Мера любви

Мера любви

Рассказ с послесловием автора

1

…У мальчишек всегда много дел. Поэтому я не слышал с самого начала этот страшный рассказ бывшего фронтовика «Майора» и едва ли не половина его в моем пересказе это только попытка восстановить хронику событий с помощью логики.

Но я хорошо запомнил то, что услышал, когда подошел к столу.

— …Коля, пойми, тогда я просто запутался, наверное. А может быть, и хуже. Представь, ты переходишь реку вброд, тебя вдруг подхватывает поток воды, приподнимает так, что ты теряешь опору под ногами и тебя несет черт знает куда. Дело-то было не в моей глупости или слабости. «Смерш» он и есть «Смерш», там слюнтяев и дураков не держали, но… От ребят слышал, что самым трудным было из окружения в одиночку выходить. Вроде бы никто тебя никуда не торопит, никто тобой не командует. Но через немцев идти — все равно что со смертью в прятки играть. Вот тогда-то и начинает в тебе шевелиться сомнение, а стоит ли?.. И зачем все это?..

У «Майора» было растерянное лицо и виноватые глаза. Из всех гостей моего отца, как говорила моя мама, он был самым «буйным и невоспитанным». Я бы добавил со всей мальчишеской откровенностью: «а еще веселым!», но, уверен, что не заслужил бы одобрения матери. Короче говоря, я никогда не подозревал, что увижу «Майора» не то чтобы спокойным, а вот таким, словно придавленным грудью к столу какой-то неведомой и недоброй силой. Он сгорбился, его лицо было непривычно мрачным, а полный и, как мне всегда казалось, упругий и упрямый лоб пересекала глубокая морщина.

Мой отец не воевал в Отечественную, не хватило одного года до призыва и — кто знает? — может быть, некое чувство вины тянуло его к фронтовикам. Среди них было много разных людей, в том числе и странных, но дядя Семен по прозвищу «Майор», наверное, был самым заметным.

Он как-то раз сказал:

— Эх, мне бы писателем стать!.. — «Майор» засмеялся и стукнул ладошкой по столу. Он всегда заметно оживлялся, когда к нему, по его мнению, приходили хорошие «идейки». — Какие бы я замечательные романы о средневековых рыцарях тогда написал!..

Я удивился, услышав такое странное желание от бывшего фронтовика и уж тем более «смершевеца». Нет, конечно, я бы сам с удовольствием прочитал приключенческую книгу «про рыцарей», но представить себе дядю Семена в роли писателя я все-таки не мог.

«Майор» взъерошил мне волосы и снисходительно сказал:

— Жизнь — это интереснейшая штука, пацан. А если прожить ее по-настоящему, то к концу она должна стать еще интереснее. Ну, как хорошая книга. Только так почти никогда не бывает. А почему, как ты думаешь?

Я немного подумал и сказал, что не знаю.

— А этого никто и не знает, — лицо «Майора» вдруг стало нарочито сердитым. — Интересно почему?.. Это что, шпионский заговор какой-то?!

Но вернемся к тому страшному рассказу, о котором я упомянул в начале. Напомню, что этот, так сказать, восстановленный монолог дался мне не без труда. В такой работе не так тяжело находить нужные слова, как отсекать лишние, чтобы не расплывались образы. Не думаю, что это удалось мне в полной мере, но не хотелось, чтобы в рассказе «Майора» вдруг зазвучали резкие и откровенно жестокие нотки…

 

2

— …Этого гада прямо на месте выброски в районе Вильно взяли. Знаешь, я теперь даже его фамилию не помню. Звали Мишкой, а фамилия… Только и помню, что на «ий» кончалась. В общем, на «Вий» похоже. Так и буду его называть, потому что гадом он оказался редчайшим.

Мы тогда особо с такой братией не возились, все понимали, что война к концу идет и нечего тут, понимаешь, с разной мразью возиться. Когда диверсионная группа на месте выброски попыталась отстреливаться, мы им такой пулеметно-минометный «концерт» закатили, что потом только двоих на поле боя нашли — этого Мишку «Вия» и второго, полуослепшего здоровяка. Мишке осколками ноги посекло, а здоровяка, видно, контузило сильно, он нас к себе так и не подпустил. Нож, сука, вынул и тыкает им вокруг себя, зачем-то воздух дырявит. С ним возиться не стали — просто пристрелили, а Мишку пришлось живым брать. Не одобрило бы начальство полного отсутствие пленных.

Дальше что?.. Особого интереса этот Мишка «Вий» не представлял, но начальство решило показательный процесс устроить. Не знаю, для чего это вдруг потребовалось, но видно, и в самом деле нужно было.

Для суда информация нужна. Вот и посадили меня напротив Мишки и его ободранного костыля с пачкой бумаги. Работенка не из легких с таким подонком разговаривать. Казалось бы, все просто, я — спрашиваю, он — отвечает, но нет!.. Ненависть мешает. Он же — русский, как и я. И в своих стрелял, сволочь. Мишка понимал это и частенько усмехался. Как-то раз сказал, мол, мучаешься ты сильно, ударь меня, тебе легче станет. У меня от такой его «жалости» чуть челюсть судорогой не свело. Ну, я в крик, конечно, и кулаком — по столу. Как только сдержался и по роже ему не съездил — не знаю.

В общем, сначала все довольно просто было… Враг он и есть враг, тут нюансов быть не может. Стал Мишка «Вий» о себе рассказывать. Мол, в 1939 году получил пять лет за драку. Какой-то комсомольский лидер (тут он, конечно, совсем похабное слово ввернул вместо «лидер») стал приставать к его жене. Мишка его предупредил. Потом еще раз, а когда однажды жена домой в слезах пришла — физиономию этому «лидеру» набил.

Дали «Вию» пять лет, попал в лагерь. До Москвы, как говорится, рукой подать, всего-то полторы тысячи километров на юго-запад. В лагере два «блатных» барака и пять — для «мужиков». Лес — прямо за колючей проволокой, руби сколько захочешь…

 

3

…Мишка «Вий» попросил папиросу. «Майор» положил на стол пачку и спички. Мол, черт с ним, пусть дымит, не собачиться же с этим гадом каждые пять минут.

«Вий» глубоко затянулся дымом и продолжил:

— До войны в лагере еще можно было как-то прожить, а начиная с июля 1941 года такая голодуха началась, что хоть ложись и помирай. К тому же «блатные» озверели, чуть ли не последнее отнимали. Они слаженной стаей жили, не то что мы, «мужики». Слово поперек скажешь — «перо» под ребро и пусть рядом с тобой хоть сто «мужиков» стоит, ни один на защиту не бросится.

Что начальство?.. А ничего. Мы лес рубим и мы же как щепки летим… Но не на свободу, а на тот свет. Война человеческую жизнь совсем дешевой сделала.

Начальником лагеря был капитан Кладов. Солидный мужчина!.. Рост под два метра и физиономия как у раненного бульдога. Порядок в лагере его так же интересовал, как чистота в общем нужнике, в который он ни разу не заходил. Кстати говоря, если бы не «блатные», туда вообще нельзя было войти. Вот они и находили «дежурных», и они же заставляли их там порядок наводить.

В конце октября 1941 года к капитану дочка приехала… Беленькая такая, чистенькая, лет семнадцати. Говорят, что тогда в Москве большая паника поднялась и народ на все четыре стороны рванул из белокаменной. Что с матерью девчонки случилось — не знаю, умерла, наверное… А податься ей, кроме как к отцу, видно, больше не к кому было. Я слышал, что, мол, Кладов с родней из Омска пытался списаться, чтобы дочку к ним отправить, только что-то не получалось там у него…

А через месяц убили его дочку. Утром голый труп нашли возле внешней колючей проволоки. Поиздевались над ней здорово, даже глаза выкололи. Я помню, как Кладов мертвую дочь на руках в свой начальственный барак нес… Хоть и гадом он был, но за дочь переживал, конечно, сильно. Из барака через час вышел — виски совсем седые. В руках — автомат. Вообще-то, у нас охрана была винтовками вооружена, на вышках — ручные пулеметы, но у Кладова автомат еще был… ППД. Видно, положено ему было как начальнику для общения с зеками.

На работу в тот день нас не послали. Выстроил Кладов весь лагерь на плацу и спрашивает: «Кто?!» Только одним словом спрашивал и так, словно кулаком бил. Лицо у него… В общем, совсем нехорошая физиономия была, — Мишка хмыкнул. — Совсем в звериную морду превратилось. Зеки стоят и молчат… Потому что все знали, что вечером девчонку блатные во второй барак затащили. Но легче сразу на проволоку броситься, чем такое начальству сказать. «Блатные» подобного не прощали. Папашка ее в это время к начальству отъезжал, вернулся поздно, в комнату дочки заглянуть не догадался, посчитал — спит дочка.

Кладов снова спрашивает: «Кто?!»

Мы молчим… Кладов поднимает «ППД» на уровень своего пуза и велит отойти в сторону троим «блатным» из первого барака и двум «мужикам». Ну, и после третьего «кто?!», почти без паузы — очередь в упор на два десятка патронов. «Зеков» как косой срезало…

Я гляжу, заместитель Кладова лейтенант Ерохин и прочие «вертухаи» заволновались. Как же, мол, так?!.. Нельзя без суда. Правда, когда «блатные» «мужиков» резали, никто из них особо не переживал. Как говорится, сдох Максим — и фиг с ним. По одному в день — можно, это нашими советскими законами и судами не запрещается.

Потом разошлись по баракам… Трупы убрали. Кладов к себе ушел, а за ним Ерохин, как крыса, метнулся. Наверное, выяснять под каким предлогом мертвецов списывать.

День прошел — хлеба ни крошки не дали. А уже вечером «блатные» между собой столкнулись. Не знаю, может быть, выясняли вечные русские вопросы типа «кто виноват» и «что делать». С вышки пару очередей поверх голов дали — разбежались «блатные».

Утром Кладов снова выстроил лагерь и спрашивает: «Кто?!» А «ППД» — уже наизготовку. Физиономия — бледная как мел, глаза — сумасшедшие, а под ними круги в пол-лица.

Народ заволновался, мол, что, опять нас расстреливать будут?!.

Из толпы кричат:

— Что ты «ктокаешь»?!.. Ты разберись сначала, а потом стреляй.

Кладов снова свое:

— Кто?!..

Попятилась толпа… Если бы с вышек пулеметы по периметру стрелять не стали — разбежались бы наверняка. А так сразу понятно стало — за барачной дюймовой доской от пули не спрячешься. И в лес не убежишь, потому что пока с колючей проволокой провозишься — десять раз убьют.

