Круг, начерченный в пыли

Круг, начерченный в пыли

Моему деду, пропавшему без вести

в конце Великой Отечественной.

 

Приблизительно в середине дороги от магазина к дому ноги начали ныть и предательски намекать на возраст и боевые раны. Тут же подключилось все остальное: ослабли пальцы, не желая больше удерживать трость — подарок зятя-внука, или как там называется муж внучки, закружилась голова, сняв с себя ответственность за все предстоящие шаги.

Вот ведь гадость какая, — бросил старик, позволяя плечу облокотиться о чугунный прут парковой ограды. — Вот ведь напасть-то.

И что это за каверза такая, — продолжил он уже про себя, — почему надо стареть, слабеть, донашивать самого себя, как вышедший из моды в прошлом столетии, штопанный, да латаный костюм? Да какой там! уже и штопать только заплатки осталось. Почему нельзя крепнуть до самого конца, а потом взлететь… Вот она, главная несправедливость жизни: тело требует тепла и дивана, а душа — полета и попутного ветра, того и гляди, сбросит с себя эти обветшалые обноски и поминай, как звали. Вот и будут поминать. Может, скорее бы уже к жене, к друзьям…

Он задумался, помрачнев, и добавил:

К детям.

Поморщившись от усилившегося нытья в суставах или от мыслей о смерти, старик вгляделся вглубь парка. Сквозь пелену зарождающейся листвы просматривалась детская площадка с копошащейся в подсохшем песке малышней и с прогретыми лавочками, на которых расселись бдительные мамушки, бабушки с вязанием и советами на все случаи жизни. Впрочем, в клочковатой тени рослого вяза пустовала полинявшая за зиму лавчонка. И тело устремилось к ней: да, да, туда мы дойдем и отдохнем в тенечке, а то ведь что-то жара разыгралась в начале мая, а до дома сплошь солнцепек. Через часок, глядишь, полегче станет, вот и пойдем. Ноги ожили, предвкушая отдых, и поспешили так, что трость стала скорее обузой, чем опорой. Старик поднял ее и сунул подмышку вперед набалдашником, похожим на эфес шпаги, — дизайн старшего правнука, — удобно и практично, пальцы не скользили, и ладонь уютно ложилась в чашу.

Стараясь не слишком семенить и сохранять степенность, старик побрел вдоль ограды ко входу в парк, прошел пару аллей, наконец, достиг своей вожделенной цели. Он сел, положив трость сначала на колени, потом перевел дух и разместил ее слева от себя, чтобы никому не помешала. Было хорошо. Шум улицы сюда почти не проникал, где-то в кустах солировала синица, а вокруг суетились воробьи. Старик улыбнулся и прикрыл глаза рукой, — так они меньше слезились.

Здравствуй, дедушка! — вдруг услышал он мультяшный голосок и тут же открыл глаза.

Перед ним, размахивая ведерком, стояла девчушка лет пяти, удивительно кого-то напоминающая, кого-то очень приятного. Все малышки, наверное, немного похожи для нас, стариков, подумал он и улыбнулся ребенку.

Ты кто?

Я — девочка Аня. А ты кто?

А я — дедушка Ларя.

Ангелина! — послышался строгий женский голос. — Не мешай человеку!

Старик посмотрел вокруг, чтобы увидеть, кому возразить, что ему не мешают, но не понял, кто окрикнул его собеседницу.

Это тебя позвали — Ангелина? Аня — Ангелина, значит. Красивое имя.

Да? А мне не нравится, но приходится терпеть, — прошептала девчушка и смешно передернула плечиками.

Не нравится? — удивился старик. — Ты бы хотела другое имя? Но это тебе очень идет.

Ребенок и впрямь был похож на открыточного пухлого херувима, и старик вспомнил, кого он так ему напоминал, — собственную внучку, которая осталась в его памяти как раз в возрасте пяти лет, когда он вдруг осознал, как сильно к ней привязан, и сделал внучку смыслом своей оставшейся после войны жизни.

Так как ты хочешь, чтобы тебя звали? — Ему вправду было интересно, как будто он ждал чего-то удивительного.

Не знаю, я еще не выбрала, — буркнула малышка и достала из ведерка веточку того самого вяза, под которым они сейчас беседовали. — Хочешь, я сделаю так, что тебе никто больше не помешает отдыхать?

А ты мне не помешала вовсе. Но как ты это сделаешь?

Ну, это же так просто. Ты что, забыл, как это делается?

