Мужская жизнь

Мужская жизнь
Роман

1

 

На свидание с Полиной я опаздывал уже на полчаса, но свою мощную «пятёрку» БМВ не гнал, ехал в потоке за стареньким автобусом. А мобильный телефон настроил «вне зоны доступа». Я не собирался досадить Полине, которая сейчас ждала меня к обеду, — готовила она, кстати, мастерски, — но хотел дать понять, что наш роман заканчивается; необязательность, опоздания, отсутствие цветов и подарков — это знаки той самой близкой разлуки, которую я наметил на нынешнюю весну.

Хотелось бы порвать немедля — сегодня же! — в тёплый апрельский день, как раз перед отпуском, который я не собирался проводить с Полиной, но по опыту я знал: не со всеми — ох! не со всеми! — женщинами можно порвать враз, в один день, иногда лучше, менее болезненно затянуть бодягу на несколько недель-месяцев, чтобы постепенно рассосалось…

Я и женщинам, с которыми встречался, объяснял, даже учил их: нельзя бросать мужчину резко, в одночасье уходить от мужа, сожителя, любовника. Конечно, не всякий мужчина, но большинство очень привязываются к женщине и страдают смертельно, потеряв спутницу, а если ещё она ушла в открытую к другому, впадают в безумство ревности, в пьянство, деградируют. «Если ты, голуба, надумала со своим мужиком порвать, — наставлял я своих подруг, потрясывая перед ними указательным пальцем, как перед ученицами, — сделай это плавно, пластично: раз-другой не явись на свидание, опоздай, отлучись на месяцок, найди сотню причин, чтобы не спать с ним, прикинься больной… И так постепенно создай в мозгах мужчины фундамент, на который он и сам сможет положить стену отчуждения… (Я строитель, поэтому термины «фундамент», «стена» для меня привычные.) А рубить одним телефонным звонком: «Всё, больше никогда не приходи!» — это конфликт, слёзы, ругань, оскорбления…»

От Полины я тоже не хотел слёз, ругани, оскорблений. По большому счёту, мы не так уж плохо провели вместе больше года. Ну, а дальше и глубже, пожалуй, не стоит. «Не она первая, не она последняя», — шепнул я себе тихо, по секрету. Но тут же осёкся, поглядел в зеркало заднего вида. Седина на висках и уже по всей голове. А седина не красит. Может быть, облагораживает, но не красит. Мне уже сорок пять. Эта дата казалась рубежной, коварной. За ней начинается старость. Сперва прямиком к полтиннику, а там — к пенсии. И… финиш. Дембель.

Не так давно я пришёл в кассу покупать билет на самолёт, кассирша предупредила: паспорт срочно меняйте, скоро недействителен будет. А в паспортном столе обыкновенно-недовольная тётка в окошке с обыденным цинизмом сказала:

Надо сфотографироваться. Выдадим последний паспорт.

Почему последний?

После сорока пяти не меняют.

Этот «последний» паспорт слегка перевернул мир. Жизнь будто покатилась вниз. «Последний»… Значит, всё последнее. А у меня еще нет семьи, нет любимой женщины. «А Полина? — словно бы дразня себя, спросил я. — Полина уже не считается».

Город наш Гурьянск — провинциальный, большой районный центр, жителей до сотни тысяч, но все друг друга знают и всё про всех знают. Полина овдовела года три назад. Мне она рассказывала, что её муж в последнее время часто болел, но продолжал пить. Умер в постели «после запоя». «Добрые» люди донесли мне подробности: муж якобы просил Полину сходить в магазин и купить ему «чекушку». Она не пошла. По телевизору шёл новый сериал, не хотела пропускать. Так и умер он, не дождавшись похмельного стакана. Сколько правды было в этой истории, я определить не возьмусь, но то, что Полина ради дурацких сериалов готова плюнуть на всё, — это точно. А если я, как её горемыка муж, буду лежать в постели и просить коньяку, а по телевизору пойдёт сериал, а у неё каждый второй — любимый, что будет тогда? Что-то в ней есть леденящее, бесчувственное. Мне теперь хотелось именно это подмечать в Полине…

 

Слева на большой скорости меня и весь поток автомобилей обогнал по встречке жёлтый раздрызганный «жигулёнок» с затемнёнными стёклами. Пробки, цепи машин, движущихся черепашьим шагом, и для нашего Гурьянска стали обыденными. То ли я, то ли мой стальной конь не выдержал и помчался вслед за «жигулёнком», чтобы обойти затор. Я ехал близко к «жигулёнку», прикидывал, куда можно будет пристроиться, если на встречке появится лобовая машина. Кто сидит в «жигулёнке» за рулём, не было видно за тёмными стеклами, но, видать, кто-то отчаянный. Сейчас на таких развалюхах ездят бомбилы, шабашат таксистами какие-нибудь молдаване, узбеки… Вскоре я обошёл и попутный поток и обогнал «жигулёнок» — косо глянул на остающуюся по борту машину. И вдруг увидел за рулём сына.

Э! Э-э! Толик! Стой! — замахал я рукой, слегка прижимая «жигулёнок» к обочине. — Стой! Стой, тебе говорят!

Я выскочил из машины, подбежал к «жигулёнку», рванул дверь:

Откуда у тебя эта рухлядь? У тебя же нет прав?! Куда ты гонишь?!

Толик смотрел на меня, словно не узнавая. Сейчас он мне показался каким-то неадекватным.

Чья это машина? — допытывался я.

Так… — наконец увертливо заговорил сын. — Взял покататься… у приятеля… Макса. Ничего, пап. Гаишников нет. А мне вождению учиться надо…

Где твой Макс? Куда доставить машину?

Да я сам доеду. Чего ты? Тут рядом… Не бойся ты за меня… — Он почему-то рассмеялся.

Вылазь! Доставлю эту рухлядь твоему Максу. А ты больше не смей!

Толик уступил мне водительское место, перебрался на пассажирское, пререкаться со мной не стал, почувствовал мою взбешённость. Всю дорогу, на которую ушло четверть часа, я ругал сына:

Ты получи права! Отучись, как положено, в автошколе… Я тебя туда уже дважды отводил, а ты… Неделю посидишь, и всё!

Права и так делают, — вяло отвечал Толик. — Покупают…

На какие шиши? Я тебя отмазал от армии. Я тебя запихнул в институт. Так хоть теперь-то ты…

Мы приехали на стоянку, которую указал Толик.

Звони своему Максу!

Толик нехотя достал мобильный телефон, и как только сказал: «Алё!» — я вырвал у него трубку:

Макс! С тобой говорит отец Толика, Валентин Андреевич Бурков! Забери свою машину! Она будет на стоянке у института. Больше никогда не давай Толику! У него нет прав!

В ответ прозвучало что-то вроде удивлённой хмыкающей усмешки, потом брезгливое:

Это не моя машина, дядя!

Затем послышался чей-то смех. Видно, поблизости от Макса был ещё кто-то, и этот кто-то говорил с южным акцентом.

Ладно, ладно, — говорил этот кто-то, — пускай пешком ходит…

Ну, если это не твоя машина, ключи будут у меня! Кто вспомнит, чья это машина, пусть звонит мне! — сказал я и оборвал разговор с Максом.

Да чего ты, пап? — вмешался Толик. — Всё нормально.

Я куплю тебе тачку, хорошую! Только отучись в автошколе, получи права! — выкрикнул я сыну в лицо. — Честно получи!

Толик стоял предо мной понурый и, казалось, обиженный, но в глазах у него было что-то чужое, он как будто на время выключался из жизни, а когда включался обратно, напарывался на какой-то дискомфорт и опасность.

До дома дойдёшь пешком. Тут недалече, — сказал я примирительно.

А как ты до своей машины доберёшься?

Доберусь как-нибудь…

Пап, верни ключи. Мне надо. Позарез. Я тебя подвезу и отдам машину. Правда… Никто тут меня не остановит, — стал было канючить Толик.

Нет! — отрезал я.

 

2

 

Это было несколько лет назад. Ещё была жива мать, и я ехал к ней в родной посёлок. Летом трасса почти пустая — две полосы, разделённые прерывистой линией. Нормальная, не скользкая, не шибко битая. Впереди поворот. Прерывистая перешла в сплошную. Я только подумал, вернее, успел подумать, что надо бы сбросить скорость, но нога по-прежнему давила на газ. Впишусь, трасса сухая, и затормозить всегда успею перед попутной машиной. Но по-путной не было, а на встречку вылетел бортовой «-КамАЗ». Он не вписывался в поворот, а возможно, и не хотел вписываться, не видя моей машины за зарослями деревьев. Он увидел меня уже поздно, и уйти вправо не мог, уже не мог!

Когда завизжали тормоза «КамАЗа», когда завизжали тормоза моей машины, летевшей лоб в лоб тяжеловесу, который превратит мою машину в лепёшку, вся жизнь промелькнула разом. Нет, не как на кинопленке, а разом, одним кадром, будто на одной большой картине: и детство, и школьные годы, и студенческая жизнь, и работа, и быт, и семья. А последней мгновенной мыслью было сожаление: мать-то меня не дождётся, а она ведь ждёт.

Удара не было. Моя машина, словно бы понимая, что её больше не будет, заупиралась, встала на дыбы, замерла, вцепившись колодками в диски, а шинами в асфальт. Этот случай запомнился мне навсегда. Даже не угрозой, перед которой я находился, а теми возможностями мозга, когда враз открывается вся твоя жизнь, и кажется она, эта твоя жизнь, изображённая на одном полотне, какой-то нелепой, пустой, сероватой. Ради чего живёшь?!

Прости, братан! — выкрикнул мне водила «КамАЗа», косматый, худой, остроносый мужик, не желторотый пацан, а, по всему видать, опытный водила. — Бес попутал, спешу очень.

Я ему ничего не сказал. Я не мог говорить. Даже обматерить не смог. В горле — сушь.

 

Ещё раз жизнь моя пролетела одним кадром перед глазами, когда я отмазывал Толика от армии. Пару лет назад в Гурьянск назначили нового военкома, и он стал шерстить призывников. Сказал сыну строго:

Бурков, пойдёшь служить! Отсрочка кончилась… В институт потом поступишь.