Еще пятерых расстрелял в тот день Кладов, и снова такого же набора — «блатных» из первого барака и двух «мужиков».

Расходились мы по баракам растерянные, злые, потерянные какие-то. Вроде бы все молчат, а вокруг шепот как густая трава: «Когти рвать надо!.. Не пропадать же!» Особенно сильно «блатные» нервничали. У них и до этого случая какие-то терки между бараками были, и совсем не шуточные, а тут они словно с цепи сорвались. Обед нам в тот день дали, но почти сразу у раздаточного бака драка получилась — «блатные» друг друга резать начали. Может быть, по причине того, что девчонку изнасиловали и убили во втором бараке, а Кладов расстреливает из первого.

Пулеметы — молчат. Охрана — залегла в зоне обслуги, и только штыки винтовок видно. Вот такой и получился советский суд — кто сильнее, тот и прав. Если выжить ухитрился — живи дальше, а сдох — туда тебе и дорога.

А драка все шире и шире разрастается… Часа не прошло, к «блатным» из первого барака «мужики» присоединились. Причина простая: слух пошел, что «блатные» из второго предложили пятерых «мужиков» прикончить и за насильников их выдать. Мол, вы, товарищ Кладов, спрашивали «кто»… Вот эти сволочи и есть эти самые «кто». Мы их сами порешили, так что не волнуйтесь больше, пожалуйста.

Драка жестокая была — до смерти. Впрочем, от такой жизни, какая у нас была, до зверства всегда только шаг был… А может, и того меньше. Люди друг другу рты пальцами рвали, руки-ноги в суставах ломали, расщепленными досками, как штопором, животы рвали.

В конце концов загнали виноватых «блатных» в их второй барак. Подожгли… Кто выскакивает из огня — добивают. Сам видел, как одного на «растяжку» поставили и руку из плеча выдернули. Кровь — фонтаном. Кто рядом был, тех словно из ведра окатило.

Не знаю, сколько «блатных» во втором бараке было, человек тридцать, наверное, не меньше… Когда крыша барака занялась, они наружу всей толпой рванули. Вот тут самое страшное и началось… Если сказать, что люди в скотов превратились, значит ничего не сказать. Кровавая мясорубка получилась, понимаете? Я уже говорил, что между «блатными» и раньше стычки были, да и «мужики» тех, кто из второго барака, особенно сильно недолюбливали. Те позлее были, что ли… А теперь пришло время по долгам платить.

В общем, убивали «блатных» из второго страшно, так, наверное, только при Иване Грозном казнили. Даже спешить перестали. Растянут человека на земле — и лицо в покрытую хрупким ледком лужу. Наглотается — приподнимут голову, отдышался — снова туда. А в это время еще и ему ноги ломают, чтобы человек после вопля побольше ледяной воды в себя втягивал. Да и бить не прекращали… Так что не вода изо рта человека фонтаном била, а кровавая жижа.

Только ночью все это прекратилось. А уже утром целый грузовик с солдатами прикатил и какое-то начальство в «легковушке». Деловыми приезжие ребята оказались, шустро лагерь заняли. Кладова — под руки и в «легковушку». Охрану лагеря выстроили, разоружили — и в грузовик. Нас — на расчистку территории и уборку трупов. Уже к вечеру лагерь как новенький был. Ну, разве что одного барака не хватало да в дальнем уголке, за хозблоком пять десятков трупов лежали. В остальном — все хорошо, даже дорожки подмели.

Следствие коротким было — вызывали по одному, задавали три-четыре вопроса и, кажется, даже не слушали ответов. Но головами в ответ кивали, словно успокаивали. Я даже удивился: мол, что снисхождение такое?!. Потом быстро сообразил: нам просто давали понять, что, мол, всё, что тут, в лагере случилось, — мелочь, а вот Родина, гражданин заключенный, в опасности. Как вы смотрите на то, чтобы стать грудью на ее защиту?.. Если нет, то тогда, извините, о нашем снисхождении, которое мы вам только что продемонстрировали, забудьте. Будем разбираться с вами как с врагом народа.

В добровольцы почти весь лагерь пошел. Потому что выхода не было. «Блатные» «вышки» боялись, а «мужики» не только «вышки», но еще того, что другие «блатные», в других лагерях, их за драку со своими на ножи поставят. Ну, разве что больных, раненых и в конец «заблатовавших» в добровольцы не взяли. Первых по больничкам в соседние лагеря рассовали и предупредили, чтобы помалкивали, а вторые отбыли куда-то безадресно. Может быть, и живы остались, только я не верю, что в тех местах, куда их сунули, долго прожить можно…

 

4

«Майор» пыхнул папиросой и какое-то время рассматривал расплывающееся облако дыма. Он усмехнулся, словно вспомнил что-то невеселое, и продолжил:

— В общем, рассказ Мишки «Вия» заинтересовал начальство. Бунт в лагере, пусть и не против начальства, но все-таки был, и дело, как ни крути, очень большим получилось, да еще с незаконным расстрелом заключенных. А главное, за такую «мобилизацию» в армию вот так, без разбора, тоже по головке никто не погладил бы.

А может быть, одно начальство пыталось подставить ножку другому? Война войной, но там и такое бывало… Тем более что наверху жизнь не то, что у нашего брата, а «интриги мадридского двора» при любой власти случаются.

Стали рассылать запросы: мол, судя, по нашим сведениям, в такое-то время в таком лагере был проведен незаконный и массовый призыв в Советскую Армию. Просим сообщить номера частей, куда были направлены бывшие заключенные для получения свидетельских показаний, так как среди них обнаружены люди, перешедшие на сторону немецко-фашистских оккупантов.

Последнее, кстати говоря, как раз наше дело, и против этого факта не попрешь. Мишка «Вий» ведь сам к немцам перебежал, и ни как-нибудь, а с оружием. Был в боевом охранении с двумя бывшими солагерниками (тут еще нужно было разобраться, почему так получилось и почему они вообще в одной части оказались), ну и ночью, все трое по-тихому ушли к немцам.

Короче говоря, дело завертелось, пошла работа и запросы, но тут меня жизнь как косой под колени рубанула. Получаю из дома письмо от жены, так, мол, и так, дорогой Сенечка, теперь я люблю другого человека. Прости, если можешь, и забудь меня…

«Майор» потер могучую шею широкой ладонью и криво усмехнулся. Мой отец потянулся за папиросами. Какое-то время они молчали. Отец — потому, что на кухню вошла мама и ему, пусть даже выпившему, дорого обошлось бы сочувственное, но дурное слово о женщинах, сказанное «Майору». А «Майор» молчал потому, что поднял с пола пушистого кота и, простодушно улыбаясь, гладил его. Казалось, он забыл о своем рассказе и интересовался только котом.

— Что примолкли? — с подозрением спросила мама. — Добавки все равно не будет.

— А у нас еще есть, нам хватит, — отец торопливо приподнял бутылку. Он тут же подмигнул гостю, давая ему понять, что «добавка» — дело не женское и у него, как у хозяина дома, всегда найдется в загашнике своя «добавка».

— Не надоело вам о войне языками трепать? — сказала мама. — Она, проклятая, ко мне только в снах возвращается, а если приснится, то на утро я с больной головой просыпаюсь.

— Правильно, нехорошо это, — вдруг неожиданно мягко согласился «Майор». — Только, видно, у мужиков по-другому мозги устроены, Екатерина. Словно что-то не додумали мы в той войне, что-то недорешали…

Мама пожала плечами.

— А что там додумывать? Кончилась война — и слава Богу.

Упоминание о Боге вдруг окончательно развесило гостя.

— Бог!.. Да!.. Бог!.. — он как-то странно, то ли облегченно, то ли слишком уж весело рассмеялся и, чуть приподнявшись, согнал с колен кота. — Правильно говорят, что на войне атеистов не бывает, вот только откуда эти атеисты потом, после войны, берутся?

— Я какой на войне была, такой и осталась, — резко сказала мама. — Хотя и в комсомоле состояла.

— Не запуталась в земных и небесных партиях?

— Нет!

Ответ мамы прозвучал так твердо, что даже отец кивнул головой.

— Ну, а я, например, откуда взялся?.. — «Майор» заметно сник и его вопрос прозвучал довольно неуверенно. — Я имею в виду, потом, после войны…

Даже я понял, что его вопрос относился к утверждению, что «на войне атеистов не бывает».

Мама пожала плечами:

— Не знаю. Мне-то что до этого?

«Майор» кивнул.

— Все правильно, Катюша. Вот мы сейчас сидим и разбираемся.

Прежде чем закрыть за собой дверь, мама оглянулась и сказала:

— Вы только не очень-то тут… А то знаю я вас, атеистов. А ты, — мама строго посмотрела на меня, — марш отсюда!..

Я послушно вышел, но у мамы было слишком много дел, чтобы уследить за мной…

 

5

«Майор» продолжил свой рассказ с заметным трудом, словно что-то внутри мешало ему.

— Я так думаю, что в семейной жизни с Валентиной у меня все как-то слишком сладко было… Сладко до ломоты в зубах. Словно ешь мороженое и оторваться не можешь. И верил я не жене, а той сладости, в которой жил.

Письмо получил… и наплевал на все. Такая боль в груди была — хоть вешайся. Еще напиться толком не успел, а уже рыдал и чуть ли гимнастерку на груди не рвал. Сейчас мне смешно: я ведь почему не застрелился?.. Потому что о пистолете забыл. Весь мир сжался до размеров кухонного стола, бутылки спирта на нем, банки тушенки рядом и тусклого окна между серых стен. А ведь мог бы бабахнуть сдуру!.. Импульсивно, так сказать. Уж слишком большую решительность война в людях воспитала. Я ведь до «Смерша» обыкновенным ротным был и в атаки не раз бегал. А там главное — решиться на все за секунду. Рванул пистолет из кобуры — и все. Словно в другой мир попадаешь…

В общем, сижу я за столом, мыслей в башке — ноль, даже о бывшей жене и то стараюсь не думать. Вспомнить что пытался… Ну, маму, например, или бабушку… Как маленьким на озеро без спроса бегал и как на велосипеде по улицам гонял… — «Майор» снова заулыбался. — Улицы тогда в нашем поселке просто какие-то сказочные были! Извилистые и как волны — вверх-вниз и снова вверх-вниз и в сторону. А вокруг — сплошная зелень… Вспоминаю я все это, и вроде как легче становится. Качает, как на лодке… Баюкает.