Ангелина ткнула веточкой в пыль перед левой ступней старика и очертила по часовой стрелке линию вокруг скамейки. На песке остался неровный след, как будто проползла маленькая змейка.

Вот и все. Никто тебя не увидит, пока ты не захочешь, конечно.

Ну, спасибо тебе. Пожалуй, теперь точно никто не помешает.

Ангелина! — сейчас голос был мужской, и старик успел заметить источник. Девочка, радостно раскинув руки, бросилась на зов.

Ты пришел? Мы еще погуляем?

Да, мое солнышко.

Молодой человек, вероятно, отец, подхватил ребенка, чмокнул в нос и поставил на землю:

Беги, играй.

Ну и дела, — пробормотал старик. — Может быть, голову напекло?

Парень был просто клоном его правнука. Те же длинные темные волосы, схваченные в хвост на затылке, та же кожаная косуха, несмотря на жару, и кожаные штаны. Дед чуть не крикнул:

Мишка!

Но вспомнил, что правнук детьми пока не обзавелся… и, нет, все-таки не он. Мишка сейчас не может быть в этом парке. Он со своей рок-группой репетирует, наверное. Да и помладше Мишка лет эдак на…. На сколько? Допустим, на пять. Но ведь фантастически похож. А что, интересно было бы праправнучку повидать. Редко кому доводится. Эх, Мишка, как говорят некоторые родственники, беспутный сын его любимой внучки. Ну, не такой уж и беспутный, если честно. Школу закончил, не курит, наркотики не принимает, дед знал это наверняка. Шебутной и фантазер, каких мало, но однажды, года два назад, он сделал прадеду такой подарок, что даже сам не понял, какой.

Мишка называл себя ролевиком-приключенцем. Ролевик, как понял старик из рассказов правнука, — человек, который придумывает какой-нибудь мир и играет с компанией. Деду было интересно: какое отношение это имеет к реальной жизни, что может дать для будущей профессии? Путанные Мишкины рассказы о паладинах, эльфах, магах и прочей нечисти, нежити, божествах впечатляли, но не обнадеживали.

Дед, так ведь и в жизни мы становимся другими, понимаешь? Мы становимся воинами в чем-то.

В чем воинами? В кожаных штанах и длинных патлах? С текстолитовым мечом за плечом?

Маленький я был неловкий, толстый, слабый, помнишь? И я врал по любому поводу, потому что боялся.

А теперь врешь, потому что осмелел?

Я теперь не вру. Почти. Просто знаю, сколько и кому сказать правды. Это ты говорил, что не всегда нужно всю подноготную вываливать. Ты сам только недавно рассказал нам то, что нельзя было рассказывать лет пятьдесят. Я вообще, может быть, у тебя учусь. Мы же тоже мечтаем быть героями.

Героями? Ты о чем? Да и зачем это? Ты и твои друзья даже в армии служить не хотите, герои. Впрочем, правильно, что не хотите. Мы, по крайней мере, были уверены, что жизни свои кладем за дело. У нас даже выбора не было. Иди и убей врага. Определенного, понятного, который пришел на нашу землю, чтобы убить меня и моих близких. Нет, конечно, кто-то считал иначе, но это все не про меня и моих товарищей. Знаешь, Мишка, не придумывай себе войну, чтобы стать героем.

Я не войну придумываю. Я себя придумываю. Себя, которого смогу полюбить.

Губы правнука дрожали, и прадед понял, что мальчишка сам себе наступил на что-то больное, ему одному известное.

Мишка, мальчик, что ты?! Ты должен себя любить! Как же это?! Ты же золото наше. Я уж не знаю, что человек должен вытворить, чтобы себя не любить до слез! Что-то случилось? Нужна помощь?

Знаешь, дед. Это как на физкультуре в школе. Планку поставили, и все прыгают, а я не могу, потому что пока ростом не вышел. А учитель говорит: разбегись и прыгай, и все орут: «Трус!», а учитель опять: «Беги!» Я разбегаюсь и бьюсь грудью об эту чертову планку и падаю вместе с ней, а она еще каким-то боком сверху меня по затылку лупит. Все ржут, а учитель подбегает и, представляешь, успокаивает, добрый такой: «Ты молодец, осмелился. Видишь, преодолел сам себя». То есть прыгать я не гожусь, только разбегаться и падать. Ничего другого от меня и не ждут, а планку ставят.

