Каша в кармане. Жмых. По «понятиям»…

Каша в кармане.
Жмых.
По «понятиям»…
Рассказы

КАША В КАРМАНЕ

Рассказ

У Жанны было четверо детей. Трое своих, насколько она помнила, а один, Никитка, приблудный. Когда Жанна трезвела, она изо всех сил пыталась понять, откуда взялся заморыш Никитка. Она ведь его не рожала, это точно. У неё всегда девки получались. Погодки. Двенадцатилетняя сучка Настя – раз, одиннадцатилетняя балбеска Розка – два, десятилетняя дурочка Оксанка – три! А может, родила она Никитку каким-то образом. Родила и забыла? Да нет! Это сучка настырная Настя его с помойки притащила…

Она настырная, эта Настя. То деньги отберёт, да ещё и по шее матери родной даст. Нам, мол, жрать нечего, а ты пропиваешь! То, зараза, бутылки пустые соберёт и сдаст, а ты, мать, мучайся, помирай с похмелья в тот момент, когда вспомнишь, что у тебя на похмелку бутылки из-под пива в заначке есть. Вспомнишь, полезешь на радостях под ванну, а там хрен ночевал! То этой сучке взбредёт в башку блажь, и тянет она в дом котят, собачат всяких. Сами порой за корку чуть не дерутся, а скотину голодную в дом волокут. Вот и Никитку, как того собачонка, в семью притащила. А может, сама, сучка его и нагуляла? Нет, не похоже. Никитке четыре года, а Насте двенадцать; в таком возрасте вроде бы не рожают. Ладно, хрен с ним, пусть живёт…

В прошлом году Жанне несказанно повезло. Она удачно и очень выгодно продала свою московскую квартиру и купила дом, в котором они теперь живут. Это ничего, что в трёхстах километрах от столицы, зато приволье кругом, и менты не беспокоят. Городок крохотный, ментов мало, да и ленивые они за какой-то бабой гоняться. Один раз вызвали в ментовку, принялись там пугать, что лишат за антиобщественный образ жизни материнства, детей отнимут. Напугали ежа голой задницей, как же. Она так и заявила начальнику райотдела; лишай, хрен с тобой, не очень-то они мне и нужны, дармоеды. Ещё и кошку, проститутку Зоську прихвати до кучи… Отстали менты. Это московские, бывало, прицепятся, будто репей, не отдерешь. Потому, кстати, и съехала Жанна в провинцию, от греха подальше.

А выручила она за своё московское жильё совсем нехило. Двадцать пять тысяч баксов! Две тысячи за дом отдала, а на остальные, – пересчитала да и перевела на бутылки, – жить можно до самой смерти припеваючи. И жила как хотела. Даже девкам с Никиткой всякие разные харчи сумками носила, тряпки покупала. А гуляла-то, гуляла! Весь городок, считай, у неё перебывал, все друзьями закадычными стали, все её любили и нахваливали.

Через год деньги закончились. Раз и навсегда! И друзья, понятное дело, тут же закончились. Отвернулись враз: хоть на коленках ползай, ни одна собака не похмелит. И стало вдруг ещё хуже, чем было. В Москве-то девки с ихним заморышем Никиткой не приставали со жратвой, сами себе находили пропитание. Ещё и её подкармливали. Пусть Настя и сучка вредоносная, а для матери кусок не жалела. На водку, правда, хрен давала. Ну, тут с ней ничего не попишешь, сучка она и есть сучка…

Время близилось к осени, надо было покупать дрова, уголь на зиму, но Жанна, естественно, об этом меньше всего думала. Она принялась продавать мебель, бытовую технику, ребячьи вещи, всё, что накупила, будучи валютной богачкой. По ночам становилось зябко, но Жанне и это было нипочём. К вечеру она набиралась под завязку, а, как известно, пьяниц какие-то высшие силы берегут надежно. Алкаши могут часами валяться на промёрзшей до нутра земле, могут со всего маху грохаться затылками об асфальт – и хоть бы что! Однажды вусмерть пьяный мужик свалился под колёса электрички. Состав прошёл над ним, мужик лежал в колее между рельсами и… мирно себе спал.

