Из «Песен Воды»

Из «Песен Воды»

Песнь VII

Я спокойна, если рябью свет из источника
до самого устья, как смысл от подстрочника,
доношу, и потому прозрачна до самого дна,
где песчинки мной точатся, каждой секундою
умножая себя в бесконечность. Так трудную
работу мою продолжая, и чертя письмена

в руслах, ложбинах, котлованах и впадинах,
чтоб прожилки на вишне, на виноградинах
с ними менялись, преломляя солнечный луч:
то в сладость, то в терпкость, и толкая тем
руку над свитком – то плавно, то резко; и нем
кто был – говорит, и слабый – да станет могуч!

Кто не камнем круги от синей поверхности
разгоняет вниз, снова бросая для верности
и расширения их, – один за другим голыши.
Но, читая не вслух всплеск и росчерки рыбьи,
кратким взглядом, и ловя с амальгамы от зыби
отражения: крутояры, излучены и камыши –

чует, – вот так же надежда и память глубокая
в нём перетекают друг в друга. И, чуть цокая,
радостно языком от них, и от них не скорбя,
знает: он жив тем, что в нём лишь слияние
первой искры от бруса и шлейфа от сияния
комет, ввяжет в узел зрачок, и их не дробя

распускает по венам, что Арахна узорами.
И по капиллярам, чтоб скрипели рессорами
по тракту повозки, и шёл впереди коренной.
И с ним пристяжные, что над постромками
вверх пыль поднимают, когда негромкими
трелями высоко над ней, то зычной зурной,

то трещёткой дрозд воспоёт в унисоны им,
через утренний пар и жжёной соломы дым,
что согреет от ржи отдыхающий чернозём.
За ночь остывший, он пористый, дышащий
полынью от дальних степей, где слышащий
скок джейрана акын, расширяет свой окоём

протяжным аккордом, что первой заутреней
надо мной отзовётся, и вяжется внутренней
дробью сердца во сне. И когда первый вдох
от пробуждения, продлённого щёлканьем
двери в спальню; за занавесками токаньем
капели о жесть, повторится, то словно горох

с материнских ладоней над чашкою белой,
стукнет слово: «Вставай». Пахнет горелой
ольхой и берёзой в голландке, где чугуна
жар остывает. Рукой вчерашнюю ссадину
на локте нащупав, со лба убирая испарину
открывший глаза, дотронется до волокна

одеяла, и ведает: если мной, то жизнью он
сшит. И каждым движением играет в кон
с тихим ростом травы, и цветением льна,
что просторы зелёные обращает в синие.
И с будущим снегом, что красное зимнее
солнце подсветит. И так в нём будет сильна

жизнь – от самого первого сада библейского.
Она лишь крепнет от холода гиперборейского!
И в месте, где выдох последний – новый исток
мой, она с первой волны сама собою вращение
попавшей пыли в него начнёт. И возвращение
так всех спешащих домой, как слов на листок,

сохранит. И да будет хлеб, и мёд и погода им!
И всегда в небесах – журавль, в глубине – налим
да будут! В цветке сирени да будет роса свежа!
И да подсветит тайгу круг Луны над вагонами,
где сидят путешественники. Им не перегонами
долгими страшиться, а слышать, как дребезжа

подстаканники в полночь, словно от зуммера
сигналом, – весть несут: счастлив сармат у Ра! *
Счастлив сейчас, как счастлив рыбак на мостке!
Оттого, что под небом одним, и глядят в меня,
и что писк комара, стрёкот сверчка и храп коня
отзываются в каждом клесте, и в каждом ростке!

* Одно из древних названий Волги.

 

Песнь VIII

В буруне штормовом – моя сила не спящая!
В брызгах, ветре она есть ярость бодрящая,
что с курса – то шлюп, то плоты, то фрегат
собьёт, и сносит к землям огненно-горным,
чтобы ширился взор, открывался дозорным
на мачтах – день последнего гнева, и ряд

светильников красных в небе полуночном.
С башни каменной, со столпов, и в речном
течении видят их те, кто дробящий всё вал
принимает как есть: и с его зобом ревущим,
и с шипеньем пены, хрипом в недра зовущим.
С крошевом льдов, где точит бивень нарвал.

Видят в рухнувших статуях, видят в колотом
мраморе, что с постаментов, когда молотом
кованным, с рукоятью короткой, примет удар,
рассыпается, облака белой и мелкою пылью
полоня так, что лишь саранчой с кошенилью,
без кармина, ветер остов штрихует. И радар

разящий с мест, что зовут при них будущим,
прошивая лучом, как мечом, тучи рушащим,
не находит их в сгустке времён. Он барельеф
с капителью на дне найдёт, рядом с дышащим
глухо китом, акулой, угрём и не слышащим
никого – скатом, и лишь сверху рыкает лев

и слон протрубит, как прощание стозевное.
Мрамор мной погребён, когда он в тёмное
время суток не светит, и мука даже творцу
из него не нужна, чтобы его пение вышнее
оставить в прожилках, отсекая всё лишнее.
И если лепнину он, как пристрой ко дворцу,

добавляет на торс, стопоря все движения…
Я же знаю, что гибельной пене рождение
дано начинать, как зерну. И рожь, и трава
вновь взойдут, мной продолжив венчание.
Только мёртвые смоет волна окончания
прилагательных, сохранив корневые слова.