Придремал я немного лежа мордой на столе, потом поднимаю голову — напротив меня полковник Ершов сидит и пальцами по столу барабанит. Хороший был человек, Николай Егорыч. Строгий, но… не знаю… понимающий, что ли. В общем, умный мужик. И про то проклятое письмо жены он уже знал.

Спрашивает меня Николай Егорыч:

— Пьешь, значит, собака?

Я с ухмылкой в ответ:

— Гав-гав-гав!.. Так точно, принимаю спиртное, товарищ полковник!

Помолчал Егорыч. И снова пальцами по столу — трам-трам-трам… Не на меня смотрит, а куда-то мне за спину. Думает… Лоб морщит, словно пересчитывает что-то. Не знаю, может быть, прикидывает в уме, не тянут ли мои прегрешения сразу на расстрел.

Минута прошла, он спрашивает:

— Тебе сколько лет?

Смешно!.. Возраст-то мой тут при чем?!

— Двадцать восемь, — отвечаю.

— Сколько раз женат был?

— Один.

— Всего?..

— А сколько надо-то?!

— Любил жену?

А у меня вдруг слезы из глаз ка-а-ак брызнут! Ответить ничего не могу, только головой киваю.

— Ладно, — говорит Егорыч. — Мы с тобой так договоримся: пьешь сегодня, пьешь завтра, послезавтра отлеживаешься и ни капли спиртного в рот. А в четверг — за работу. Если приказ нарушишь — под трибунал пойдешь.

Я сквозь слезы ору как сумасшедший:

— Приказ ясен, товарищ полковник: два дня принимать спиртное, а в четверг, — как штык на работу!

Прежде чем уйти, Егорыч пистолетик мой все-таки забрал. В общем, он по-настоящему умный был, а не только потому, что полковничьи погоны носил.

Прежде чем дверь за собой закрыть, оглянулся и сказал:

— Скажи спасибо, что сейчас не сорок первый год.

 

6

— Приказ Николая Егорыча я выполнил, только в четверг на работу не вышел. Ночью забрали меня в медсанбат — заболел. Температура — сорок один с хвостиком. Говорят, бредил… Такую здоровенную простуду я подцепил, что в сочетании с румынским дрянным спиртом она меня чуть на тот свет не отправила. Я ведь без шинели за спиртом к ребятам-разведчикам бегал, а время — гнилая европейская зима. Вроде бы и не холодно было, но такая сырость вокруг, словно мы в старом колодце вдруг оказались. Ну, и схлопотал я что-то типа гриппа в самом жестком варианте.

В себя только через два дня пришел — и, главное, как по команде. Глаза открываю, рядом с моей койкой Николай Егорович сидит. Поговорили мы немного… Еще пять дней дал мне полковник, чтобы я хорошенько отлежался. Пальцем погрозил, мол, смотри у меня, я хоть и добрый человек, но за нарушение дисциплины, пусть даже из-за любви к дуре-жене, могу запросто в штрафную роту отправить.

Напоследок Егорович сообщил, что Мишка «Вий» тоже в медсанбат попал — раны на ноге загноились. Наш медсанбат в каком-то полуразбитом доме находился, и Мишку в подвале, под охраной, заперли. Лечат, конечно… Нашему начальнику медсанбата Арону Моисеевичу Штейнбергу всегда все равно кого лечить было. Тоже хороший был мужик. Ему бы Геббельса подсунули, он бы и его вылечил. Правда, потом, после суда, сам бы его и повесил за свою семью, которую в Риге расстреляли.

Я ворчу:

— Шлепнули бы Мишку этого чертова, и дело с концом.

Егорыч головой замотал:

— Нельзя. Приказ!.. А чтобы ты тут, в медсанбате, без дела не сидел, появятся силенки — сходи к Мишке и поработай. Кстати, ответы на наши запросы о лагере стали приходить. Правда, не очень хорошие.

Я спрашиваю:

— В каком смысле?

Егорыч:

— Живых пока найти не можем… Война, брат! А по тем, кто на нее из того лагеря попал, она как-то уж очень жестко своей косой прошла. Живых найти не можем.

Через пару дней встал я все-таки с кровати… Очухался немного. Желание идти к Мишке «Вию» — полный ноль. Но чувство вины перед Егорычем все-таки сильнее оказалось, да и боль от того злосчастного письма жены чуть-чуть поутихла. Или только притаилась?.. Женское предательство — штука болезненная, непростая. Она ведь похуже любого гриппа будет.

 

7

Как бы это странно ни звучало, но допрос Мишки «Вия» у меня не получился… И даже не знаю почему. Может быть, мы не в служебном кабинете были, он — лежал, я — рядом сидел, а может быть, просто оба ослабели сильно. Мишка пожелтел даже, скулы и нос — выперли, как у Кащея, а в глазах то пустота какая-то черная, то — насмешка… Нет, не надо мной насмешка, а вообще… Над самой жизнью, что ли?

Мишка откровенничать начал… Рассказал, что, мол, не за жену того комсомольского «лидера» бил, а за любовницу. Она замужем за его другом была, но, видно, не хватало легкомысленной красавице любви на супружеском ложе. «Лидеру» тоже сладкого захотелось, вот он и сунулся… А со своей женой Мишка за полгода до того, как его посадили, развелся. Маленькая она у него была, хрупкая и, как сказал сам Мишка, «совсем невыразительная». Ей бы только на огороде с картошкой и огурцами возиться да с сынишкой играть…

Я его про сына расспросить попытался, чтобы до совести добраться, а Мишка только плечами безразлично пожал. Маленький, мол, он был, всего-то два годика… Вот так и вышло, что он детскими годиками ценность сынишки мерил — маленький!.. Он бы еще про его вес и рост сказал. Глядишь, тогда проблема еще меньше получилась бы.

Я Мишку спрашиваю:

— Ну, а ты понимал, что когда к немцам перешел, то и против своего сына воевать стал?

Усмехнулся Мишка и говорит:

— А я не думал об этом… До того, как к немцам ушел, повоевал немного. Неделю всего, но мне и этого хватило. Помню, в первый день немецкие атаки под какой-то деревенькой отбивали. Продержались сутки и назад откатились, потому что от роты меньше взвода осталось. Немцы, наверное, втрое меньше нас потеряли, хотя это они нас атаковали, а не мы их… Умные, сволочи! Пулеметы с бронетранспортеров и с земли работали так, что головы из окопа не высунешь. Как из шланга железом поливали. Помню, у них еще два танка было. Так они тоже вперед особо не совались, издалека работали. А пехота их жмет-жмет-жмет!.. Без передышки. Потом под таким хорошим прикрытием — ползком к нашим окопам и — гранатами… Сыпали их как картошку — не жалея. А у нас в роте только два «дегтяря» было. Их расчеты несчетное количество раз меняли. Пять минут — и нет ребят.

Но не от страха я к немцам убежал, а от ненависти! Хотя, конечно, был и страх, но ненависти все-таки было гораздо больше. Один вопрос в башке как молоток по железу стучал: за что?!.. За что я воюю и кого защищаю?! Тех упырей, которые за простую драку мне пять лет влепили?.. Или за тех, кто меня в лагере охранял?.. А на свободе разве легче жилось?.. На кирпичном заводишке платили гроши, мне свой дом — хотя от дома в той халупе только название и было — отремонтировать нужно было, а на какие шиши, спрашивается?!.. За что не схватишься — нет денег, о чем не подумаешь — снова нет денег, о чем вслух заикнешься — опять нет денег.

Одна моя блаженная женушка и сынишка только и были счастливы в той проклятой жизни… Если к «картошке в мундире» есть подсолнечное масло и стакан молока — улыбаются; два метра ситца купили — счастливы; кроликам сена накосили — словно сами наелись.

Да, я к немцам не просто так подался, я служить им пошел, чтобы, наконец, человеком себя почувствовать. Скажешь, ошибся?.. Скорее всего, да. Ведь они за людей таких как я не считали. Но и не пожалел!.. — Мишка привстал с кровати, выпячивая худую, узкую грудь. Он закашлялся и сквозь хрип выдавил: — И сейчас не жалею. К черту все!.. Если нет сносной жизни — огрызки мне не нужны. Я жить раздавленным не хочу и не умею, понимаешь ты или нет?!

— В каком смысле раздавленным? — спросил «Майор», не без интереса всматриваясь в темные глаза Мишки.

— В прямом!.. Если уж родился на белый свет — живи. И моя жизнь принадлежит только мне. Вы социализм строите?.. Так это не социализм, а Вавилонская башня какая-то. Все равно все рухнет, все равно вы все разбежитесь в разные стороны, и только пустое поле после вас останется.

— Медведь и тот берлогу строит, а ты хочешь, чтобы человек хуже медведя был? — возразил «Майор».

— Медведь для себя строит!

Раз за разом монологи Мишки «Вия» переходили в спор. Сначала «Майор» горячился, но со временем стал спокойнее воспринимать доводы Мишки. Он вспоминал, как воевал сам… Он вспоминал дураков-начальников, провальные, полуграмотные операции (меньше взвода от роты после суток боя — это еще что, было и хуже!) и много чего еще.

Война она и есть война… Ее не переиграешь и ничего в ней не исправишь.

 

8

«Майор» вытер свое лицо широкими ладонями и поморщился, словно угодил им в паутину.

— Словно тьма какая-то во мне после таких бесед появилась… Вроде бы и жить она не мешала, но на мир я уже другими глазами смотрел. Мишка ведь прав был во многом… Жестокости с нашей стороны хватало, но не правоты Мишки я боялся, а того, что опору под ногами терять стал. Тут как в моей прошлой жизни с женой получилось, что ли… Еще до войны, помню, как-то раз мы День милиции отмечали. Выпили с ребятами после работы, и что-то уж очень захотелось мне «сладкого» на стороне перехватить. В смысле любви… И ни какую-то конкретную женщину, у меня ведь и не было никого никогда, а вообще… Разнообразия, в общем, — «Майор» усмехнулся. — Поперся я в женскую общагу. Выпил много, сильным себя чувствовал, хорохорился, как драный воробей, и все не понимал, почему надо мной женщины смеются?.. Короче говоря, ничего кроме позора для пьяного дурака не получилось. Как ни кокетничал я с дамами, в ответ — одни насмешки. Да оно и понятно… Плохой из меня донжуан. Милиционер, скажем так, может быть, я и удовлетворительный был, на «троечку», но в смысле житейской хитрости — как был простаком, так и остался.

