Из книги «Шизоиада»

Из книги «Шизоиада»

Библиотекарь

 

Книги Веня старался приносить два раза в месяц. Чаще его не пускали. Он был очень внимателен к пожеланиям сидельцев и всегда делал подборку литературы для каждого. В особом ходу были также иллюстрированные журналы. Обратно в библиотеку журналы обычно возвращались с вырванными страницами. Что-то уходило на хозяйственные нужды, но чаще – из-за «телок». Шизовская роба, особенно штаны, нередко издавали специфический запах спермы; и когда меня, при водворении в ШИЗО, переодевали в маркированный костюм, я надевал только куртку, а в штанах сидел своих…

Заботился Веня и о том, чтобы у нас всегда были тетради, авторучки, конверты и марки. За свой счет он снабжал нас всей необходимой канцелярией.

Но просить его передать маляву в зону было бесполезно. Так же, как и занести в изолятор «чай-курить». Веня боялся. «Инструктаж» Режима: «Не дай бог, что-то пронесешь в ШИЗО!» – во-первых; да к тому же Веня совсем не умел хитрить, что-то сделать тайком. Он всем внешним видом, сразу, выдавал себя с головой.

Веня, ты бы хоть конфеточку когда-нибудь принес, потешил узников. Я уж про сигареты с чаем молчу, – пристыдил я его однажды, принимая книги на кормушке.

Веня страшно смутился, покраснел и извиняющимися кивками глаз в сторону всегда сопровождающего его сотрудника как бы «оправдывался». Его смущенный вид выказывал и просьбу простить за робость, неумение слукавить; и еще – нежелание позорить свои «седины». По его лицу было видно – страдал; страдал, когда его, пенсионера, унижали мальчишки-контролеры и другие сотрудники: орали, угрожали. В подобных ситуациях на него жалко было смотреть: он сразу винился и спешил загладить как-нибудь свой «проступок», хотя ничего «криминального» никогда не совершал.

И вот, еще и поэтому, Веня ничего, кроме книг, в изолятор никогда не приносил, чтобы не давать ментам повода лишний раз показать власть над ним и поиздеваться.

Для меня же Веня занимал свое заслуженное место в ряду «робкого десятка», и я давно исключил его из списка «надежных». Особенно после случая, когда я попросил его спрятать в библиотеке, среди книг, самую «опасную» часть моего дневника и кое-какие «запреты». Веня наотрез отказался под предлогом того, что библиотеку часто и очень тщательно шмонают.

Но ключевым моментом, который заставил меня усомниться даже в его порядочности, была его фраза: «Арсений, я не умею хранить чужие тайны».

Я тогда сделал соответствующий вывод, и мои отношения с ним обозначились определенными рамками. Я отныне не обращался к нему за тем, что ставило бы его перед выбором: помогать ли мне в том, что может повлечь гнев администрации и взыскание? В свое условно-досрочное освобождение Веня крепко верил и делал для этого о-о-очень много…

Когда я был в зоне, по вечерам, с проверки я часто забегал в библиотеку к Вене. За кофе-чаем интересно было послушать его рассказы о былой жизни. Вене было за шестьдесят, и он являлся живой энциклопедией. Поросль коренной московской интеллигенции, он лично знавал легендарных людей из мира литературы и искусства. Он был завзятый театрал и один из лучших синхронных переводчиков с английского на русский и обратно. Еще в середине семидесятых он эмигрировал в Штаты, и эту страну считал уже своей: «У нас в Бостоне…», «Мы, американцы, не любим…» Но, всю жизнь занимавшийся русской литературой, вживленный в русскую культуру филолог, он для меня был олицетворением того, что я упустил и недополучил, свернув в молодости на кривую дорожку.

Веня Бигман сидел по нехорошей статье…

Мы познакомились на второй день моего пребывания в зоне.

Арсений – это вы?

В комнату карантина вошел пожилой очкарик.

Я библиотекарь. Может быть, вы захотите что-то почитать, – выложил он на стол несколько журналов, – я пока не знаю ваши вкусы и зашел познакомиться. Вениамин, – протянул он руку.

Я предложил чай, и Веня вынул из кармана предусмотрительно захваченную шоколадку. По его безупречному русскому и манере держаться я сразу понял, что передо мной человек старомодного воспитания и отменно образованный.

По некоторой суетливости и возбужденной торопливости рассказать о себе я понял, что этот «профессор» соскучился по образованному человеку, и услышав, что заехал немолодой израильтянин, он поспешил представиться. О том, что и он еврейских кровей, ненавязчиво тоже прозвучало.

Мне он показался очень симпатичным. А как любителя почитать, порадовало, что будет теперь своя рука в библиотеке. Мою грубоватость и косноязычие он, безусловно, отметил, но никак не выказал свое разочарование. Узнав, что я долго жил в Ленинграде и учился в театральном институте, он восторженно начал сыпать именами артистов и режиссеров, с которыми был не только знаком, но и даже работал.

