Детство в немецкой оккупации

Детство в немецкой оккупации

Воспоминание безмолвно предо мной

Свой длинный развивает свиток.

А. Пушкин

 

Мне было около семи лет, когда в жарком августе 1942 года немцы вторглись на Кубань. Тогда наша семья жила в адыгейском ауле Джамбичи. Отец мой, Пензин Фёдор Васильевич, был директором семилетней школы в этом ауле и вёл русский язык и литературу, а мать, Антонина Васильевна, была учительницей младших классов. С началом войны отец ушёл на фронт.

Мои воспоминания основываются на своей детской памяти и на послевоенных частых рассказах мамы. Записи сделаны в 1998 году.

В ауле Джамбичи мы жили в домике для учителей, расположенном возле школы. Рядом была баня. В ней мама и бабушка вынужденно сожгли отцовскую библиотеку – книги, журналы, газеты. Это была реакция на слухи, что с приходом немцев будут репрессии против интеллигенции, в массе своей членов ВКП(б). Мама сохранила только два толстых тома, которые были завёрнуты в ткань и зарыты в сухую землю. Это были тома А. Пушкина и М. Лермонтова, которые вскоре были извлечены из земли и спасены для нас, детей. Мама и до войны, и во время войны читала нам вслух сказки Пушкина.

Помню тихую жаркую погоду. Непонятная мне обеспокоенность, суета взрослых… Бродят теперь уже ничейные, недавно колхозные овцы, козы… По пыльной просёлочной дороге, что совсем рядом со школой и нашим учительским домом, медленно тянулся обоз из подвод, запряжённых лошадьми. В подводах, свесив ноги, густо сидели красноармейцы в пилотках. Это были отступающие части Красной Армии. Видимо, по подсказке мамы и бабушки я и двое моих братьев подбежали к обозу, и я спросил у одного красноармейца, где наш папа. «А как звать вашего папу?» – последовал вопрос. «Папа Федя», – ответил я. «Нет здесь вашего папы», – услышали мы.

Небольшая группа красноармейцев расположилась в школе, они часто приходили к нам и что-то просили. Во дворе школьном у них был патефон, на котором солдаты проигрывали пластинки. И патефон, и пластинки были, конечно, школьные. Мы, детвора, тут же крутились. Не знаю почему, но красноармейцы часто, не дав доиграть пластинке, снимали её с патефона и бросали далеко и вверх. По поводу одной из них красноармеец сказал: «Квакает, как лягушка», – и швырнул её в воздух. Эти слова помню до сих пор, врезались в мою детскую память намертво.

Здание школы резко выделялось среди жилых построек аула, и немецкие самолёты с рёвом очень низко пролетали над ним. Опасаясь возможной бомбёжки, мама и бабушка, беря нас за руки, бегом уводили нас подальше от школы, под деревья, в кусты. Помню себя, как при этом я плакал и упирался, так как не хотел снова босиком и в одних трусиках оказаться в кустах, где полно паутины, пауков, ос, каких-то жуков, муравьёв. Они-то были для меня страшнее каких-то самолётов, которые вызывали у меня и братьев неподдельный детский интерес и заставляли задирать головы вверх, раскрыв рты, любоваться невиданным зрелищем.

Как-то высоко в чистом безоблачном небе медленно кружил немецкий самолёт-разведчик «рама». Не только мы, детвора, но и взрослые удивлялись его необычной форме. Он часто издавал прерывистые сухие звуки, будто хлопки. Видимо, это щёлкал фотоаппарат. В сельской тишине эти хлопки в воздухе слышались очень хорошо. Объектом интереса этой «рамы» были, наверное, мост через реку Лаба при её впадении в реку Кубань и ж/д станция Усть-Лабинская, что километрах в 10 от аула Джамбичи.

Позднее, уже после войны, мама не раз рассказывала нам, уже повзрослевшим детям, почему мы покинули аул и нашу школьную квартиру.

Дело было так. Была у нас корова, она давала молоко с самой высокой жирностью в стаде. Корова была приучена сама вечерами возвращаться во двор, но однажды она не пришла. Мама пошла к пастуху-адыгейцу, и от него узнала, что днём в стадо приходил староста-адыгеец (эту должность установили немцы), нашёл нашу корову, принесённой с собой верёвкой закрутил рога у коровы и молча увёл её в свой двор. Жить во время войны в оккупационных районах без коровы, этой единственной кормилицы всей нашей семьи, было невозможно, и мама ходила жаловаться на произвол черкеса-старосты в немецкую комендатуру, которая была во время оккупации реальной властью.