Утром просыпаюсь я в своей постели, смотрю на голую спину жены и думаю: это что же такое я вчера творил?! Зачем?!.. Нет, ничего плохого, в смысле хватания руками и матерщины, все-таки не было, но разве от этого легче? Вроде бы уважали меня раньше люди, а что теперь?.. И такой стыд меня жег, что я даже похмелья не заметил.

Валентина еще спросила: что это ты, мол, сегодня такой молчаливый и виноватый?

А я молчу… Что ответить-то?! Я, Коля, тебе про опору под ногами уже говорил, вот тогда ее тоже не было. Вообще не было. А жена словно даже обрадовалась… Мы ей в тот день пальто новое купили и платье. Таскался я за ней по магазинам, как пес побитый, до самого вечера. Уже ночью в постели снова смотрю на спину жены и снова переживаю… О чем? Обо всем, и на душе — ничего кроме пустоты.

После бесед с Мишкой словно заново оголился этот стыд… впрочем, это уже не стыд был, а что-то другое. Темнее, больше и… глубже. Лежу я в медсанбате на койке, смотрю в одну точку (только спины жены не хватает, елки-палки!) и думаю: ладно, тебя Валентина бросила, а сам-то ты, что, святой, что ли, был, а?!.. А как людей на немецкие пулеметы посылал, не забыл?.. Короче говоря, многое я припомнил, в том числе и кое-какие сомнительные дела в «Смерше».

В общем, всего хватало… А совесть — штука тонкая. Как-то раз, еще до войны, от одного священника странную фразу услышал, дословно ее не помню, но звучала примерно так: мол, сила и слава Божья в великой человеческой слабости свершается. Я тогда только посмеялся в ответ, а теперь вдруг понял — да!.. Не знаю, как там с Божьей силой и славой, но с совестью так всегда бывает. Сила в человеке — как суровые нитки для сапога. Сшил кожу, стянул потуже нитки — и готово, не расползется. А если ослабнут нитки, что тогда?.. Вода в сапог просочится. Но сапог — ладно, а если в человеке другие «нитки» ослабли? Тогда словно весь мир в него хлынет, без разбора, как в яму.

Что странно, я на все свои душевные переживания как бы со стороны, чужими глазами смотрел. Словно не я, а какой-то другой человек по темным и пустым коридорам бродил… Он дверь в комнату откроет, а мне в глаза — свет и боль до рези… Кричишь, зачем я это сделал?! Ответа нет. Потом снова коридоры, тьма, пустота — и снова свет. Я тогда понял, что не только тьма слепит, но и свет. И он тьмой бывает, когда ты не видишь ничего кроме этого света.

Ты, Коля, не удивляйся, но я Мишке «Вию» о своей жене рассказал. Даже про то, как однажды гульнуть от нее захотел и что из этого получилось. Не знаю, просто взял и все выложил. Словно пьяный был… А может быть, и в самом деле ослабел до дрожи после болезни и письма жены.

Гляжу, Мишка смеется:

— Идиот ты, капитан!.. Тут даже дурак понял бы, что твоя женушка тебя и раньше не особенно сильно ценила и что ты — извини, конечно, — рога свои честно заслужил. Подумай сам, ну, какая честная баба своего мужа утром по магазинам потащит, если он вечером в два часа ночи пьяный приперся? А только та, которая все понимает и которой ты — уж точно по фигу. Ей лишь бы свое урвать.

Мне даже полегчало немного… Мысль мелькнула: может быть, не так уж я и виноват?

Мишка дальше говорит:

— …Так в жизни и бывает. Кто дурак — тот тем, кто поумнее, служит. Ты пойми, не такая уж я и сволочь в подобных рассуждениях, просто мне обидно за человеческую глупость. А в нашей стране очень часто ум вместе с должностью дают. Взберется человек повыше над толпой, оглянется по сторонам и думает: «Эге, да ведь, выходит, если я выше, то поумнее других?.. А если я умнее, то почему я должен служить этим дуракам?»

Я все-таки спрашиваю:

— И у немцев так же?..

Мишка:

— Почти. Особенно если какой-нибудь пруссак твоим начальником стал. Но все ж таки полегче… Они — немцы, они понимают, что примерно одинаковы, вот и держатся друг за друга. Я — другое дело, я им чужой был.

— Выходит, и там ты правды не нашел?

— А ее нигде нет… Даже на небе, наверное. Но своих, тех, от которых ушел, я уже простить не мог… Мало вас гвоздили, мало из вас социалистических гвоздей наделали! — Мишка снова приподнялся, горделиво выпячивая худую грудь. Его глаза лихорадочно блестели. — Да вы бы, сволочи, хотя бы сами себя пожалели!.. Один хомут сняли — два нацепили. По идеям равенства жить хотите? Тогда всех топором ровнять нужно, причем по головам. Вот твоя жена тебя как дурака за нос водила. И никакая сила в мире, кроме топора, ее с тобой не уровняла бы. А значит, чего же ты хотел, кренделей небесных или топором помахать?!

Он замолчал, вперив в «Майора» ненавидящий взгляд. Тот молчал.

Мишка убрал локоть, на который опирался, и обрушился на кровать.

— Человек сам за себя думать должен, а не его начальство за всех…

«Майор» хотел было спросить: а из боевого охранения с оружием ты к немцам ушел, потому что не хотел, чтобы и твое начальство за тебя думало? Но не стал… Сильно болела голова, ломило под лопаткой, и пол, казалось, медленно покачивался, уплывая в какую-то неведомую даль.

«Сволочь… — лениво подумал “Майор” о “Вие”. — Самая обыкновенная, грязная сволочь. Такая свинья из грязной лужи выберется, отряхнется и вроде как снова чистой становится».

Он дал себе слово не приходить больше к Мишке.

«Это же не работа, а философия с предателем получается, — рассуждал про себя “Майор”. — Словно отраву пьешь… Зачем все это?!»

Но на сердце лежала какая-то странная жалость к Мишке «Вию», почти равная ноющей зубной боли. А еще она была похожа на тонкую, въедливую проволоку, стягивающую руку где-то у запястья. Под нее уже невозможно было загнать кончик сапожного шила и рвануть изо всех сил, не жалея страдающего тела. Уж слишком сильно врезалась она в плоть и почти слилась с ней.

«Майор» удивлялся тому, что с ним происходило… Он и стыдился самого себя, и удивлялся собственному бессилию. Но он приходил к Мишке «Вию» каждый вечер и однажды даже принес ему два яблока.

 

9

«Майор» и мой отец выпили по пятьдесят грамм и закурили. Они молчали, наверное, целых пару минут. Гость рассматривал потолок, отец — дым от папиросы.

— Черт его знает, какие бывают болезни на свете! — вдруг сердито сказал гость. Он резким движением загасил окурок в пепельнице, давя с такой силой, что стекло скрипнуло по клеёнке. — Я тебе уже говорил, что самым трудным было в одиночку из тыла фрицев выбираться… Больным себя чувствуешь и брошенным. Вот и я таким же, в конце концов, стал после общения с Мишкой. А может, еще и хуже… Когда из окружения выбираешься, хотя бы цель свою знаешь, а тут… Одна гниль и болото вокруг. Много раз пытался в себе злость вызвать, мол, да что это ты?!.. Но тут же ответ находил: а ничего!.. С усмешечкой, знаешь, такой ответ получался, с издевкой над собой. Может быть, мне легче стало, если бы я из медсанбата выбрался, но вдруг по всему телу черные чирьи какие-то пошли. Жуткие просто… Я такие раньше видел, только когда человек в сырых окопах долго сидел. Медсестра во время укола один такой чирей у меня на спине увидела — даже вскрикнула. Арон Моисеевич меня осмотрел — нахмурился… Мне в глаза посмотрел так, словно что-то выискивал. Спрашивает меня: «Как вы себя чувствуете, молодой человек?» Я отвечаю: «Вроде нормально…» А он вздохнул и говорит: «На войне, молодой человек, никто нормально себя чувствовать не может. Даже в медсанбате». Ну, и выписал меня, как он сам выразился, «на свежий воздух и чтобы я по подвалам не шатался». К ним, в медсанбат, я только на осмотры, уколы и перевязки являлся. И ты знаешь, полегчало!..

На кухню вошла мама. Она сердито погрозила отцу пальцем и, обращаясь уже ко мне, сказала:

— А ну, марш отсюда!..

Мне удалось вернуться на кухню только через долгие десять минут. Отец и «Майор» не обратили на меня ни малейшего внимания. Отец разливал водку по стаканам и деловито щурился, доливая то в один стакан, то в другой, а «Майор» снова дымил папиросой и смотрел в окно, как мама развешивает белье на длинной, почти на весь двор, веревке.

— Красивая она у тебя… — сказал «Майор». Он улыбнулся и, переведя на отца вопросительный взгляд, спросил: — И характер сильный, наверно?

— Ничего, я справляюсь, — улыбнулся отец.

— Это хорошо, — улыбнулся в ответ гость. — Хорошо, когда один сильный, а другой справляется, но еще лучше, если такие оба…

Они выпили не чокаясь и «Майор» продолжил:

— …Короче говоря, с того времени, как Николай Егорыч узнал, что Мишка «Вий» сам расковыривает раны на ноге, чтобы кость и дальше гнила, он меня больше к нему не подпустил. Не знаю, откуда он про мои черные чирьи по всему телу узнал, но добавил, мол, Мишка не только сам на тот свет спешит, но и другого с собой с удовольствием прихватит. А потом наорал на меня: распустился!.. а еще офицер Советской армии!.. пять орденов и четыре ранения!.. это что за похоронный вид ты на свою физиономию нацепил?!.

А я просто ноги еле-еле от слабости переставляю. Что странно, улыбчивым стал, как слабоумный деревенский столетний дед. Ребята о чем-нибудь говорят, я подойду, слушаю, но… не знаю… нить разговора уловить не могу. И не потому, что слаб, а потому, что мне это не интересно. Но на воробьев за окном мог часами смотреть. В общем, стал созерцательным, как Будда, и тихим, как вода в колодце. Ну, и какой, спрашивается, из такого анемичного дистрофика офицер-контрразведчик?.. Одно название. Вот и списал меня Егорыч в «хозяйственную часть». Мол, дослужишь кое-как, а там мы тебя, за твои ранения, самым первым спишем, и иди-ка ты, брат, снова в свою милицию.

Мишка «Вий» суда так и не дождался, в медсанбате умер от заражения крови. Добился своего, иуда!.. Когда акт о смерти составляли, я его последний раз видел. Совсем в скелет превратился… Грудь не шире двух ладоней, но выпуклая, словно в нее тряпок напихали. И на лице все та же гордая и страдающая усмешка.