Дед посмотрел правнуку в глаза:

Я тоже кое-чего простить себе не могу, а живу с этим уже больше шестидесяти лет. Но с собой — это не так, как с другими. Другу не простишь — это уже не друг, женщине — не твоя она уже женщина, а тут — ведь смиришься с этим всем и продолжаешь жить, помнить и жить, и терпеть себя и любить, потому что те, кто тебя любят, имеют права на твою любовь к себе самому.

Дед, что ты-то себе не прощаешь? Расскажи, пожалуйста. Возможно, это примирит тебя с тобой, меня со мной.

И тогда он понял, что пора. Что появился повод раскрыться правнуку, который видел в нем героя, идущего до конца, до победы во всем, несмотря на подростковый цинизм, свойственный молодежи нового века. Вообще молодежи…

Я с ним все время был. Все эти четыре года этой чертовой столетней войны….

Мишка вскинул брови, оценив странный временной образ, но не перебил.

Под Берлином случилась эта подлость. Эта подлость. Мы уже победили, кажется, уже мечтали о доме, о женах. Ты почти взрослый, ну и, если ты ролевик, как себя называешь, можешь представить, что это такое — мечтать о жене на войне. У него — у Ваньки — сын родился, пока мы воевали, через полгода после того, как он ушел добровольцем, разумеется. Знаешь, я ведь даже не помню, как эта местность называлась, маленькая деревушка на востоке Германии, такая маленькая, почти хутор, тепло, тихо, только что бой кончился, птицы еще не очухались, и яблони в цвету, как дома. Как же ее бишь? Если честно, я вообще не так много помню. Разве что свои собственные рассказы о войне, просили же делиться воспоминаниями. А этого вот не могу забыть. Не понимаю, почему так беспечно мы просто куда-то шли по улочке, она одна там и была, эта улочка. И вдруг выстрел, как хлопок в ладоши: хоп! И Ванька падает в пыль. Я даже не сразу сопоставил: хлопок — и друг лежит лицом в землю. Казалось, только полчаса назад, противоестественно привычно, рядом с тобой смерть, ты или твой друг, или командир, или любой другой товарищ, возможно, следующий в этой дьявольской очереди, замрет навсегда, а ты даже не успеешь ужаснуться, тебе даже некогда сожалеть. Страшно за собственную шкуру, как собаке, и хочется только одного: убить врага, выстрелить и попасть, чтобы не попали в тебя. И гнать, гнать, гнать по грязи, пыли, под дождем, в пургу, под солнцепеком…. И вот это кончается, и тишина тебя меняет, снова делает человеком, и ты начинаешь осознавать потери и радуешься тому, что жив пока. И что друг тоже жив. И вдруг: хоп!

Дед хлопнул в ладоши и горько усмехнулся. Мишка, забравшись в кресло с ногами, нетерпеливо заерзал:

Он погиб, твой Ванька? Или только ранен был?

Когда я его перевернул, он улыбался, и в его застывших расширенных зрачках отразилась пролетевшая ласточка. Вот эту ласточку я вижу, как сейчас. Я и во сне ее иногда вижу. Мой мертвый друг лежит у меня на руках, я смотрю в его распахнутые навстречу смерти глаза, а в них ласточка, и ее голос с неба: «Цвирк!» И опять тишина.

Дед замолчал, прокашлялся, потом хрипло, с трудом выговорил:

Мишка, ты точно до сих пор не куришь? Я не с претензией, просто сам бы сейчас закурил. Нет сигаретки?

Не-а. И не буду. Не пафосно это как-то. Отстой. Давай лучше выпьем, вон у родителей красное сухое, из городу Парижу.

Красное. Сухое. Ладно. Посмотри, а покрепче нет?

Коньяк. Но он не початый, кажется.

Неси сюда. Почнем. Я сам открою, с меня и спрос будет.

Мишка принес пол-литровую бутылку коньяка, и прадед, ловко справившись с крышкой, поднес горлышко к носу.

Нормальный коньяк. Где стопочки?

Мишка принес из столовой стопки. Дед, не церемонясь, разлил поровну себе и правнуку.

Не чокаясь, помянем Ваньку, и я продолжу.

Они выпили. Мишка поморщился и закашлялся.

Ух ты! Как крепко!

Дед поставил к себе бутылку поближе.

Не пей больше, а то вон, аж покраснел.

Ладно. Может, и не буду. Ты дальше расскажи. Ведь это не все еще.