Комендатура эта находилась в русском селе Архиповское, что километрах в 15 южнее аула. Туда мама ходила пешком. Через молодого немца-переводчика она рассказала коменданту суть дела. Немец слушал её очень внимательно. Видимо, ему польстило такое признание оккупационной власти де-факто со стороны местного населения, и мама вернулась домой в аул с запиской на русском языке и с печатью комендатуры с требованием немедленно вернуть Пензиной А. В. отобранную корову. Комендант, конечно, сразу осознал политическую выгоду этого факта – ведь слух об этом «благородном» шаге разойдётся среди населения, а лучшей пропаганды «справедливой» оккупационной власти ему не найти. Ну и черкесам надо было показать, кто здесь реальная власть, и что арийская раса не терпит равенства с другими народами, тем более с цветными. Да и, возможно, этот немец был далёк от нацисткой идеологии и проявил простую человечность, увидев перед собой молодую женщину (маме было тогда 25 лет), пришедшую пешком издалека с просьбой о защите от произвола старосты-черкеса.

Но воспользоваться этим немецким подарком мы не смогли.

В ауле мама рассказала о своём «хадже» в немецкую комендатуру адыгам, друзьям нашей семьи, и просила совета, как быть дальше. И получила совет – никому не говорить о своём «хадже» к немцам, записку сжечь, не видеться со старостой и как можно скорее уехать всей семьёй в русское село, так как староста всё равно узнает о жалобе и отомстит, а защитить вас в ауле мы не сможем.

Со слов мамы, через сутки мы уехали из аула. Помогли друзья-черкесы, которые на двух подводах, запряжённых быками, приехали к нам во двор, помогли погрузиться. Всё это делалось ночью и тихо, чтобы староста и его друзья не узнали о наших намерениях. Перед погрузкой черкесы смазали оси подвод, чтобы скрип не выдал наше бегство. Они же провожали нас по ночному аулу и по степи до нужной нам дороги. Провожали, чтобы защитить нас в случае необходимости.

Я же хорошо помню одно – тихую, тёплую, лунную ночь. Видимо, было полнолуние, и степь была залита мягким лунным светом. Упряжки быков тянулись очень медленно. Все шли пешком, кроме трёхлетней сестрёнки Люси, сидевшей на телеге. Шли молча, только изредка шёпотом переговаривались мама и бабушка. В одной из телег были тома Пушкина и Лермонтова.

Прибыли мы в соседний с аулом русский хутор Большой Сидоров, названный так по фамилии бывшего помещика. Хутор был действительно большой и состоял из трёх колхозов. Он, как и аул, входил в Адыгейскую автономную область, которая тогда была в составе Краснодарского края. Мы поселились в крестьянской двухкомнатной саманной хате с земляным полом, где сняли одну комнату. Хата стояла на главной улице хутора, по которой была проложена шоссейная дорога. В этой хате мы провели годы немецкой оккупации.

В феврале или марте 1943 года мы были свидетелями отступления немецких воинских частей. Мимо нашей хаты медленно тащились обозы из телег, запряжённых лошадьми. В одной упряжке был двугорбый верблюд. Верблюда я видел впервые и таращил на него свои детские глаза. Помню полевые дымящие кухни в обозе. Немецкие солдаты часто спрыгивали с телег, забегали в хаты в поисках съестного. Не раз забегали и к нам. При этом шумели, кричали, шарясь в наших шкафах, столах, заглядывали и под матрацы, под кровати, возможно, в поисках оружия как свидетельства связи с партизанами.

Однажды немец нашёл в кувшине, что был в кухонном столе, несколько яиц, и радостный побежал к обозу с этими яйцами, что-то громко крича. Мама часто потом вспоминала этот эпизод. В сутолоке она забыла про эти яйца в кувшине, давно бы сами съели, но вот невольно угостили немца.