У меня еще тогда мысль в голове странная мелькнула, мол, настоящий Иуда тоже, наверное, страдал, потому и повесился. Только он вряд ли чему-то усмехался… Видно, изменились сильно люди с тех пор.

Там, в подвале, мы еще акт не закончили, а меня вдруг тошнить стало — рванул в дверь так, что Арона Моисеевича чуть с ног не сбил. Возле двери, едва выбежать успел, с такой силой меня изнутри наизнанку, на снег вывернуло, что два огромных чирья на спине от натуги лопнули. Это я уже потом понял, когда почувствовал, что у меня по лопаткам так течет, словно из стакана плеснули.

Арон Моисеевич на перевязку зашел, посмотрел и говорит:

— Ну, что ж, жить будете.

Я спрашиваю:

— Как долго, доктор?

Арон Моисеевич только плечами пожал:

— Знаете, молодой человек, когда-то давно жил древнегреческий философ Зенон. Однажды он придумал задачу про Ахиллеса, который никогда не догонит черепаху. Допустим, Ахиллес дал черепахе фору в тысячу шагов и черепаха бежит в десять раз медленнее греческого героя. Теперь давайте считать: когда Ахиллес пробежит тысячу шагов, черепаха — сто, Ахиллес — сто, черепаха — десять, Ахиллес — десять, черепаха — один. И так до бесконечности. Например, когда Ахиллес пробежит одну тысячную шага, черепаха все равно будет впереди на одну десятитысячную.

Я говорю:

— Это простая задача. Ахиллес догонит черепаху, допустим, ровно за минуту. Фокус задачи в том, что чем ближе приближается время к минуте, тем меньшие промежутки времени берутся в расчет в задаче.

Арон Моисеевич улыбнулся и говорит:

— Все правильно, конечно. Но я вот что хотел вам сказать: вы в шутку спросили меня, сколько вы проживете. Я вам ответил такой же шуткой, а ее смысл в том, что человек и его смерть похожи на Ахиллеса и черепаху. Причем человек может быть и Ахиллесом, и черепахой…

 

10

Слушая «Майора», я вдруг вспомнил его мысль о том, что чем ближе к концу, тем интереснее должна становиться любая книга. Я по-школьному поднял руку, чтобы задать вопрос, но меня остановил папа:

— Ты тут?! — удивленно спросил он и нарочито сурово нахмурился.

Я опустил руку. Я хотел спросить о бессмертии, которое можно будет вместить, допустим, в семьдесят лет человеческой жизни. Ведь чем интереснее книга, тем медленнее и незаметнее идет время. Может быть, оно может остановиться вообще?..

Отец выставил меня за дверь. Я тут же попался на глаза маме, и она отправила меня еще дальше — на улицу. Но, на мое счастье, взрослые были слишком заняты, чтобы обращать на меня внимание…

— …Так, в общем, и жил, — продолжал «Майор» свой рассказ. — Мы уже в Германии были. Наши ребята, да и вообще все кто мог, кое-какое барахлишко собирали… Не брезговали. Потому что война половину Союза с лица земли стерла и дома у многих дети досыта не ели. Да и вообще… Но глядя на то, как ребята барахолят, я все чаще Мишку «Вия» вспоминал, его рассуждения о жизни, и легче от этого мне не становилось…

Помню, два солдата из-за чемодана с женским бельем разодрались, и ни как-нибудь, а чуть ли за оружие не схватились. У обоих — ордена, оба на фронте чуть ли не по два года и жизнью не раз рисковали. А тут женские розовые трусы с кружевами и какие-то похабные ночные рубашки с вырезами, наверное, до пупа… Что делать, спрашивается?! Командиром роты у солдат совсем пацан зеленый был, знаешь, такой ретивый, что ты ему только хомут покажи, он в него сам голову сунет. Такой особенно задумываться не станет… Думаю про себя, отпускать ребят нужно, не в штрафбат же в конце войны их сдавать… Рот открыть не успел, как вдруг один из них говорит: «Что, другим можно, а нам нельзя, да?!» Второй тут же: «Нам только и достался что этот чемодан, а все остальное комбат забрал». И — обида в глазах!.. Такая обида, словно мир рухнул.

— Отпустил их? — с надеждой спросил отец.

— Куда же их еще девать-то было? — пожал плечами «Майор». — Обматерил в три наката, еще сверху два экскаваторных ковша нехороших слов насыпал и отпустил…

«Майор» немного помолчал. Закурил и показал отцу глазами на стакан. Тот суетливо потянулся за бутылкой.

— В общем, — продолжил «Майор», — поскольку я этим паскудным «хозяйственным отделом» заведовал, наши ребята мою «каптерку» все и тащили. Подсобрали для большой посылки, а потом отправляли.

Обрыдло мне все это горше редьки, и так, что я у Егорыча на прежнюю работу проситься стал. Ну или на фронт… А что?.. На фронте, если разобраться, то… — «Майор» постучал себя донышком пустого стакана по лбу. — В этом отношении легче было. Там все лишние мысли как помелом из головы выметало.

Но Егорыч только заулыбался в ответ и говорит мне:

— Какой тебе фронт?.. Наши Берлин вот-вот возьмут. Кстати, нашли мы одного человека из того лагеря, помнишь?

Я удивился и спрашиваю:

— Какого человека?

Егорыч поясняет:

— Из лагеря, о котором твой Мишка «Вий» рассказывал. Пусть одного, но все-таки нашли. Других война выбила начисто. Правда, дело уже закрыто, и не как-нибудь, а сверху. В общем, поздновато нашли человека и дергать его мы не будем.

Я заинтересовался… И, наверное, потому, что легче мне не становилось. Ни сил не прибавлялось, ни настроения, ни уверенности в себе. По ночам — одни кошмары, днем в сон от слабости клонит, а тут еще и работка эта сволочная — возле чужого барахла топтаться.

Но главное все-таки мысли… Подхватит меня тьма и несет черт знает куда. Например, я тех двух солдат, которые из-за чемодана подрались, часто вспоминал и словно с разных сторон их рассматривал: то спокойно и чуть ли не с улыбкой, мол, чего сдуру люди не наделают; то злился на них, и особенно по ночам, когда совсем худо было. Словно подтверждали они что-то самое главное из «философии» Мишки «Вия», пусть и подло как-то, но все-таки подтверждали.

Как-то раз сижу в своей «каптерке» и бездумно спички на столе рассматриваю. То «ежика» из них выложу, то птичку какую-нибудь… А потом взял две, серные головки им отломал, одну покороче сделал и в крестик их сложил. Смотрю на него, и такая великая жалость меня вдруг за сердце взяла, что… стыдно признаваться, слезы по щекам потекли. Всех на свете людей я в ту минуту жалел, даже немцев немного, особенно из гражданских… Прав был тот священник, который о великой слабости говорил, есть в ней какой-то удивительный и светлый смысл. Не напряженный, что ли… Глаза он не резал, не мучил и по живому не кромсал… — «Майор» потер ладонями лицо. — Это не объяснишь даже… Таких слов еще не придумали, потому что невесомое — не взвесишь, а невидимое — не опишешь. Словно внутри меня человек сначала на коленях стоял и землю рассматривал, а потом стал медленно поднимать глаза к небу…

Тогда я и сделал из тех спичек крестик — суровой ниткой их перевязал, в целлофан завернул и в нагрудном кармане спрятал. Я бы и настоящий крест надел, только где же его — я имею в виду, наш, русский — в Германии возьмешь? Не у солдат же выпрашивать. К тому же запасных с собой ни у кого из них не было. Тот крестик после войны долго в кармане кителя лежал. Правда, в карман тот я нечасто заглядывал…

 

11

— Семен, ты про человека того из лагеря рассказывать начал, — напомнил отец. — Который живым остался.

«Майор» закивал головой.

— Да-да… Поднял я тот ответ на наш запрос… В общем, получалось, что Иванов Сергей Сергеевич действительно находился в том лагере. На фронт пошел добровольно. Был дважды ранен, первый раз легко, второй — тяжело, когда наши немцев под Сталинградом прикончили и на Харьков шли. Попал в госпиталь, где ему ампутировали ногу ниже колена. Награды: два ордена «Красной звезды», медаль «За отвагу» и за «Боевые заслуги». Даже копии наградных листов прислали и ответ начальника милиции из подмосковного городка, в который Иванов вернулся: мол, такой-то ни в чем предосудительном не замечен; имеет на иждивении двух дочерей 37-го и 39-го годов рождения, неработающую жену-инвалида и престарелую мать.

Уже ночью, когда, как правило, я своей черной меланхолии предавался, лежу и думаю: как же ты сейчас живешь-то, Серега Иванов?.. Сейчас и здоровым тяжело, а инвалиду с таким семейным «возом» только и остается, что в нищете захлебнуться.

Уколола меня эта мысль очень сильно — до самого сердца. Всех война выкосила, один солдат Иванов выжил, да и тот инвалид. Что же мне делать с тобой, брат?..

«Майор» замолчал, уронил голову на грудь и положил на стол два огромных, крепко сжатых кулака.

— Понял, да?.. — «Майор» поднял голову. Он сурово посмотрел на моего отца, словно ждал возражения. — Я ведь Серегу сразу братом назвал и сам не знаю почему. Назвал, и все!.. — в глазах гостя мелькнул вызывающий хмельной огонек. — Что, мне всему, что у меня в башке происходит, объяснения искать надо? Я — не Мишка «Вий», я быстро и по живому резать в своих мозгах не умею, а даже если и резал когда-нибудь на своей чертовой работе, об офицерской чести всегда помнил. На войне иначе нельзя!.. Под конец, конечно, расклеился немного внутри, но если бы и в самом деле на передовую попал — не струсил бы ни за что.

А с Мишкой «Вием» у меня по-дурному получилось, потому что… не знаю… Заразился я от него, что ли? Но не жалостью, а чем-то другим. Он чужим был, от своих по доброй воле ушел, и не было в нем покоя, словно какая-то безумная сила его мозги ложкой перемешивала. Мишку даже злым назвать было трудно… Тут допросы — не в счет, а вот, помню, в медсанбатовском подвале он то закипит как чайник, то вдруг остынет и начнет вспоминать, как до побега к немцам хлеб в окопе со своими ребятами делил. Улыбался даже… Мишка мне в такие минуты человека возле костра напоминал: тьма, шатер желтого света, а вокруг, у огня — люди… И Мишка — такой же как все. И такие же заботы, радости и проблемы у него, как у всех.