В общем, топливом на зиму Жанна так и не запаслась. Девки с Никитой сами бегали на заброшенную шахту, рылись там в отвалах, собирали уголь, дощечки, коробки всякие картонные. Тем и обогревались, пока Настя не отрыла под породой полную трёхсотлитровую бочку солярки. Два дня вчетвером вся эта шпана перетаскивала в сарай дармовое жидкое топливо, затем Настя приспособила в печку детское ведёрко. Нальёт в ведёрко солярки, поставит его в грубку, тряпочку окунёт туда и поджигает. Тряпочка займётся огнём, Настя дверцу прикроет, солярка горит всю ночь. Тепло. Вот сучка какая…

День 15 октября выдался для Жанны поначалу довольно удачным. У соседа Витьки Грекова баба уже третью неделю валялась в больнице с прострелом позвоночника, и Витька восхотел секса. Не надурил, как это частенько случалось в последнее время с другими мужиками в сходных ситуациях. Налил стакан самогона до и стакан после. Ещё жареной курятиной угостил. Самогоночка, сказать по правде, была третьяком, слабенькой на градус, но на старые дрожжи, булькнула в организм без задержки. И закусь пошла без привета, то есть не выскочила из нутра, а безальтернативно адаптировалась в брюхе.

В обед Жанна спёрла у зазевавшейся аптекарши пузырёк боярышника и хлопнула его за углом прямо из горлышка. Потом ей очень кстати подвернулась Светка Ханша, такая же захлёба, как и сама Жанна, но покруче её по понятиям. У Светки за плечами было две ходки за разбой. Ханша пригласила Жанну раскумариться у неё на хате. Пили какую-то червивку, орали песни, затем подрались, поскольку Светка начала приставать полизаться, а Жанна этого не любила. Снова пили, плакали, жаловались друг дружке на судьбу и ментов позорных. Помнится, Ханша предложила Жанне избавиться от детей: либо в детдом их окунуть, либо в пруд на карьере. Жанна не согласилась. Как-никак ей платили детские и пособие на каждую душу как матери-одиночке. Плохо только, что деньги в собесе отдавали Насте. Жанна лишь в ведомости расписывалась, а денежки загребала Настя. Сучка! Молодая, да ранняя… Вино у Ханши кончилось, снова подрались, попадали на пол и заснули.

Домой Жанна добралась к ночи. Для неё это было обычным делом, и дети оставляли ей дверь открытой, чтобы не грохала. Все спали крепким сном. На столе в кухне стояла кастрюлька с тушёной капустой. Жанна подняла крышку, принюхалась. Капуста была с мясом. Третьего дня они с Настей получили пособие, и до Жанны дошло, откуда такое пиршество. Она разозлилась. Нажрались, паразиты, и спят мёртвым сном – из пушки не поднимешь, а матери хоть бы чекушечку купили, душу полечить… Жанна присела на корточки у печки (Светка научила зэковской позе), открыла дверцу, запалила от мирно горевшей солярки клочок газеты, прикурила. Вдруг ей примнилось, будто из печки лезет огромная кровавая змеища, клыкастая и почему-то лохматая, мордой смахивающая на младшую дочку, дурочку Ксюху. Жанна изо всей силы стукнула печной дверцей, на четвереньках кинулась к люку, ведущему в погреб, нырнула туда. Люк за ней захлопнулся.