Дважды немцы ночевали у нас. Были ли офицеры среди них, я не помню. Но, по рассказам мамы, эти немцы вели себя очень тактично. Вечером при свете керосиновой лампы на очень ломаном русском языке и при помощи жестов спокойно беседовали со взрослыми без каких-либо грубостей. А один немец меня даже на своих коленях держал и учил счёту на немецком языке, загибая пальчики на моей руке. Айн, цвай, драй… Это был первый для меня урок немецкого языка. В тот вечер немцы угощали нас и кусочками сахара.

Своё детское любопытство шумными немецкими обозами мы удовлетворяли в основном из окна. Во двор, к калитке, мама и бабушка нас пускать боялись, опасаясь проезжающих мимо немцев и румын. При этом мы знали, что надо больше опасаться румын, которые усердствовали в грабеже старательнее своих немецких хозяев. Поэтому, когда слышали от взрослых «румыны, румыны», мы быстро прятались на большой печи, главном нашем укрытии от любых опасностей.

По рассказам мамы, как-то она увидела большое стадо коров, идущее по улице и приближающееся к нашей хате. Быстро сообразив, в чём дело, бабушка забежала в сарай, отвязала корову и быстро угнала её в конец огорода к речке. Этим была спасена наша кормилица, недавно купленная корова. Вернувшись во двор, бабушка увидела немцев, выгоняющих хозяйскую корову со двора в распахнутую калитку. Я никогда не забуду плач и слёзы хозяйки, двух её дочерей. К их плачу присоединились голоса моей мамы и бабушки. Но слёзы не помогли, и семья нашей хозяйки лишилась коровы – её немцы присоединили в проходившее мимо стадо, которое уже было немецким. А молодой немец, который задержался по ту сторону калитки, на ломаном русском языке пытался успокоить плачущих женщин словами, что они, немцы, ещё вернутся и приведут «три корова». И даже назвал какой-то год. Так закончилась эта драматическая сцена, свидетелем которой я был. Видимо, это были последние отступающие немецкие части. Они угоняли большое стадо, собранное ими из попутных сёл и хуторов.

Помню один вечер. В хате полумрак, керосиновая лампа не зажжена, экономя керосин. На фоне светлого окна видна фигура мамы и её вздрагивающие плечи… Позднее, вспоминая этот вечер, я понял, что она плакала молча, тая от нас свои слёзы, свои переживания. Ей было над чем плакать, имеющей в свои 26 лет четырёх детей, а муж где-то на фронте, и жив ли, неизвестно… Где-то ухали орудия, к гулу которых мы все привыкли. Периодически дребезжала в шкафу пустая посуда в такт вздрагивающей от взрывов хаты. Мы, детвора, сидели притихшие, молча глядя на маму и бабушку.

Однажды я увидел в окно, как мимо нашей хаты по дороге шли густой толпой мужчины в белых одеждах. Как только их увидели мама и бабушка, они сразу же заплакали навзрыд, и я впервые услышал от них непонятное мне слово «пленные». Позднее я узнал, что это немцы гнали наших пленных солдат, раздетых до нижнего белья, т. е. в белых кальсонах и нательных белых рубашках.

Как-то поздним вечером издалека донеслись до нас звуки сильных взрывов, и мы всей семьёй высыпали из хаты во двор. Северная часть неба озарена была яркими вспышками и висячими световыми ракетами. Гул взрывов то затихал, то резко усиливался. По небу шарились яркие лучи прожекторов. Из разговора мамы с бабушкой мы поняли, что это идёт бой наших с немцами за переправу через реку Лаба, где она впадает в Кубань. Это жуткое ночное зрелище с артиллерийской канонадой помню до сих пор.

Припоминаю отца, однажды приходившего домой в отпуск по ранению. Он хромал и при ходьбе пользовался костылём. Принёс он нам всем по пилотке с красной звёздочкой. Мы их долго носили на зависть другим мальчишкам. К сожалению, не сохранили на память ни одну пилотку, как и ни одного фронтового письма-треугольника.

Помню прощальный поцелуй отца, который возвращался в свою часть на фронт. Было раннее утро, я лежал сонный в кровати, и отец наклонился надо мной.