Тогда-то и попутал меня бес, не без помощи моей бывшей жены Анны и самого сына. Ведь Толик неглупый парень. Надо дать ему шанс поступить в институт, с первого раза не получилось: не хватило «ЕГЭшных» баллов. Но военкомат этот шанс ему не давал. Анна капала на мозги: «Чего там творится, в этой армии? Ты служил ещё в Советской армии… А теперь?» Это теперь не разъяснялось, оно вроде бы и так всем было понятно…

Лев Дмитрич, чего делать? — Я позвонил приятелю, психиатру.

Бери бутылку коньяка и приезжай с сыном с утречка ко мне… Врачи из военкомовской медкомиссии рисковать не хотят. Военком-то новый, не обтёрся ещё у нас… Что-нибудь придумаем. Больничку организуем.

История Льва Дмитрича была оригинальна и в то же время незамысловата. Он лечил в своей психушке алкашей, хронов, тех, кто попадал в лапы «белочки» — так на жаргоне называлась «белая горячка», — и попутно психопатов, шизофреников, невралгических страдалиц и страдальцев, лечил честно, насколько хватало ума и таланта, но сам при этом шибко злоупотреблял… Пил всё: спирт, вино, водку, конь-як. Если не было изысканных напитков, не брезговал настойкой боярышника и пиона, а закусить любил витаминками, жёлтенькими кисловатыми горошками — горстью кидал их в рот.

Крепкий организм доктора долго терпел над собой такие процедуры, но с возрастом стал пробуксовывать, стал Лев Дмитрич впадать в запои, и «белочка», неумолимая «белочка», которую он гнал от своих пациентов, стала сама заглядывать к нему в гости. Далеко ходить не надо было: излечивался от белой горячки психиатр здесь же, этажом ниже своего кабинета, лежал в палате с алкашами и выводил сам себя на чистую воду. В последние годы он пил реже — организм не позволял, но отчаянный нрав отменить в докторе было нельзя.

В тот незабываемый день мы пришли к нему с Толиком в кабинет «с утречка», как договорились. С крупной красноватой лысиной, приплюснутым носом и маленькими глазками, с увесистым подбородком, некачественно обритым, в белом халате с засученными рукавами, Лев Дмитрич напоминал банщика. Был он толст и непоседлив; в радости имел привычку шумно потирать руки, а при неудовольствии тихо почёсывал то одну, то другую тыльную часть кисти. На стуле он сидел с непостоянством, часто ёрзал, словно быстро отсиживал ягодицы или что-то там, на седалище, покалывало.

Ну чего, захватили? — воскликнул Лев Дмитрич.

Я с опаской достал из пакета бутылку коньяку.

Вот и отличненько! — возликовал психиатр и потёр руки. — Сейчас немножко вмажем и всё обустроим. — Лев Дмитрич закрыл кабинет на ключ.

Он выпил полстакана коньяку, бросил в рот горст-ку жёлтеньких витаминчиков, вновь радостно потёр руки, оглядел Толика, который сидел на кушетке, бледный, настороженный, и сказал, не мешкая:

Не боись, парень! Сейчас я сделаю тебе укольчик. Сотрясение мозга подстроим — ни одна комиссия не придерётся. Полежишь в больничке, книжки почитаешь. — Лев Дмитрич поёрзал на стуле; взгляд маленьких весёлых глаз метался с меня на Толика. — Идите сюда! — Он вскочил, подошёл к окну, мы с сыном за ним. — Запоминайте! Сейчас я всажу укольчик, и вы отсюда быстренько свалите. Действие лекарства начнётся минут через десять. За это время вы дойдёте до автобусной остановки. Вон, видите?

Видим, — ответил я.

Это была пустынная автобусная остановка под сквозным павильоном. С одной стороны к ней подбирался пустырь, с другой — старенькие двухэтажки. Остановка была безлюдна, маршрутка здесь курсировала изредка, казалось, на неё мало кто надеялся.

Когда туда доберётесь, ты, — Лев Дмитрич нацелил свой толстый указательный палец на Толика, — упадёшь… Валя, не пропусти момент, чтобы он в самом деле не ударился головой… Тебя начнёт тошнить, возможно, что сознание слегка потеряешь, общая слабость… А ты, Валя, тут же вызываешь «скорую». Говоришь: сын упал головой о бордюр, поскользнулся, его тошнит, сознание потерял. Срочно! Остановка: «4-й квартал»! Чтоб они не плутали. Приедут быстро, дорога сюда свободна…

Мы с Толиком переглянулись. Мы с ним даже мысленно, казалось, переговорили. Может, не затевать это медицинское жульничество, а честно отслужить? Но под армейскую лямку Толику не хотелось.

Лучше на моей машине его до больницы довезти.

Нет, лучше пусть они вас с улицы возьмут. Так будет лучше! Машину пока свою оставь. — Лев Дмитрич потёр свои руки. — Ну чего, ещё пятьдесят грамм — и вперёд…

Не надо, Лев Дмитрич… Дело нешуточное.

Ладно, потом вмажем… — Доктор взглянул на Толика. — Сколько ты весишь?

Толик робко произнёс. Лев Дмитрич что-то прикинул, сказал обыденно:

Штаны спусти… — И вытащил из стеклянного шкафа шприц и ампулу.

Почему? Почему я не остановил ни Толика, ни доктора-прохиндея?! Тысячи раз я задавал себе этот вопрос: ведь драма вершилась на моих глазах, и не с кем-нибудь — с моим сыном! В какой-то момент мне показалось, что Толик сейчас рванёт из кабинета, но этого не произошло. Укол был сделан. А дальше случилось непредвиденное: до остановки с Толиком мы не дотянули. Где-то на полпути Толик вцепился в мой локоть.

Пап, — прошептал он. — Мне плохо. Всё, не могу больше…

Он побледнел, закачался, у него подкосились колени, он сильнее вцепился в мою руку, но потом отпустил руку и повалился на обочину, в весеннюю грязь.

Ещё через минуту его стало тошнить, он стал сучить ногами, извиваться на земле, как в агонии, бессознательно хватать меня за ноги.

Я вытащил телефон, позвонил Льву Дмитричу:

Лев Дмитрич, он упал, его рвёт, он умрёт сейчас. Чего делать?!

Делай, как я сказал! Вызывай «скорую»!

Собрав волю, я позвонил в «скорую» и, стараясь не орать, вызвал «неотложку». Не знаю, сколько минут продолжалось это преступление против своего собственного сына, но в эти минуты пролетела вся моя жизнь. Она прочиталась как бы мной не на первом плане, а на втором. На первом — предо мной лежал Толик, в блевотине, в корчах, в грязи, бледный, казалось, за минуту до предсмертного вздоха. А жизнь моя опять представилась пустой, глупой и преступной. Даже гадюка-мысль посетила меня: «Если сейчас Толик умрёт на твоих глазах, тебя ещё и посадят за соучастие!»

Я снова позвонил в «скорую». Теперь я уже кричал. И тут наконец прибежал Лев Дмитрич. В халате, растрёпанный, дышит, как паровоз.

Ух ты! — воскликнул он. — Неужели доза велика? Но он же сказал, что семьдесят килограммов весит… Валя, придерживай его на боку, чтобы блевотиной не захлебнулся.

Парня моего спасли. Дальнейшее шло как по нотам. Туфта Льва Дмитрича прошла. Диагноз Толику поставили «сотрясение мозга», и три недели он валялся на больничной койке. Набор в армию прошёл, а Толик поступил, не без моего участия, в институт. Но с той поры я стал седеть. Сперва виски, потом чёлка, хотя в близкой родне седых не было, стало быть, не наследственное.

 

3

 

Меня ждала Полина, я знал, что она ждёт, злится и ждёт, да и на телефоне уже трижды отпечатался её номер. Я опаздывал, но какая-то неодолимая сила повернула мою машину в сторону психбольницы. Скоро я подъехал к неприметному, трёхэтажному зданию за кущами старых тополей, незабвенному «Психоневрологическому диспансеру № 2». Мне нужно было сюда, именно сию минуту — сюда.

На входе остановил знакомый охранник.

Мне повидать Льва Дмитрича, — сказал я.

Пусть он закажет для вас пропуск.

Раньше меня без пропуска пускали. Вы же меня знаете! Я здесь не впервой.

Знаю. Но теперь без пропуска не пущу. Указание есть. После присоединения Крыма террористов боятся, провокаций. Правила ужесточили.

Чуть позже, идя по коридору к кабинету Льва Дмитрича, я повторял слово «террористы, террористы»… Откуда они берутся? Шкуры своей не жалко? Взрывали бы тогда только президентов… Чего над простыми людьми изуверствовать. Террористы хреновы! Прежние революционеры, народовольцы за царём только охотились, за премьер-министром…

Лев Дмитрич встретил меня оживлённо. Непоседливый, круглый, он пустился по кабинету расхаживать — словно подпрыгивал мяч — и сразу пустился в разговоры о присоединении Крыма, о Донбассе, то потирая от ликования руки, то от какого-то неудовольствия их почёсывая. При этом он будто бы забыл про лохматого пациента-шизофреника в синей пижаме с чёрным воротом, который сидел у него в кабинете на кушетке.

Потом зайдёшь. Тебе торопиться некуда! Давай, давай уходи, — приказал Лев Дмитрич больному.

Пациент подозрительно посмотрел на доктора, сказал, указывая пальцем:

У тебя волос на губе. Убери, он тебе врать мешает. — И он захохотал.

Лев Дмитрич машинально потянулся к губам, потом тихо выругался, вскричал:

Пошёл вон!

Пациент с радостным визгом скрылся за дверью, но через несколько секунд заглянул в кабинет.

А у тебя соринка в глазу, — обратился он ко мне.

Сгинь! — взвыл Лев Дмитрич. Потом почесал руки, извинительно произнёс: — Он всем так говорит. Контингент, Валя, сам понимаешь… Выпить хочешь? — живо предложил доктор и потёр ладони.

Хочу, но не могу. За рулём. Я, Лёва, иногда нарочно за руль сажусь, чтобы соблазна не было… А если честно, выпить хочется часто, почти каждый день. Сдерживаю себя. И не похмеляюсь. Даже с бодуна.