От удара чугунной дверцы ведёрко опрокинулось, горящая солярка потекла сквозь колосники в поддувало, оттуда на пол. Огненный ручеёк проложил себе дорожку в зал, плавя линолеум. Удушливая вонь мигом заполонила дом. Возможно, дети пытались выбраться наружу, но прежний хозяин построил не дом, а крепость. Все окна были обрешечены, замок на входной двери, как это всегда и случается в самый неподходящий момент, заклинило. Жанну спасло то, что полы во всём доме были из плотно пригнанных железобетонных плит, а погребной люк сварен из шестимиллиметровой стали. Огонь в погреб не проник, угарный газ тоже. Потолочный накат, также из плит, удержал шиферную крышу, не дал ей рухнуть внутрь дома. Остальное, всё, что могло гореть, выгорело в прах.

Ополоумевшую Жанну пожарные вытащили из погреба. Детей, вернее, обугленные трупики, вынесли во двор ещё прежде. Брандмейстер, распоряжавшийся командой, не мог сдержать прорвавшегося рыдания, когда на брезент положили Настю. Она почерневшими култышками рук прижала к груди тщедушное тельце своего названного брата, и бойцы не осилили их разъединить. Говорили потом люди: накрыла, мол, Настя Никитку своим телом. Пыталась спасти…

Жанну отправили в районную больницу с психозом, попросту именуемым в народе белой горячкой. На следующий день, когда её раздели догола и пытались привязать к кровати, она вырвалась, прокусила врачу ухо и сбежала, как была голяком, в город. Поймали её в продуктовом магазине, накачали успокоительными уколами и тут же отвезли на милицейской «буханке» в областную психиатрическую клинику.

Второй год обитает Жанна в восьмом отделении. Была щепка щепкой, а на больничных харчах маленько округлилась, приобрела приятные глазу формы. Её соседка по тумбочке, басовитая, усатая Машка-Мишка, убеждённая в том, что она не баба вовсе, а красный командарм Михаил Фрунзе, шлёпает иногда Жанну по заднице и говорит при этом, что у той вполне себе кондиции, хотя с сексуальными домогательствами не пристаёт.

С точки зрения посторонних людей, Жанна достаточно адекватна, ничем не отличается от любого прохожего. Встретишь такую где-нибудь на воле, нипочём не догадаешься, что она психохроник. Только медперсоналу восьмого отделения известен пунктик Жанны, из-за которого её и продолжают-то держать в больнице. Остальным сорока семи постоянным обитательницам восьмого отделения Жаннин пунктик не кажется прибабахом, поскольку у каждой из них есть свой собственный прибабах, у некоторых даже не один и не два.

Каждую ночь перед рассветом к Жанне приходят её дети. Все четверо: Настя, Роза, Оксана и Никитка. Приходят и просят есть. Сперва Жанна пряталась от них под кровать, прогоняла, ругалась матом. Потом привыкла. Украдкой стала потаскивать из столовой кашу, макароны, картофельное пюре. Проследит за столовской нянькой, дождётся, когда та на миг отвернётся, и опрокидывает содержимое своей тарелки в объёмистый карман серого больничного халата. Детей она теперь ждёт. Разложит кашу в четыре пластиковые коробочки из-под сыра «Янтарь», поставит их под кровать и ждёт. В Никиткину коробочку побольше кладёт. Он ведь задохлик совсем, ему усиленно питаться надо. Кстати сказать, Машку-Мишку навещают родственники, так она тоже подкармливает Жанниных детишек разными сластями. Не сама, конечно. Жанне отдаёт – с наказом угощать всех поровну, без обид, да чтоб не объедались шоколадом, а то ведь и до золотухи недолго…

Дежурные медсёстры, няньки, даже заведующий отделением обалдели, когда уборщица Валентина Андреевна, кандидат физико-математических наук, человек советской атеистической закалки, сказала им по секрету, что по утрам коробочки из-под сыра под Жанниной кроватью оказываются идеально чистыми. Куда ж, мол, пища-то девается, коль никто из дежурных сестёр не заметил, чтобы Жанна сама съедала эту пищу? Не иначе как приходят всё-таки дети в гости к своей матери. Заведующий собрал медперсонал отделения в своём кабинете, накричал на женщин, пригрозил им всем психиатрической экспертизой, но Жанну тревожить не стал. Пусть себе кормит своих детишек

