Дед. Бортовой портфель. Охота.

Дед.

Бортовой портфель.

Охота.

Три рассказа

ДЕД

Даже когда Дед плёл самые небылицы, глаза его оставались удивительно голубыми и честными. Был он родом из-под Брянска, а в Бахту приехал с верховьев Подкаменной Тунгуски, где, по его словам, кем только не работал. Сначала Дед жил в старой промхозной конторе среди запчастей от моторов, «дружб» и телевизоров, собираемых им по всей деревне. Потом привёз с конюшни старый срубишко «на баню», обил его изнутри вольерной сеткой со зверофермы и обмазал цементом. Кончилось тем, что он в нём и поселился. «Баня» была намного удобней, чем прежняя контора, называвшаяся теперь у него «складом», здесь Дед, не вставая с кровати, дотягивался до любого предмета – до печки, до телевизора и до сахара, мешок которого лежал под кроватью и который он сыпал в чай столовыми ложками, так что в кружке у него всегда был сладкий осадок, доставлявший неудобства при разливании водки. У Деда было правильное лицо, густые брови, крупный прямой нос, и если бы не единственный зуб и жёлтые от курева борода и усы, дать ему можно было от силы лет пятьдесят.

Как-то зимой у Деда в начале недельной пьянки потерялась сучка. Переживали все соседи и сам Дед: «Наверно, собаки порвали». Я зашёл к Деду за какой-то железякой. Дорогу к нему задуло, лишь от двери шли две короткие глубокие тропки: к дровам и к уборной. За железякой надо было идти в «склад». Я откопал лопатой дверь, Дед в майке, трясясь от холода и похмелья, открыл замок, и из двери радостно выскочила пропавшая сучка. Дед почти не удивился, отметил только: «Сучка. Даже не похудела».

Дед постоянно плёл всякую ерунду, иногда это забавляло, а иногда жутко раздражало. Он ляпал, не подумав, что-нибудь, вроде того, что алюминий ржавеет не хуже железа, или, что он работал капитаном катера на Онежском озере, что уже смешно, и там было в воде столько травы, что когда она наматывалась на винт, её приходилось опиливать «дружбой», – «раз три цепи запорол». Когда ему говорили: «Дед, ты что городишь?», он начинал придумывать обоснование, ссылаясь на кучу случаев, крича и обижаясь. Как-то раз обсуждались средства защиты продуктов от медведей, в частности, железные бочки с крышкой на болтах. Дед не удержался и вставил, что у него в тайге тоже есть такая бочка и что он её не привязал к дереву, как положено, а закинул «на вышку», то есть на потолок под крышу избушки. Поняв, что сморозил глупость – медведь запросто скинет её и укатит куда-нибудь в ручей, (все уже было открыли рот, чтобы крикнуть: «Ты что несешь, старый пень!»), а он быстро нашёлся, пояснив, что не на такую вышку, а на геодезическую. Все захохотали, потому что это уже ни в какие ворота не лезло, и Дед тут же согласился, что да, высокая вышка, метров сорок, с неё аж поселок Бор видать. Тут на него опять набросились: «Дед, имей совесть, до Бора сотни три вёрст», на что Дед ответил, что, конечно, сам поселок не видать, но в ясную погоду «испарения подымаются – сам в бинокль видел».

Дед вечно что-нибудь чинил или собирал и время от времени делал вылазки в деревню. Ходил он в свитере, коротких тренировочных штанах и клетчатых тапочках на босу ногу. Завидев его, мужики настораживались и старались скрыться, но не тут-то было, Дед уже бежал, кричал «Колька, стой!» и клянчил правый поршень третьего ремонта, «менбраму» от насоса, проволоку «нихрон» пол-миллиметра, или «лапку на десять от пэтээски» для телевизора. Телевизоры он храбро чинил большой отверткой и паяльником.

Был у Деда и «буранишко», которому он вечно центровал двигатель и менял одни и те же гусеницы. Приехав как-то на Новый год с охоты, он бросил его у клуба. К ночи даванул мороз, и завести его снова Дед, к тому времени изрядно пьяный, не смог. Буран остался посреди деревни на пятачке, где пересекались интересы большинства бахтинских кобелей, которые, обступив снегоход, без остановки задирали над ним ноги, так что через неделю он оброс толстой ядовито-жёлтой броней. Обкалывать её на глазах у всей деревни Дед постеснялся и гордо утарахтел на своём ледяном красавце в тайгу.

