Дожить бы до лета

Дожить бы до лета
Рассказ

Старику шёл уже девяностый год – какой врач согласится на операцию! Однако открывшаяся язва не оставила иного выбора.

Лёжа на операционном столе, старик внимательно слушал хирурга. Его приятный, обволакивающий баритон звучал успокаивающе:

Не переживайте, всё будет хорошо, операция стандартная. Немного посложнее будет с восстановительным периодом. В принципе, я вам уже об этом говорил, вы, главное, не переживайте, это вам сейчас категорически противопоказано.

Да я что?.. до лета только дожить хочется.

На лицо ему надели маску. «Считайте до десяти, Кузьма Егорович».

Один, два, три, четыре, пять… – принялся прилежно отсчитывать старик. Цифра шесть неподвижной массой завязла на его непослушном языке, и операционную поглотила тьма.

Очнулся старик в тёмном лесу и сразу насторожился: почему так тихо? Он резко, по-птичьи, задергал головой, озираясь по сторонам, – никого. Какое-то внутреннее чувство подсказывало, что надо срочно искать выход из мрачной чащи. Не переставая оглядываться, он осторожно двинулся наугад в поисках хотя бы редколесья, а уж там, глядишь, проще будет. Пройдя немного, старик напал на тропинку и пошёл уже по ней. Тропинка временами терялась среди густой травы, а вскоре пропала и вовсе. Он остановился в раздумье, в какую сторону направиться. И в тот же миг словно кто-то, невидимый, зашептал ему на ухо: «Оглянись! Оглянись!».

Позади скалился огромный серый волк. Старик в страхе бросился прочь, ища спасения в густой чаще, но волк не отставал. Старик оглянулся – оскаленная пасть с крупными жёлтыми клыками находилась всего в одном прыжке. «А-а-а! – закричал старик, кинувшись к дубу. Ещё миг – и он запрыгнет в большое дупло, но от сильного толчка растянулся во весь рост. «А-а-а!» – ещё сильнее заверещал от страха старик, оборачиваясь. И – невероятное дело: вместо волка за ногу его держал зубами Васятка.

«Васятка! Братик! Родимый!» – зарыдал старик, уговаривая мальчика отпустить его. Тот ослабил хватку, повернул голову набок, задумчиво глядя ему в глаза, затем засмеялся и снова стал тем маленьким босоногим малышом, который откликался на любую шутку или ласковое слово. Братик… Старик успокоился, и в этот самый момент и Васятка, и волк исчезли, и оказался он в той дикой голодной весне тридцать третьего года, в которой шёл ему девятый годок от роду – такой беспощадно горестный год, что и вспоминать – как по живому резать, хоть криком кричи. А лучше и забыть навсегда – так, словно и не было ничего. А оно сейчас вдруг предстало, как наяву.

Они втроем, сгорбившись, греются на солнышке на завалинке перед низенькой избенкой: он сам, младший брат Сергунька и десятилетняя сестра Машенька. В глазах плавают тёмные круги, но он уже привык к ним и неотрывно глядит вдаль, за край леса, до тех пор, пока всё вокруг не закачалось в туманной пелене. Он отводит взгляд, но ещё долгое время не может ничего видеть слезящимися по-старчески глазами.

Говорили помаленьку, переводя от слабости дыхание.

Дожить бы до лета, да Кузьма? – хрипло просипел, обращаясь к нему, худенький Сергунька. – Мамка говорит, лебеды наедимся вдоволь, ягод.

Да, – подхватил он тихим голосом, – хорошо будет. Тятя рыбу в Волге будет ловить, от ухи силушка появится, а там уже и осень недалече – хлебушко уродится.

Все радостно оживились.

А тятя говорит: грибное лето должно быть, – мечтательно улыбнулась Машенька.

Да… орехи пойдут… чем не жизня! – Сергунька расслабленно привалился к стене, сглатывая слюну, и принялся ожесточенно чесать язвочку на щеке. – Вот же чешется, зараза!

При виде потекшей по лицу брата сукровицы, Машенька ласково взяла его за руку.

Да не расчесывай уже. У Кузьмы всё лицо стало в ямках. Терпи уже.

Да не могу я терпеть, невмочь совсем. Мамка говорит, что скоро всё равно пройдёт, до крапивы бы только дотерпеть. А там уже точно всё пройдёт, совсем хорошо станет.

Да, – радостно вздохнули дети, отвлекшись, – дожить бы…

А Васятка умрёт скоро, я сама слышала: тятя мамке сказывал, – всхлипнула Машенька.

Все замолчали, утирая слёзы: Васятка был всеобщим любимцем.

Как мы без него жить станем?

Жалко Васятку. Так голодным и отойдёт. Яшу тоже жалко было, но он хоть быстро отмучился.

А то не жалко… – вздохнула Машенька, – я вся кровью обливалась, как он хрипел. Плакать-то уже не мог даже от голода. А ведь сосунок ещё был, такой крошечный в гробике лежал. Ему теперь хорошо там, на небе. Хорошо… И кушать не хочется.