В общем, встреча с таким сидельцем меня впечатлила, и я заранее предвкушал годы интересного общения. Срок у него – десять лет, а отсидел он к этому времени чуть больше трёшки.

Когда он ушел, пообещав забежать назавтра, появился штабной шнырь Зера.

А ты знаешь, что Бигман за мальчиков сидит? – лукаво улыбнулся он, кивая на стол, где стояли чашки и недоеденный шоколад.

Меня уже давно трудно было удивить чем-то в тюрьме, но сейчас мне было особенно неприятно обмануться в человеке. Я так долго испытывал интеллектуальный голод, и вот встретил наконец интересного собеседника, кайфанул от утонченного взаимопонимания, а тот оказался…

Он что, пидор? – поежился я, внезапно ощутив во рту гадковатую слюну от того, что, возможно, полоскался за одним столом с «дырявым».

Я не знаю, он кого-то или его… – Зера руками и задницей показал активную и пассивную позы. – Но люди говорят, что он такой.

Во зафаршмачился! – с досадой подумал я. – И в первые же дни, блин!

Да ты не пириживай, – довольный произведенным эффектом, Зера начал меня успокаивать. – В этой зоне висе живут виместе, и кюшают, и чай пиют за одним столом. Сам увидишь. Ты по понятиям пиривык жить, но в этой зона висе по-дуругому. Ты пиривыкнешь тоже.

Да ну, нафиг! – все еще не мог я очухаться от обмана и облома.

В тюрьме пидарасы – неприкасаемые. Общение с ними обставлено очень жесткими рамками. Вот такой, как у меня с Веней тет-а-тет, просто немыслим. И я автоматически считался бы уже нелюдем. Оправдывало меня лишь одно – все это случилось со мной по незнанке. То есть, меня никто не курсанул… Но мне и в голову не могло прийти, что сам пидор, зная, кто он есть по лагерной жизни, сунется к порядочным арестантам хлеб ломать. Эта каста всегда знает свое место…

А ты уверен в том, что говоришь? – наехал я на шныря. Я всегда не очень-то доверял этой холуйской публике, и сейчас, поразмыслив, поставил под сомнение его слова.

Ты сипроси у него сам, – забегал глазами Зера и заторопился смыться, заметив, как наливаются злостью мои глаза.

На следующий день Веня принес «Театральный роман» Булгакова и свои стихи. Не замечая холодка моей отчужденности, он выгрузил на стол шоколадные конфеты, банку кофе и, усевшись на табурет, весело балагурил о маленьких арестантских радостях.

Я, прислонившись к подоконнику, скрестил руки на груди, стоял и внимательно разглядывал этот новый персонаж в моей тюремной жизни. Я знал, что сейчас, раз и навсегда, определятся наши отношения.

Веня, я хочу задать тебе один вопрос.

Пожалуйста! – сквозь линзы очков на меня смотрела сама доброжелательность.

Ты гомосексуалист?

На короткий миг в глазах у Вени мелькнуло удивление, а затем, прежде чем он опустил глаза, я успел прочитать в них испуг, затравленность, досаду, печаль, усталость и еще что-то, будто стыдящееся то ли за свое, то ли за меня.

Н-нет, – тихо ответил он, сразу ссутулившись. Он сложил ладони, зажал их коленями и, покачиваясь на стуле, молча ждал, что я скажу еще.

И я сразу ему поверил.

«Доблестные» российские следователи могут навесить любую статью и обосновать такими вескими, железобетонными доказательствами, что даже самый ушлый адвокат опустит руки. А за Веню, по его рассказу, помимо дорогостоящих адвокатов, выступили в защиту и ручались за его невиновность люди непростые, в частности – уважаемые и знаменитые на всю страну артисты и правозащитники.

Он рассказал мне потом, как и почему его ложно обвинили и осудили за педофилию… Но с этого дня между нами уже никогда не было той легкости и простоты в общении, что так очаровывали в первую встречу.

 

Из дневника

 

Чувствую – избавился я от когтящей душу и сердце никомуненужности. И снова убеждаюсь, каким действенным лекарством может стать слово, как оно животворит. Видимо, я вошел в ту меру, когда вместе со словами я внимаю и радость веры тех, кто их произносит, – пишет где-то, когда-то… Это и есть, наверное, то со-душие, что единит людей «всех времен и народов». А ударило в душу мне – размышление И. Ильина об одиночестве.