Иногда, по ночам, я до такого анемичного «толстовства» доходил, что все ему прощал за то, что на его долю выпало… Мол, ты от своих ушел, потому что свою бедность и лагерь им простить не мог?.. Ну и ладно. Но зачем ты все наизнанку выворачиваешь?! Верить перестал, во что все верят? Ну и забудь свою бывшую веру… Я-то все забывал в таких своих рассуждениях: и войну, в которой миллионы людей погибли, и даже свою личную ненависть к немцам. А вот «Вий» — нет. И жажда ненависти в нем была такая, словно он без нее жить не мог…

«Майор» нагнул голову и приблизил свое лицо к лицу отца. Его глаза горели каким-то лихорадочным огнем.

— Выиграл у меня Мишка «Вий», понял, Коля?.. Выиграл, все выиграл! Уж не знаю, в какую игру мы с ним играли и как я на нее согласился, но так все и случилось. Сначала я его по душевной слабости прощать стал — из-за жены, а потом что-то вдруг треснуло во мне, как несущая балка на потолке. Виноватиться я стал, но перед кем?.. Не перед Мишкой «Вием», конечно, а перед пустотой за его плечами, в нее я и кричал. Ты думаешь, я крестик из спичек даром сделал?.. Искал я, понимаешь? Внутри самого себя все обшарил и ничего нового не нашел… А что нашел… так… Чаще это пьяный бред был, реже — детство, мама, батя и волнистая дорога, по которой я на велосипеде гонял. Но этого мало было…

Вот потому-то выжившего Серегу Иванова я братом и назвал. Сначала про себя, потом — вслух, так, чтобы все слышали. И не только от тоски и глупости я так поступил, а еще из-за надежды, что ли… Ведь Серега Иванов и Мишка — из одного лагеря вышли, но разными дорогами пошли. Вот внутри меня что-то и скулило, мол, а почему так?..

Все наши ребята вещички «до дома» собирали, а я — нет. Зачем они мне, если у меня теперь ни кола, ни двора? Всё с этих вещей и началось. Я и сам не заметил, как стал свою кучку барахла собирать. Ребята спрашивают, что это, мол, ты спохватился… Я говорю, брат-инвалид в Подмосковье живет, помочь надо.

Первым мою «тайну» Николай Егорыч открыл. Я ведь раньше никогда о брате не рассказывал, а тут вдруг ни с того ни с чего засуетился.

Заулыбался Егорыч и говорит:

— Шут его знает, может быть, твой мозговой вывих и тоску так и надо лечить? Ну, не в штрафную роту же тебя, старого пса, отдавать за то, что ты нюх потерял и клыки сточил. Давай-давай, копи, может, оттаешь и к бутылке не так сильно прикладываться будешь.

Война кончилась… Салют был такой, словно мы последнюю психическую атаку чертей с воздуха отбивали. У всех — радость великая: всё, конец!.. У меня тоже, конечно… Но меня, как старика, то и дело на слезу прошибало. Вспоминал тех, кто погиб, и от бутылки оторваться не мог. В пьяном бреду Мишка «Вий» снова мерещился. Усмехался, подлец, и спрашивал: чему вы радуетесь-то?.. Тому, что втрое больше людей положили, чем могли?..

А у меня спорить с ним сил нет. Да и с кем спорить?! С мерзавцем, который к немцам перебежал? А с другой стороны, мне снова возразить ему нечего было. Это потом, уже много позже я понял, что другой та война быть не могла. Надежда Викторовна… ну, врачиха эта, которая у твоей жены платья шьет… правильно говорила, что Сталин Гитлера как политика просчитывал, а тот обыкновенным сумасшедшим оказался. А сумасшедший с топором да на ночной дороге всегда сильнее случайного прохожего окажется.

Наша часть в Берлине стояла. Уже после 9 мая разведчики завалы бывшего магазина разгребли, склад нашли, и чего там только не было!.. Я одним из первых в нем оказался. Что удивительно, словно в склочную бабу превратился — толкаюсь, вперед рвусь, хватаю всё, что под руку попадется… — «Майор» закрыл лицо рукам, засмеялся и простонал: — Ну, оду-у-уреть!.. Потом какой-то полковник-интендант появился, и, как все поняли — с полномочиями. Какое-то подобие очереди и порядка установили. Стою я, значит, в этой очереди и снова мне глумливая Мишкина физиономия мерещится… Тошно стало. А потом еще противнее, потому что я тех двух солдат вспомнил, которые из-за чемодана с дамским бельем подрались. Взмолился про себя: спасибо тебе, Господи, что отвел от греха, что ума у меня хватило отпустить ребят. Сам-то ничем не лучше оказался, а вполне может быть, и хуже их…

Пару чемоданов я нашел — просто безразмерных каких-то. Вот в них и складывал свою добычу. Николай Егорыч, наверное, что-то шепнул ребятам, и у них в традицию вошло вещи мне приносить. Ну, в смысле, вроде как лишние для них…

Платьев для девочек целый ворох набрали. Но чемодан набивали с умом и так решили: допустим, женские платья лучше брать размером побольше, велико будет — легко ушить, и детские тоже — разных размеров. Если, допустим, сейчас девочке восемь лет, то что, спрашивается, она будет через пару лет носить? Ведь растут же дети… Хотя, конечно, такого «приданого» на все девчачьи возрасты не накопишь. Поэтому нужно и ткань брать. Хорошую ткань, и чтобы надолго хватило.

В итоге набил я полтора чемодана одеждой, кой-какой мелочью и еще половину — консервами. Вес получился — пуда на четыре. В июле первая волна демобилизации пошла. Вообще-то, мне второй волны было положено дожидаться, но Арон Моисеевич помог, такую справку мне написал, что… Я его просил, вы, мол, главное, не перестарайтесь, а то меня на работу не возьмут. Но врач только отмахнулся: не мешай работать умным людям. Я его спрашиваю; а осматривать вы меня будете?.. Арон Моисеевич ворчит: я после июня 1944 года могу, не глядя на тебя, такой медицинский «роман» написать, что сам Толстой позавидует.

Когда возле палатки главврача курил, наши ребята подходить стали — прощаться… Хотя отбился я в последнее время от нашей офицерской компании и стал кем-то типа паршивой и хмурой овцы, прощались от души. Каждый с улыбкой твердит: «Брату привет передавай!» Не сомневаюсь, что Егорыч их подослал. Ну, чтобы теплее мне стало, что ли… Все всё понимали: и что болен я, и что никакого брата у меня нет, и что, может быть, пущу я себе пулю в лоб, еще не доехав до России. Мама моя в сорок третьем умерла, детей у нас с женой не было, так что в смысле опоры в жизни у меня полный ноль получался.

Как домой добирался, нужно отдельно рассказывать. Николай Егорович мне справку выдал, мол, капитан «Смерша» такой-то везет в Москву оперативный архив армии. Помню, уже в Смоленске какой-то чересчур ретивый старший лейтенант из патруля на мою справку посмотрел, хмыкнул и спрашивает: так куда вы едете?.. Я простодушно отвечаю, мол, как куда… К брату! Лейтенант: ему и архив, что ли, везете? Я говорю: архив — в Москву, а потом к брату, потому что демобилизованный я. Лейтенант: а с каких это пор демобилизованным важные архивы доверяют? И так жадно он, стервец, на мои чемоданы косится, что у меня рука невольно к кобуре потянулась. В общем, полаялись мы с ним здорово, но ничего он со мной сделать не смог. Я нутро таких бравых «вояк» за версту мог рассмотреть и очень хорошо знал, как с ними вести себя нужно.

 

12

«Майор» приподнял пустую бутылку и вопросительно взглянул на отца. Тот молча кивнул, и на столе появилась очередная бутылка.

Они выпили. Вместо того чтобы закусить, «Майор» занюхал выпитое коркой хлеба и сунул в рот папиросу. Какое-то время он рассматривал пустой стакан, после чего сказал:

— Плохо берет, зараза!.. Я вот что тебе скажу, Коля: все-таки есть в русской пьянке какое-то волшебство. Честно слово, есть. У нас ведь как?.. Бывает, что из трезвого человека слова не вытащишь, а с этим… — «Майор» кивнул на пустой стакан. — Легче, что ли, да?..

 

Дом названного брата своего Сереги Иванова я без проблем нашел. Так себе домишко оказался, сразу видно, что старый и руки к нему давно не прикладывали. Это я о крыше говорю в первую очередь… Но если хозяин только одной ногой командует, такой «фронт» уже ему не по силам.

Дверь не заперта была, вошел в дом. Сразу понял — на кухню попал. Налево — дверь в комнату, направо — в другую. Вот и все хоромы. Еще людей не рассмотрел, только чемоданища свои на пол поставил — поздоровался. Потом — молчание… Я на хозяев смотрю, а они на меня. Мужик средних лет у печки сидит и, видно, обувку какую-то ремонтирует. У кухонного стола молодая женщина в черном что-то готовит.

Я в кулак кашлянул и говорю на смеси канцелярской тарабарщины и командного баса:

— Уважаемый Сергей Сергеевич! Ваши однополчане не забыли ваш подвиг в марте 1943 года. У деревни Рощупкино вы подбили из ПТР два танка, а третий забросали бутылками с зажигательной смесью…

Про подвиги Сергея я в наградном листе прочитал, но одно дело прочитать, а другое дело вслух об этом сказать совершенно незнакомым людям. И чувствую я — ерунду говорю, причем не в смысле фактов, а в смысле того, что я с этими канцелярскими фактами как последний дурак выгляжу.

Вдруг женщина спрашивает:

— Кто забросал?.. Кого?

На худом, больном и темном лице — полное недоумение. Но мне почему-то немного легче стало. Вопрос ведь — не полное молчание, и пусть даже тебя пока не понимают, на то и язык дан, чтобы все объяснить.

Я говорю женщине:

— Ваш муж уничтожил три немецких танка, прорвавшихся в тыл к командному пункту дивизии. А там не только генерал был, а еще кое-кто повыше. Они подвиг вашего мужа видели… И не забыли. Теперь ваша дивизия в Германии стоит. Вот вспомнили героя и… — нагибаюсь за чемоданом, кладу его на табуретку и открываю: — Это всё вам!

В чемодане — груда банок консервов и цветастые платья. С учетом размеров чемодана и двух пудов его веса груда совсем не маленькой оказалась. Правда, всё чуть ли не вперемешку, потому что некогда мне было в чемодане порядок наводить. По тем временам такое богатство — настоящим кладом было.

Сергей встал, к чемодану подошел… Смотрит и молчит.