Не все. Это начало. Я огляделся и увидел какое-то шевеление в чердачном оконце ближайшего домика, такого аккуратного с черепичной крышей, как на картинке в книжке сказок братьев Грим. Я загривком почувствовал, что стреляли оттуда, и кинулся, как…

Старик замялся, и Мишка решил помочь:

Волчара! Нет, как беркут на волчару! Да?

Как беркут, — старик словно думал в этот момент совсем о другом, — как беркут, — снова повторил он, как мантру. — Я вышиб ногой хиленькую дверь, отшвырнул какую-то визжащую по-немецки бабу, появившуюся на моем пути, помню, что стряхнул ее руки с ноги, как рваный сапог. Я кинулся по лестнице вверх. Я точно знал, где враг, которого я должен убить. Враг, лишивший меня лучшего друга. Не в бою, а подло. Я не знал точно, выстрелю ему в морду или собственными зубами перегрызу горло, я был готов даже на это. Я встал в дверях, ведущих на чердак, и быстро перевел затвор автомата. В углу что-то скулило. Это я потом забыл немецкий язык, а тогда я его неплохо знал. Даже в разведку ходил, как толмач. Ну, я рассказывал раньше. Сквозь скулеж я слышал: «Простите, простите, не убивайте, я сдаюсь, сдаюсь». Там, среди какого-то хлама, на полу, в углу корчился мальчишка лет тринадцати-четырнадцати, он все еще сжимал в руке снайперскую винтовку, и на нем была форма «Гитлерюгенд». Я стоял и смотрел на него и думал, что он ровесник моей дочери, твоей бабушки, то есть, а там, внизу, рыдает его мать. Но злость снова подстегнула меня, и я вскинул автомат, и мальчишка тихо завыл, а его штаны стали мокрыми между ног, а потом он стал блевать. Я подошел, взял его за шиворот и встряхнул, он чуть не захлебнулся. Я спросил его: «Сколько ты убил наших, гаденыш?» Он ответил, всхлипывая: «Я первый раз, это первый выстрел!» Я снова спросил: «И как? Ты доволен?» Его снова вырвало прямо мне под ноги. Мои руки ослабли, и я выронил его, он упал прямо в эти свои отправления, винтовка отлетела в сторону. Я поднял ее, разрядил и шарахнул о стену. А потом топтал обломки ногами, а этот продолжал скулить. Моя ярость куда-то делась вдруг. Я понял, что не в силах убить это жалкое существо. Не могу вот так вот. Я спросил его зачем-то: «Как тебя зовут?» И он ответил: «Дитрих. Дитрих Файергот». Потом я снова спросил: «Ты в Бога веришь, Дитрих Файергот?». — «Да», — пролепетал он. «Так вот, — сказал я тогда ему, — живи, Дитрих Файергот, и помни моего друга Ивана Никифорова, и молись за его упокой. Каждый день, всю свою жизнь, пока не сдохнешь. А иначе Бог тебя не простит. Понял?» Он закивал в ответ и заревел и начал молиться, а я пошел прочь из этого дома, кляня, себя за малодушие, за то что не нашел в себе сил прибить этого поганого щенка, который, возможно, завтра нашел бы новое оружие и продолжил бы убивать. Я чуть не плакал, что не отомстил за друга. Я вот этого себе и не могу простить до сих пор. И до сих пор не знаю, как нужно было тогда поступить.

Когда дед закончил, бутылка коньяка была пустой. Мишка, который все-таки не удержался и приложился к стопке еще пару раз, был пьян мордой в подлокотник, его даже мутило, а прадед трезв — все ушло туда, в прошлое.

Мы сыграем в это, — пробормотал правнук.

Во что? — не понял дед.

Я сделаю игру по этому эпизоду, хочешь? Потому что я думаю, что ты прав был тогда, что не убил.

Я не отомстил за друга!

Ты не убил, когда можно было не убить!

Я не отомстил!

Дед, ты мне веришь, я знаю. Поводись с нами, проиграй это еще раз. Мы создадим фантом, и ты убьешь его, если захочешь. Ну, ты же слышал, как психологи советуют? Пожалуйста, сыграй с нами.

Старик смотрел на парня, чувствуя его страстное, и вместе с тем наивное желание понять и помочь. И неважно, что больше повлияло на решение вступить в игру с мальчишками: вера в действительную возможность избавиться от терзающих всю жизнь сомнений или стремление просто уйти в другую реальность и там все изменить, как это и делают странные современные дети. Зачем отказываться, подумал он, ведь старые — что малые, мысль банальная, потому что правильная. Глядишь, понравится, как это правнук назвал — «водиться», будет повод с пацанами ночи коротать, они ведь по ночам развлекаются, а у него все равно бессонница.