Больше всего на свете Дед любил «бомбить самоходки». Он брал ведро красной рыбы, забирался по трапу на судно и гудел на нём несколько дней с каким-нибудь механиком, таскал ему рыбу, и в конце концов выгружал на берег какой-нибудь холодильник без дверцы, колонку от магнитофона или старинный ковровский мотоцикл с зайцами на боку – «коробку заменить и как новый будет».

Таким же образом появилась лодка, грубо крашенная желтой краской, с надписью «т/х Азов». Дед надевал чёрный китель с блестящими пуговицами и фуражку, заводил мотор и мчался наперерез проходящему судну, привстав за штурвалом и маша рукой. Капитаны стопорили машины и послушно принимали верёвку, а Дед, жестикулируя, вылезал на палубу, и хотя ниже кителя капитанский наряд кончался, и шли «трико» с тапочками, было уже поздно, и Дед успешно брал на рыбу нужное количество водки или спирта.

С рыбнадзором Деду везло, ловили серьезных матерых мужиков, а ему почему-то удавалось отбояриваться. Остановили его как-то с полным бардачком стерлядок, – «Откуда, едешь?», – говорят,

С покоса.

Бардак открой.

Ключа нет.

Где ключ?

Дома ключ.

А что в бардачке?

Так, сухорашки разные, – ответил Дед и так честно глянул голубыми глазами, что те уехали.

Зашёл я раз к Деду. Он сидел в майке на несвежем, цвета весенней водицы, пододеяльнике, гудела печка, вместо табуретки блестел отшлифованный задами гостей бурановский двигатель, остальное место занимали три телевизора: один Дед смотрел, другой слушал, а на третьем стоял чайник. Вскоре собралась небольшая компания, пошла в ход бутылка, и завязался разговор о том, что бы было бы если бы в правительстве у нас «свой корефан был – проси, что пожелашь». «Я бы себе нового вихря заказал» – сказал Дед. «И всё что ль?» – спросили мы, перемигиваясь. «Ну почему всё? Лодку ещё, «Крым». Его, правда, на волне колотит, лучше «Прогресс» четвертый, или хрен с ними, обои возьму, ну, вихрюг еще пару, бензина, бочек двадцать, или сто, да нет не сто, танкер лучше». Тут началось: «– Дед, а мне пару бочек накатил бы?», «Дед, а я слыхал по радио: американцы новый магнит придумали – утопленные моторы на три метра из воды выскакивают – берём?» Дед кричал: «И магнит! Вали магнит! Всё берем! А с горючкой, мужики – подойдёте и возьмёте сколько надо! Да! Блёсен ещё зимних, кругов обрезных, ремней вариаторных, топориков за два пятьдесят, сетей, рубироида, верёвок капроновых, сахара, дрожжей,.. ну водяры, естественно – всех бы упоил, ресторан на угоре с баром бесплатным, пароход свой в Красноярск за пивом ездить и вертак чтоб на площадке стоял заправленный с экипажем». Дед почесал затылок: «Да… Ну, участок около деревни,.. ну, – карабин с оптикой, ну чё ещё, ну денег – хрен с ними». Потом замолк и вдруг выпалил: «Да! Да! И ещё! Ещё, чтоб можно было рыбу ловить и на самоходки продавать!»

Потом ещё пили, Дед сплясал, спел осеннюю частушку:

 

Поехала-посыпала

Погода сыроватая.

Сверху девка ничего –

Снизу дыроватая!

 

а потом упал на телевизор и рассыпал коробочку с радиодеталями. Половина деталей провалились в подполье.