Это правильно, — поддержал Лев Дмитрич. — Прав был брат Похлёбкин: алкоголиком никогда не станет тот, кто пьёт после трёх пополудни и не позже девяти вечера. Выходит, любая опохмелка исключается… Ты сильный, Валя, человек, а я вот слаб… Поэтому пришлось завязать совсем.

Тут я сказал ему о цели своего появления в психушке:

Лёва, скажи как врач, как спец, можно ли вылечиться от наркоты?

Лев Дмитрич поёрзал на стуле:

Неужели Толик?

Есть у меня подозрение… Какой-то он не такой. Рассеянный, взгляд блуждает… Я сегодня его застал в чужой машине. Грязная компания у них… Я не думаю, что героин, но… Что такое синтетические наркотики?

Это суррогат. Для алкашей будто бы брага, которая не устоялась… В армию, Валёк, его надо было отправить, — вдруг сказал Лев Дмитрич и почесал свои руки. — При Советской власти система была жёсткая, но верная. Молодой человек не шарахался из стороны в сторону. Ему на выбор: студенчество или армия. И там, и там контроль. Из армии приходит поумневшим, женится, семья, ребёнок и… самый опасный период прошёл. А сейчас у них ветер в головах долго гуляет.

У меня так и было, — вздохнул я. — Сперва армия, потом институт, женился на третьем курсе… Ну, а дальше ты и сам знаешь. Каюсь я, Лёва, что тогда его от армии отмазал.

Да, Валя, я ведь и сам-то перепугался до смерти. Думаю, если вскроется, влепят по ушам…

А мне каково было? Собственного сына… Я же после этого поседел.

Лев Дмитрич прошёлся по кабинету:

Приводи Толика ко мне. Как бы нечаянно. Я пойму, насколько он к этому делу пристрастился… Есть такая книжка, называется «Как остановить падающего в рай». Я тебе дам почитать. Лишь бы Толик на иглу не сел. Сейчас главное — вырвать его из той среды, силой обрубить все связи… Валёк, давай споём нашу любимую! — вдруг призвал Лев Дмитрич.

Не поётся, Лёва. Извини…

Но песня же, сам знаешь, всю гадость с души снимает… Ладно, я тебе один спою. Мне тут один алкаш песню напел. Старинную, казачью.

Доктор встал у стола, выпрямился, приободрился, расправил плечи, повел песню:

 

За высокий, за курган по степи стелил туман,

А на небе алая заря, заря наступила!

Как по этой, по степи, слышно, движутся полки,

Попереди, ой да, казаков едуть командиры.

 

Страсть у Льва Дмитрича к пению была с детства, он даже в консерваторию поступал — по молодости. А потом ходил в местный Дом культуры в вокальный кружок, чтоб быть поближе к сцене, пусть хотя бы не профессиональной, но самодеятельной. Там мы с ним и познакомились: наша строительная бригада ремонтировала Дом культуры. Однажды мы с ним даже спели вместе «Любо, братцы, любо…».

Но теперь он солировал и пел с душой, выкладываясь:

 

Зря жанили рано вы мене, парня молодого!

Зря жанили потому, что покинул я жену

И поехал с вами на войну, с вами, с казаками…

 

Когда я уходил по коридору от доктора, в голове вертелись слова: «Вырвать из той среды». Однажды мне уже приходилось вырывать из среды дочку Риту. Пришлось переводить её в другую школу. У неё истерики начинались в общении с одной девочкой из класса. В общении они совсем «крышу» теряли. Могли без конца дурачиться, дикариться, доводили до белого каления учителку… А потом они возненавидели друг друга и стали драться, царапаться, как две кошки, даже тыкали друг друга карандашами… Тогда я перевёл Риту в другую школу, благо возле дома была ещё одна. Вырвал Риту «из среды». И больше она ни с кем не дралась и не делалась полоумной в общении… Среда важна!

Я вышел из проходной, направился к машине и услышал песню: Лев Дмитрич пел в своём кабинете, голос тонко лился в открытую форточку. Пел он самоупоённо, не стесняясь, что поёт на рабочем месте. А где ещё проявить себя, как не в жёлтом доме!

 

4

 

Настроение изменилось. Мне казалось, что такое опоздание на обед к Полине лишь укрепит меня в предстоящем разрыве с ней. Но теперь мне стало Полину жалко, к тому же хотелось есть, отведать её вкусный обед, да и почему-то захотелось её ласки, её тела, её страсти. Мужская натура не менее инстинктивна и привередлива, чем женская. Возможно, мне захотелось и не Полину, а просто женщину, ведь женщин мне хотелось всегда. Всегда, всегда, всегда… Ежедневно, ежечасно, ежеминутно… С юности, со школьной, со студенческой скамьи я гонялся за ними. Нет, не за всеми: дурнушки, грязнули, хамки — прочь, но было много обаяшек, лапочек, лялек… И я щедро оглаживал их взглядом, с вожделением прикидывал, как бы вёл себя с той или другой, доведись оказаться в одной постели. Даже когда была любовь к жене Анне, когда была семья, скреплённая двумя детьми, Толиком и Ритой, женщины, чужие женщины оставались желанны и необходимы.

Почему была такая охочесть до женщин? Я не анализировал; наверное, у всех мужчин — то же самое, а может, было плотское и вместе с тем романтическое заблуждение, что новая возлюбленная будет какой-то особенной, неповторимой, что будет слаще, горячее, жгучее остальных. Менялись партнёрши, приходило удовлетворение, короткое самолюбование; а жизнь в основном меняла фасады, при этом сама суть, смысл оставались неизменными. Навечно единственной женщины не появлялось, покоя и глубокого смысла в жизни — тоже, но и примирения и равнодушия ко всему, что было вокруг, тоже пока не происходило. К счастью. А в последнее время меня мучила мысль: первая любовь была такой сильной, несокрушимой, она всё ещё в моём сердце, и теперь, в предстоящем отпуске, у меня будет возможность проверить это вживую…

По дороге к Полине я договорился сам с собой: бросать Полину сейчас не стоит. Попозже. Ведь под рукой всё равно нет других вариантов. Когда появится зримо, тогда и отвалим в сторону. А пока… А пока на свидание я опаздывал почти на два часа.

Полина открыла мне дверь, и я догадался, что она что-то поняла или узнала больше, чем мне бы хо-телось.

Секса сегодня не будет. Обед тоже отменяется. Кто не успел, тот опоздал, — холодно, без приветствия, сказала она.

В эту минуту я почему-то напомнил себе: как хорошо, что отказался взять ключ от её квартиры. Полина всячески показывала, что доверяет мне. Но я стоял на своём: «Что мне делать у тебя без тебя?» Вероятно, это было даже больше, чем простое доверие, — это было женское желание создать семью, приручить меня сперва как любовника, а потом как потенциального мужа, чтобы впоследствии делить со мной не только постель.

В то же время я чувствовал, что Полина иногда опасается меня и перепроверяет. Если признаться себе самому без увиливаний: я не любил ее; с ней было относительно удобно, комфортно; она была в меру красива, умна, заботлива, но до гробовой доски шагать с ней меня не манило. Полина чувствовала мои слабости и, наверное, догадывалась, что я попутчик не навсегда, но других-то поискать ещё надо…

Объяснений не будет! — выкрикнула Полина, эта фраза прозвучала как «Пошёл прочь!».

Почему? — как можно наивнее произнёс я.

Какие могут быть объяснения? Не ты ли меня учил: прежде чем задать вопрос человеку, задай его себе! И ответь на него.

Да… В любом вопросе есть скрытая агрессия. — Я пробовал затянуть Полину в разговор.

Полина нервничала, хваталась то за одно, то за другое, наконец села на диван и выпалила:

Ты едешь в отпуск. Без меня. Какие могут быть объяснения! И не важно, откуда я это узнала.

Это не совсем отпуск, я еду в Одессу по делам. Там у меня армейский друг… У меня есть к нему коммерческое предложение.

Прошлым летом мы с Полиной провели отпуск в Испании — корень обиды был найден. От кого она узнала о моём теперешнем отпуске, я сразу догадался: Полина сдружилась с моей бухгалтершей Аллочкой, та и доложила по-дружески.

В ванне — твой халат и шлепанцы, в гардеробе — рубашки, бельё. Забери! Нечего мне пудрить мозги, — тихо произнесла Полина. На глаза у неё выступили слёзы.

Я не терпел женских слёз. Они меня обескураживали и раздражали, вызывали какую-то болезненную жалость, но сейчас, мне показалось, что слёзы Полины особенные, осознанные и не для того, чтобы разжалобить меня. И всё же в какой-то момент во мне шевельнулась жалость к Полине — как-никак больше года делили ложе, и между нами уже была история… и взаимовыручка, мне даже захотелось просить прощения у Полины, умаслить её, уладить конфликт, а потом добиться её нежности. Даже подумалось, что в близости она всегда была очень мила. Но все похотливые мотивы оборвала Полина:

Сволочь! Я больше года на тебя потратила! — Глаза её заблестели, высохли. Я впервые увидел её такой: злой, свирепой, коварной самкой. Тут она схватила глянцевый журнал, который лежал у неё на диване, и швырнула в меня.

Мне не пришлось уворачиваться. Журнал пролетел мимо меня, расправив крыльями страницы, ударился в стену.

Я тоже хочу любимого мужчину, а не так… Подёргались да разбежались, — прошипела По-лина. — А ты, ты — сволочь… — искала она, куда ткнуть больнее. — Ты добегаешься! Сдохнешь в одиночестве!

Я прощаю тебе эти слова. — Надо было уходить, не затягивать сцену и не собирать себе на голову оскорбления. — Вещи заберу потом. Кинь куда-нибудь в кладовку…

«Вперёд!» — это я сказал уже сам себе. Приучил давать себе команды: «Вперёд!», «Назад!», «Стоп!», «Забыли!» В них, казалось мне, есть некая энергетика для того, чтобы ненужное утопить в прошлом навсегда, чтоб не всплыло. Возможно, это был психологический самообман.