Давай. На той недельке, если можно. Я попробую, — выдохнул старик. — А ребята твои как? Им скучно не будет? Да и не хочется, чтоб все знали…

Никто ничего не будет знать! — радостно перебил его резко протрезвевший юноша. — Я — мастер, и это мой мир. А ребята только рады будут сменить разок тему. Может, поднадоели всем ведьмы с драконами.

 

Старик нехотя оторвался от своих воспоминаний и поискал глазами папашу Ангелины. Тот сидел на лавочке среди мамушек-бабушек, раскрыв на коленях ноутбук, и что-то сосредоточенно настукивал.

Да, хорошо следит за дочуркой, ничего не скажешь. Где там наш херувим?

Ангелина стояла в центре детской площадки, среди подружек и сосредоточенно произносила слова какой-то новой считалочки:

 

Раз, два, три, четыре, пять,

Мы пришли сюда опять.

Ты — за птичкой, ты — за веткой,

Ты — за бабкой, ты — за дедкой.

Шесть, семь, восемь

Подберем — не бросим.

Девять, десять, улыбнуться

Ровно через год вернуться!

 

Как ни странно, старик неплохо расслышал слова стишка сквозь птичий и ребячий гомон, повисший, как своеобразный звуковой туман над песочницами и качелями.

Странная, но забавная бессмыслица. Интересно, кто это все сочиняет? Неужели детишки сами? А потом вырастают вроде его правнука…

 

Кстати, ровно через неделю, как просил прадед, они и собрались в гостиной «водиться». Пришли еще два Мишкиных друга и девушка. Они были знакомы старику, все из Мишкиной рок-группы, которая деду очень даже нравилась. Музыка как музыка, современная, имеют право, а вот тексты хорошие, не пустые, со смыслом, хотя и не очень простые на первый взгляд, но ведь так лучше, когда задумываешься о чем-то. А ребята гордились своим древним поклонником и приводили его в пример родителям, которые, как принято среди озабоченных определенным будущим взрослых, чаще всего не разделяли увлечений своих чад.

Мишка был серьезен и подтянут — настоящий командир. И, хотя в группе числился всего лишь арт-директором, здесь, на игре, он был Главный.

Сегодня водимся по Великой Отечественной! — отчеканил правнук, как будто отдавал приказ.

Все согласно кивнули.

То есть, это наш мир середины прошлого века. Ну, даты все знаете.

Ребята, бросив быстрый взгляд на деда, дружно закивали.

Потом Мишка изложил предысторию требуемой ситуации, как будто сам ее сочинил, хотя получилось поразительно похоже, отметил про себя дед. Описал персонажей и предложил деду первым выбирать. Дед понял, кого правнук имел в виду под именем старшего лейтенанта Морозова, и взял себе эту роль. Мальчишку из «гитлерюгента» и роль друга взял на себя Мишка. То есть это были такие персонажи, которые называются, в переводе с английского, «неиграющие характеры», за них играет сам мастер.

Они решили начать со штурма маленькой деревушки, почти хуторка, на востоке Германии. «Литлдорф», как окрестил ее Мишка. Может, так она и называлась. Пока Мишка отдавал распоряжения, дед думал: «Странно, они там в сорок пятом, рваные да штопанные во всех смыслах, месили грязь, глотали пыль, волокли на себе килограммы обмундирования и сражались насмерть. А тут тепло, чисто, кофеек на столе, печенюшки. Неужели что-то можно почувствовать? Ладно, согласился, поздно отказываться».

Играем Д-двадцать — прервал его размышления Мишка и бросил свои кубики.

Понеслось. Ребята проговаривали любой свой шаг, сопровождали каждое слово соответствующими жестами, Мишка режиссировал, прямо Бондарчук на площадке, а кубики определяли результаты, корректировали сценарий: упал или только споткнулся, попал или ранили тебя и насколько сильно. Дед разыгрался, пусть не по-настоящему, сидя на диване, но ведь это все равно лучше, или, как говорит правнук, круче, чем просто болтать об этом. Да и ребята играли всерьез, и деду стало казаться, что здесь, вокруг стола, неторопливо потягивая кофе и странно жестикулируя, сидят зомбированные оболочки, чьи души там, в прошлом, в телах их прадедов. Когда, оря во все глотки «Ура!», они пошли на штурм деревни, дед уже сам, как завороженный кидал свой дайс и следил, как тот катится по столу, словно наблюдая за клубком собственной жизни. «Споткнулся, но уклонился». — «Конечно, с таким хелсом и ловкостью». — «Какой у меня интеллект?». — «Восемнадцать, это много, а смекалка — двенадцать, тоже ничего». — «То есть, я его могу обмануть». — «Кинься». Язык, который дед, прислушиваясь к молодежи из-за стенки, раньше воспринимал, как инопланетный, стал теперь понятен. И он овладел им и сам заговорил на нем.