Наутро я пошел прогуляться по профилю (дороге, когда-то пробитой экспедицией) набрать рябины для настойки. Сначала чавкал по разбитой тракторами дороге мимо пустых бочек, мимо дизельной, из которой гулко строчила толстая труба, и в дрожащем мареве выхлопа плавился осенний лес с засохшими ёлочками по краю. Потом шел дальше в тайгу с увала на увал по сырой от дождей дороге. День был свежий, ясный, холодно блестели лужи. Дорогу устилали яркие осиновые листья в тугих каплях дождя. На дне луж тоже лежали листья. Топорщились корни, краснела брусника на кочках. Попадались обклёванные рябины, висели на невидимых веточках плоские тёмно-красные листья, и дорога, в ярком, будто светящемся коридоре, поднималась на увал и, казалось, уходила прямо в синее небо. А я шёл и думал: Дед-то хоть болтун, а молодец и все правильно сказал ведь то, что он перечислил, ему уже наскучило во время перечисления. Он и на новых лодках покатался, и в ресторане погулял неделю, и в город слетал, а выбрал-то в итоге то, чем он занимается на самом деле и что ему больше всего на свете нравится ловить рыбу и менять её на всякие сухорашки.

Вскоре я набрёл на крупную кирпично-красную рябину и набрал её полную котомку.

Настойке, естественно, так и не дали настоятся. Едва я её залил, зашёл Дед – я в это время растоплял печку: «Дай похмелиться – башка болит».

И добавил, закусывая хлебом и сопя: «А чё полено оставил? Примета есть – один будешь всю жизнь. Навроде меня».

 

БОРТОВОЙ ПОРТФЕЛЬ

В декабре, незадолго до выхода, перестали ловиться соболя. Стояли морозы, и пробежавшись по открытым лыжницам, Василий рано возвращался в избушку, и хотя вскоре темнело, он успевал не спеша сходить по воду, подколоть дров, сварить собакам, обработать редкого соболька и белок. На том дела и кончались. Ещё можно было подлатать штаны, выточить старый зазубренный топор и полистать истрёпанный журнал с унылыми городскими историями. Но было интересней, прикрутив лампу, лежать на нарах и вспоминать…

Как-то ещё давно в Бахту приехал молодой, полный сил, охотовед, задумавший провести учёты боровой дичи в одном далёком месте на левобережье Енисея. Вместе с Васькой, которого он взял в помощники, они должны были залететь с лодкой в вершину реки, дождаться ледохода и, спускаясь вниз, посчитать глухарей. Охотоведа звали Лёхой. Это был рослый поджарый парень с серыми глазами и светло-русым ёжиком на небольшой круглой голове. Он улетел в Подкаменную добывать вертолет, а Васька остался готовить груз: лодку, мотор, бензин и продукты. Прилетел Лёха, они торопливо загрузились под грохот винтов и полетели. Кроме них в вертолёте сидел на горе досок мужик в мохнатой кепке.

Озеро соединялось с рекой протокой. Лёха выпрыгнул на лёд, Васька кидал груз. Лёхиных вещей он не знал и, схватив большой чёрный портфель, было засомневался, но мужик с досками закричал сквозь грохот, кивая на Лёху: «Это евоный! Евоный!» и Васька выкинул портфель вслед за остальным. Потом они открыли задние створки и выгрузили лодку и бочку с бензином. Вертолёт унёсся, они сходили в избушку и там от души посмеялись, потому что Лёха, решивший бросить курить, специально не взял папирос, а в избушке висел их огромный полиэтиленовый куль. «Значит не судьба. Спасибо, Серёга», – сказал Лёха кулю, сладко закуривая, – охотника, который здесь охотился, он хорошо знал. Избушка стояла в соснах на высоком берегу старицы, пол в ней был песчаный. Возле груза Лёха спросил:

Чё у тебя в портфеле-то?

Это я у тебя хотел спросить, на хрена ты портфель взял?

Выходит, мы у них портфель спёрли, – помолчав, сказал Лёха.

Портфель был туго набит папиросами.

Весна в тот год не на шутку затянулась, и вместо десяти дней они просидели на озере месяц. Места были странные и непохожие на то, к чему привык Васька. Река петляла в поймах, поросших ёлкой и пихтой. С высокого места были видны кудрявые сосновые увалы, белели тундрочки с сосенками. Всё кишело живностью. В весеннем тумане бубнили невидимые косачи, ганькали из поднебесья гуси. Но тепло быстро кончилось, завернул север со снегом, несколько дней низко неслись серые тучи, а потом настала ясная погода с ночными морозами, тёплыми днями и твёрдым, как пол, настом. Ранними утрами Васька с лыжами под мышкой (чтобы не увязнуть на обратном пути, когда наст ослабнет) ходил на глухариный ток. Помнил он ослепительное утро, наполненое рассеянным светом. Вдали раскатисто дроботал дятел. Сосняк хорошо просматривался, и впереди метрах в ста медленно шёл по насту, чертя растопыренными крыльями и щёлкая, угольно черный петух с запрокинутой головой.