Кузьма сосредоточенно нахмурился и с твёрдой решимостью в голосе сказал:

Был бы у меня сейчас кусочек хлебца, я бы его Васятке отдал, весь-весь, до крошечки.

Сергунька, проглотив слюну, вздохнул:

Я бы – тоже. Только зачем он ему теперь: всё равно не жилец?

Перед Кузьмой опять поплыли тёмные круги. Преодолевая дрожь в ногах, он нехотя поднялся.

Пойду я… водицы попить. Больно уж в пузе скребёт, и голова болеть начала.

На пороге Кузьма споткнулся и упал на давно не мытый грязный пол.

Сидевшая за столом мамка безучастно скользнула по нему огромными ввалившимися глазами и опять опустила вниз заострившееся лицо. Кожа на её лбу стала тонкой, землистой, как у тех покойников, которых Кузьма раньше, когда не страшно ещё было выходить со двора, видел на улице, прежде чем их успевали унести.

Он ждал, что мамка поможет ему подняться, но та, скользнув по нему унылым взглядом, продолжала сидеть. Пролежав некоторое время, Кузьма всё же собрался с силами и, опираясь о стенку, встал, выпил целый ковшик воды, добрёл до мамки и присел возле.

На печи противно захныкал Васятка:

Мамка, кусать хочу.

Ему было уже три года, а он всё не умел ходить. В два года, правда, пошёл, но после перестал.

Мамка тоскливо посмотрела на него и снова ушла в себя.

Мамка, дай чего-нибудь покусать. Мамка, кусать хочу, – изводил тихим плаксивым голосом брат.

Он ненадолго замолкал и снова начинал ныть:

Мамка, кусать…

Мамка вдруг очнулась и злобно, срываясь на визг, закричала:

Заткнись, гадина! У-у, аспиды! Все соки высосали! У-у… – она затрясла кулачками и, внезапно выйдя из себя, схватила Кузьму за чуб.– Аспиды! Кровососы! Всю душу из меня выели!

Братья горько заревели. Мамка вдруг уронила голову на сложенные на столе руки и словно одеревенела. Из узкой спины её выпирали острые лопатки. Кузьме стало жалко мамку, и он с плачем прижался к ней.

Мамка, мамочка… милая… только не сердись… мамочка…

Он почувствовал, как рука её ласково прошлась по его волосам.

Простите меня, детоньки. Сама не знаю, что говорю. За что нам такое? На муки бы пошла, только бы вас спасти. Кабы знать только, что делать… кабы знать… – задумчиво повторила она.

Мамка хотела заплакать, но слёзы не шли, и она снова замолчала; рука её застыла на голове сына.

Ночью Кузьма спал плохо, часто просыпался от громкого урчания в собственном животе. Из родительского угла, где спал и Васятка, слышались его затухающие прерывистые стоны: «Мамка… кусать… хлебца…». Когда Кузьма проснулся в другой раз, то братик уже не произносил ни звука и лишь иногда прерывисто вздыхал. Из темноты донёсся шепоток родителей. «Помирает… иначе не дотянем… деток надо спасать». Мамка тихонечко заголосила в подушку.

Тише! Разбудишь! – сердито произнёс тятя.

Плач её стал совсем тихим, приглушённым то ли подушкой, то ли одеялом.

Кузьма хотел спуститься с печки и подойти к братику, но ему отчего-то стало страшно, да и не было никаких сил подняться, и он лежал, прислушиваясь, пока сон всё-таки не сморил его.

Проснувшись в очередной раз, Кузьма услышал мамкин надтреснутый голос:

Егор, деток не разбуди. Иди в сарай.

Тихо стукнула дверь, и Кузьма теперь уже уснул окончательно, до рассвета.

Разбудил его запах мяса. Он боялся поверить: «Еда!».

Мамка варит! – зашептал ему в самое ухо Сергунька. – Васятка поест – жив останется.

Откуда вдруг в доме взялось мясо – Кузьма и помыслить не мог. Он знал, что случилось какое-то чудо. Может, власть выделила еду, чтобы людей спасти, ведь давно уже обещали? Теперь они, наконец, набьют живот и избавятся от непрекращающихся болей и тошноты. Не надо будет пить столько воды, от которой и так уже разбухло пузо, как у баб на сносях.

Мясо! Будет сила, глядишь – и до травы дотянут. Жить останутся.

Никто уже не спал. Все с шумом вдыхали аромат варившегося мяса.

Мясце… – мечтательно закатил глаза Сергунька. – Мамка мясца даст.

Тятя, почерневший лицом ещё сильнее, не глядел в их сторону.

Вставайте уже… есть будем, – тяжело вздохнул он.

Пока тятя снимал с печи Яшу, мамка осторожно, чтобы не расплескать, поставила на стол большую деревянную миску, от которой по всей избе разносился будоражащий запах.

Тятя положил возле каждого нарезанные куски мяса. Наваристая, хоть и без единого зернышка и капустки, но подкрашенная свеклой похлебка была так вкусна, что тяте пришлось сердито прикрикнуть: «Цыц! По очереди!» – из-за того что дети в спешке сталкивались ложками.