Я их все сберегу. И во тьме остывающей,
где холодом слог поверяю ветшающий.
И на гребне, лишь коснётся язык альвеол,
где звуком, как и отблеском солнечным,
да зажгутся союзы, чтоб и в заоблачном
горнем мире стёк в озябшие гланды глагол!

И тогда, обжигая горло, он его в певчее
обратит. И гортанная речь, что легче и
прозрачнее воздуха, с жужжаньем осы
и хлопаньем крыл орланов взлетающих,
да сольётся, хоть в снежинках нетающих
остаётся лицо. И над ним замирают Весы

в Зодиаке. И, тем самым, даря равновесие
пустыне под ним, степям, редколесью и
тайге, где стук чёрного дятла и кедра шум,
в ритме ветра, – вторят биеньям сердечным,
чтобы пением красного щура беспечным,
начинать новый день, и с ним сметь наобум

искать себе начертанье единственно верное,
ввысь толкая ствол, полня клейкие вербные
почки – белым пухом, и плавя наст ледяной.
В апреле на матч собирая команды дворовые,
зажигая костры рыбаков, певчих в хоры и
в нефы – пастухов призывая, словно домой.

И в них во всех, а не в пустотах зияющих
(знаком пыльных вещей, в них ветшающих)
ставит слово тот, кто мог видеть насквозь
путь от мёрзлых озёр, где покрытые инеем
головы – пощады не ждут, до верхней линии
лепестков розы огнистой, что вверх и врозь

разводит тех, кто и в прошлом, и в будущем
равно с нею – един, и поэтому ни рубищем,
ни лавром – не смущён, и к ураганам готов.
Им я гибель дарила, как весть о бессмертии!
Им аккорд мой последний, чтобы в соцветии
тихом своём помнили: и всплеск мой, и зов.

 

Песнь X

Я дождём прохожу – каждой каплею тёплой
и холодною каплей, с подсвеченной волглой
тучи роняя на антенны, на крыши и провода
отражения их, что друг в друге бесплотность
обращают в объём и вес. Их звуку сонорность
так предавая. Но, упав, им не оставить следа

на земле, среди луж и, повсюду рассыпанных,
но высыхающих брызг на ухабах и рытвинах,
на столбах и афишах на них, на спицах колёс
велосипедов, оставленных у бочки молочной,
целлофаном накрытой. С неё ветер восточный
капли сдувает, как и всё вокруг. Словно откос

этот ливень, что наискосок, прямоугольному
городу ставит, шах – проспекту продольному
и мат – переулку, что шьёт завитком поперёк
за кварталом квартал, вверх штрихуя обратно
над ними – цирк, шпили костёла, где вероятно
грому вторит орган, проясняя, будто намёк, –

цель, что вкось движет потоками струйными
на погост, на бульвар, на помост, с буйными
рокерами, на лбы, на зонты, что весь стадион
накрыли, словно вниз обращенными гнёздами.
Усталость смыв с лиц, что измучены грёзами –
он перед ними – то влево, то вправо наклон

горизонта смещает, и так со статичностью
башен зеркальных споря. С первичностью
труб дымящих в пейзаже. В лесу бурелом
оживляя ростками, вниз растекаясь по лику
на стекле, что глядит сквозь него на чернику
от пыли отмытую – в саду, и словно Псалом,

над ней эхо раскатов и хлюпанье с торканья
в рыхлую почву – под ней и быстрое цоканье
о мостовую вдали, лёгкой скорописью – слог
движет от согласной – до окончания гласного.
Междометья рождая, что вслед им властного
глагола ожидают. Он откроет путь на порог,

за которым и чёрный лес, и пажити дымные
не черны. Не смерть там смерчи пустынные.
Они – исток, что питает и силу, и влагу мою.
Они – сумма выдохов и всхлипов последних.
Они – плач сзади идущих, восторги передних.
Они – не сметут, но удержат на самом краю

души, что над городом в этом ливне парящие.
Соль в слезе растворив, воспоминанья дарящие
зрачкам, их готовят они для нового блика луча.
Он вернётся в них, и быстрей, чем в игольное
ушко верблюд, в мысль войдёт, чтоб дольняя
лоза – цвела и лёгким – касанье руки до плеча

стало под потоком моим – неистово хлещущим.
На трамваи, такси, электрички и к трепещущим
на ветру петуниям на клумбах прибивая листву,
чтобы корни питать их, и огни красные, синие
лепестков разжигать. Для них ливни, что скинии, –
готовят их к росту и к последних дней торжеству.

Как и всех, кто под арки спешит, и сбегающих
с шумных торжищ, где размываю ветшающих
виноградарей гипсовых. Рушится с ними стена,
ограждавшая их от напора бурьяна и от диких
пастбищ пчелиных за ним, – до шорохов тихих
растёкшихся капель, что в себя соберёт белена.

И чернозёма так жижу насытить едкою солью.
Так и молнии, в узел, наверху такою же болью
души вяжут, как, при долгом прощании, – глаза.
Над коньком черепичным и кружевом капители,
над зелёными сопками, где мокры аянские ели,
над степью стылой, где спит под камнями гюрза.

Так всей силой их и той, что смыкает в объятия
на перроне двоих, остаются во мне – все платья,
все береты, плащи на ушедших вдоль мостовой.
Они сообща все мысли сотрут о пугающем часе.
И, над паром земли, возвратят голубей восвояси.
И к истокам моим приведут, как дорога домой.