Красота уходит

Красота уходит

Стихи

* * *

 

Настасья Филипповна

топит печь

исключительно тысячами

рублей – сотнями тысяч,

миллионами, –

а потом глядит,

как падают в обморок

в них влюблённые

персонажи длинных романов,

и несёт им воды

в отогретых ладонях –

вот с этого места

и кончается водевиль

да начинается месса,

в которой надрывная музыка

выдыхает робкое имя

в органную духоту…

Что написано кровью –

не переводится никакими

цифрами и словами,

брошенными налету

в прихожей

на язык репродукций,

где кровь остужают в ванне

перед тем, как дать окунуться

или запить десерт…

Так ведь, Рогожин?

 

Швыряет охапкой

Настасья Филипповна

деньги в огонь –

пляшет пламя

в дорогих нарядах,

и это уже не липа –

это – как бы вскричала толпа –

о-го-го!

Репетиция ада

или просто – слаба,

на самом-то деле – слаба,

вот и хочется воя

в печной трубе –

так, чтоб слышало небо,

чтоб таял на стёклах лёд

и купленный ком несвободы

рассыпался на шум голубей

где-то под крышей –

отголоском высот.

 

Горит-горит ясно –

рычит да ёжится,

корчится, стонет.

Были тысячи – выпекла грош.

А в конце – лягушачья кожица

пузырями пошла.

В доме стало натоплено,

но вскричала душа,

наскочив на садовый нож…

 

 

* * *

 

«Красота уходит», –

вздыхает старый маляр,

не найдя в новой смете

ни гуаши, ни акварели –

значит, голые стены

опять воплотятся в пожар

больничной слепой белизны,

что сожрёт на огромной

брачной постели

своего жениха –

шедшего в топкой грязи

к ненаглядной свободе,

но упавшего в пепел и пыль.

Здесь, должно быть, откроется магазин,

где по полкам разложат

много и много сотен

насущных вещей,

или, может, тут встанет полынь

офисной скуки

во весь пустырь помещений.

 

Маляр мажет мелом

гладкую плоскость стены –

ритмичны движения,

уверенны руки,

но красота уходит

под слой белизны,

так с сожалением

констатирует он,

и комнаты контур упругий

сжимает певчее горло

волнительной птицы внутри,

которую разровнял мастерок.

 

Белизна – нема.

Ни слова о цвете,

ни возгласа о глубине

обретённой поверхности –

только холод щеки,

выбритой в процессе

общения с зеркалом,

в котором – крестятся нехристи,

и главенствует общепит,

переходящий желудочный тракт по зебре.

 

Красота уходит –

да здравствует красота.

Старый маляр

окунает дежурную кисть.

Его работа сегодня проста.

Впрочем, как и вчера.

Вверх-вниз, вверх-вниз.

Всё бело – бледно и немощно.

Позовите врача…

 

 

* * *

 

Шляпа – кругла

вокруг головы,

широкопола, как крыша ума

носителя, что, увы,

порой не хозяин

ни шляпе, ни голове…

Он с раннего детства – раззява,

ему бы рыскать в траве

в поисках связки ключей,

выпавшей из кармана,

или монет – ещё более мелких вещей –

но в шляпе он – Иван Карамазов,

рассеянный Дон Жуан,

забывший, что сердце – камень

у статуй убитым мужьям –

да ещё донжуановыми руками.

 

Глядишь из окна:

шляпа – предмет искусства –

будто б слегка велика,

а, может, это лишь чувство

узости разума,

воплощённого в голове

всех носителей разом,

живущих в абстрактной Москве

или – уж если ещё абстрактней –

в Павлове-на-Оке.

На-ка –

и ты примерь

в своих Уренгое,

Кинишме или Ухте.

Хватит пустых аллегорий –

сам же быть в шляпе хотел.

 

Вечер сгустил тона.

Серая моль над шкафом,

но всё, что реальность дала,

ты ещё не прошляпил…

 

 

* * *

 

Геометрия

окна

ветром

полна.

Однако

прочь

все эти рамки.

Ночь

как ночь –

даже в масштабах

пространства,

где небесная швабра

часто-часто

работает по углам,

гоняя вчерашний хлам,

так, что рука

дежурного по верхам

высекает молнии.

Внизу

затухают волны

будней и зуд

насущных

потребностей.

Всё, что на сушу

вышло из бездны,

приняло форму

холодного камня

или фарфора

на полочке в спальне.

 

Слух –

острее.

Стук

сердца – режет

из-под ребра

мякоть,

что стала груба

в хлебе из злака,

срезанного под корень

и запечённого в плоть.

Но кто-то же любит корку,

выхватив целый ломоть…

 

Вот так –

тик-так,

тик-так,

тик-так…

Впрочем, нет механизма

с пружиной и шестернёй

в призме

новых часов,

отменивших старьё.

Теперь микросхема –

и есть – вселенная,

что щурится через стекло.

 

Чай

ещё крепок,

ещё горяч, но сейчас

это – нелепость

в условиях

сухости формул,

когда в окне, нарисованном –

в качестве форы

очерченного объёма –

сгущается тьма.

И лишь чувство дома

окунает в купель дитя.

 

 

* * *

 

Машины вдоль

тротуара. Парковка по берегам

мёртвой реки, чья юдоль –

бега, бега, бега –

скрежет и сизый дым.

Город встаёт над солнцем,

позже солнце встаёт над ним.

Нам же – внутри – остаётся

отмечать дни недели

уже бледным маркером

или просто карандашом, что для дела

летописца аккуратного

даже более чем уместен –

дерево в «Повести временных лет»

было как камень для текста

скрижалей, как монумент

топорной работе –

и сегодня в нём – древко стрелы.

Кошка греется на капоте –

пока кони под ним теплы.

 

Эта улица носит свой панцирь

на манер виноградной улитки,

будто перстень на пальце,

окунаемом в жидкий

кисель квартала

на поминках или крестинах.

Перекованный на орало

меч висит над Дамоклом в гостиной

и царапает кончиком темя –

нераспаханный грубый суглинок,

из которого слеплено и всё наше тело –

до последних на донце чаинок…

 

Город выполнил

роль статиста.

Снова с гиканьем

оживились кулисы,

и механика коллективного сердца

запустила по кругу кровь,

находя в горячем процессе

упоение спорной игрой.

Шаг прочерчен,

и форма дала фору.

Человечек –

хочет звучать хором…