ЖМЫХ

Рассказ

Тётя Дина, стрелочница с дальнего от станции поста, нашла её в товарном вагоне, набитом под крышу утильным тряпьём…

Зачуханный маломощный паровозишко не одолел подъёма и, отпыхиваясь мокрым паром, остановился напротив стрелочного поста. Машинист, едва касаясь поручней, слетел по ступенькам из паровозной будки на насыпь, пинком распахнул дверь, ввалился к тёте Дине. Рванул со стены телефонную трубку и с ходу заматерился на путейского диспетчера, который не подослал паровоз-«толкач». Тётя Дина осуждающе покачала головой, сплюнула под ноги матершиннику и вышла к эшелону.

Звенел погожий майский день. Только-только кончилась война. Придорожная посадка кипела сиренью; радость мешалась с горем. Яков Петрович, кормилец и муж желанный, сложил головушку горькую у самого ихнего рейхстага, чтоб им, вражинам, ни дна ни покрышки! Десять ртов на руках остались. Да ладно б, хоть пару девок Бог послал: всё помощницы мамушке родной. А тут, как на грех, одни мальчишки, босота неуёмная. Алику-то, поскрёбышку, четыре годочка всего…

Женщина шла в хвост состава бесцельно, задумавшись, скорбно поджав сухие, истончённые бедой губы. И сразу, не слухом, чутьём бабьим уловила тоненькое детское всхлипывание, доносившееся из вагона. Искровенила пальцы, пока возилась со сталистой проволокой, продетой в ушки засова. И всё повторяла, повторяла жарким лихорадочным шепотом: «Бог послал, Бог, Матушка Пресвятая Богородица… Послал ведь… Щас, щас, как же это?.. Ой, черти тебе в живот увались! Закрутили, прости господи, намертво…»

Выдернула наконец тётя Дина проволоку, откатила вправо тяжёлую вагонную дверь. На руки женщине вывалился тёплый вздрагивающий комочек. Это уже после разглядела тётя Дина и выпирающий рахитичный животик, и тонкие кривые ножки, и огромный, в половину лица, широкий рот. А в первый момент, как только прижала девочку к груди, залилась слезами от жалости. Девочка была худа, что выпавший из гнезда галчонок…

Тёте Дине удалось выведать только имя девочки да самую малость других сведений. Малышка запомнила, что зовут её Светой, что от роду ей пять лет. О родителях она ничего не знала. Жила и кормилась у бабушки, которая была не своя, а чужая. Потом добрая чужая бабушка померла, и Света пожила немножко на вокзале, а потом забралась в вагон, и кто-то её закрыл, пока спала в тёплых тряпках…

В тёти-Динином бараке Света за свой огромный рот получила прозвище «лягушка». Девочка оказалась тихой и ласковой. Из десяти названых братьев особо выделила своего погодка Мишку и крепко к нему привязалась.

И чего она нашла в этом шпанёнке? Чуть не каждый новый день начинался в пристанционном рабочем поселке Горбачево с Мишкиных проделок. То он запихивал соседям в дымовую трубу старый валяный опорок, то умудрялся прицепить к маневровому паровозу, что таскал мимо барака вагоны на элеватор, ржавое корыто и потешался, наблюдая с безопасного расстояния за переполошённым, грозящим с тендера кочегаром.

Приспела однажды Мишкина очередь пасти козу Дуську, семейную добытчицу. Мать продавала козье молоко транзитным пассажирам, а на вырученные деньги прикупала хлебца, картошки или ещё чего из еды.