Обычно, уходя от Полины, я оборачивался на её окна на третьем этаже. Она непременно стояла у окна, махала мне рукой; это было как-то даже по-семейному, словно она провожала меня в путь-дорогу, а сама оставалась ждать. Она прижималась иногда носом к стеклу, чтобы было смешнее, и что-то рисовала на стекле пальцем. В этом было что-то и романтическое, и интимное. Светловолосая, раскованная, с нацелованными губами, однажды она показала мне обнажённую грудь, распахнув на себе халат…

Теперь, выйдя из подъезда, я раздумывал: обернуться на окна или нет? «Нет!» Я поскорее забрался в машину. Всё, что осталось за спиной, осталось за спиной…

Отъехал, набрал номер Аллочки:

Спасибо за услугу, подруга… Но ты, похоже, забыла: в Одессу я всё же еду по делам… А в санаторий в Сочи, поближе к Мацесте, лечиться, а не развлекаться. Я думал, Аллочка, ты помнишь о моём радикулите. Сама массаж делала…

 

5

 

Мне до жути не хотелось ехать к бывшей жене. Я опасался, что она не сдержится, зарядит традиционно свои упрёки, тупые укоры. Но надо спасать Толика. Его поведение, его взгляд напугали меня. Надо добраться до истины!

Я позвонил Анне. Не звонил ей около двух лет. Да и она за последние годы звонила только пару раз, по необходимым делам, связанным с нотариусом и армейскими проблемами Толика.

Голос в трубке был и удивлённый, и напуганный.

Мне нужно приехать к тебе и поговорить, — сказал я.

О чём? О Рите? — спросила Анна.

О ней тоже. Но главное — о Толике.

У меня неприбранно… Может, лучше встретимся где-нибудь в другом месте.

Нет. Мне нужно посмотреть кое-какие личные вещи Толика. Я буду через полчаса.

Неприбранно, хмыкнул я. Как всегда, неприбран-но. А что, разве за полчаса нельзя прибраться в квартире, навести элементарный порядок?! Конечно, если месяцами не наводить этого порядка, то и дня будет мало… Меня всегда бесила небрежность, забывчивость Анны: раскидывать вещи куда попало, повсюду не выключать свет, начинать что-то шить, вязать, потом бросать начатое на половине, портить деньги на материалы, нитки, покупать массу ненужных вещей, которые годами валялись ненадёванными в шкафах, а потом стонать: этого нет, того нет…

В перестроечную пору нагрянула мода на сословия, многие ударились искать свои родовые корни. Особенно женщины. Видимо, раздирало желание прибиться к элите… Анна выкопала в нафталиновых сундуках матери — моей тёщи — какие-то документы, разрисовала свою родословную и безмерно гордилась тем, что дальние предки у неё из дворян, из знати. После того, как она обрела дворянство, она даже ходить стала как-то иначе, с гордо поднятой головой, и стала ещё ленивее. Горы грязной посуды в раковине, бельё не стирано, а сядет средь бардака с чашкой кофе из старинного фаянса рассуждать о дворянских обычаях семьи… Стоп! Стоп! Не надо заводиться — всё это уже позади. Уже нахлебался досыта.

Впрочем, я в ту пору и сам заинтересовался своими корнями. О семье матери я многое знал, там ничего не выплыло неожиданного: крестьяне из поколения в поколение. А вот на отцовом древе обнаружились неожиданные родовые ветви. Оказалось, прадед был из-под Екатеринослава, нынешнего Днепропетровска, войсковой старшина, это целый казачий подполковник, судьба которого оборвалась при невыясненных обстоятельствах где-то в 20-е лихие годы. А дед был морской офицер (я-то думал, он служил матросом, а оказалось, капитан-лейтенан-том), который погиб в Великую Отечественную, защищая Одессу; могила его не найдена, вернее, могилой ему стало Чёрное море… А бабушка пела в каком-то знаменитом хоре. Не случайно мне нравились казачьи песни. В генах что-то, видимо, сберег-лось. Поэтому и Льва Дмитрича я любил послушать с его казачьими балладами, да и сам ему подпевал, бывало, под рюмку.

Анна открыла дверь сразу, как будто стояла в прихожей и ждала моего звонка. Я нетвёрдо перешагнул порог. Вот и встретились. Ещё поднимаясь в лифте, я почувствовал, как громко стучит сердце, стук даже отдаётся в висках, и всё это не только потому, что впереди нелёгкий разговор про Толика, но и встреча с Анной, которая явится из семейного прошлого.

Посреди большой комнаты на ковре покоился пылесос — прибраться Анна, конечно, не успела, — зато губы и ресницы подкрашены… И вообще она недурно выглядит. Во мне даже что-то шевельнулось — наподобие полуугасшей любви, ведь эту по-своему очень симпатичную женщину я знал немало лет… Она совсем ничего не потеряла во внешности. Почему не выйдет замуж? Не за кого? Достойных, мол, нет, а плохого не надо.

Оказавшись там, где прожил двенадцать лет, я поразился: здесь почти ничего не изменилось, словно я отчалил отсюда вчера. Тот же диван-кровать с обшарпанной спинкой, шкаф со старинными книгами, до которых ни у кого не доходили руки, антикварное высокое кресло с изодранными подлокотниками и круглый столик с инкрустациями на резной толстой ноге; в углу, как прежде, чёрное австрийское пианино.

Это пианино Анна подарила пятилетней Рите в день рождения, хотя я в ту пору на всём экономил и копил деньги на машину. Работал где только выпадал случай, на любой халтуре: маляром, плотником, грузчиком. «Машина подождёт. Зато Риточка станет учиться музыке!» — радовалась Анна; она даже не заметила, что я в тот момент побагровел от злости.

Я тогда сдержался, стерпел ради дочки, не упрек-нул Анну, но этот дорогой «гроб с музыкой» возненавидел. К тому же у Риты не было ни желания учиться, ни особого слуха, и я всячески помогал ей избегать занятий музыкой.

«Надо быть очень ограниченным человеком, чтобы не понимать, как важна для ребёнка музыка!» — негодовала иногда Анна, но я был неумолим: «К чёрту эту музыку! Пусть Рита побольше гуляет, а не чахнет над клавишами. Как пианистка она всё равно никуда не пробьётся!» «У тебя на уме только деньги… Ты не понимаешь, что музыка — это полёт души…» Так завязывалась очередная ссора, которая доходила до криков и оскорблений, после чего мы неделю могли не разговаривать друг с другом, и никто первым не спешил пробить стену отчуждения… А Рита толком играть на пианино так и не выучилась, кое-как дотянула музыкальную школу. Но потом стала актрисой. Правда, это уже иная история.

Она сообщила тебе, что выходит замуж? — спросила Анна.

Кто?

Рита, разумеется! Вот почитай. По скайпу я с ней связаться не могла. — Анна протянула мне конверт. Сама села в кресло. — Да садись ты, Валя, куда-нибудь. Ты ж не чужой… — сказала Анна.

Я устроился на край дивана и стал читать.

«Мамочка, милая моя! Решено. Я выхожу замуж! Свадьба — потом. Так что не переживай. А пока я выхожу замуж и уезжаю в Польшу. Он режиссёр, он ставит там пьесу в Познани… Он гениальный режиссёр! Ты, конечно, не слышала, но это гений! Стас Резонтов. Я сразу слышу твой вопрос: старше ли он меня? Ну, конечно, старше. Ему сорок семь. Но это не имеет никакого значения. Он очень искренний, очень талантливый, очень-очень… А свадьба, родственники, гости, фата и прочий реквизит — это потом. Это не главное!»

В этом месте письма я сглотнул слюну, перекинул взгляд в угол, где горкой валялась одежда. Подсчитал. Рите недавно исполнилось 23, в прошлом году она закончила ГИТИС, а этому гению — 47, итого разница в 24 годика… Стал читать дальше. Письмо было коротким. До конца я добрался быстро. Ни просьб о соизволении матери на брак, ни упоминаний обо мне в письме не нашлось.

Скоро я буду в Москве. Вот и поглядим на этого женишка.

Разве это что-то изменит? — скривила губы Анна.

Ничего не изменит. Рита, похоже, больна любовью… Но с режиссёром надо поговорить. Думаю, когда мужчине за сорок, у него уже есть кое-что в голове.

Все мужчины думают только одним местом. И место это — ниже пупка, — с язвительной ухмылкой сказала Анна.

Для дворянки это неприлично, — заметил я.

Зато честно, — быстро ответила Анна. — Ты подсчитывал, сколько раз ты мне изменял, пока…

После стольких лет изматывающей ревностью и глупостью супружеской жизни слушать теперешние претензии Анны было невмочь.

Достаточно! — резко оборвал её я. — Есть более важное, чем эти глупые упрёки! Где личные вещи Толика? Надо всё пересмотреть.

Мы прошли в маленькую комнату — обитель сына. Здесь тоже мало что изменилось. Разве что по-явились плакатные портреты каких-то глянцевых девиц и навороченных машин. Я полез в ящик его письменного стола.

Мне кажется, ты не там ищешь, — подсказала Анна, хотя, что я искал, она не знала. Да я и сам ещё не знал; мне очень не хотелось это что-то найти. — У него под шкафом есть секретная коробка. Я нечаянно туда заглянула. Катушка ниток закатилась… Полезла в эту коробку, а там…

Прежде чем встать на колени перед шкафом, я спросил:

И что там интересного?

А ты, Валя, не знаешь? — брыкнулась Анна. — Ну, порно там. Журнальчики.

Он взрослый мужчина. В этом нет ничего удивительного… Да, это подходящее место, — тихо сказал я, обшаривая рукой пространство под шкафом.

В схроне Толика лежали несколько журналов с фотографиями секс-моделей, какие-то чистые бланки с печатями, ксерокопии документов на машину, визитные карточки, рекламки и, наконец, — вот они! Я взял в руки небольшой пластиковый пакет, в котором набралась бы горсть таблеток белого цвета.

Что это? — вспыхнула Анна.

Вот и я хочу узнать, что это?

Может, в полицию сообщить?

Анна всегда была паникёршей, и в неожиданных ситуациях тут же предлагала разные, порой нелепые, выходы.

Попробуем пока без полиции, — ответил я, хотя уже наметил, к кому из полицейских приятелей смогу обратиться.