Время шло, но настоящего тепла не приходило. Дело затягивалось, могло не хватить продуктов. Повезло ещё, что в первые дни они добыли сохатого и были с мясом. Но сидеть на месте уже надоело, опостылела избушка, песчаный пол, в котором терялась иголка, надоело следить за ветром, облаками, за прибывающей водой. Лёха ходил на учёты, Васька ловил подо льдом в озере окуней и щук. Каждый вечер они караулили на промоине уток, сидя в густых ёлках. В озере уже была заберега, и они утащили туда лодку, завели мотор, проехали в протоку, а потом с рёвом пронеслись по промытому участку реки метров триста и вернулись обратно. Уже сильно прибывала вода, и через несколько дней затрещала река, но не вся, а участками – ближайший кривляк ещё стоял, а дальний вовсю шёл. Наутро Васька пошёл туда через лес и вскоре увидел впереди сквозь ёлки что-то непривычно блестящее. Это была чистая вода, по края налитая в берега, в ней отражался лес и плавал, покрикивая, яркий свиязь с рыжей головой.

На следующий день прошёл и их кривляк. Старица у избушки ещё стояла, они уволокли лодку к воде и помчались вверх. То и дело взревал мотор, нацепляв палок. Лёха, стоя за штурвалом, вдыхал налетающий прохладными волнами весенний воздух. Впереди реку перегородил ледяной затор, и они, будто помогая весне, таранили его лодкой, пока он не зашевелился, и затем мчались дальше, расталкивая льдины.

Потом они уехали вверх на приток, предусмотрительно закатив бочку с бензином на угор в лес. Жарило солнце, стремительно таял снег, на глазах прибывала вода. Через два дня, беспокоясь за бочку, они рванули назад, высидев короткие сумерки у костра на высоком сосновом берегу. Было холодно, горел рыжий восход, вода лавиной неслась по лесу, срезая повороты и валя деревья. Потом они, уперев «Прогресс» в ёлку, по пояс в ледяной воде затаскивали уплывающую бочку, и стуча зубами, подъезжали к избушке, и не могли узнать места, потому что вода стояла у самого порога. Потом гудела печка, капала вода с развешенной одежды, и Леха лежал без рубахи на нарах, свесив руку с разбитыми пальцами и узким запястьем, от которого расширялась к локтю крепкая налитая мышца.

Резкое тепло после такой долгой и снежной зимы дало небывалую воду. Они загрузились и поехали вниз. Следующая избушка стояла наполовину в воде. Под крышей у куля с овсянкой сидела толстая рыжая полёвка. Васька забрался через окно внутрь – на полке лежала книжка под названием «Потоп». Потом они долго ехали, ища твёрдый берег для стоянки. На новом месте несколько дней считали птиц, после ехали дальше, снова работали и так недели три. Давно кончился сахар и чай, они заваривали бруснику и чагу, которую Васька возненавидел на всю жизнь. Вылез задавной комар, собаки скулили, Васькин кобель однажды не выдержал и ломанулся к спящему хозяину, своротив полог. Река стала прямее и шире, утка уже не подпускала. Они поставили сеть в старице, поймали язя, двух карасей и щуку. Вода падала и чтобы пробраться к сети, пришлось на себе тащить лодку по протоке. Уже хотелось на Енисей, домой. Ваську беспокоило, как управится бабушка с картошкой, и он считал дни, Лехе тоже всё поднадоело, хоть он и не подавал виду, продолжая намечать на карте точки будущих учётов. Их оставалось ещё на неделю – в ста километрах стоял поселок.

Приёмника у них не было. Людей они не видели месяца два. Вид серенькой казанки на берегу и вешалов для сетей взбудоражил их. Навстречу на ветке ехал остяк. Они остановились, он подгрёб под борт. У него были узкие серовато-зелёные глаза и копна чёрных с проседью волос. Они поговорили, покурили, заодно поинтересовались, работает ли в посёлке магазин. Остяк в ответ спросил, сколько времени и, помолчав, бросил: «Работает. Ещё успеете».