Спозаранок весь поселок был поднят на ноги истошным козьим блеканьем. Нахлобучив бедному животному на рога дырявую немецкую каску, Мишка носился верхом на козе взад-вперед по улице, барабанил в каску железным шпальным костылём и восторженно орал давно уже бывшую не в чести песню «Если завтра война…»

Коза в тот день молока не дала. Должно быть, от нервного потрясения. Мишка под вечер вдосталь получил материнского «благословения» ремнём и с рёвом удрал на чердак. Ночевать он домой не спустился. Тётя Дина забоялась подняться к нему по хлипкой лестнице и долго пыталась уговорить сына слезть:

Сладкий мой, нарисованный, слезай к мамке. Она, мамка-то, и побьёт и пожалеет… Слезай, касатик, я ландринок купила… Слазь, говорю, бандюга настырный!…

Мишка в ответ высунул в люк голову с густо облепленной паутиной рыжей шевелюрой и показал матери язык.

И ночь, и весь следующий день промаялся мальчишка в добровольном заточении. В сумерках на чердак поднялась Света. Бережно прижимая к себе жестяную кружку с парным молоком, закосолапила к слуховому окошку, возле коего угрюмо приткнулся её братец.

Миша, Миш! На, попей молочка.

Сама пей, – буркнул Мишка, судорожно сглотнув слюну.

Я уже пила, – тихонько проговорила девочка. – Сегодня Дуська много молочка дала… – Света протянула Мишке кружку и достала из кармана перелицованной линялой кофтенки ломтик серого хлеба.

Поешь-ка вот, не то помрёшь.

Девочка присела на корточки, упёрла острые локотки в коленки, вложила подбородок в согнутые ковшиком ладошки. Личико её раздалось вширь, губы растянулись, и стала она совсем уж некрасивой. В Мишкиной шальной голове ворохнулась мысль: «Вот страхолюда! Взаправдишняя лягушка». А Света пристально смотрела на братца, по-утиному давящегося сыроватым хлебом, и жалостливо наговаривала:

Ты хлебушек-то не глотай сразу, не глотай. Ты его в молочке покунай, а тогда и ешь. Ой же ж, как вкусно! – невольно прорвалось у неё голодное восхищение. – А дальше-то Дуську забижать не надо. У ней тоже душа есть… – повторяя чьи-то взрослые слова, заключила девчушка.

Беда случилась в конце лета. Соседский мальчишка ворвался к тёте Дине в барак, прерывисто дыша, мазанул ладошкой к уху выскочившую соплю и выпалил:

Тёть Дин! Светка ваша под машину попала! На бакаузе!

Женщина не помнила, как сумела одолеть забитые товарняком пути. Сердце рвалось вперёд тела, душа у тёти Дины обмирала. Пока бежала к пакгаузу, большому железнодорожному складу, ещё теплилась надежда. Может, сбрехнул сопливец? У страха глаза велики…

Света была ещё жива. Она лежала на деревянном щите для снегозадержания, по грудь накрытая синей милицейской шинелью. Уже отрешённым затухающим взглядом девочка скользила по лицам сгрудившихся над ней людей, искала кого-то.

Тетя Дина глухо ударилась коленями о край щита, задушенно хватая ртом воздух, пробежала полоумными глазами от лица девочки вниз, к её ногам. Шинель от половины живота Светы стелилась по щиту плоским блином…

Мама Дина… не плачь…– заговорила девочка. – Там, на чердаке у нас… жмых. Много жмыха… Я таскала с бакауза. Это вам… мама… Чтобы голода… как в войну… не было…

Мишка прорвался в плотный людской круг. Ротик у Светы стал совсем маленьким и не походил больше на лягушачий. Пушистые волосы упали девочке на открытые глаза, а она не моргала.

Безысходный мальчишеский вопль пронзил августовскую сытую теплынь.