Неужели это наркотики? — шёпотом спросила Анна, глаза её тут же наполнились слезами, и мне даже показалось, что она потянулась ко мне, — так часто бывало, когда на семью обрушивалась какая-то беда, пусть даже и невеликая.

Плакать не надо. Пока ничего страшного не произошло, — успокоил я Анну и погладил её по плечу.

Валя, что же будет-то? За такие таблетки Толику светит тюрьма! — Она стояла ошеломлённая.

Расскажи мне подробно. Всё, что с ним было в последние месяцы. Кто ему звонил, кто приходил? Когда он приходил? Что у него был за взгляд? Просил ли есть ночью?

Откуда я помню? Приходил он поздно. Я уже спала…

Мне вспомнился один разговор, я был не участником, а свидетелем этого диалога: директор училища, где моя контора делала ремонт, объяснял что-то матери одного из подопечных, вероятно, балбеса-хулигана, которых в ПТУ всегда хватало.

Мать сетовала: «Ну, хоть вы мне подскажите, товарищ директор, что с сыном делать-то? Мужа у меня нету, прикрикнуть на него, приструнить по-мужски некому. Придёт сын в ночь-полночь, что я сделаю? Правду не скажет… А до тюрьмы-то — шаг шагнуть».

«Ждать надо… — вздохнул директор. — Мать должна ждать своё чадо! Пусть идёт он домой хоть в два ночи, а окно в доме должно светиться. Там сидит его мать, она ждёт его! И всякий раз он будет знать, что мать не спит, встретит его… Когда-то и устыдится… Лишний раз не свяжется с кем-то… Горящее материно окно спасло много оболтусов! Девчонок — в особенности. Пусть окно ваше горит… Пересилить надо этот период».

Я вспомнил о горящем материном окне, хотел было сказать об этом Анне, но прикусил язык. Она, скорее всего, озлится, начнёт упрекать: вот бы и воспитывал сына сам, если такой умный, а не шатался по бабам и не ломал семью… Но, видит бог, я не хотел разбивать семью: были какие-то бабы, но ради семьи, ради детей я не ушёл бы от Анны к самой что ни на есть красавице-раскрасавице. Да и ушёл-то я от неё «в одиночество», а не к женщине… Всё старался заработать больше, бегал по шабашкам, чтоб жена, дети были в дублёнках, чтоб летом к морю могли съездить, а скандалы ревности не прекращались, денег всё время не хватало, и, в конце концов, хлопок дверью, съёмная комната, и всё сначала, с нуля. Так распорядилась судьба. И неизвестно, как распорядится дальше.

Ты пока приглядись к нему, — сказал я, забирая таблетки с собой. — Что это за гадость — я узнаю. Если Толик будет спрашивать, где они, не ври. Скажи, что я приходил и забрал.

Не было печали… — слёзно вздохнула Анна.

Мне захотелось поскорее уйти. Ни сострадания, ни осуждения Анны мне испытывать не хотелось. Нечего бередить душу, никакой прежней мороки!

Ты никому ни слова… Никому! — кивнул я на прощание Анне.

 

* * *

Я вышел из когда-то родного дома, с решительным настроем: за сына буду бороться! Риту тоже так запросто в лапы какого-то режиссёра не отдам!

Во дворе у подъезда на лавках сидели четыре старухи. Вот нежданная встреча! Все они меня знали, наверняка помнили, кому я бывший муж, заздоровались наперебой. Я их считал старухами ещё и потому, что все они были вдовами, но они, по-видимому, старухами себя не считали, ещё вовсю молодились и теперь, по весне, даже расцвели. Подкрашенные, подзавитые, никаких седин в волосах не видать, духами попахивают; они, видно, ещё на что-то надеялись, а может, просто гнали от себя годы.

Здрасьте, здрасьте, барышни! — с доброжелательной насмешкою сказал я, оглядев бывших соседок. — Что, милушки, выбрались на завалинку перемыть кому-нибудь кости?

И это надо…

Мы и есть общественное мненье! — весело, безобидчиво откликнулись соседки.

Что, не даёт вам покоя министр Сердюков со своей толстозадой воровкой? А вот скажите-ка, бабоньки, — хитроголосо повёл я, — где ваши-то мужики, мужья то бишь?

Дак ведь померли они, Валентин. Али забыл?

Царствие Небесное!

Ты ж их всех знал, мужей наших!

И то верно: всех мужей этих старух я знал. Один был бывший военный, майор танковых войск; другой — автослесарь, «золотые руки», не раз заглядывал под капот моих первых «Жигулей»; третий — пьющий интеллигент, корреспондент из местной газеты, а четвёртый — тренер по боксу, сам бывший боксёр.

Кто ж им помог помереть-то до срока? А, бабоньки? Кто им кровь портил скандалами, похмелиться не давал, уход вёл плохой, об их отдыхе и здоровье не заботился? А? — иронично и в то же время на полном серьёзе вопрошал я. — Изъездили вы, красавицы, своих мужиков раньше срока. А теперь сидите, как курицы на насесте, квохчете… Белый костюм негра Обамы обсуждаете…

Ропот возмущения прокатился меж старух, но я выкрикнул со злой весёлостью:

Эх, бабки! Беречь надо своих мужиков ещё при жизни! Детям своим, дочерям-внучкам накажите, чтоб мужиков берегли!

Я быстро пошёл к своей машине. Ох, и пополощут меня старые бабы за такие слова! Всё мне припомнят: и мою расколотую семейную жизнь, и свою любовь к собственным мужикам, которые, конечно, не в меру выпивали, о здоровье не заботились, по молодости были гулёнами, и сами виноваты в том, что рано отволокли их на кладбище…

 

6

 

Это произошло так неожиданно, непредсказуемо и, казалось, совсем без повода. У меня и не было никаких болезненных симптомов до этого часа. Когда начался приступ, я сидел у себя в кабинете; работал тогда в одном строительном тресте мелким начальничком. Боль, вступившая ко мне в правый бок, стала постепенно парализовать, сковывать движения, и в некоторые моменты словно игольчатым камнем шевелилась. Тогда я покрывался по€том и хотелось стонать. Я ошарашенно думал: «Что же это такое?» Но ничего не выдумал, кроме аппендицита. Вызвал секретаршу Елену, она была на то время и моей близкой подругой. Проговорил полушепотом:

Ленка, мне очень хреново. Вызови «скорую». Резкая боль в правом боку. Похоже, аппендицит.

Елена всплеснула руками:

Валентин Андреевич, какой вы бледный -стали…

«Скорую» вызови! — перемогая боль, прикрикнул я на секретаршу.

Неотложка долго не ехала. Лихие девяностые!.. А я уже валялся на диванчике у себя в кабинете, согнувшись, прижав колени к груди, и еле сдерживался, чтобы не заорать от наплывов боли.

Очкастая, сухая, нервная врачиха — от неё ещё гадко пахло табаком, — прибывшая со «скорой», взглянула на меня, как на преступника, резко попросила показать язык, затем надавила на живот, и я взвыл от умопомрачительной боли. Потом она отвернулась от меня, что-то стала писать в блокноте, спросила мимоходом:

До машины сами дойдёте? Или носилки?

Что со мной?

В больнице диагноз поставят. Думаю, почки…

Но у меня ж никогда не было…

Всё когда-то начинается, — философски сказала докторша, хмыкнула и прибавила: — И заканчивается…

В своих циничных проявлениях она мне даже чем-то импонировала. Не сюсюкает. Сразу в больницу. Без всяких глупых расспросов. Что ели? Как спали? В стационар — всего и делов!

С помощью приятеля из конторы и секретарши я доковылял до «скорой» — раздолбанного «уазика-буханки»; подумал попутно: хорошо, что у «скорой помощи» бензин есть, чтобы довезти меня до стационара. Елена напрашивалась со мной. Но я сказал: «Нет».

В машине я не кричал, но, когда добрался до кушетки приёмного отделения, начал стонать. В этом узком кабинете приёмного отделения я был один, стесняться было некого, но если б здесь было хоть сто человек, хоть сто женщин, я всё равно бы стонал. А позже я и вовсе не выдержал — стал кричать от боли…

Я сам себе не верил: разве такое возможно, что я буду орать в истерике и извиваться на кушетке. Но никто не приходил: ни дежурный врач, ни медсестра, и тут опять сквозь боль пролетела мысль: что ж мы натворили, если так опустили медицину? Я орал. Но всем, похоже, было наплевать. Ох уж эти девяностые! А правильнее сказать — ельцинские годы! (Цифра «90», да и век двадцатый ни при чем, ведь во все времена правят люди, иногда тупицы и негодяи.)

Наконец пришёл врач. Немолодой, лысый, красный весь, на лысине — капли пота, мне даже показалось, что он «под мухой»; правда, от него не пахло…

Ты чё так орёшь-то? — безобидно прикрикнул он на меня.

Больно… — прошептал я.

Не мог раньше, — оправдался врач, подсел ко мне на кушетку: — Ну-ка, ну-ка, ну-ка, покажись, — заговорил он и стал ощупывать мой живот.

Что со мной? — нашёл я в себе силы спросить спокойно.

Обыкновенная почечная колика. Сейчас сделаем укол… Полежи ещё.

Только недолго…

Да, да, да… — Врач исчез, как появился.

Я снова остался на кушетке со своей болью. Я молча терпел её не больше минуты, а дальше — опять стон и сплошной ор.

Пришедшая медсестра, хваткая пожилая бабёнка в крупных очках, с наполненным шприцем в руке, тоже церемонилась со мной недолго:

Чего кричать-то? Надо потерпеть… Пьёте, пьёте… Почки не железные. С доктором вам повезло. Добрый. Последнюю ампулу вам отдал. Лучшее лекарство…

Что за лекарство? — сквозь зубы пробормотал я.

Анальгетик. Наркотик, по правде-то сказать. Боль как рукой снимет… А почечная колика — такая зараза. Никто никогда не знает, где это начнётся. Может, камушек с места стронулся и пошёл гулять… Лежи. Отойдёт. — Медсестра, так же деловито, как доктор, ушла от меня.

