Любовник Ариэля

Любовник Ариэля

О Валерии Перелешине, бразильско-китайско-русском поэте

Не могу представить более чуждого мне поэта – у меня нет ни единой точки, временной или географической, совпадающей с ним. Иркутск, где он родился, Харбин-Пекин-Шанхай, где жил молодым, Рио де Жанейро, где умер – я и близко там не бывал. Я никогда бы не встал под радужным флагом, реющим в его стихах, и не избрал бы сонет основной и чуть ли не единственной формой поэтического высказывания.

Оставивший Сибирь – даже не Россию – в семилетнем возрасте, он никогда уже не возвратился, проведя всю жизнь в окружении чуждых, для нас экзотических культур, которые в свою очередь были взаимной экзотикой относительно друг друга. И притом оставшийся русским поэтом, чью одинокую фигуру нельзя не заметить даже в глобальном рассеянии. Именно этим он и сделался для меня интересен.

В чём же его особость? Конечно, в стихах, в самих текстах, но прежде всего в стойкой приверженности, в предрешённости быть русским поэтом, вопреки всем сциллам и харибдам, коих пришлось на его жизненную одиссею немало. Взять хотя бы то, что человек получает изначально при рождении – имя. Можем ли мы представить себе прославленного поэта Салатко? Да его бы задразнили ещё в школе эпиграммами и пародиями, просто съели бы за завтраком. А если и не Салатко, то годится ли для поэтического успеха такая, например, фамилия – Петрище? Это же ещё хуже… А что, если сразу и то, и другое: Салатко-Петрище? Получится просто гоголевский персонаж! И вот поди ж ты – он оставил это странное имя для эмигрантских бумаг и анкет, а в литературе навсегда стал поэтом Валерием Перелешиным. И ему идёт это нежное, как цветок, прирождённое имя и даже взятая наугад фамилия, в которой грезятся и перемещёное лицо, и нелепый лесной дух, персонаж народных сказок.

Юрий Иваск, авторитетный критик и эмигрант того же поколения, называл Перелешина в десятке лучших поэтов не только Зарубежья, но и России! И даже сам воспел его в поэме «Играющий челoвек»:

 

К нирване тянется, но, знойно взбешен,

Бросается на жертву сверху вниз –

Брат ягуара, пумы – Перелешин –

Терзающий ягнёнка Дионис.

Но арфами эоловыми пели

Ему в лазури неба ариэли,

Подкидывая нежную свирель.

 

Иваск писал: «Эмиграция – всегда несчастье, но далеко не всегда – неудача». Он имел в виду судьбу любого изгнаника, не обязательно творческую личность. Но для поэта инокультурное окружение, тяготы, передряги и столкновения, даже искры из глаз становятся истинной находкой, ибо поэт может внезапно обрести огромный голос, звучанием подобный блоковским «Скифам», говорящий от имени многих и многих, выплеснутых за родные пределы, – голос, объединяющий русское рассеяние:

 

МЫ

 

Нас миллионы – вездесущих,

Бездомных всюду и везде,

То изнывающих, то ждущих,

То приучившихся к беде.

Земные ветхие границы

Мы исподволь пересекли;

Мы прежние свои столицы

В столицу мира отнесли.

Во всех республиках и царствах,

В чужие вторгшись города,

Мы – государство в государствах,

Сплотившееся навсегда.

Разбросанные по чужбинам,

Встречаемые здесь и там,

По всем краям и украинам,

По широтам и долготам,

Все звезды повидав чужие

И этих звезд не возлюбя, –

Мы обрели тебя, Россия,

Мы обрели самих себя!

На мерзлых полюсах планеты,

Под тропиками там и тут

Какие к нам слетают светы,

Какие яблони цветут?

Не мы ли – белый мозг арийства,

За белизну и красоту

Терпели голод, и убийства,

И ненависть, и клевету?

Мы стали русскими впервые

(О если бы скостить века!),

На звезды поглядев чужие,

На неродные облака.

И вот, на древние разброды,

На все разлады несмотря,

Мы знаем – русского восхода

Лишь занимается заря.

Пусть мы бедны, и несчастливы,

И выбиваемся едва,

Но мы выносливы и живы,

И в нашем образе жива –

Пусть звезды холодны чужие –

Отрубленная голова

Неумирающей России.

 

Эти молодые стихи – просто гимн изгнаничества! И какое при этом уверенное осознание эмиграции как головы огромного национального тела, – увы, головы отрубленной. «Не мы ли – белый мозг арийства» – явная дань заблуждениям 30-х годов, но как свежо и мощно звучит! Конечно, для одиночки такая нота была бы непомерной, но манчжурско-китайская эмиграция оказалась многочисленной, и эта ветвь русской поэзии, помимо Перелешина, дала ещё не одно звучное имя (Ачаир, Несмелов, Ларисса), отсюда и такое уверенное «мы». К тому же он сам не замыкался в родном и привычном: изучил мандарин настолько, что сумел защитить диссертацию по китайскому праву, закончив Харбинский юридический факультет.