Они переглянулись. Васька дёрнул мотор, и через три часа они были в посёлке, где мужики дружно таскали ящики с водкой со склада в магазин – только что разгрузился караван.

Они сгребли с прилавка в рюкзак банки, пакеты и бутылки, поблагодарили бойкую расфуфыренную продавщицу и спустились к лодке, где Лёха дал изголодавшимся собакам по полбулки хлеба, сказав: «Налетай – подешевело!» Потом они завели мотор, отъехали от посёлка, запалили костёр и просидели у него всю белую ночь. Днём они вернулись в посёлок, нашли Серёгу, помылись у него в бане, рассказали, что творится в тайге, где какую избушку затопило и прочее. Услышав про портфель, Серёга захохотал. Он только что летал в Подкаменную, и в аэропорту к нему подошёл командир эскадрильи:

Мы тут твоих друзей на Лебяжье забрасывали. Они как, ничего?

А что? – насторожился Сергей.

Да так. Они у нас бортовой портфель украли.

Вечером пошли в клуб. Там было полно девок-остячек, грохотал в полутьме дребезжащий динамик, остро пахло помадой и духами. Васька стоял у стены в закатанных сапогах и энцефалитке, Лёха крутил вокруг себя надушенную продавчихину дочку с пушистой причёской, рядом извивался особым извивом круглолицый парень в тренировочных штанах и пиджаке, а в углу на фанерном стуле одиноко сидела неказистая остяцкая девушка с выдающейся челюстью и большими чёрными глазами, которую Лёха вдруг вывел за руку на середину зала в медленную музыку… Он аккуратно обнимал её за плечи, а она послушно кружилась, уткнув голову ему в грудь.

Когда наутро они грузились в лодку, подошла вчерашняя девчушка и, краснея, сунула Лёхе свёрток со словами: «На возьми, своей подруге подаришь». Они отъехали, и Лёха развернул тряпку – там лежали оленьи сапожки-унтайки, расшитые бисером. Лёха покачал головой и сказал, погладив длинную серую суку: «Вот она, моя подруга. Ох, девки-девки… У этой Верки, между прочим, ни отца, ни матери».

К вечеру они были на Енисее. Всю дорогу, пока они ехали, кругом в небе клубились грозные тучи, сверкали молнии, и лишь над их головами висел круг ясного розоватого неба. «Верка нашаманила…», – хитро щурясь, говорил Лёха.

Теперь, зимой, под конец охоты Ваське так же, как и тогда, хотелось к людям. Он вспоминал круглое озеро, избушку в соснах и Лёху… Как тот лежал на нарах, и как свисала над песчаным полом его загорелая сильная рука. С какой бы радостью он сейчас пожал её! Но Лёха ещё в тот год уехал работать начальником участка на Северо-Восток Эвенкии, и там ему отрубило эту самую руку винтом от самодельных аэросаней.

 

ОХОТА

Осень выдалась затяжная с ранними морозами. Тимофей в шугу и снег пробивался на участок, опасаясь, что река станет в узких местах и он не успеет развезти продукты. Вода была низкая, кругом торчали камни, мешала шуга, закрывая дно. Бензин нынче привезли плохой, смешанный с соляркой, и, чтобы утром завести мотор, приходилось выливать на цилиндры c пол-чайника кипятку. В мелкой и длинной шивере возле Бедной речки несколько раз глох мотор. Гружёную лодку тащило назад вместе со льдом, в окнах между льдинами мелькали рыжие камни, и Тимофей в десятый раз дёргал мотор и снова, стиснув зубы, пробирался вверх, не обращая внимания на пронизывающий ветер и снег, секущий лицо. Но едва он добрался до первой избушки, степлило, пошёл дождь, а потом долго стояла весенняя солнечная погода, и лезли от тепла в голову ненужные воспоминания. Соболь уже «вышел», то есть оделся в зимний мех, но Тимофей всё не решался настораживать капканы, боясь спарить пушнину в такое тепло, и в ожидании мороза рубил кулёмки, ловил рыбу и вместе с мужиками костерил по рации погоду, у которой «вечно всё не вовремя». Жизнь как бы остановилось. Копаясь у берега с мотором, он тупо глядел на упавшую в воду отвёртку. Она, серебрясь, лежала на каменистом дне, над ней плавали мальки, и казалось, что это всё уже когда-то было. Однажды поздно вечером он вышел на улицу, не веря своим глазам – всё было белым от снега. Взятый с чурки колун оставил чёрный силуэт. Тимофей заснул успокоенный и полный надежды, а утром снова шёл дождь, и снега как не бывало.