Снова я остался один. Но уже в другом состоянии. Незаметно для себя я перестал стонать, подстанывать, тяжело вздыхать. Затем незаметно отступила боль. Она отступила не разом, а постепенно. Сперва я перестал думать о боли, хотя и живот, и спина превратились у меня за время приступа в единый неповоротливый тяжёлый камень. Но теперь этот камень не давил, не приносил страданий. Я лежал с закрытыми глазами, и перед моим внутренним взором творилось что-то невообразимое. Будто в тёмном ночном небе необыкновенного сиреневого цвета вспыхивали, неярко и нерезко, разные звёзды; они мягко играли радужными цветами, перемигивались, мерцали; они окончательно приносили обез-боливающее избавление, они уносили меня от мира здешнего в мир бесчувственный, разноцветный и сказочный. С каждой минутой мне делалось всё лучше. Ничего подобного прежде я не испытывал. И дело было не в красоте звёзд, потом эти звёзды и вовсе исчезли, а перед глазами было что-то светлое — словно ранняя зорька на дальнем горизонте. Но видимые образы были сопутствующими, главное — внутри нарастало насыщение радостью, как будто всю мою плоть, все клетки моего организма наполнились здоровой силой, способной поднять меня не только с кушетки, но и с земли — в небо. Хотелось смеяться! А ведь прошло всего несколько минут после того, как я безбожно орал от боли.

И тут, как бывало со мной, в эти минуты и мгновения опять пролетела в моём сознании цельной, многокрасочной картиной моя жизнь. Но сейчас ярких счастливых красок в ней было много больше, чем когда-то прежде. Я слышал и ласковый голос матери, я чувствовал морозный запах ели, которую мы спиливали с отцом на новогодний праздник, я безудержно был влюблён в одноклассницу Ладу, и эта любовь простиралась на внезапном полотне жизни неким восходом солнца, а по коже бежали мурашки от счастья…

Из тихих ласковых галлюцинаций меня вывел голос врача, а потом голос жены Анны.

Утих, уснул, значит, всё нормально. Приступ прошёл.

И что теперь делать? — спросила Анна.

Обследоваться, лечиться… Да, да, да… Тут никуда не денешься.

Я отстранённо слышал разговор и сквозь ресницы смотрел на врача и жену; мне не хотелось открывать глаза шире. Но внутренний толчок встрепенул меня.

Куда меня сейчас, в палату? — спросил я доктора.
— Нет, нет, нет, — живо откликнулся доктор. — Можно обойтись и без стационара. К тому ж в стационаре все равно нет лекарств… Амбулаторно полечитесь.

Я с улыбкой смотрел на Анну, взял её протянутую руку.

Выходит, ничего страшного? — спросил я.

Бывает и хуже.

В этот момент в приёмный покой вошёл высокий решительный человек, тоже в белом халате; по всему видать, врач рангом повыше, чем мой лысый лекарь-избавитель. Это был главврач.

Ах, вот вы какой, голубчик! Мне весь телефон оборвали… — с некоторой издёвкой заговорил он и подозрительно посмотрел на Анну: — А вы кто?

Жена, — ответила она и вдруг почему-то расплакалась: — Скажите честно, что с ним, доктор?

Но главный врач на её вопрос не ответил, зато уточнил:

Значит, вы жена?

Да.

А кто вам сообщил о приступе вашего мужа и где он находится?

Его секретарша.

Главный кивнул, сказал уверенно Анне:

Не беспокойтесь! С вашим мужем всё будет хорошо. А пока выйдите, пожалуйста. Мы ещё раз осмотрим вашего мужа… — Он почему-то выделил эти слова «вашего мужа».

Как только Анна оказалась за дверью, главврач покачал головой.

Да-а, голубчик. — Он присел на край кушетки. — Мне звонят и звонят. Но я не могу говорить о диагнозе больных чужим людям, а только близким родственникам… У вас ещё две жены, голубчик. Не считая той, которая стояла только что здесь.

Я не понял, куда он клонит:

Откуда они возьмутся, ещё две?

Главный понизил голос, сказал по секрету:

Мне сначала позвонила ваша секретарша, представилась, расспросила, где вы и что у вас… Тут всё понятно. Но потом ещё позвонили две женщины, и каждая из них представилась вашей женой. Итого три, Валентин Андреевич!

Не может быть! — ошеломлённо сказал я.

В жизни, голубчик, всё может быть… Причём одна из них звонила откуда-то с улицы, из автомата, был слышен шум машин.

Лысый врач захохотал, а потом сказал иронично и дружески:

Отправляйтесь домой, многожёнец. Лечитесь амбулаторно. Это всего лишь почечная колика.

Главный врач вышел из помещения, было слышно, как он сказал Анне:

Вы можете забрать своего мужа. Следите за ним. Я имею в виду здоровье…

Если и была в этих словах насмешка, то очень скрытая. Мне даже показалось, что, напротив, доктор говорил очень серьёзно, с назидательностью.

Загадка о трёх жёнах долго терзала меня. Часть этой загадки удалось разгадать. Сотрудница юридической службы Екатерина, когда отмечали 23 февраля, подвыпив, призналась мне:

«Когда вас на «скорой» повезли, я так перепугалась. Грешным делом, подумала: вдруг у человека инфаркт… Позвонила главврачу, сказала: «Я жена! Говорите правду!»

Екатерина всегда мне нравилась. Нет, я не подбивал к ней клинья, но она мне нравилась: ухоженная, улыбчивая, чёткая, всё понимающая. С такими все-гда хочется провести время. Но не думал, что я ей до такой степени интересен, что она назовёт себя моей женой… Впоследствии мы с ней провели несколько вечеров вместе (после того, как она назвалась моей женой, я не мог отказаться…). Я так её и называл: «вторая жена».

А кто была третьей телефонной женой — осталось тайной. Я приглядывался к каждой потенциальной жене в своей строительной конторе, но никого не мог выбрать. Смущала только одна кандидатура. В экономическом отделе работала девушка Оксана. Она была тихой, скромной, неприметной. И, по-моему, очень стеснялась меня. А ещё была ниточка — однажды я услышал вопрос её сослуживицы: «Ты чего, Оксан, из телефона-автомата звонишь? Разве у вас в отделе телефонов не хватает?» Я в тот же миг навострил уши: что ответит Оксана. Но Оксана пожала плечами, а сослуживица извинилась: «Прости за глупый вопрос. Говорить со своим молодым человеком лучше без посторонних ушей…» — И она рассмеялась, а Оксана слегка покраснела. Но была ли «третьей женой» скромница Оксана — большой вопрос. Так я и не выведал, кто она, моя очаровательная преданная третья жена? В этой тайне было какое-то упоение, иллюзия любви и счастья. И даже, наверное, хорошо, что не нашлось отгадки.

Но главное во всей истории с приступом было другое: лекарство-наркотик. Оно настолько поразило меня, что потом, даже много позже приступа, я всё ещё надеялся, что такой же приступ повторится и мне достанется тот же самый искусительный обез-боливающий препарат. Я перенёс лютую боль, истерику, но готов был перенести её ещё раз, ради избавительного укола, ради фиолетового неба со звёздами и бесконечной радости, которая постепенно насыщает тело, а потом и душу…

Почему мне лезла в голову эта история, было понятно: я вёз в машине таблетки. Глупо, но мне хотелось их попробовать, испытать, как тогда испытал «возвышающее» действие лекарства.

Нужно было вытаскивать Толика. Помочь в этом мог Виталий Шаров.

 

7

 

Деятельный человек с годами всегда обрастает связями, знакомствами, блатом. Коллеги, однокашники, армейские друзья, однокурсники — они не сидят сложа руки, они становятся начальниками, влиятельными чиновниками, получают звания и звёзды на погоны. Виталий Шаров был ментом. Ментом азартным, которые не любят проигрывать. Этот Шаров, будучи когда-то капитаном, попортил мне немало крови.

В стране в девяностые — бум предпринимательства, вернее, лёгкой поживы и откровенного воровства. Конторы появлялись и исчезали. ТОО — товарищества с ограниченной ответственностью. Как мило, с ограниченной ответственностью! Почему не с полной? Я, разумеется, открыл свое ТОО, потом ещё одно, а потом ЗАО и т.п. Но забывал конторы закрывать, так и получилось, что одно брошенное ТОО вместе со всеми документами повисло на бухгалтерше Ксюше-пулемётчице. Она не говорила, а частила словами, словно пулемёт, вот и подошло ей прозвище «пулемётчица». С Ксюшей у меня был коротенький роман, даже не роман, а так — «перепихнушки». Почти все директора-«тоошники» со своими бухгалтерами спали, так было проще обговаривать аферы.

Но с Ксюшей произошёл у нас разрыв, безболезненный, мирный, что-то не срослось, а вот документы и печати ТОО с романтическим названием «Северный монолит» так и остались у неё. Они должны были кануть в Лету, такое было делом обычным, но они не канули, а всплыли у мента Виталия Шарова.

Меня потащили на допрос. Шаров сидел в убогоньком ментовском кабинете, но каким щёголем! В костюмчике с иголочки, курил дорогие сигареты, на руке — золотой браслет, на пальце — перстень из белого золота. Шаров острым взглядом мента и психолога, наверное, определил, что я ни в чём не виновен, хотя поначалу напустил такого туману, что меня на расстрел могли увести без суда и следствия…

Вот документы, гражданин Бурков. Пять вагонов с цементом вы получили от Гурьянского цементного завода и не заплатили ни копейки, хотя гарантировали…

Ничего я не получал! Ничего не гарантировал! — вскричал я. — Не было у меня никакого контракта. Клянусь, не было!

Тут Шаров панибратски сказал:

Да верю, верю я тебе, Валентин. Но весь фокус в том, что и печати, и устав твоего ТОО «Северный монолит» неподдельные. Шерше ля фам… Бухгалтерша твоя где?

Не знаю. Она теперь у меня не работает.

А документы и печати у неё остались?

У неё. У неё! Найду её, суку, Ксюшку-пуле-мёт-чицу! — не стерпел я.

