Горящий хворост

Горящий хворост

(фрагменты)

***

Я жизнь свою пересмотрел

В который раз.

Навел на прошлое прицел,

Прищурил глаз…

 

Хватило б дерзости и сил,

О жизнь моя!

Но выстрел мой опередил

Грядущий я.

 

Прошлое нельзя ни стереть, ни расстрелять, оно — есть и будет всегда. Но многие из нас желали бы именно этого — уничтожить свое прошлое, начать жизнь с чистого листа. Задумавшись однажды о причинах, которые делают такой кульбит невозможным, я сказал себе: само это желание лежит в той области, где не действуют законы земного бытия, но ведь по каким-то законам и эта область живет. По каким же?

Наверное, и там обязана присутствовать, какая-никакая, логика, должны быть причины и их следствия. Если даже детерминированность там и нарушена, все-таки непременно должно быть нечто уравновешивающее, сдерживающее, препятствующее уничтожению цельной схемы мироздания.

А если это так, то как только ты наведешь на свое прошлое прицел, в будущем тут же появится некий грядущий «ты», который выстрелит в «тебя сегодняшнего» на мгновение раньше. И, таким образом, «оставит всё как есть».

 

 

ДЕТСКОЕ ВОСПОМИНАНИЕ

 

Сверкнула грозная зарница,

Дух свистнул из-под топора!

Как белый факел, бьется птица

В сухой пыли среди двора.

 

Порывы к жизни тело мучат

И крылья бьют земную твердь…

А голова кричит беззвучно,

Со страхом ожидая смерть.

 

Всякий, кто рос в деревне, хоть раз, но видел, как тело курицы, уже лишенное головы, скачет по земле в смертной агонии. В моей детской памяти эта сцена запечатлелась очень ярко, — особенно хорошо запомнилась лежащая на земле отрубленная голова с красным гребешком, разинутым в панике клювом и выпученным оранжевым глазом. Я понял тогда: голова не знает, что смерть уже наступила, голова всё еще в ужасе ждет, когда это произойдет. Значит, вот так случится и со мной? Я тоже не пойму, что я уже умер?

Значительно позже, будучи вполне уже взрослым человеком, я подумал, что дитя, идущее на свет по родовым путям матери, тоже ведь ждет гибели — по-другому понять то, что с ним в это время происходит, оно не может. Его куда-то затягивает из привычного уютного мирка, его мнет и тащит что-то могучее и беспощадное, которому невозможно сопротивляться, — и дитя, видимо, ждет в этот момент смерти. Хотя на самом деле рождается к новой жизни…

Я задумался тогда впервые: может быть, смерти вообще нет как таковой? И нужно всего лишь преодолеть в себе страх перед кратким моментом перехода в новое состояние?

 

 

ОБРЫВ

Отцу

 

Мы над обрывом стояли с тобой.

Дальний закат угасал.

«Там наша родина, — зябкой рукой

В море ты мне показал.

 

Кажется, там… Или дальше чуток,

Вспомнить сейчас тяжело.

Детство мое, как земля из-под ног,

В эти глубины ушло.

 

Там похоронены предки мои,

Тихо родня улеглась.

Всё затопили… И, как ни крои,

Не к чему сердцем припасть…»

 

Ты замолчал. Била берег вода.

Молча я в море смотрел.

Где-то вдали замычали стада,

Луг заливной зашумел.

 

Пред наступленьем ночной темноты

Волны закат обагрил…

Отчих могил родовые кресты,

Где вы? Отец — позабыл.

 

Родина, где ты? Хотя бы приснись,

Коль не подняться со дна!

Как неотвязная, горькая мысль,

Бьется о камни волна.

 

Это стихотворение я написал в конце 70-х годов прошлого века, только еще начиная свой путь в страну Поэзию, — отсюда и обилие глагольных рифм. Положим, тема была для русской литературы не нова: распутинское «Прощание с Матерой» на тот момент широко обсуждалось в печати уже несколько лет. Но для меня эта проблема была кровной, выстраданной — я с детских лет слышал рассказы отца и матери о затопленной молого-шекснинской родине и много размышлял об этом.

В те же годы мои родители переехали на жительство в волжское село Глебово, расположенное у самого входа на главный плёс Рыбинского моря, — и ушедшая на дно земля предков стала для нашего семейства совсем близкой. С высокого глебовского обрыва в хорошую погоду можно было увидеть вдали, на другом берегу реки, краешек бывшего Мологского уезда, оставшийся незатопленным.

И мы смотрели на землю и воду, разговаривали, вспоминали… Так родились эти строки.

 

 

ПРОВОДЫ

 

Мы жадно смотрели на площадь и двор.

Всё было до боли знакомо,

Но жесткий, железом окованный борт

Уже отделял нас от дома.

 

Мы жались друг к другу, смешные птенцы,

А площадь гудела, как улей.

Табачный туман разгоняли отцы

И матери свертки тянули.

 

И всё безнадежнее каждый искал

Озябшую голову сына.

И резкий сигнал над толпой прозвучал,

И тронулась тяжко машина.