Он взялся строить баню, навалял леса, толстых мясистых кедрин, обрубил сучки, раскряжевал лес на бревна, стаскал их веревкой к избушке, а вершинник распилил на чурки, переколол половинками и сложил в поленницу. На другой день взялся за сруб и вечером курил у костра, глядя на подросшие стены, на яркие свеже протесанные брёвна, на гору длинных смолистых щепок под ними, в который раз дивясь упрямой силе, с какой растёт среди строительного беспорядка крепкий светло-жёлтый куб. Докончить его он не успел – пошёл снег.

Осень пронеслась, как запой… Он шёл по путику, собаки кого-то лаяли, он бросал капканы и, провоевав с ушедшим в корни соболем, пил чай, вдыхая едкий запах палёного лишайника и распекая за «лукавость» небольшую рыжую сучку. Горело лицо, сизыми иглами вытаивал снег вокруг костра и единственное, о чём он жалел в эти минуты, что не было рядом сына Вовки.

С каждым снегопадом всё глубже уходили в снег валежины и прочий хлам, наконец замерзала река, позволяя срезать по льду любой изгиб берега, и хорошо было первый раз прокатиться на «буране», заехать прямо к избушке, наделать разворотов, навозить дров и сложить их у самых дверей.

Но осень давно прошла, давно стояла зима, близился Новый год, и многие охотники уже выехали домой. Тимофей, настроясь на ещё одну проверку капканов, чувствовал, что не выдержит и сорвётся раньше. Перед глазами стояла праздничная вечерняя деревня с лучом снегоходной фары в конце улицы, кто-то, аппетитно скрипя валенками, торопился в клуб, чудился запах пельменей, но дело было даже не в пельменях, а просто в ощущении тепла, праздника и дома. Он представлял, как напарится в бане, отмоет руки, как будет сидеть в избе на лавке, накинув полотенце на голые плечи, пока Лида достаёт из подполья грибы, черемшу в банке, переложенную камушками, как привалится к нему повзрослевший Вовка.

Тимофей ждал, пока сдадут морозы, но время будто снова остановилось, как тогда осенью. Когда чуть потеплело, он поехал, сначала тайгой до избушки охотника-соседа, который был уже дома, потом рекой. Дул с юга встречный ветер, мутно глядело солнце. Возле порогов он влез в наледь и часа два вытаскивал «буран», раскатывая взад-вперед траншею в зелёной дымящейся каше, потом наконец выгнал его на твёрдый снег, долго ворочал с бока на бок, выгребая мокрый снег из катков и дыша на красные руки. Темнело, нёсся снег, стыли мокрые ноги. Наконец он выколотил гусеницы и поехал дальше – километрах в семи была избушка, когда он в неё входил, пальцы на ногах почти не чувствовали.

Домой он добрался на другой день под вечер. Лиды не было, у телевизора клевал носом Вовка, а посреди комнаты стоял новый сервант с блестящими рядами рюмок. «Купила, не посоветовалась, – досадовал Тимофей, – всё хочет, чтобы как в городе было, лучше б мотор новый взяли…» Тимофей любил живое дерево, всё делал сам, ему нравились бревенчатые стены, струганные столы и лавки. Сервант шёл всему этому как корове седло. Значит штукатурить придётся, обои клеить… Хоть бы передала по рации через мужиков, я бы приготовился. Пришла Лида, Тимофей, как ни старался, не мог скрыть недовольства, встреча произошла совсем не так, как он мечтал. Он помылся в бане, выпил стопку, поел, лёг к жене, обнял её. Она сказала извиняющимся шепотом: «Тимош, нельзя сегодня…» Он поцеловал её в щёку, лёг на спину, закрыл глаза – навстречу побежала освещённая фарой бурановская дорога…