Одиноким приходит человек в эту жизнь, и одиноким покидает он этот мир. Как много порою делается для него вокруг, а он так и остается отшельником, заключенным в камеру своего тела. Того, что он за всю свою жизнь в этой камере ощущает, воспринимает, чувствует, чего жаждет, о чем думает, – никто не сможет пережить так, как он; все, что он в своем одиночестве избирает, решает, переживает и выносит в бессоннице, в болезни, в заботах, в неудаче, в отчаянии, – знает он один. Всякое значительное событие в жизни, от первой любви до смерти своих родителей, всякое важное решение, всякая возлагаемая на него ответственность, всякая великая боль и скорбь – дают ему ощутить свое одиночество. Лишь очень немногим приходилось пережить предельное одиночество в великой беде – в бушующем море, в безмолвных горах, в забвении вчерашнего поля боя, в тюремной камере, – чтобы постичь свое душевное и духовное одиночество.

Это пожизненное одиночество – тяжкое бремя. Но оно одновременно и великое благо.

Когда человек осознает свое одиночество, он вопрошает: кто поможет мне? И ответ гласит: я сам должен помочь себе… И заложен первый камень характера. А еще ответ гласит: Господь в небесах поможет мне тем вернее, чем преданнее ему буду я… И заложен основополагающий камень живой веры. В одиночестве человек находит самого себя, силу своего характера и святой источник жизни.

Нам не дано избавиться от одиночества. Но все мы призваны достойно и с верою каждый нести свое одиночество, и любя и помогая, делать чужое одиночество сносным, достойным и духовным.

В этом – утешение. Только так сможем мы преодолеть одиночество, взирая ввысь и помогая друг другу.

Мне думается, что я нашел путь избавления от жалостливости к себе и от тягостной мании отчаяния из-за отсутствия близких людей.

Отец Александр Мень хорошо сказал: «Человек рождается, притязает и не понимает, что ему никто ничего не должен… Мы должны из себя изгнать эти притязания…»

 

Шмон

 

Раз в месяц по всей зоне проводится плановый обыск во всех помещениях, с перетряхиванием личных вещей и баулов. Сборная шмон-бригада в несколько десятков человек, с привлечением сотрудников из других колоний, прочесывает всю зону, с целью обнаружения запрещенных предметов, денег и наркотиков.

В изолятор командировали шмонать человек десять. Из наших зоновских было только двое: приблатненный контролер Назар и помощник дежурного Карапузов. «Наши» вооружились крючками из стальной проволоки, и когда меня вывели шмонать на продол, они начали шуровать этими щупами по всем щелям.

На плинтусах сэкономили в свое время, и между половыми досками и стенами было пространство, местами достаточное, чтобы просунуть ладонь. Неопытные сидельцы именно там и прятали «запреты», или в ребрах батареи, за пристегнутыми нарами, в расковыренных дырах, куда уходят трубы отопления, под умывальником… Все эти места ментам были хорошо известны, и крючками из них все легко извлекалось.

Моим главным сокровищем был дневник, где я ежедневно шифровал хронику текущих событий, а еврейскими буквами записывал свои самые сокровенные мысли. Но для того, чтобы его найти, нужно было разобрать половину пола или знать секрет.

Месяца два назад электрик с плотником устанавливали радиоточки нам в камеры. Пока ковырялись в моей, я гулял во дворике; но настало время обеда, и мастера ушли в зону. Ящик с инструментами оставили на продоле. Когда меня заводили в камеру и контролер отвлекся на пару секунд, я цапанул гвоздодер и, засунув его под робу, занес в камеру. Технично отодрал одну короткую половую доску в углу, рядом с дальняком, загнул гвозди с внутренней стороны и вставил доску на место. Шляпки гвоздей показывали, что доска прибита, а она уже стала – люк.

Гвоздодёр удалось так же незаметно вернуть плотнику.

В банный день – за мочалкой, бритвенными принадлежностями и сменой нижнего белья – нас завели в каптерку к нашим баулам. Я зацепил оттуда пару полиэтиленовых пакетов и после бани пронес их в завернутом полотенце с собой в камеру. Чистая девяностошестилистовая тетрадь, распиленная мойкой на два блокнота, дождалась своего часа. Теперь дневникам, обёрнутым в несколько слоёв целлофана, не страшна была сырость подполья.

Подстраховался я и на тот случай, если доску-люк обнаружат и начнут удить крючками. Распустил на нитки носок и сплел канатик метра в два. Обвязав упакованные дневники, я закидывал под полом сверток подальше от люка, а тянущийся от свертка к люку канатик присыпал землей. Теперь, когда мне требовалось что-то записать в дневнике, я вынимал доску и, подтянув веревочку, извлекал на свет Божий свою тайную «летопись»…

Шмон-бригада, не обнаружив ничего запретного в моей «келье», велела мне снять бумажную иконочку со стены: «Не положено». Но я остудил их служебный пыл уже проверенным способом:

Вы что, хотите, чтобы вам Килькин разъяснил положение о предметах религиозного культа в камерах заключенных? А он – мужик верующий, между прочим.