Господь щедро одарил тётю Дину, отмерив ей сто с лишним лет жизни. Упокоилась она лишь в прошлом году, а до того бывало, когда приезжал в отпуск Михаил, они первым делом уходили с матерью в её комнату и долго сидели там в тишине. Им никто не мешал. И Аликова семья, в которой счастливо жила тетя Дина, и весь поселок от мала до велика знали: сидят мать и сын, единственный на всю округу дослужившийся до генеральского чина, в эту долгую минуту рядышком. На коленях старушки раскрытая баночка из-под ландринок, а в ней коричневый окатышек жмыха. Родные люди молчанием поминают родного человека.

ПО «ПОНЯТИЯМ»…

Рассказ

Раздевайся! Что ты целку из себя корчишь, овца! Лифчик снимай и трусы! Кому говорю?.. Ну, так. Ноги на ширину плеч! Подпрыгни! Ещё раз, ещё! Так… Повернись мордой к стене! Нагнись! Раздвинь ягодицы! Ну, блин… Задницу, говорю, руками раздвинь! Шире! Шире! Повернись! Подойди к столу! Пасть раскрой! Язык высуни! Ладно, одевайся…

Она-то думала, хуже не будет. Хуже того, что случилось с ней за последние трое суток. Эти две мордатые тётки в залоснённых форменных кителях с погонами прапорщиков не то что унизили её, – они её растоптали, превратили, можно сказать, в амёбу, в слизь под ногами. Куда там наглым молодым ментам в районном отделении. Те просто полапали её всласть под видом личного обыска перед водворением в камеру предварительного задержания и отвязались, захлопнув решётчатую дверь одиночного обезьянника. А эти попки тюремные вообще обнаглели. Женщины называются!.. Та, что тряпки её шмонала, просто омерзительная баба! Повывернула всё наизнанку, каждый шов едва ли не зубами прощупала и обнюхала своим крысиным носом в бородавках. Даже вонючие, неделю не стиранные трусы…

Пластиковую коробку из-под холодца, доверху наполненную высококачественным героином, нашли в её отдельной однокомнатной квартире, полученной по «сиротскому» ордеру, на антресолях, забитых всяким ненужным хламом, оставшимся от прежних квартиросъёмщиков. Она сама так и не удосужилась выгрести тот хлам, просто добавляла и добавляла туда разные бросовые тряпки.

В процессе проведённой оперативно экспертизы «пальчиков» ни её, ни чьих-либо ещё на коробке обнаружено не было, но это ментам ни о чём не говорило. Отпечатки, как объяснил ей следователь, она могла стереть тряпочкой или воспользовалась перчатками. Медицинский осмотр тоже не дал результатов: наркоманкой она не была. Но и данный факт ничего не говорил в её пользу, понеже, как опять-таки объяснил следователь, наркоторговец совсем не обязательно должен ширяться сам. «У вас, юная леди, нет алиби, говорил следователь, а без алиби вы мне не докажете своей непричастности». Напрасно она клялась-божилась, что никогда в жизни не видела этого поганого порошка и не знает, откуда он взялся на антресолях её квартиры. Следователь внимательно слушал её, кивал головой, писал протокол и время от времени вставлял в её крик отчаявшейся души одну и ту же реплику:

Думайте! Думайте!..

Вообще-то он был вполне приличный дядька, этот самый следователь. Не грубил, не хамил, вежливо обращался к ней на «вы». Даже посочувствовал ей, объяснив, что в их небольшом райцентре впервые обнаружена такая крупная партия наркотика, аж целых семьсот девятнадцать грамм!, и потому, дескать, правоохранительные органы обязаны из кожи вон вылезти, но непременно пресечь и наказать, дабы другим неповадно было. И опять повторял, повторял, будто заклинание:

Думайте, юная леди, думайте…

Пока её вели по мрачным тюремным коридорам, бесчисленным лестницам с затянутыми махровой от вековой пыли металлической сеткой проёмами, она пребывала в ступоре. Шмон на вахте доконал её, стал той последней пресловутой каплей, что переполняет чашу. Не классическую «чашу терпения», а чашу стыда и безысходности. Того самого стыда, от которого в один миг сгореть можно. В голове не осталось ни единой картинки, кроме её нестиранных с неделю трусиков, усердно обнюхиваемых бородавчатой контролёршей…