Война из наших мест ушла, оставив много следов. В школьном дворе мы, хуторские мальчишки, находили очень много боевых патронов с пулями. Помня наказы взрослых, мы эти патроны им показывали и от них узнавали, какие патроны советские, а какие немецкие. Конечно, их у нас отбирали до единого, понимая опасность их нахождения в детских руках. В сараях, амбарах, кустах мы, детвора, находили и более грозные боевые снаряды – и мины, и гранаты. Один мой товарищ найденную «штучку» принёс домой показать матери и спросить, что это такое. Матери дома не оказалось, он сам начал что-то делать с этой «штучкой», она взорвалась – и он погиб тут же. В нашей семье таких жертв, слава богу, не было, хотя в моих руках, руках моих братьев побывали разные смертельные «штучки».

Ещё помню большого жеребца коричневой масти, оставленного отступающими немцами из-за его хромоты. Бросались в глаза его очень крупные копыта. Взрослые называли его «тяжеловесом» и дали ласковую кличку «Дончик». Он потом долго трудился в одном из трёх колхозов нашего хутора.

Со слов мамы, как только выпроводили немцев из наших мест, в аул Джамбичи и в наш хутор Большой Сидоров вошли люди из НКВД и расспрашивали местных жителей, кто и как вёл себя при немцах. Быстро узнали о старосте в ауле, который прислуживал немцам. Люди из НКВД окружили его двор. Бывший староста прятался в хате, выстрелом из ружья убил дежурившего у калитки красноармейца и пустился бежать. Но его тут же настигла наповал пуля возмездия. Так ему удалось избежать справедливого суда и неминуемого расстрела.

А вот старосту в хуторе Большой Сидоров Ященко Алексея Мироновича во время суда жители дружно защищали, и строгий суд военной поры оправдал его действия во время немецкой оккупации. Да, оккупация немецкая была для всех очень суровым экзаменом на нравственность, на патриотизм. И не все его выдерживали.

Мой отец, по официальному извещению, «пропал без вести 8 декабря 1943 года». Вскоре от его друга-фронтовика мы узнали, что он погиб во время нашего десанта с Тамани на Керчь. Этот десант немцы разбомбили, и никто из наших не вернулся, все погибли.

В то время мы часто слышали, что взрослые называли немцев «фрицами» и напевали частушку, где были слова: «Как прогоним фрица, будем стричься, бриться, умываться».

Ещё шла война, а в хуторе нашем открылась школа, и в сентябре 1944 года я пошёл в 1-й класс. Помню свою первую учительницу, её звали Валентина Александровна. Это была пожилая маленькая женщина с кругловатым лицом и серыми глазами. Одета она была очень плохо, всё старое, изношенное. Как-то она обратилась к нам, своим маленьким и тоже бедно одетым ученикам, с просьбой принести ей завтра в школу, кто может, что-нибудь поесть. Теперь, десятилетия спустя, я понимаю её материальное и душевное состояние, вынудившее её на эту унизительную просьбу. Врезавшийся в мою детскую память этот факт лучше любой статистики говорит о разрухе и бедности в родном хуторе после немецкой оккупации.

Но вот наступило 9 мая 1945 года. Яркое солнце, цветущие сады, сладкий запах цветущей белой акации – вот чем мне запомнился этот день в хуторе. Женщины выходили из дворов на улицы, обнимались и плакали. Да, это был праздник со слезами на глазах. Помню только женщин, мужчин не было – одни убиты, другие ещё на фронте. Это было начало «бабьего царства», красивой ложью спрятанного в фильме «Кубанские казаки».

Так видится мне сейчас моё детство в немецкой оккупации сквозь туман прошедших моих десятилетий сегодня, в ноябре 2019 года.

Интересно ещё вот что.

С 1959 года, когда я стал томичом и когда цены на все виды транспорта (до перестройки) были мне доступны, я почти ежегодно навещал родной кубанский хутор Большой Сидоров, ставший для меня центром мироздания – ведь с ним связано так много самого дорогого. Где-то в 2012 году я в очередной раз навестил хутор – теперь это село Большесидоровское. В одной из бесед с местными жителями я рассказал о нашей жизни во время оккупации в ауле Джамбичи и о том, как староста-черкес увёл к себе во двор нашу корову.

Среди слушателей была одна молодая черкешенка (адыгейка), учительница Большесидоровской средней школы. Каково же было моё удивление, когда она взволнованно сказала, что это её дедушка в ауле был старостой при немцах, и что он действительно был убит при попытке убежать. Она поправила меня только в одном, в имени своего дедушки, которого я назвал Мусой. Но ею названное имя я не запомнил. Так произошла встреча и перекличка поколений.