Утром, когда Лида ушла на работу, а Вовка в школу, он лежал вялый под мягким пухлым одеялом и курил сигарету с фильтром. Потом пошёл в контору – не терпелось встретиться с мужиками. Те сидели по домам и разводили руками, косясь на супруг. Собрались через несколько дней, когда настрой уже прошёл, и вместо весёлой встречи охотников получилось напряжённое застолье с наряжёнными жёнами, все до осоловелости наелись обильными закусками и разошлись по домам. На другой день под вечер Тимофей вёз воду с Енисея и, завидев дымок над Витькиной мастерской, остановился и открыл низкую дверь. Витька с Серёгой меняли гусеницу, глаза у них блестели. Тимофей отвёз воду и сказал Лиде, что пойдёт поможет Витьке с «гусянкой». В мастерской горела лампочка, стоял на боку красный измятый «буран», пахло бензином, сидели дружные весёлые мужики в засаленных фуфайках, вился папиросный дым, на ящике лежали хлеб, луковица и мёрзлый омуль. Домой Тимофей пришёл в третьем часу, дверь была заперта изнутри. Он постучал. Лида не спала и, казалось, всё это время готовилась к скандалу: «Чё колотишь! По голове себе колоти! Иди к своему Витьке! Буран он делает, а сам нажрался, как свин. Три месяца ждала его, дел полно, не может дома побыть… Завёз в дыру, а сам только и норовит удрать… То к Витьке, то к Митьке, то в тайгу свою… Да ты туда от работы бежишь! Небось придёшь в свой лес и на нарах валяешься кверху брюхом, а тут горбаться, как проклятая, с водой да с дровами…» Тимофей уже хотел повиниться, но последние слова жены вывели его из себя, он хлопнул дверью и ушёл ночевать к Витьке. Вернулся на другой день, Лида ходила надутая, продолжала ворчать на него при Вовке. Он завёл «буран», зацепил сани и уехал за сеном на ту сторону Енисея. Зарод был в толстой коре прессованного снега. Тимофей откалывал его лопатой: «Всё равно помиримся, деваться некуда». Пахло сеном и летом, ехал по снегу сухой цветок пижмы. «Её тоже понять надо: не он – жила бы себе в Лесосибирске, баба красивая, вышла бы замуж за какого-нибудь начальника. А с Вовкой костьми лягу, а по-своему сделаю». Тимофей подцепил вилами пахучий пласт сена: «Придумала, тоже – радиотехнический»…

Вечером они с Лидой собрались посмотреть фильм, но рано выключили свет, не хватало солярки – разгильдяй-тракторист по осени переехал шланг, и половина горючего утекла в землю.

Утром начальник собрал охотников в конторе. Речь шла об оплате пушнины, цена на которую падала. Всё зависило от каких-то людей, организаций, надо было вникать, кого-то понимать – будто от этого что-то менялось.

Домой Тимофей пришёл мрачный, всё расползалось по швам. На кой хрен мчался, в воде сидел, технику гробил?..

По телевидению рекламировали электронную машину последнего поколения. Её обладателей ждали новые удобства и независимость, а в итоге ещё большая зависимость от фирм по обслуживанию и без конца устаревающих технологий. «Так и хотят тебя беспомощным сделать!» – раздражался Тимофей. Потом вокзального вида певица что-то спела на подозрительно знакомую мелодию. «Да пошла ты! – сказал Тимофей и выключил телевизор, – ладно, Новый год пережить, а там обратно на участок»…

Он отминал соболей и думал о тайге, где если что и случается, то только по собственной дури. Он думал о своих сиротливо-пустых избушках, о повороте реки с высоким берегом и парящей полыньёй, о чём-нибудь ещё неделю назад смертельно важном, а теперь вдруг отодвинутом куда-то на задворки души. Только бы Вовка побыстрей вырос…

И он представлял, как будет охотиться с Вовкой, как покажет ему дороги, через год-другой отдаст избушку, как обязательно по осени заночует с ним в тайге – там, где мир сведён до размеров, когда в нём ещё можно навести порядок своими руками.

 

с. Бахта, Красноярский край