Имя нового начальника Управления Дубравлага нагоняло жути почти на всех, и на сей раз мой трюк сработал.

Но в качестве компенсации за свой бздеж вертухайская натура требовала хоть как-то щемануть дерзкого зэка. И они прикопались к шахматам.

А чё это… У тебя шахматы самодельные… Не положено! Только промышленного изготовления разрешается.

Тряхнул фигурки в пластмассовой баночке «чужой» усатый капитан и вышвырнул ее из камеры на продол.

Жалко было расставаться с этими фигурками. Они со мной катаются уже полтора года. Я слепил их из хлеба еще на Бутырке в первые месяцы своего ареста… И где только они со мной не побывали! А какие мастера игры их держали в руках!.. Но воевать было бесполезно. Тут уже включилось мордовское упрямство, а это – тяжелый случай…

Там платочек мой, в коробке. Не выбрасывайте его! – попытался я спасти хотя бы «доску».

На носовом платке авторучкой было разлиновано шахматное поле… Но мою просьбу проигнорировали; затолкали в камеру и закрыли тормоза.

Что ж, придется лепить новые. Если дней десять от хлебной пайки есть только корочку, то мякиша на комплект небольших фигурок хватит. А «поле» – расчерчу на столешнице…

 

Из дневника

 

Что такое – моя вера?

Сегодня на прогулке смотрел на кипу на голове Кажедуба и подумал: «Косит под верующего иудея. Продуманный ход. При чрезмерном закручивании гаек и ментовском беспределе можно использовать беспроигрышную фишку антисемитизма». И тут же обернулся на себя: а я? Чем и как я обосную свою веру? Крестом на теле? Заученным «Отче наш…» и поклонными упражнениями под шепот «Господи, помилуй»? Да, собственно, во что я верую?.. И весь день до отбоя «гонял» я эту тему: не читалось, не елось, не чифирилось… Как объяснить необъяснимое, чему и названия-то не придумано в человеческом языке, кроме слова «вера»?

Бога я стал «знать» и «ощущать» (от кавычек не избавиться, потому что слова не точны, не те), когда оказался в пограничных ситуациях, перед лицом смерти, отчаяния и страха. Соприкосновение с опасностью, трагедией дает чувство значительности, величия жизни, помогает преодолеть будничный и пошлый взгляд на вещи. В такие минуты, как никогда, ты видишь всю свою одинокость, и после калейдоскопа обычных стрессовых переживаний, неизбежных «почему?», «за что?», «не хочу!», «не надо!», – встает главный вопрос: для чего я жил? И в несколько мгновений предо мной проносились самые значимые события жизни, с одновременным судом совести своих поступков… И ничего уже не изменишь, не поправишь… А сейчас, возможно, придется умереть… Это состояние можно было бы назвать «жуть», если бы рядом из души не рвалось могучее требование: «жить!»

И вот тут-то – ни с кем из людей сочувственника-разрешителя не обрести. Тогда-то и вырвались у меня впервые слова, которые до меня повторяли многие: «Бог! Если ты есть, помоги! Прости за то, что неправильно жил!»

Эта последняя надежда на невидимого кого-то, кто может быть сильнее реальных обстоятельств, – настолько велика, что изгоняет «жуть»; и является такая распашистая открытость сердца и души, что уже не страшны ни зрачок ствола пистолета, ни предстоящие мучения. Это – вера в избавителя…

Навсегда запомнилось мне то удивительное состояние облегчения, после того, как я сумел выразить эту надежду: «Прости и помоги». То есть я уже боялся не смерти, а того, что этот невидимый, неведомый мне ранее Бог не простит; и ждал не чудесного вмешательства небесных сил, а ответа на свой главный вопрос: для чего я родился на свет? Поразительное спокойствие было в те минуты у меня в душе, разлилось утешение: Бог есть, и я Ему нужен, и Он мне ответит. А если я не получу ответа, и моя неутешенная личность исчезнет в небытии, тогда вообще все теряет смысл… У меня всегда была неуничтожимая ничем потребность в смысле; и вот этот вопль о смысле в предсмертный час – не мог быть криком в пустоту…

Я остался жить. Знаю, что Бог есть – опытно знаю. И ответ получил…

Под рукой книжка. Б. Паскаль, «Мысли»: «Веру можно обрести тремя способами: либо с помощью разума, либо обычая, либо откровения».

Полагаю, что у меня – последний случай.

Открыл сейчас Павлово Послание к евреям, читаю пару глав ежедневно. И «попал» в то, что так пыжился высказать бумаге этого дневника… Павел пережил что-то схожее с моим опытом; иначе не объяснишь, почему сразу на сердце ложатся его слова: «Вера есть осуществление того, на что надеешься, и уверенность в невидимом».