 

И следом за нею мгновенно возник,

Пронзая мальчишечьи души,

Единый прощальный родительский крик…

Но был он всё глуше и глуше.

 

Весной 1980 года наступил день, который должен был резко изменить мою жизнь — день отправки на срочную службу в Вооруженные Силы СССР.

Я ждал его с тревогой. Но совсем не потому, что опасался загреметь в Афган, где в ту пору наша 40-я армия уже провела в Панджшерской долине свою первую войсковую операцию, — о таком варианте моей судьбы, слава Богу, тогда и речи не заходило. Пугала неизвестность, томило отсутствие достоверных знаний о ближайшем будущем. А что будет с женой и маленькой дочкой — не выселят ли их в мое отсутствие из ведомственной общаги, где мы жили «на птичьих правах»?

Те из моих приятелей, кто уже успел отслужить срочную, рассказывали об армии на удивление скупо, ограничиваясь подчас лишь кратким резюме: «Кто не служил, тот не поймет». Мой отец, за спиной которого были десантные войска и семнадцать прыжков с парашютом, мог поведать только о службе в начале 50-х годов, — но за тридцать лет, как я понимал, в армии очень многое могло измениться. А россказням бравых служак из военкомата доверять особо не приходилось: настраивать призывников на оптимистический лад им было положено по штату.

Серое апрельское утро на сборном пункте положило конец моему томлению. Забравшись в кузов грузовика и найдя себе место на лавке меж двух незнакомых парней, я почувствовал, что за бортом осталось всё, чем я жил в минувшие годы. Полог тента опустился, погрузив нас в темноту, грузовик просигналил и тронулся. Откуда-то грянуло на всю площадь «Прощание славянки», провожающая нас громада людей заголосила, зарыдала, — неизвестность наступила.

…«Афганская тема» все-таки прошла однажды довольно близко от меня: через год в наш полк пришел приказ на отправку десяти мотострелков в состав «ограниченного контингента». Комбаты увидели в этом приказе прекрасную возможность избавиться от тех, кто мешал им спокойно жить, — и на плацу перед штабом выстроились трое самых «борзых» полковых драчунов и семеро полуопущенных «чмошников». По плацу летела белая мартовская поземка, перед маленькой шеренгой сиротливо стояли десять вещмешков. Штабные писаря, офицеры и вообще все, кто был неподалеку, смотрели на эту шеренгу, не отрывая глаз.

Недели через две в часть пришло письмо от одного из отправленных, он писал уже из Кушки. Больше писем не было.

 

 

ПОЛИГОН

 

В эту землю зерно не бросают,

Сроду пашней она не была.

Только танки сюда приползают,

Ободрав глинозем догола.

 

Да «зилок» полигонной команды

Раз в неделю привозит солдат —

Заменить арсенал деревянный,

По которому пушки палят.

 

Молча спрыгнут на землю ребята,

Перекурят в машинной тени,

Глядя в поле чуть-чуть виновато,

Словно в чем-то повинны они.

 

Пораженные цели заменят,

И «зилок» зачихает вдали.

И останутся только мишени

На холмах каменистой земли.

 

Птица крикнет, как будто от боли,

И вздохнет, засыпая, страна…

Тишина на тактическом поле,

До рассвета стоит тишина.

 

Войсковые стрельбища, танковые директрисы, тактические поля, — сколько их на наших евразийских просторах! Тот, кому случается смотреть на эти пространства не в пылу военных учений, а в дни затишья, испытывает подчас странное желание: вот распахать бы да засеять всю эту землю… Это подают голос крестьянские гены, которые есть в каждом из нас.

Помню, как я наткнулся однажды в заполярных сопках на небольшой холм, бывший некогда ориентиром для учебных стрельб: из земли кучно, буквально в метре друг от друга, торчали хвосты ПТУРСов. Там их была добрая сотня — и если бы не кустарник, холм был бы похож на огромного ощетинившегося ежа. Зная, что стоимость каждого выстрела равна стоимости автомобиля «Жигули», я только головой покачал…

Боже, сколько же еще веков нам предстоит воевать?

 

 

ПЛАТЬЕ

 

Я одену тебя в поцелуи!

Ни колючие иглы ветров,

Ни дождей леденящие струи

Не пробьют невесомый покров.

Не коснутся горячего тела

Наглый взгляд и чужая рука —

В этом платье свободно и смело

Ты со мною пойдешь сквозь века!

 

Она рассталась со мной, встретила другого. И сама стала другой… А та, которую я одел в поцелуи, жива до сих пор — и ни один мужчина не в состоянии коснуться ее. Невесомый покров, сотворенный моей любовью, отталкивает чужую руку.

Больше я никого так не одевал в своей жизни. Хотя были, как выяснилось впоследствии, и более достойные кандидатуры.

 

 

***

Ты снова плачешь? Ну и пусть —

Меня не сломишь этим плачем!

Я лягу. Я щекой прижмусь

К твоей — заплаканной, горячей.

И пролежу так до утра,

И поднимусь в шесть с половиной.

От горьких слез твоих — мокра

Щека, заросшая щетиной.