Жена его растерянно говорит:

— Мы же и не просили ничего…

Понятное дело, что не просили. А объяснить такой огромный подарок тем, что генералы солдатский подвиг вспомнили тоже как-то… ну, не очень правдоподобно.

Взял я из чемодана бутылку французского коньяка и на стол — с вызывающим стуком — бац!.. Потом пару банок консервов рядом положил и свои документы. Я ведь даже не представился, потому что волновался как мальчишка. А волновался, потому что… Хочешь, верь, Коля, хочешь — нет, но мне… — «Майор» постучал себя ладонью по лбу. — Мне казалось, что я все вру. Нет, с подвигом Сергея все нормально было, в наградном листе правду, конечно же, написали, а вот со мной что-то явно не то творилось… Стыд жечь начал, словно я от хозяев что-то важное вскрываю.

Заулыбался я через силу, на коньяк кивнул и говорю:

— Просили — не просили, но гостя встречать нужно.

Сергей на меня глаза поднял… Смотрит, будто спросить что-то хочет, но не решается. Но все-таки улыбнулся в ответ и на стул кивнул:

— Садитесь, пожалуйста…

Пока не выпили по полстакана, я не знал куда руки деть. Потом разговорились… Я Сереге немного о себе, он — о себе… Как доехали? Что видели?.. А вы как тут живете?

— Да вроде бы ничего живем, — говорит Серега и на жену кивает: — Вот, у Ларисы уже все хорошо. Осенью в школу первоклашек учить пойдет, — и тут же повторил мне, как глухому, — все хорошо теперь!..

Я на его жену повнимательнее взглянул… Видно, сильно война ее задела: лицо неподвижное, темное, только бледные щеки высвечиваются. В мою сторону не смотрит. Когда от кухонного стола к печи отошла, лучины для растопки нарезать стала. Руки — дрожат, а губы что-то неслышимое шепчут.

Я про себя думаю: «Что же с этой женщиной раньше было, если теперь хорошо?..» Не щадила людей война ни на фронте, ни в тылу. И не только пули и осколки людей калечили. Разное было…

Не знаю, может быть, я на Серегу со слишком большим интересом смотрел, вот он меня и спрашивает:

— Расспросить о чем-то хотите?

Он еще фразу закончить не успел, а я ему сразу — «Да!»

Потом поясняю:

— Лагерь, в котором вы были… Расскажите о нем, — и дальше тараторю чуть ли не взахлеб: — Понимаете, я последнее время в «Смерше» служил…

Короче, обо всем ему рассказал, и даже о Мишке «Вие», но о последнем только вскользь. Мол, информация о восстании в лагере от него к нам попала. Дело уже закрыли, бояться вам нечего, но все-таки я хотел бы понять… Что понять, толком так и не сказал.

Сергей спрашивает:

— А другие что говорят?

Я поясняю:

— Нет других… Только вас я нашел.

Серега, конечно, о лагере не сразу рассказывать начал, наверное, не доверял мне, или просто ему трудно было начать, но посидели мы еще немного и он начал:

— Да, в сущности, все так и было, как вам этот… как его?..

Я подсказываю:

— Мишка «Вий».

— …Как он рассказал. Тут мне особенно и добавить-то нечего. И драка была, и пожар, и комиссия из начальников на следующий день приехала.

Меня вдруг какая-то заноза в самое сердце кольнула: выходит, не врал Мишка!..

Серега продолжает:

— Мертвую девчонку ту, дочь начальника лагеря, утром возле проволоки нашли, а недалеко, то есть ближе к входу в хозблок — котелок с кашей. Видно, жалостью ее наружу выманили. Имелись среди «блатных» спецы по такому женскому чувству.

Лежала она на земле как изломанная кукла… Кладов на колени возле дочки стал и руки над ней, словно курица крылья над птенцом, растопырил. Коснуться ее хотел, но не мог. Когда девочку на руки брал, видно было, что руки у него почти не сгибаются. Нес ее так, что казалось, вот-вот она выскользнет… Через час из барака вышел, глаза — темнее ночи. На плече — автомат и даже кобура расстегнута.

Я Серегу перебиваю:

— Сколько человек расстрелял? Пятерых?..

Серега:

— Никого. Поверх голов две очереди дал, шапку с одного сбил, но все живы остались.

Я переспрашиваю:

— А ты не ошибаешься?

Серега говорит:

— А как я ошибусь, если я в той пятерке на коленях перед Кладовым стоял? И даже вроде как умер, когда в лицо пороховыми газами ударило, и над головой пули засвистели. Потом Кладов говорит, мол, завтра по-настоящему с вас всех спрошу… И ушел. А вечером драка между «блатными» началась…

Я перебиваю:

— Подожди, а как же второй расстрел?

Серега:

— Какой второй?

Я:

— Ну, утром Кладов вас снова собрал…

Серега:

— Не мог он нас собрать, потому что всё к тому времени уже кончилось. Заместитель Кладова Ерохин понял, что что-то не то с Кладовым и еще днем позвонил начальству.

Я удивленно:

— И значит, драка первой же ночью была?

Кивнул Серега:

— Да, ночью…Только не из-за Кладова и его дочки. У «блатных» для драки совсем другие причины были. У них в первом бараке «вор в законе» Тимоха командовал, а во втором — Саня «Черный». Тимоха «коронования» Сани «Черного» не признавал, мол, не вор он, а отморозок и прощелыга дешевый. Не ладили они между собой, очень сильно не ладили. Говорили, что Тимоха по зонам «маляву» пустил насчет «Черного». Я, конечно, не совсем в курсе их дел был, но кое-что своими глазами видел. Например, «блатные» из первого барака в столовую не заходили, если там люди из второго были… Ну, и вообще… До драк у них и раньше не раз доходило. Тимоха говорил, что это все, мол, из-за «Черного», это он воду мутит, потому что разную шантрапу возле себя собрал.

В ту ночь, когда «блатные» дочь начальника лагеря схватили, Тимоха со своим дружком «Колдуном» в первый барак пошел. Мол, не по воровским понятиям девчонку насиловать, тем более если это дочка Кладова. У начальника и так характер не сахарный, а после такого зверства он совсем с катушек съедет, всем отвечать придется. А у Тимохи и его ребят никакого желания нет под чужими делами подписываться. О чем они там в бараке спорили, я не знаю, только наружу ни Тимоха, ни «Колдун» больше не вышли. Утром, когда девчонку утром нашли и Тимоха с «Колдуном» пропали, «блатные» из первого барака волноваться стали. В общем, буча в лагере еще до «расстрела» Кладова началась, правда, до откровенной поножовщины дело только вечером дошло.

— Трупы тех двух уголовников нашли?

— Нет… Кладову, конечно, утром сообщили, что после переклички двух человек в лагере не досчитались, только ему уже не до этого было. Вечером, только лишь темнеть стало — драка поднялась… Резались действительно страшно. Саня «Черный» возле себя всякую шваль собрал, а потому эти отбросы за него и держалась крепко. Таких в любом лагере давно под нары загнали бы, но в нашем они совсем по-другому жили и, кстати говоря, к «мужикам» по дурному относились.

— Кладов драку пытался прекратить?

— Я его не видел… Вроде бы заместитель его Ерохин возле центрального блока метался, но зеки все прожектора камнями разбили, а в темноте разве что только пулеметами без разбора и всех подчистую косить можно было. Когда утром другое начальство приехало…

— Подожди. Второй барак и в самом деле сгорел?

Сергей кивнул.

— Убитых много было?

— Десятка полтора. У тех, из второго барака, «блатные» все допытывались, где Тимоха и «Колдун». Но многие и в самом деле ничего не знали… Говорили, сначала Тимоху и «Колдуна» в бараке пятеро дружков «Черного» били, а потом наружу их вытащили… Уже ночью. Мол, куда дели — у них и спрашивайте. Но «Черного» еще в начале общей драки зарезали, а дружков его у внешнего периметра часовые из пулемета положили. Видно, поняли они, что конец им пришел, вот и рванули к проволоке. Но на снегу даже без прожектора человека хорошо видно…

 

13

Сергей рассказывал ровным, монотонным голосом.

«Словно показания дает, — подумал “Майор”. — Но не главные показания, а уже уточняющие… Что же мы с ним пропустили?»

Коньяк все больше расслаблял, мешал думать и сбивал акценты диалога. То, что раньше казалось «Майору» важным, вдруг отступало на второй план, а на первом, словно из хмельного тумана, вырастала какая-то другая сиюминутная мысль.

«Ну и черт с ним! — вдруг не без раздражения на себя решил “Майор”. — Мы же не на следствии, в конце концов…»

Когда кончилась первая бутылка коньяка, «Майор» открыл вторую. От волнения не осталось и следа, он слушал внимательно, иногда перебивая собеседника привычными для него профессиональными вопросами, но его мысль скользила куда-то дальше, словно пытаясь отыскать в ответах что-то совсем другое. Искала и не находила…

— В ночной драке сам участвовал?

— Было дело… У меня в лагере дружок был хороший. Зарезали его «блатные» Сани «Черного»… Я тогда злой на них был как черт.

— В армию сам пошел?..

— Сам.

— …Или боялся, что «блатные» в другом лагере за дружков спросят?

— За Саню «Черного» не спросили бы… За Тимоху и дружка его — да, могли, но не за этих отморозков. Так что бояться мне особо нечего было.

«Майор» мысленно сравнивал рассказы о восстании в лагере Мишки «Вия» и Сергея.

— Слышь, Серега, а мог бы Кладов на второй день заключенных и в самом деле расстрелять, если бы начальство не приехало?

— Наверное, мог бы, — почти не думая ответил Сергей. — Он же совсем не в себе был…

— В каком смысле «совсем не в себе»?

— Ну, с ума сошел. Он же с мертвой дочкой, как с живой, разговаривал. Говорил ей, мол, всё хорошо будет, когда он с делами своими разберется. Дочка на кровати лежала, а он рядом с ней, как с больной, сидел… Это не один Ерохин видел. И фельдшер, и кое-кто из охраны тоже… Да и сам Ерохин не стал бы наверх звонить, если бы с Кладовым все хорошо было. Утром его в одном белье подняли… Рядом с мертвой дочерью, на полу спал. Когда к машине вели, он подушку с собой нес. Из нее перья сыплются, а Кладов ее к груди прижимает. Дочкину подушку… Потом, когда его в машину сажали, он головой в нее уткнулся и заплакал. Это даже я видел…

Сергей немного помолчал.