Пулемётчицу? Это любопытно. Надо найти, гражданин Бурков. Пять вагонов с цементом — это, конечно, не батон колбасы, украденный в магазине. За батон колбасы ты бы пару лет схлопотал. За двести тонн цемента тебя явно не посадят, откупишься, выкрутишься. Но пятно грязное будет…

Тут я рассмеялся и всё перевёл в шутку:

Прости, начальник, но не виноватая я… А Ксюшку-пулемётчицу тебе доставлю. С ней обо всём и перетрёте.

Я думаю, что она тоже не виновна. Какой-нибудь её хахаль подсуетился. На чистых бланках расписывался, Валентин? На ордерах приходных-расходных, в книжке чековой? — Тут он сменил тему допроса. — Ну ладно, время позднее, конец дня, пятница. Пошли в ресторан. Перекусим. Там всё и обсудим…

Я сразу понял, что платить за ресторан придётся мне. Но и обрадовался: иметь в приятелях такого капитана, явного проныру, немножко хама и циника, который цепок, но не корчит из себя гениального сыскаря, — факт очень выгодный. Да и если он идёт со мной в ресторан, значит, мне доверяет, он не глуп, с шантрапой, урками пить не будет и обо мне, видно, кое-что уже вызнал.

В ресторане мы с Шаровым крепко нагрузились. Шаров напрямую сказал мне:

Пять тысяч зелёных — я всё улажу… Найду этого гадёныша, кто твою Ксюшку-пулемётчицу отпулемётил.

Слово?

Слово офицера! — пьяно ухмыльнулся Шаров.

Потом, ещё подвыпив, я приобнял Шарова и спросил напрямую, глядя в глаза:

Скажи мне, Виталий, — в этом месте я спотк-нулся: я хотел спросить его с некоторой осторожной язвительностью: «Сколько?..» — но в последний миг изменил свой вопрос и снял язвительность: — Что тебе нужно для счастья?

Шаров задумался, как-то собрался, даже будто бы протрезвел и ответил серьёзно и уж точно честно:

Самое главное для меня — чтобы мать не болела. Всё остальное чепуха… Мать у меня прихватило сильно. Не знаю, выкарабкается ли? Лекарство импортное нужно.

Эта искренность Шарова запала мне в сердце.

Мать у Виталия Шарова не выкарабкалась. Вскоре после её смерти он женился и, странное дело, перестал щеголять в красивых костюмах, снял золотые украшения, ходил в основном в милицейской форме, хотя по-прежнему был аккуратен, любил стоящие вина, дорогие сигареты и кофе «американо».

Теперь Виталий был уже целым подполковником, сидел в просторном меблированном кабинете под портретом президента, в новой полицейской форме, да и должность в иерархии полиции занимал весомую для провинциального Гурьянска — один из замов районного начальника.

Я застал Шарова взбудораженным: он ходил по кабинету туда-сюда и отчитывал сотрудника за какую-то утечку информации. Ещё заглянув в кабинет, я спросил: «Может, мне подождать?» Но Шаров выкрикнул:

Заходи, заходи! Это и тебя касается!

Перед Шаровым сидел молодой человек, в гражданском костюме, вертел в руках сотовый телефон, — видно, из оперативных сотрудников; речь шла о какой-то операции, которая чуть было не сорвалась или результаты которой ещё были до конца не ясны. «А при чём тут я?» — подумалось мне.

Шаров ответил на мой не оглашённый вопрос:

Вот вы, строители, чемоданами несли взятки Галковскому, ныли, ждали, чтоб мы его поскорее на нары кинули. А когда мы попросили вас помочь нам — все задницу в горстку, и никто против Галковского. А почему?

А потому что Галковский кормит губернию и Москву! — возразил я. — Ты его за задницу, а завтра его задницу московские воротилы в кресло вице-губернатора посадят.

Думаю, что нет. Отрекутся, — тихо произнёс молодой опер. — Сейчас время сливать губернаторских обжор…

Да, над нашей губернией тоже собираются тучи, — сказал Шаров. — Хотя у каждого чиновника грехов — выше крыши. Но у Галковского их более чем. Он, мерзавец, своих женщин в конторе заставлял ходить на работу исключительно на каблуках, исключительно в юбках, некий дресс-код. Значит, и домогался к кому-то. Значит, кто-то на него точит зуб и готов свидетельствовать.

Думаю, не без того, — подтвердил опер.

Найди парочку жертв. На всякий случай и эту подпорку используем. Чем больше свидетелей, тем лучше. Можешь идти.

Есть, — отозвался опер. Вышел из кабинета.

Ты давал взятки Галковскому? — спросил меня Шаров. Он смотрел мне прямо в глаза.

Разумеется, — ответил я. — Как все. Без его подписи к коммуникациям в городе не подпустят.

Можешь подтвердить это сейчас? Хотя бы устно? При Галковском?

Я растерялся. Дело пахло жареным. Шаров — мент, его работа — играть с огнём. А мне в кошки-мышки играть не резон. Но выходило сейчас так, что я зависим от Шарова, я же пришёл к нему в роли просителя, на карте — судьба сына. Я почувствовал, как озноб пробежал по спине и внутри меня что-то загудело — будто бы страх, который испытывал в детстве, когда приближалась драка.

Всё-таки связываться с ментами — дело скользкое. Лучше бы не связываться никогда. Настоящий мент, а тот же Шаров был ментом настоящим, должен быть умён и коварен. Если ты у него чего-нибудь просишь, знай: завтра он попросит у тебя. И ещё неизвестно, что дороже… Лучше жить по закону. Но я по закону не жил. Вертелся, взятки давал, обманывал налоговую, финтил кое-что с банком, успокаивал себя: все так делают, без этого в бизнесе не выжить… Врал, конечно, сам себе. Но чистеньким перед Шаровым казаться не хотел и не мог.

Виталий, я тебе верю. Я готов сказать в присутствии Галковского, что давал ему взятки. К тому же, на вашем языке говоря, у меня есть кой-какая вещественная база.

Шаров протянул мне руку, ожесточённо тряхнул её, сказал:

Спасибо! Пойдём! Галковский у нас в подвале сидит.

Не может быть! Сам Галковский в подвале?

Сегодня на даче взятки прихватили. При обыске ещё нашли сто двадцать миллионов наличными.

…Это был зажравшийся воротила. Чиновник, который давал разрешения на любую стройку в городе и районе. Взятки и откаты у него вошли в систему, он делился с теми, кто стоял над ним, и, видно, совсем потерял чувство опасности. Вот и попался. Или кто-то захотел его убрать, потому что слишком много знает. Дело тёмное и грязное. Там, где большие деньги, — вечные сумерки…

Мы вошли с Шаровым в одиночную камеру. Там было чисто, светло. На кровати сидел человек в спортивном костюме, руки у него были сцеплены в замок. Это и был Галковский. Я его даже не узнал. Без очков, без галстука, без белой сорочки он слинял, потерялся. Словно бы орёл стал воробьём. Шаров строго и чётко заявил:

Господин Галковский, это не для протокола, а для информации… Валентин Андреевич, — обратился потом ко мне Шаров, — вам известен этот человек?

Да, я его знаю, — твёрдо ответил я.

Вы давали господину Галковскому взятки?

Да. Я отправлял деньги на счета, указанные им.

Галковский сперва как будто не понял, о чём речь, потом побледнел, прошептал:

Я требую адвоката!

В данный момент обойдёмся без адвоката.

Галковский вскочил с кровати, выкрикнул:

Зачем вам это нужно, Шаров?!

Хотя бы время от времени таких, как ты, надо сажать в тюрьму. А лучше бы расстреливать, — не церемонясь, ответил Шаров.

Галковский перевёл взгляд на меня, голос его был по-щенячьи обиженным и укорительным:

Валентин Андреевич, — впервые он меня назвал по имени-отчеству, — как же вы так? Я же вам никогда не отказывал, а вы… Мент выслужиться хочет, но вам-то…

В первый момент после этих разоблачительных слов я растерялся, но совсем ненадолго. Будто в ответ на его укорительные слова разом промелькнули передо мною десятки унизительных для меня картинок, когда я просителем отирался в приёмной Галковского, когда ловил его в коридорах и подносил подарки ко Дню защитника Отечества.

Мне тебя не жалко! — брезгливо сказал я.

Встреча с бывшим чиновником кончилась. Я был уверен, что Шаров упрячет его за решётку. Мне ничего не грозит. Новый назначенец вряд ли будет мстить за проворовавшегося бывшего… Впрочем, никто не знает, как ляжет карта. Ведь и этот жулик вряд ли думал, что попадёт на нары. Выйдя из камеры Галковского, я символически сплюнул, сказал:

Все знали, что вор, а столько лет сидел в кресле, позорил власть, портил дело, гадил обществу.

Шаров внимательно и хитровато посмотрел на меня, спросил:

Но ведь это многих устраивало? Кто его хотел вывести на чистую воду? Он доил деньги из ЖКХ, из строителей, отдавал своим людям подряды. Кормил чинуш из области, имел московские связи…

Хватит о нём. Я к тебе по другому делу!

Мы вернулись с Шаровым в его кабинет. Я молча выложил на стол пакет с таблетками. Шаров посмотрел на них без особого интереса, как будто видел такие таблетки каждый день.

Мой сын влип в дурную компанию. Боюсь, что его пасут какие-то гниды.

Наркотики — статья тяжёлая. Твоего парня надо спасать.

Я рассказал Шарову о загадочном поведении сына, о его знакомых, о «жигулёнке», на котором ехал Толик.

Шаров курил сигарету. Курил он красиво. Я смотрел на него и даже немного любовался. Теперь это был не капитанишка в ободранном кабинете, который после работы шёл в кабак на халяву. Теперь передо мной сидел прагматичный, расчётливый полицейский старшего офицерского чина. Правда, левыми деньгами и подарками Шаров не брезговал, но цели разбогатеть не ставил, сомнительные подношения сразу отвергал; от моих подарков он не отказывался, надеялся, что не предам его. Но вообще-то он как-то холодно относился к деньгам. Если они ему были нужны, он их доставал, а деньги ради денег — это было для него чем-то вроде паскудства. Он и сотрудников тут же увольнял, если замечал за ними шкурничество. Сейчас Шаров молчал. Я кончил свой рассказ и ждал.