Я иду по улице. Так что там? Девятка?

Мишка тоже кинул кубик, посмотрел

Нормально идешь, рядом с тобой — твой друг Иван. Птицы поют, тепло, яблони цветут, ты это видишь.

Дед как будто даже почувствовал запах цветущих яблонь. Правнук продолжал.

Кинься.

Дед бросил дайс.

Семнадцать.

Мишка бросил.

Да, ты заметил быстрое движение в чердачном окошке и услышал хлопок, кидайся.

Дед взял дайс дрожащей рукой, бросил, и сердце упало.

Единица.

Правнук бросил:

Два. Без вариантов. Убит твой друг, а не ты.

Дед услышал откуда-то цвирканье ласточки, и, действительно, увидел это чертово чердачное окно.

Я встаю, оставляю Ваньку и бегу к дому. Я убью этого гада. Сейчас я его убью!

Мишка смотрел на прадеда в упор.

На твоем пути женщина, она преграждает тебе путь, кидайся!

Старик машинально кинул.

Тринадцать.

Мишка посмотрел на свой:

Шесть. Баба отлетает от твоего удара, почти без сознания. Перед тобой лестница на чердак.

Поднимаюсь, быстро, как могу, прыгаю, через ступеньку.

Перед тобой запертая дверь, бери дайс.

Восемнадцать. Вышибаю ее одним пинком.

Перед тобой темное чердачное помещение. Вдоль стен с немецкой аккуратностью расставлено какое-то старье. В углу забился пацан лет тринадцати. Винтовка с оптикой валяется поодаль.

Одним прыжком оказываюсь рядом с винтовкой, ломаю ее. Вскидываю автомат. Мне нечего с ним рассусоливать, с этим ублюдком…

Он кидается тебе в ноги и скулит: не убивайте, пожалуйста, я первый раз, я вообще не думал, что попаду, не убивайте.

Ты — гитлерюгенд. Ты — оболваненный нацист! Ты машина для убийства, и все! И все! Умри, мразь!

Не я — гитлерюгенд, а мой старший брат. Его вчера убили русские. Я взял его форму и ружье, я хотел отомстить, но не думал что смогу. Господи, Дева Мария, спасите меня…

Дед сидел и держал гипотетический автомат, готовый выстрелить, и ствол сейчас дрогнул в его руках.

Как брат? Ты же — гитлерюгенд.

Не я. Брат. Меня не взяли. Я боюсь.

Как тебя зовут? — прохрипел дед.

Дитрих. Дитрих Файергот.

Мишкин голос стал поразительно похож на голос того мальчишки, и дед опустил автомат.

Ты веришь в Бога, щенок?

Да, — прошептал немец из Мишкиного тела.

Тогда молись. Живи и молись, каждый день своей жизни, сволочь! Дитрих Файергот.

Тут ты замечаешь, на поясе мальчишки висит какая-то кожаная сумочка, и к ней тянется его рука.

Что за сумочка?

Ну, тебе она напоминает кобуру пистолета.

Я вскидываю автомат и стреляю.

Кинься.

Двадцать.

Наповал. Мальчишка лежит в луже крови, мочи и дерьма.

Деда трясло, он чувствовал страшное удовлетворение, гадкое и горькое, но оно было!

Не хочешь взглянуть, что было в сумочке?

И Мишка протянул деду старую кожаную поясную сумку, невесть откуда взявшуюся у него в руках.

Дед дрожащими руками раскрыл ее и достал маленькую походную «Библию» и нательный протестантский крест.

Что это?

Он был верующим и хотел начать свою молитву.

Дед почувствовал, что диван начинает медленно втягивать его в себя, как болото, автомат выпал из рук и со страшным грохотом упал на пол и, кажется, застучал, перескакивая через ступени лестницы, как пульс.