 

КИТАЙ

 

Это небо – как синий киворий,

Осенявший утерянный рай,

Это милое желтое море –

Золотой и голодный Китай.

Я люблю эти пестрые стены,

Эти дворики, сосны, цветы.

Ах, не всем же, не всем же измены:

Сердце, верным останься хоть ты!

Сердце мудрое, где ни случится,

Как святыню ты станешь беречь

Этих девушек кроткие лица,

Этих юношей мирную речь.

И родные озера, озера!

Словно на материнскую грудь

К ним я, данник беды и позора,

Приходил тишины зачерпнуть…

Словно дом после долгих блужданий,

В этом странном и шумном раю

Через несколько существований,

Мой Китай, я тебя узнаю!

 

Торжественное слово «киворий» – это шатёр над престолом или алтарём… Полюбив свою вторую родину, Перелешин и первую мечтал бы «разъевропить и распетрить», то есть развернуть с пути, заданного Петром, лицом на Восток. О такой России, по его словам, бредил Белый, в такую Россию верил Волошин, и по такой России «сгорал серафический Блок». И сам мечтатель разворачивал на Восток свои русские стихи, записывая их, как односложные иероглифы, столбиком.

 

ПОДРАЖАНИЕ КИТАЙСКОМУ

 

твой

мир

прям

хлеб

да

рты

я

не

там

я

не

ты

 

 

 

но

и

здесь

ложь

да

спесь

быль

же

вся

ты

не

я

 

 

 

лег

меж

нас

злой

верст

круг

слеп

скрест

глаз

вял

смык

рук

 

 

 

сух

глаз

блеск

слаб

крыл

всплеск

хил

плеч

двиг

нем

душ

крик

 

Замечу от себя, что в этом у него нашёлся неожиданный последователь – московский авангардист Генрих Худяков, эмигрировавший в Нью-Йорк в 70-е годы. Такое написание стихов в советское время казалось дерзким новшеством. Но сближение это случайно, потому что с авангардом поэзия Перелешина не имела ни малейшего сходства. Его словесная виртуозность оживала внутри классических форм, которые он наполнял крупными темами, своим собственным осмыслением и трепетом. Например, сочувствием и сопереживанием с оставленной в прошлом «первой родиной» – мотив, странно отсутствующий в лирике последующего поколения эмигрантских поэтов, как будто у них этот орган оказался атрофирован.

 

РОССИЯ

 

Живу тревогами своими –

О бедном сердце, о семье,

А ты, Россия, только имя,

Придуманное бытие.

Шесть букв, не вовсе позабытых,

И почему бы не забыть

Ту из Америк неоткрытых,

Куда не мне, не мне доплыть?

О да, ты – заспанное слово,

А столько слов нужней, звончей:

Как звуки языка чужого,

Как скрипки ветреных ночей.

Зачем же смутною любовью

Я создаю тебя? Вот-вот

Вскипят сухие буквы кровью,

И давний призрак оживет.

Ужели в красоте раскосой,

В обетованьях смуглых тел

Голубоглазой, светлокосой

Одной России я хотел?

 

В конце 30-х и начале 40-х Перелешин испытывал собственные внутренние кризисы самоопределения и личной ориентации; он безуспешно пытался «лечиться женщиной», сочинил мистическую «Поэму о мироздании» и постригся в монахи, став иноком Германом, работал в русской духовной миссии в Пекине и много переводил китайских классических поэтов на русский. Но кончилась великая Мировая война, искромсалась карта Европы, преобразовалась и восточная окраина Мира. К тому времени Перелешин был уже не брат Герман, он работал переводчиком в ТАСС и получил советский паспорт на имя, от которого давно избавился – Валерий Францевич Салатко-Петрище. Но увы, в Китае началась революция… Пришлось ему распрощаться и со второй, столь полюбившейся ему родиной:

 

Казалось бы, судьба простая:

то упоенье, то беда,

но был я прогнан из Китая,

как из России, – навсегда.

 

Как раз этот паспорт ему и помешал, – Америка отвергла поэта, приняв его то ли за китайского, то ли за советского агента. Пришлось вышвырнуть никому уже не нужный «серпастый, молоткастый» с борта парохода по пути из Гонконга в Бразилию!

 

Опять изгой, опять опальный,

я отдаю остаток дней

Бразилии провинциальной,

последней родине моей.

 

Здесь воздух густ, почти телесен,

и в нем, врастая в колдовство,

замрут обрывки давних песен,

не значащие ничего.