В камеру её сопровождал сравнительно молодой попкарь, такой же неряшливый, как и тётки на шмоне. Этот факт, хотя ей было не до приглядываний и логических выводов, она всё-таки отметила краешком сознания. Подведя её к железной двери с номером шестнадцать в конце коридора, он долго гремел ключами, ковырялся в огромном накладном замке, будто впервые занимался этим делом. Наконец замок утробно чвакнул, дверь противно завизжала, открывшись ровно настолько, чтобы протиснуться в неё бочком. Контролёр буркнул односложно «Заходи» и легонько подтолкнул её в спину. Она тогда ещё не знала, что попкарь нарочно тянул резину, давая возможность обитательницам камеры подготовиться к встрече новенькой. Не знала, что постукивание ключами по железной двери в определённом ритме прокачало внутрь камеры информацию о ней: как то она первоходок, в «понятиях» не шарит, «крыши» на воле не имеет, а посему является лохом по самые уши.

«Прописка» в камере произошла по древнему обычаю, уже позабытому и никогда, к слову сказать, не применяемому уважающими себя и чтящими «закон», умудрёнными жизнью и опытом сидельцами. Давным–давно эту тупую и жестокую «прописку» придумали малолетки и беспредельничали с ней там и тогда, когда тюрьма оставалась без пахана, а камера без смотрящего, то бишь, без тех авторитетных зэков, кто призван следить за соблюдением воровского закона.

Первым делом она перешагнула через чистое вафельное полотенце, расстеленное у порога, чего ни в коем случае не следовало делать. Надо было небрежно наступить на него и пошоркать ногами, как бы отирая подошвы от «вольной» грязи и пыли. Здоровенная баба, вроде базарных торговок в мясных рядах, в ночной рубахе и каких-то несуразных вельветовых портках, с наколотым на лоснящемся жиром плече сердечком и надписью под ним, ехидно хихикнула, блеснув золотой фиксой из-под верхней раздвоенной «заячьей» губы и прошепелявила сифилитическим прононсом:

А ну-ка, девонька-красавица, подстилочка пушистая, разгадай загадку… – она снова глумливо хихикнула, увесисто хлобыстнув сидящую рядом с ней за длинным общим столом тощую девицу по спине своим пудовым кулачищем: – Слушай! Шли четыре мальчика, нашли пять яблок. Как сделать так, чтоб не резать, не ломать и чтоб поровну всем дать?

Дебильная загадка, унижающая человеческое достоинство и применяемая обычно теми, у кого убогий умишко, ради оглупления собеседника, стоящего заведомо выше загадчика в плане умственного развития. Таких идиотских загадок существует великое множество, и вся соль в них – ключевое слово! В данном случае это – «слушай», то бишь, с Лушей (Лукерьей). И ответ прост: одно яблоко Луше и по одному четверым мальчикам-недоноскам.

Она, конечно, не отгадала и семь штук прошмондовок во главе с татуированной бабищей вволю повеселились над ней, дикой, тупорылой овцой. Однако «прописка» требовала, как это водится в русских народных сказках, трёх испытаний, и бабища, державшая в камере «мазу», наконец остановила гогочущую компанию.

Ладно, кисанька, присаживайся. – указала она на краешек вмурованной ножками в пол скамьи: – Отдохни маленько с дороги. Угостить-то нечем, тюремная пайка рыбкой через брюхо пролетает до самого гузла… Покурить вот можешь. – бабища указала на стол, где на клочке газеты высилась горушка крупно нарезанной махорки и обочь лежала початая пачка «Примы».