Где я сейчас? — прохрипел он, чувствуя, что кто-то, кажется, мертвый Дитрих с искаженным от ужаса лицом, трясет его за плечи.

Дед, очнись! Ты здесь! Ты не убивал его, дед! И правильно сделал! Матвей нашел его по интернету. На, выпей.

Пахло валидолом, который подносили к его лицу, и дед послушно выпил из Мишкиных рук лекарство. Потом он разглядел других участников дэнжа, испуганно притихших, и услышал басок младшего правнука Матвея, умницы, компьютерного гения:

Дитрих Файергот. Год рождения — тысяча девятьсот тридцать второй, хутор Литлдорф. Проживает в Берлине. Врач, хирург, онколог. Вот фотографии, посмотри. Он?

Старик дрожащими руками взял несколько листочков, распечатанных на принтере. На одном он увидел портреты благообразного респектабельного пожилого немца, получающего награды за достижения в медицине, читающего лекции, выгуливающего огромного пса, на другом — тот же немец был помоложе, и, наконец, юноша — студент. Старик помнил эти глаза и этот рот слишком хорошо, всю жизнь.

Он.

Давай пригласим его, — выпалил Матвей.

Он не приедет, — прошептал дед, еще не совсем понимая, что ему делать со свалившейся на него информацией. — Доктор… Надо же?! А я мог убить. Мог, но, слава богу… Как хорошо, что я не заметил тогда этой сумочки-кобуры.

Он приедет.

Почему ты так считаешь?

Он и его внук уже прислали согласие. Он помнит тебя и молится всю жизнь, каждый день, как ты ему велел.

И дед заплакал, а правнуки бросились к нему. Он плакал, утыкаясь им в плечи, то одному, то другому, а они, смущались, не зная, как успокоить старика. Потом появилась их мать, его внучка, и они еще долго сидели все вместе, обнявшись и не смущаясь посторонних ребят, которые стали теперь почти родными.

Спасибо тебе, Мишка! — наконец произнес дед и улыбнулся. — Так когда там приедет мой любимый враг?

На День Победы.

 

Он действительно приехал, с кучей подарков, от цены и количества которых было даже неловко, а потом и дед летал в Германию по его приглашению, вместе с правнуками. Самое странное то, что Дитрих действительно оказался младшим братом гитлерюгентовца. Но выяснилось это уже после. Немец стыдился этой информации, и в интернете ее не было.

Они переписывались. Почти дружили. Уже два года…

Старик слегка потянулся, разминая затекшие ноги, но вставать пока не хотелось, и он остался на своей скамейке под вязом, в центре начерченного круга.

«Где там наша Ангелина? Не ушла еще домой?» — подумал он и стал искать ее взглядом среди резвящихся малышей. Девочка оккупировала качели. Она бесстрашно взлетала вверх, распрямляя коленки, вытягивая ножки к небу, а внизу, рядом с качелями охала молодая невысокая женщина:

Анечка, потише. Не надо так раскачиваться!

Мама, смотри, я шагаю по облакам!

Тише, Аня, можно упасть!

Не-а! Я же иду по небу, смотри!

Аня, если ты не сбавишь темп, мы пойдем домой сейчас же!

Мама, мы не можем этого сделать.

Почему это еще?

Потому что с неба спускаться очень-очень долго. Если торопиться, можно действительно свалиться.

И малышка засмеялась так заразительно, что мать стала хохотать вместе с ней.

Выдумщица! Хитрюга, слезай с качелей, вон очередь стоит покататься.

Еще! Еще немного!

Старик тоже рассмеялся и прошептал воробью, усевшемуся на скамейку неподалеку, настойчиво демонстрирующему, что голод заставляет быть безрассудным:

Ну, просто копия моей внучки эта милая озорница.

Потом он порылся в пакете, который нес из магазина, нашел мешочек с нарезанным хлебом, достал один ломоть и раскрошил себе под ноги. Воробей слетел к угощению так стремительно, словно старик смахнул и его со своих брюк вместе с хлебными крошками. И у него были на то свои причины — не успел первый кусочек хрустящей корочки исчезнуть в птичьем клюве, как уже вся стая дралась и возмущенно чирикала, отбирая друг у друга остатки угощения.

Ну, шельмецы — засмеялся старик и полез в пакет за новым куском хлеба.

Ангелина тем временем, наконец, соскочила с качелей и подбежала к старику. Воробьи, увлеченные обедом, не обратили на нее никакого внимания.

Дедушка, можно я тоже птичек покормлю?