 

Нет, песни не замерли, там делалось многое: переводы с португальского и даже собственные стихи (хотя и со словарём) на португальском, – ещё одном языке, выученном в добавок к английскому, французскому, китайскому и, разумеется, к родному русскому, на котором так ловко, ёмко и картинно – одними префиксами-приставками – выписывается странническая судьба:

 

Забайкалье, Заангарье,

Забурунье, Заполярье,

Заамурье, Заонежье,

Заграничье, Зарубежье,

Забездомье, Заизгнанье,

Завеликоокеанье,

Забразилье, Запланетье,

За-двадцатое-столетье. 

 

В этом перечне все перелешинские адреса реальны, кроме Заонежья, да ещё, может быть, Запланетья, а последняя пророческая строка точно прозирает будущее, – и мы сейчас свидетельствуем об этом.

Обосновавшись в Южном полушарии, Перелешин поёт гимны приютившей его стране. «Гимн Бразилии» – так называется одно из его стихотворений.

 

Дай Бог тебе здравия, страна моя Травия,

на тысячелетия, земля моя Цветия!

 

На вершине священной горы, где возвышается огромная белая фигура Иисуса Христа с распростёртыми руками, поэт сочиняет свою смиренную версию пушкинского «Кавказ подо мною. Один в вышине…».

 

КОРКОВАДО

 

Я на вершине Корковадо

У статуи Христа, один.

Лишь облака сюда, как стадо,

Из-за других идут вершин.

Тускнеют в предвечерних далях

Дома и пляжи, и авто.

О радостях и о печалях

Здесь не напомнит мне ничто.

Здесь так легко почти без боли

Страстей наскучившую нить

Прервать одним порывом воли

И в дольний город уронить.

Летите вниз, былые бури,

Прочь отпади, моя тоска!

Один средь меркнущей лазури

Я буду чист, как облака.

Следя, как падающим диском

Уходит солнце за черту,

О мире маленьком и низком

Я, близкий, помолюсь Христу.

 

Поэт получает признание во многих точках-анклавах русского мирового рассеяния, он изредка выбирается в Америку, в Европу, издаёт книги великолепных стихов в Мюнхене и Франкфурте, у него завязывается дружественная переписка с русскими американцами Юрием Иваском, Игорем Чинновым, канадцем Владимиром Вейдле, он постоянно печатается в «Новом Журнале» (Нью-Йорк), в «Перекрёстках» и «Встречах» (Филадельфия), участвует в «Русском альманахе» (Париж), публикует «Поэму без предмета» у Романа Левина (Холиок, Массачусетс) – в том же маленьком издательстве с пышным названием «New England», где Иваск печатал свои последние книги. Эта автобиографическая поэма, очевидно названная так в параллель ахматовской «Поэме без героя», примечательна тем, что написана онегинской строфой. Вообще формальное мастерство Перелешина демонстрирует блеск и совершенство. Он переходит почти исключительно на сонеты, – казалось бы, до конца изношенную форму в поэзии романских языков и слишком сухую и строгую на русском. Но Перелешин добивается почти разговорной естественности в этих узких рамках, пишет венки сонетов и сонетные акростихи, – например, в посвящении «Жене Витковскому», предмету его голубых и заочных пыланий, герою книги сонетов «Ариэль». Об этом стоит поговорить особо, ибо тут переплетаются две интриги: нетрадиционная ориентация Валерия Францевича, оказавшаяся неисправимой, и постоянный присмотр секретных служб Кремля за видными эмигрантами как за своими идеологическими врагами. Надо ли напоминать, что и то, и другое отклонение от социалистического канона было под запретом в СССР и каралось законом?

В 70-м году Перелешин, скучающий под пальмами в своём Рио и живущий в отрыве от свершений развитого социализма, стал получать письма из Москвы от любознательного юноши Жени, который очень интересовался эмигрантской поэзией. Опытный дважды-эмигрант не мог не насторожиться, – с чего это вдруг к нему такой интерес из-за железного занавеса? Но после первого письма пришло второе, затем третье, и он решил разузнать по цепочке старых связей о нежданном корреспонденте. Отозвалась бывшая харбинка, вернувшаяся в Союз и жившая в Краснодаре – мол, кажется, всё в порядке, писать можно. Перелешин ответил на письмо москвича и… попался, потеряв голову! Случилось необъяснимое. Не так ли по внезапному откровению средневековый король Марк Корнуэльский влюбился в Изольду, всего лишь увидев её золотой волос, из-за которого дрались два воробья? Мы, впрочем, влюблялись и в фотокарточки… А много ли надо темпераментному поэту? Вспыхнула какая-то искра в воображении, и страстные послания полетели наискосок через весь земной шар. Нашлось и точное слово для этой голубиной страсти – Ариэль, дух воздуха, порождение волшебника Просперо из шекспировской «Бури». Сонеты идеально подошли как форма для объяснений в любви, тем более что и у Шекспира они на этот счёт двусмысленны, амбивалентны…