 

В извечном роковом поединке полов женская правда заявляет о себе плачем, мужская — молчанием. Но если мужчина молчит, это совсем не значит, что он согласен с правдой женщины. Социобиологическая щетина мужской правды прорастает сквозь всё — сквозь молчание, сквозь объятие, сквозь страх перед возможностью расстаться навсегда. И сколько ни сбривай эту щетину, она лезет и лезет наружу.

Женщина, которая примет это как данность и не станет требовать от мужчины согласия со своей правдой — победит в роковом поединке. Смирение и покорность — ее лучшее оружие.

Но герои моего стихотворения ничего не знают об этом. Их детство и юность прошли мимо мудрости тысячелетий, в их сердцах царит идея равноправия полов. Никому из них даже в голову не приходит задуматься: а что же это такое — «равноправие»? И что это такое — «право»? И что такое — «равенство»? Не говоря уж о «поле»…

Лишь через несколько десятилетий своей жизни они, может быть, придут к выводу, что люди рождаются и живут неравными, что право — лишь выдумка, предназначенная для ограждения человечества от немедленного самоуничтожения во внутривидовой схватке за ресурсы, а равноправие — сказка для идиотов. А может, и не придут. Может быть, так и отойдут в мир иной со своими смертельными обидами, проистекающими из незнания и нежелания знать правду о мире, о людях и о себе.

Сейчас они, может быть, вновь потянутся друг к другу — юные, страстные, плохо справляющиеся с жаждой любить и быть счастливыми. И сольются в одно целое. А потом, распавшись надвое, вновь заговорят о чем-то. И вновь пробежит между ними искра несогласия, упрямства, вражды, ненависти…

 

 

ДВЕ ПТИЦЫ

 

На старом обрыве стою в тишине.

Бездонное небо двоится.

Подводная птица летит в глубине,

Подводная темная птица.

 

Я взор поднимаю — другая летит,

Такая же, только другая.

Летят, на мгновенье смыкаясь в пути

И снова разгон набирая…

 

Куда вы? Друг друга на миг возлюбить?

Обнять одинокого брата?

Иль снова мгновенный обман пережить

И горестно прянуть обратно?

 

В этом стихотворении, написанном в студенческие годы, я впервые, кажется, поставил перед собой проблему, долго занимавшую меня впоследствии, — проблему существования в нашем мире «двойного бытия»: бытия реального и бытия отраженного (в том числе отраженного в человеческом творчестве). Стоя на обрыве своего стихийного материализма, я видел, что два этих бытия повторяют друг друга, тянутся друг к другу, но никогда не сливаются. Более того, я видел, что если реальное бытие принимает свою отраженную копию за реальность, это всегда чревато разочарованием, если не трагедией.

Значит, и мировая литература, отразившая человечество в своем громадном бумажном зеркале, — всего лишь продукт отражения, великий мираж? Я не мог с этим согласиться: разве я стал бы самим собой, если бы не читал книг?

Выходит, отражение может стать новой реальностью, «вторым бытием» — и начать влиять на оригинал, на первозданную жизнь?

Смотря на летящую над рекой птицу, раз за разом пытавшуюся установить контакт со своим летящим в воде двойником, я думал о том, что всему живому на Земле необходимы зеркала…

 

 

ПРОДОЛЖЕНИЕ ПОЛЕТА

 

Окрестный воздух раскаля

В полете добела,

Застряла в теле журавля

Тяжелая стрела.

 

И не заметила земля,

Вверх глядя, ничего —

Ни мертвых крыльев журавля,

Ни мертвых глаз его.

 

Птица убита, но продолжает лететь… Этот образ, конечно, наследует кузнецовскому «Осколку», но я позаимствовал у своего учителя только прием, а не мысль. Восьмистишие было написано в конце 70-х годов и бросало упрек людской невнимательности. Я пытался сказать своим соотечественникам: граждане, то, что мы с вами сейчас наблюдаем, — еще движется, но только по инерции. На самом деле оно уже мертво!

Увы или ура, но эти строки никогда прежде не были напечатаны.

 

 

КОЛОДЕЦ

 

Кто раскопал мне мою глубину?

Кто меня сунул под крышу?

Небо закрыто. В себя загляну —

Дна и покрышки не вижу.

 

Позадубела старинная крепь,

Мох выползает наружу.

Денно и нощно звенит моя цепь —

Близкие черпают душу.

 

Пейте досыта во все времена,

Черпайте! Мельче не стану.

Но не пытайтесь добраться до дна

Из любопытства и спьяну…

 

Кто «раскапывает» обычных с виду людей, кто превращает их в колодцы, из которых другие люди черпают затем, век за веком, живительную влагу? Всякий верующий человек ответит на этот вопрос так же, как и я: копатель этих колодцев — Господь.

Но как Он это делает, какие при этом инструменты используются? Сочетание родительских генотипов? Родовая травма? Душевные переживания детства и юности? Чтение книг? Сочинение книг?

Я знаю одно: колодец, осознавший, что он глубок, должен, прежде всего, понять, что он не сам себя вырыл. Иначе, рано или поздно, вода уйдет из него…