Она хотела курить. Вконец замордованная событиями, рухнувшими на неё за последние трое с лишним суток, запуганная ирреальностью происходящего, она очень хотела курить, а потому и ухватила дрожащими пальцами торчавшую из пачки сигарету. В следующий миг кулачище татуированной бабы врезалось ей в лицо, зверский удар опрокинул её навзничь, она гулко ударилась затылком о бетонный пол и, теряя сознание, успела услышать торжествующий разноголосый вопль обитательниц камеры: «На парашу!»

Очнулась она от громкого щелчка открывшегося в середине двери окошка-«кормушки», подкреплённого отрывисто брошенным из коридора словом «Обед!» Поднялась, прислонилась к стене, затем, шатаясь, последней подошла к окошку, взяла в руки миску с горячим рыбным супом. Постояла, неуверенно направилась к свободному месту за столом, но была остановлена гундосым, нарочито тихим голосом всё той же главенствующей бабищи:

Ты куда это гребёшь, чушка гамбургская? Твоё место на параше!..

Камерные старожилки подняли морды от мисок и угодливо заухмылялись, преданно поглядывая на свою паханшу.

Но почему?

Потому что ты теперь чушка! Пока… – многозначительно подчеркнула бабища.

А ночью её изнасиловали. Футляром от зубной щетки. Навалились всей кодлой, накинули на глаза и рот полотенце, чтобы не видела никого и не кричала. Измывались долго. Она задыхалась, теряла сознание от боли, билась в запредельном ужасе, но её держали крепко. К утру она превратилась в «опущенную» со всеми вытекающими из данного факта последствиями. Коли бы потянулась за махоркой, а не за сигаретой из красной (западло!) пачки, может, ещё и обошлось бы. Могли просто всласть попинать по почкам за два предыдущих прокола и принять в свою кодлу, пусть даже и на правах шестёрки…

Ей никто не сочувствовал.

Долгие семь месяцев, показавшиеся ей семьюдесятью годами, обреталась она у барьерчика рядом с отхожим местом. Здесь и кушала, сидя на корточках, здесь и спала, раскатав на полу матрац. С ней не разговаривали, к себе не подпускали, хотя в камере уже несколько раз сменились временные постояльцы, и из мучительниц уже никого не осталось. Ушла на этап и бабища, незаконно присвоившая себе право смотрящей, но тюрьма-то знала, что она, лохушка, опущенная, и этот «титул» закрепился за ней пожизненно. На следствие в родной городок её ни разу не дернули, и следователь не приезжал, так как уголовное дело было слеплено оперативно и скоренько передано в суд. Милиция, как водится, таким образом, посчитала свой титанический труд завершённым, а в единственном на весь город и район суде дел из-за всяких реформ и перестроек минюста накопилось столько, что «порядок живой очереди» растянулся почти на год.

Наконец наступил и её срок. В шесть часов утра на неё надели наручники, пихнули в «воронок» и доставили под усиленным конвоем в пореформенную железную клетку у правой, глухой, стены зала судебных заседаний.

Ей грозило наказание в виде лишения свободы на срок до трех лет, но дело начало разваливаться с первых минут после зачитывания судьёй обвинительного заключения. Напрасно прокурор упирался, нажимая на факты анонимного звонка в милицию и вещественного доказательства в виде пластиковой коробки из-под холодца, наполненной высококачественным героином. Назначенный государством адвокат, даром что бесплатный, но вовсе не дурак, камня на камне не оставил от обвинения, построенного на двух означенных фактах, однако без доказательной базы о причастности её к злополучной коробке.

Судья согласилась с адвокатом и вынесла постановление о снятии обвинения и освобождении подсудимой из-под стражи непосредственно в зале суда. В адрес вежливого следователя и его начальства было вынесено нелицеприятное частное определение и решение о взыскании материальной компенсации в пользу уже бывшей подсудимой за причинённый ей моральный ущерб.

Она долго плакала, сидя на мёрзлых порожках судебного присутствия, затем побрела всё-таки домой.

А ближе к вечеру любопытная соседка из квартиры напротив нашла её повешенной на створке той самой злополучной антресоли.

г. Тула