И не только Шекспир… Любовные признания, «отеческие» ухаживания за юношей украшаются бюстами греческих богов и философов, возвышенными образами полузапретных отношений в древней культуре и более земными и бытовыми в современной практике, вплоть до банщиков из дневников Михаила Кузмина. И – «Форель разбивает лёд»! Однако, если в гениальной поэме Кузмина происходит воскрешение мёртвого жениха усилиями магии и любви, то в сонетах Перелешина идёт превращение далёкого, но живого и желанного предмета страсти в присутствующего фантома. Результат у обоих алхимиков схож, это – золото. У Перелешина оно такое же лёгкое, как дуновенье.

 

Двум ветровым, влюблённым Ариэлям

Дано творить в безгрешной высоте.

 

Их близость основана на родстве душ, на духовном единении. Их взаимная нежность безгрешна.

 

Ты был моим сиамским близнецом.

Не звал меня ни старцем, ни отцом,

А братом был Валерию Евгений…

…Хотел бы я ласкать тебя, как сына –

Как сына ты ласкаешь своего.

 

Но если отзвук на послание долго не приходит, то поэт скучает, ревнует и даже гневается.

 

Четвёртая неделя без родного

Крылатого, волшебного письма!

 

Не уходи! Гори двойным огнём –

В одном лице де-Сад и Захер-Мазох!

 

Вот письмо пришло, и «опять волна рифмуется с волной, с дыханием сливается дыханье». Страсть разгорается, и страстотерпец желает передать её жар своему возлюбленному.

 

Я – доменная печь,

И полымем хотел тебя увлечь.

 

Но, как верно заметил Юрий Иваск в предисловии к книге, «Нижние ярусы этой эротики – тёмные. Перелешин жутко творит своего пусть и существующего, но невидимого, неосязаемого Ариэля. Он в его мозгу:

 

Во всех телах знакомое любя,

Из месива я воссоздам тебя.

 

И всё-таки поэт стремился совместить всё в одном – «святое и простое: полёты в рай и встречи на мосту». Вот как он видел эту идиллию.

 

Недавно я к любимому вдвойне

Приблизился – и будет книга эта

Надписана и «Жене» и «Жене».

 

Обратите внимание на ударения в этом пятистопном ямбе.

 

Их переписка длилась 20 лет, до самой смерти поэта. Она прервалась надолго лишь однажды в 1978-м году, когда московский адресат поступил неосторожно, попытавшись вовлечь поэта в контакт с явно кагэбешной организацией – Комитетом по связям с зарубежными соотечественниками. Эту размолвку болезненно переживали обе стороны, пока их не примирила жена перелешинского адресата, воздушного Ариэля-Евгения Витковского. Да, он был женат, имел обычную семью и этого не скрывал в переписке. Тем не менее, силой волшебства, мощью перелешинского воображения и таланта эти странные, вычурные, в чём-то искренние, а в чём–то фальшивые отношения преобразовались в литературный шедевр.

Надо отдать должное Евгению Владимировичу Витковскому, писателю-фантасту, литературоведу и переводчику: им, вероятно, играли некие силы, но и он до конца довёл свою сложную роль. Он действительно любил эмигрантскую поэзию, интересовался жизнью в Зарубежьи, а поэтов, видимо, воспринимал как инопланетян. Как только настала бесцензурная эпоха, он напечатал в России антологию «Мы жили тогда на планете другой», составленную из стихов русских эмигрантов, издал однотомник Арсения Несмелова, двухтомник Ивана Елагина и трёхтомник Георгия Иванова. Совместно с Е. Евтушенко он составил и издал двухтомную мега-антологию «Строфы века», куда, конечно, включил и Перелешина. Об истории их отношений, о переписке с ним он рассказал в «Апостериори» – записках о последних десятилетиях жизни своего заочного друга.

Наконец, было издано собрание сочинений Валерия Перелешина, увековечившее поэта на его «первой родине». А поэт обессмертил своего воздушного возлюбленного книгой сонетов.

 

БЕССМЕРТНОМУ

 

Был в призраках московский Ариэль,

Но от любви заокеанской ожил

И как любил, как ласково тревожил

Негромкую бразильскую свирель.

 

Другой любви уже проходит хмель

(Я всех потерь еще не подытожил,

И горечи на годы не умножил),

И давняя опять маячит цель.

 

Наперекор несчетным километрам,

Наплывам туч, несомых южным ветром,

Расслышал я знакомый голос твой –

 

В твоем письме. И поспешу с ответом:

Что в призраки заносится живой, –

Лишь вымысел бессмертен в мире этом!

 

Ноябрь 2020

Шампейн, Иллинойс