Кузьма не замечал ничего вокруг, спеша насытиться, и лишь когда миска опустела и все замерли, выжидательно глядя на тятю, он заметил, что чего-то не хватает. Оглядевшись, Кузьма понял, что не так: не доносилось жалобного хныканья Васятки. Братик ни разу не попросил кушать.

Тятя, а где Васятка? – испуганно спросил Кузьма.

Тот нахмурился, взъерошил пятерней спутанные космы и с силой потянул вверх, отворачиваясь в сторону.

Украли Васятку-то, волки унесли… Мы с мамкой за мясом ходили… на склад, а дверь запереть забыли.

Сон старика исчез так же внезапно, как и появился, и ничего уже не снилось, однако, странное дело, всё ещё находясь под воздействием наркоза, он стал думать так, будто бодрствовал, и продолжал вспоминать.

Тем вечером, перед тем как уснуть, мальчишки шептались на печи: «А помните, у Семёновых тоже волки ребёнка унесли?» – «Ага… а люди сказывают, съели они его». – «Так… а Васятка… может…» – «Нет, не может ничего такого быть. У нас тятя с мамкой настоящие. Васятку точно волки унесли», – заключили братья.

И всё же с той поры зародилось в Кузьме сомнение, о котором и помыслить страшился, а всё равно крепко оно в нём застряло. Годы летели, много чего было, Кузьма превратился в Кузьму Егоровича, вначале немолодого, а затем уже и старого, забывчивого. И память уже успокоилась, остыла, да и не в силах была удержать всего. Многое из того, что в своё время волновало, терзало или радовало душу долгие годы, подзабылось, и если и вспоминалось, то куда спокойнее, – так же, как бывает, пробежит от лёгкого ветерка по тихой воде мелкая рябь и исчезнет, так и не всколыхнув глуби. А Васятка… Васятка всё равно всегда был с ним. Всегда. По молодости, правда, совсем редко вспоминался, но это только по молодости, а потом… потом всё чаще и чаще. И всё сильнее ныло сердце, и всё сильнее тянуло с ним встретиться – там, за порогом жизни. И чтобы братик обязательно ответил, наконец, на мучавший старика вопрос, а если вдруг что не так, то простил. «Эх, Васятка, встретиться бы с тобой поскорее. Во что бы то ни стало. Я знаю: что бы то ни было, ты всё равно простишь. А если нет на мне никакой вины, то ещё лучше. А потом мы обнимемся – как бывало прежде».

И, странное дело, старик, лишь отдельными кусками способный вспомнить, как росли его собственные дети, словно бы почувствовал сейчас нежность худеньких ладошек, с такой любовью обвивавших много лет назад шею старшего брата. Васятка прижимался к нему всем своим тельцем, и оба замирали, полные восторженной любви друг к другу. Только бы оно повторилось, это объятие, – там, где они, наконец, встретятся.

Внезапно старика ослепил яркий свет, от которого слегка закружилась голова. Немного привыкнув к нему, он увидел, что совершенно один в странном пространстве – как если бы очутился внутри сказочного калейдоскопа. Старик в буквальном смысле висел в воздухе, потому что никакой опоры под ногами не существовало. Как в морской глубине вокруг только одна вода, так и здесь его окружало невиданной прежде белизны пространство, состоявшее из искрившихся, переливавшихся вспышками яркого света мозаичных осколков. Он вспомнил, что лежит сейчас на операционном столе, и чувство горького, непостижимого одиночества обожгло его ужасающей догадкой, что в этом сверкающем царственном склепе ему предстоит провести целую вечность. «Неужели я умер?!?!». И ещё более мучительная мысль породила в нем внутренний крик: «А Васятка! А тятя! А мама! А Яша! Машенька! Сергунька! Неужели каждый из них находится в подобном одиночестве и нам не суждено встретиться?! Неужто вот он какой, тот свет?!?! И выходит, что все земные надежды – обман, иллюзия, в которую мы верим?! Тогда что есть в этом мире настоящего, кроме этого тоскливого безмолвия??? Какой смысл в такой жестокой бессмысленной вечности???».

Между тем, откуда-то из-за пределов его белоснежного склепа послышались глухие, чуть слышные голоса. Старик напрягся. Голоса приблизились, зазвучали явственно.

Ира, следи за ним, я отойду, – густой мужской бас показался знакомым.

Сколько ему ещё? – мелодично прозвучал в ответ голосок молоденькой женщины.

Да в принципе… вот-вот уже, наркоз-то лёгкий.

Старик сообразил: оказывается, этот склеп, что сейчас привиделся, – всего лишь странный сон опьяненного нракозом сознания, а значит, всё будет так, как положено. И во что бы то ни стало будет встреча – придёт срок!

Кузьма Егорович открыл глаза. Склонившаяся над ним молоденькая симпатичная медсестрёнка радостно воскликнула, обращаясь к хирургу:

Всё, Сергей Николаевич, он проснулся!