— Я потом не раз его вспоминал… Все понять не мог, что это за мера любви такая, когда… Ну, в общем, когда уже все в человеке кончилось, а он все равно… не знаю… он все равно словно верит во что-то… Пусть в то, чего уже нет…

«Майор» вытащил из нагрудного кармана самодельный крестик, завернутый в целлофан, и положил его на стол.

— Ты об этой мере говоришь, что ли?.. — спросил он.

Сергей какое-то время рассматривал крестик и сказал:

— Наверное, о ней…

…Они больше не говорили о лагере и о войне. Разговор вдруг стал совсем легким, захмелевший «Майор» то и дело называл Сергея братом и даже поцеловал его в щеку. Он даже попытался усадить за стол жену Сергея, ласково называя ее Танюшей. Та отказалась, но не ушла…

— Болеет, наверное, да? — еле слышно спросил «Майор» у Сергея.

Тот кивнул и повторил то, о чем уже говорил раньше:

— Сейчас ей лучше. В школу работать пойдет, там уже не до болезни будет.

А потом они просто допивали коньяк… Говорили о том, как починить крышу дома, о работе Сергея на сапожной фабрике и о многом другом. Хмельные мысли уводили их все дальше и дальше.

 

14

…Утром «Майора» разбудил «солнечный зайчик». Крохотное яркое пятнышко приятно согревало щеку, но когда оно забралось на веко, «Майор» вдруг увидел яркую, слепящую пустоту.

Он вспомнил о вчерашнем разговоре, и ему вдруг стало стыдно за его финал. Нет, он не наговорил ничего лишнего, просто немного расслабился, но он все-таки был в гостях у малознакомых людей, и, наверное, нужно было поменьше болтать языком.

«Вот дурак!..» — обругал себя «Майор».

Не вставая с постели, он выкурил одну за одной пару папирос. Заботливые хозяева оставили на столе рядом с койкой пепельницу, большую кружку воды и стакан яблочного сока. Сок немного отдавал бочкой, но оказался очень вкусным, хотя и он не улучшил настроения «Майора». Ему казалось, что во время вчерашнего застолья он выглядел высокомерным, крикливым и откровенно глупым. В душе словно заныла старая рана, напоминая о себе привычной, тоскливой болью.

«Снова на круги своя… — мелькнула в голове горькая мысль. — Отдохнул вчера немного и хватит».

«Майор» встал и нагнулся за тапочками. Его немного качнуло в сторону, и он схватился рукой за грядушку койки. Настроение упало окончательно. «Майор» припомнил лицо Мишки «Вия» и какой-то мутный фрагмент их беседы. Фрагмент был без слов и казался набором унылых, серых картинок.

«Майор» оделся и, пригладив рукой волосы, направился на кухню. Там никого не было. Дверь в другую комнату была чуть приоткрыта…

«Майор» аккуратно постучал и, выждав едва ли не полминуты, заглянул.

— Извините, пожалуйста… — начал было он.

У окна стояла молодая женщина. Она стояла спиной к гостю и рассматривала в свете падавшего из окна яркого солнца кусок светлой ткани, украшенной крупными розами.

Женщина оглянулась на голос, улыбнулась и сказала:

— Это просто чудо какое-то!..

Женщина протянула «Майору» ткань, словно хотела, чтобы он тоже полюбовался на нее.

Сначала «Майор» не узнал жену Сергея Таню. Это была совсем другая женщина — женщина со счастливым и светлым лицом. У нее были прозрачные, чистые глаза, чуть полные губы и почти детская, простодушная улыбка.

«Красивая какая!..» — удивился «Майор».

— Я… это самое… Мне, наверное, пора, — «Майор» не знал, что сказать от смущения.

Оно было таким сильным, что «Майор» покраснел. Он, наконец, догадался взглянуть на ткань в руках женщины. «Майор» осторожно потрогал ткань кончиками пальцев и добавил:

— Да, чудесная…

— Пойдемте я вас чаем напою, — сказала женщина. Ее голос звучал уверенно и очень бодро. — Пойдемте, пойдемте!.. Сергей на работу ушел, так что я теперь хозяйка и без чая я вас не отпущу.

Мягкая женская властность оказалась настолько сильной, что «Майор» безропотно прошел на кухню, уселся за стол и терпеливо ждал, пока Таня готовила чай. Она много говорила, много улыбалась, и «Майор» снова не мог поверить в то, что та же самая женщина с больным и бледным лицом встретила его вчера.

Он забыл о своем только что вернувшемся дурном настроении… Его попросту не существовало, потому что «Майор» очень внимательно слушал Таню, все ее, как бы он сам раньше выразился, «женские глупости». Он смотрел на счастливое женское лицо, на ямочки на щеках, и когда Таня спрашивала его: «Я же правду говорю, да?..» — он тут же торопливо кивал головой.

Чаепитие уже подходило к концу, когда Таня вдруг немного смутилась.

Она внимательно посмотрела на гостя и в ее глазах появился вопрос:

— Я вчера вас слушала… как вы с Сережей разговаривали… и, в общем… странно все это как-то… Сидят два взрослых мужика и говорят о любви. Вот я и подумала: а может быть, война уже и в самом деле кончилась?..

«Майор» чуть было не вскрикнул: «Да вы что?! Уже три месяца прошло, как кончилась!», но вдруг понял, что слова не нужны, и он молча кивнул головой.

— И мы победили в этой войне?

«Победили…» — повторил про себя «Майор».

Он на мгновение вспомнил лицо Мишки «Вия». Оно выплыло, словно из черной бездны, и тут же кануло в нее.

«Майор» улыбнулся в ответ на женскую, робкую улыбку. Он не помнил, что именно во вчерашнем разговоре он говорил о любви. Что-то упоминал и Сергей, но вскользь и так, что «Майор» не помнил и тех фраз. Но он не сомневался в том, что слова, о которых сказала Таня, в их разговоре прозвучали.

— Да, мы победили, — коротко ответил он.

 

…Свой рассказ моему отцу «Майор» закончил так:

— И тут она так улыбнулась мне в ответ, Коля, что вся моя душевная болезнь в ничто превратилась. Никто ее не мог победить: ни война, ни друзья, ни умный Николай Егорыч, ни врач Арон Моисеевич, ни даже брат мой Серега. А вот Танюша эту войну закончила, потому что самое главное увидела… И поверила. А значит, мы и в самом деле победили, понимаешь? И больше ничего не нужно придумывать.

 

…Автор этих строк не был на Той Великой Войне. Но для меня она тоже невольно ассоциируется с картиной: два мужика пьют водку и говорят о любви. Не о войне, а именно о любви. Эти слова о любви очень трудно заметить или припомнить, но они там точно есть. Ведь мы действительно победили в Той Великой Войне.

 

Послесловие автора

«О загадочном и прекрасном…»

Из письма в редакцию «Паруса»

 

…Начальная фабула проста: контрразведчик-«смершевец» физически и морально расслабляется из-за измены жены и, образно говоря, слишком близко подпускает к себе предателя… Тут происходит что-то типа психологического заражения. Подсознательно (или нет) главный герой стремится к антиподу предателя, называет его братом и, наверное, понимает, что тот поможет ему. Правда, помогает не названый брат, а его жена.

Почему именно так? Потому что в жизни часто так и бывает, когда помогает не то и не тот, на что и на кого ты надеялся, а что-то совсем другое. Это — во-первых, а во-вторых, уже с творческой стороны, я просто пытался выйти за рамки той писательской схемы, которую сам же и создал. Идея рассказа не может, а точнее говоря, никогда не должна превращаться в так называемую «красную нить, проходящую через весь текст», о которой часто говорят литературоведы. Уважаемая Ирина Владимировна, на мой взгляд (я улыбаюсь), никакие это не «нити», а простое писательское бессилие. Например, в мультфильме «38 попугаев» у питона была мысль, он ее думал, и если писатель продумывает идею своего рассказа в такой же застывшей плоскости, то… как бы это помягче сказать?.. в общем, он не умнее мультяшного питона. Помните, я рассказывал вам о теореме Геделя?.. У меня даже рассказ есть одноименный. Но это был не только юмор, но еще и — простите за странное определение — «технология литературной динамики». Напомню «переведенный» мной на общедоступный язык смысл этой теоремы. Не знаю, насколько верно я сделал этот «перевод», да и выглядит он довольно шутливо, и вот в чем его суть: человек, который находится в запертом доме, не сможет доказать себе, что он не сможет выйти из этого дома, пока он не осмотрит этот дом снаружи. В общем, парадокс в том, что нужно «подняться над системой» и взглянуть на нее как бы со стороны или сверху, будучи запертым в этой «системе». А это уже динамика идеи, понимаете? То есть в тексте рассказа происходит не просто «развитие идеи», а ее внутренняя трансформация. Тут я понимаю «развитие» как некое разъяснение читателю своих писательских мыслей, а вот «трансформация» это уже что-то такое, что меняет самого писателя.

Иногда я думаю, а не в этом ли весь смысл нашей литературы и… не удивляйтесь!.. христианской веры — чтобы вытащить человека «за рамки системы»?

…Вы сказали о легком «скольжении по глубине», а может быть, отсюда и ощущение этой глубины?.. Точнее, ощущение того, что тебя тащат вверх из какой-то глубины? Эта глубина может быть любой — злой, доброй, нейтральной, но она засасывает человека с головой, и рано или поздно из нее нужно выбираться, потому что сами эти определения — «зло» и «добро» условны, а порой просто обманчивы.

В общем (снова улыбаюсь), я бы посоветовал при написании произведения всегда разрушать созданную в тексте «систему», выходить за ее рамки и особенно — в финале. Вот тогда смысловой объем текста словно взрывается!.. Поясню: я не знаю, стал бы я писать этот рассказ, если бы не нашел финальной сцены, когда женщина смотрит на светлую ткань в солнечных лучах и счастливо улыбается… Она выздоравливает, хотя главный герой приехал не к ней, а к ее мужу, и приехал-то, в сущности, пусть только отчасти, но всё-таки ради себя. А с другой стороны, больше всего он помог именно этой женщине, хотя… ведь она даже в вечернем разговоре не участвовала, а смотрела на него со стороны. Она была вне «запертого дома», понимаете?.. И именно она помогла главному герою осмотреть этот «дом» снаружи.

…И вот еще что. Может быть, не менее значимое. Есть такая поговорка, пришедшая к нам из Библии: «То, что не умерло, — не воскреснет». Я не раз замечал, что хороший текст не может быть написан сразу. Но если он действительно хороший, его идею не нужно записывать, она должна жить внутри писателя, умереть там, а потом воскреснуть. Вот именно тогда и совершается много загадочного и по-настоящему прекрасного…