Конечно, садись рядом, — кивнул старик и протянул ребенку еще один ломоть хлеба.

Ты видел, как я ходила по небу?

Видел. И как? Тебе понравилось?

Очень! Там так светло. А мама боится. А ты боишься?

Ну, если честно, наблюдать за тобой было несколько тревожно. Но тебе же было хорошо. Знаешь, моя внучка тоже была такая же ловкая да бесстрашная.

Твоя внучка? А где она? Здесь, на площадке? В песочнице или на качелях?

Нет, что ты! Моя внучка уже взрослая совсем.

Как моя мама?

Пожалуй, постарше. Как твоя бабушка, наверное.

Ух ты! Моя бабушка тоже была чьей-то внучкой! Вот здорово! — девочка захлопала в ладоши, и крошки хлеба полетели во все стороны с ее рук, коленей. Окончательно осмелевшие воробьи принялись ловить их на лету.

Пойду маме и папе скажу. Пока. Я еще приду.

Ангелина вспорхнула со скамейки и побежала, перепрыгивая воробьев, опустившихся вслед за хлебом на песок.

«Какая забавная, — подумал старик. — А где моя внучка?..» Внучка — в своем компьютере, в повестях да романах. И он гордился, несмотря на то, что некоторые считают, что это грешно. Дед не мог взять в толк, что грешного в том, что ты радуешься успехам своих близких.

А вот дочь он похоронил. Несколько лет назад. Она ушла вслед за мужем, его зятем. Врачи им ставили разные диагнозы: цирроз, атеросклероз, а по сути, было одно — пьянство, как осложнение после травм, перенесенных в детстве, которые неизлечимы.

Когда началась война, дочь только пять классов закончила. Что произошло, дед так и не понял, но его сестра и жена, обе с детьми, не попали в эвакуацию, а оказались на фронте. Это сейчас психологи кричат во всех телепередачах для родителей, что неосторожное слово, оброненное взрослым и услышанное в раннем возрасте, может сломать психику будущему гражданину, не говоря уже о зрелищах, которые отмечаются возрастными границами. А что говорить тогда про них, переживших ежедневную смерть, грязь, героизм, насилие, голод, самопожертвование, предательство, ненависть и бесконечные потери, тем, у кого в несозревших умах смешались понятия добра и зла, тем, кто всю оставшуюся жизнь панически боялся смеяться утром, чтобы не рыдать вечером, и учил этому уже своих детей: опасно радоваться и быть уверенным в чем угодно, потому что потом может стать невыносимо больно…

 

Воробьи склевали все крошки и откочевали под другие скамейки за новыми пожертвованиями. Дед огляделся в поисках Ангелины. Она сидела неподалеку на скамеечке между папой и мамой и уплетала что-то явно вкусное с кремом. Девочка заметила его взгляд и подмигнула. Он ответил ей тем же и стал разглядывать крону вяза, кажется, ставшую еще пушистее за последний час под майским солнцем. Потом он немного потянулся, повел плечами и стал осторожно поворачивать голову, чтобы размять шею, как учила внучка.

— …Проснись, дедушка Ларя! Нельзя спать на солнцепеке! — ему показалось, что не прошло и пяти минут, как он услышал внучкин голос… то есть голос Ангелины.

Пойдем со мной. Я уведу тебя с этого солнцепека.

Старик открыл глаза, но ничего не увидел, кроме сильного солнечного света, сквозь который еле различимым силуэтом проступала кудрявая головка Ангелины. Вставать не хотелось.

Да как же я уйду отсюда, за пределы твоего круга?

Он посмотрел вниз и увидел, что круг, начерченный в пыли, теперь сверкал на солнце, как будто все кварцевые да слюдяные песчинки с площадки были аккуратно высыпаны в него, чтобы он мог так сиять.

Очень просто. Дай мне руку.

Он протянул ребенку ладонь. Девочка взяла ее, и он почувствовал приятную прохладу и какую-то силу, идущую от маленькой ручки. В другой руке он зажал свою любимую трость.

Он встал — не так трудно, как предполагалось, — сделал шаг к черте и остановился.

Ну, прыгай! — крикнула Ангелина.

Старик улыбнулся: последний раз он прыгал не меньше двадцати лет назад. Но, чтобы не обижать ребенка, согнул ноги в коленях, как мог, и оттолкнулся. А потом с удивлением посмотрел вниз, на стремительно удаляющуюся нежно-зеленую крону вяза, детскую площадку, парк…