Много лет назад, я тогда лейтёхой был, дураком, первые дела только вёл… Словом, паренька я одного посадил. Васей звали. Никак простить себе не могу. Его друзья подставили… Отнеси, мол, посылочку — заработаешь. Потом ещё, потом ещё… А когда пацан расчухал, что стал наркокурьером, возмутился. А те ему, если вякнешь — сядешь. Сдали в конце концов. Я мог ему помочь, но… То ли ума не хватило, то ли тщеславие сопливое — раскрыл, мол, целую цепь. Словом, парнишке дали три года. На зоне какие-то скоты его снова подставили, его изнасиловали… Он повесился.

В чём мораль? — спросил я.

Жить тяжело. Грехов много. Надо бы хоть в церковь ходить… Да всё как-то не получается… Твоего Толика я криминалу не отдам! — вдруг резко сказал Шаров. (С сыном он был шапошно знаком, даже как-то раз играл с ним в шахматы.) — Ты сказал, что он ехал на раздолбанных «жигулях». Номер помнишь?

Я назвал номер.

Заходи завтра, Валентин. Я пробью, чья машина. И вообще что-нибудь придумаем. Таблетки подержи у себя. Экспертизу надо сделать…

 

8

 

День сломался, планы — насмарку. Ох уж эти неожиданные вводные! Задумаешь одно, а делаешь другое. Так и по всей жизни получалось. Мечты — в одну сторону, реальность — в другую. А ведь день начинался так бодро, с весеннего эликсира, мажорного настроения: впереди поездка в Одессу, отпуск, даже что-то лирически-любовное, ведь в Одессе жила Лада… А тут один внезапный удар, второй удар, третий… Третий будет сейчас.

Моим соседом по таунхаусу был приятель Галковского, чиновник из администрации Соловьёв, через него мне тоже приходилось проворачивать некоторые делишки, связанные со строительными подрядами. Теперь мне придётся признаться Соловьёву во встрече с Галковским в полиции и в том, что я ничего о нём скрывать не буду: пусть тонет… Но ведь Со-ловьёв был с Галковским в одной лодке. Тьфу ты, чёрт! Одно тянет за собой другое. Это как сантехнику ремонтировать. Вроде бы только прокладку сменить в смесителе. Раскрутил — оказалось, надо менять и весь смеситель, и даже все трубы надо менять…

Вроде бы Достоевский написал о том, что человек рассчитает один-два варианта в жизни, а жизнь даёт миллион вариантов. Ничего не угадать. Может, тогда стоит плыть по течению, если за нас всё решено наперёд?

Но в Бога я почему-то не верил. Вернее, Бог был для меня величиной абсолютно абстрактной, виртуальной: нечто нематериальное, сотканное из мыслей и чувств человека… Традиционно верующих я уважал. Даже завидовал им, а сам от веры был далёк настолько, что ни разу и лба не перекрестил, хотя мать говорила, что в младенчестве к нам домой приходил священник и окрестил меня и мою старшую сестру разом, минуя церковь. Мать учительницей работала, стеснялась — комсомолка была, активистка, да и отец был партийный. Но покрестить детей не считала лишним.

Я подъехал к своей калитке, оставил машину, обогнул часть нашего двухэтажного дома, где занимал одну половину, другую занимал Соловьёв с женой. Увидел его машину в небольшом дворике, но сразу к нему не пошёл. Несколько таунхаусов строила моя фирма, в том числе и этот дом, который был под моим особым контролем. Я знал, что буду жить здесь, знал, кто будет моим соседом, и то ли бес попутал, то ли инстинкт любопытства, а может самосохранения, взыграл, — словом, в кладовке первого этажа я не заложил вентиляционный люк и при желании, отодвинув секретную заслонку, мог подслушать, о чём говорили соседи в столовой… Туда я и направился, зная твёрдо, что речь идёт об аресте Галковского, и мне нужно понять настроение и мысли его соратника и сообщника.

Гадко это, противно — кого-то подслушивать, за кем-то шпионить, но «какать захочешь — так присядешь», говорят в народе… Мне это было нужно: знать, о чём говорят в доме Соловьёва.

По голосам я сразу понял: Соловьёв пьян, а его молодая жена Ирина раскалена, даже мат проскакивает в речи.

Да без его денег они куски дерьма! Галковский их кормил, а теперь кто будет? — услышал я голос Соловьёва.

Найдутся такие же хапуги, — зло кинула Ирина. — Деньги, деньги, деньги, всё у вас деньги! Сколько раз тебе говорила: угомонись, отойди в сторону, а ты совсем голову потерял… Теперь всё отберут, тебя за решётку бросят, а мне что — в комнату в общежитии идти?

Только о своей шкуре думаешь, — устало пробормотал Соловьёв.

А что мне не думать?! Я молодая! Жить хочу!

Этой заслонкой я пользовался всего второй раз, хотя жили мы в этом доме уже третий год. Однажды мне нужно было подслушать, о чём говорил Соловьёв с гостем, каким-то барыгой из московского министерства, который доил наш город, курируя большой федеральный строительный проект. Но слушал я их разговор недолго. Они говорили о политике, перемывали кости вице-премьеру и министрам, обсуждали их всем известные решения и ничего закулисного, ничего оригинального. Такое плетут в любой компании, за любым пьяным мужским столом. А у меня есть принцип, ну, принцип — не принцип, но есть некая установка: о политике болтать не хочу! Даже есть такая команда: «Стоп! Меня это не касается!» Я не в силах что-либо поменять «наверху», чего ж об этом и говорить? Там совсем другой мир, другие связи и силы, и никогда не откроется та личность, которая принимает решения, а чесать лясы попусту о том, почему у премьера мешки под глазами, — чушь со-бачья! Моя политика делалась вокруг меня, та политика, на которую я мог повлиять, где я принимаю решения. Так я и перестал слушать трёп мос-ковского гостя с Соловьёвым, хотя москвич, конечно, кое-что знал из сокрытой от толпы жизни верхов, но, думается, тоже вряд ли мог влиять на политику, — так, карманы себе набивал на хлебном месте…

 

…Чего ты раскудахталась? За границу уеду!

Кому ты там нужен, такой красавчик? — съязвила Ирина.

Я не нужен. Мои деньги нужны! — ответил Соловьёв строго. (Я даже представил его кривую ухмылку.) — Тебе ведь мои деньги тоже нужны оказались?

Ирина молчала: вопрос коварный. А Соловьёв ей подсказывал, пьяно и вульгарно:

Вспомни, откуда я тебя вытащил? Если б не я, работала бы швеёй на фабрике, жила бы в бараке с алкашом-слесарем, пила бы… не мартини в итальянских ресторанах…

Дурой была. Повелась на твои побрякушки, — негромко отозвалась Ирина. Тут она, как мне показалось, глубоко вздохнула и — почти в крик: — Да, за деньги! Да! Если б не деньги, чего бы ты, урод, стоил?! Ты посмотри на себя! Башка облезлая, живот большой, ножки — как спички… Я на тебя, урода, лучшие годы жизни положила. Ни ласки, ни настоящей любви не знала… Но и ты ни копейки в гроб с собой не унесёшь. Да и деньги-то ваши грязные! Обирали пенсионеров, стариков на квартплате надували. Ничего святого у вас, уродов, нету… Локти кусаю, что согласилась для тебя куклой служить…

Ирина была моложе Соловьёва лет на пятна-дцать, не меньше. Красивая, неглупая, хозяйственная — всё в дом, — но мина замедленного действия в их семейные отношения была заложена с самого начала: я знал, что и этот дом, и накопления Соловьёв переписал на свою дочь от первого брака, у которой к тому же трое детей — внуки соловьёвские.

Ишь ты! Куклой она служила… — громко хмыкнул Соловьёв. — Я тоже жалею, что на тебе, курве, женился. Если б знал, какая ты… Ещё и на передок слабая… Думаешь, я не знаю, как ты к слесарю своему бегаешь?

Тупую семейную ругань слушать не хотелось, хотя и из неё можно выудить что-то ценное. Но уж больно противно. Я прекратил подслушивать. Осторожно перекрыл вентиляционную задвижку, за-мкнул тайный канал в чужую жизнь. Везде какие-то вывихи и изгибы. А ведь посмотришь на Соловьёва и Ирину со стороны: вроде радушная пара. Достаток, путешествия за границу, а оказывается…

К Соловьёву я не пошёл. Но скоро он сам, пьяный, с бутылкой виски приплёлся ко мне. Мне было неприятно и неловко смотреть на него. И жалко в то же время. А ему нужно было выговориться. Я это сразу понял. Он держал в себе тайну, но кто-то сказал: легче на языке держать раскалённые угли, чем тайну… Впрочем, тайна была относительной. Коррупционный скандал, конечно, скоро бы всплыл.

Меня прижали, пришлось указать на Галковского… Вообще сейчас в городе всю колоду переменят. Галковский — это только начало.

Я смотрел на него, зная о его разговоре с женой, и мне он казался очень уродливым. Действительно, голова с редкими волосёнками, тонкие губы, дряб-лая шея… А ведь Ирина его молода, свежа, недурна собой… За деньги явно выскочила. Кто из них подлее? Он, который обворовывал пенсионеров через квитанции из ЖЭКов, или она, которая легла под него, как дворовая девка, и набивала себе цену… Впрочем, у таких, как Соловьёв, разве могут быть честные жёны?!

Все воры, — заговорил упрямо и агрессивно Соловьёв. — Все, все воры! Каждый тащит на своём месте! Пусть понемногу, но тащит… Все воры! Все, кто имеет доступ к бюджету!

Меня ты тоже вором считаешь?

А твои строительные сметы честные? — запальчиво спросил Соловьёв. — Или отчёты в нало-говую?

Я хотел было возразить, пуститься в рассуждения о сметах, о том, что советские сметы устарели, а новые, буржуазные, не выстроены правильно. Однако что-то остановило меня. Если даже я вор, то вор поневоле. Уж тем более бабушек через жэковские квитанции никогда не обирал… Но всё же Соловьёв прав. Все воровали — каждый на своём месте: в автосервисах, на стройке, в торговле… Везде, как зараза, как микробы, распространялось желание нечестного заработка. Я не знал, что с этим делать. Мне было противно всё это видеть, этот воровской капитализм, но его привили нам сверху, наверху должны были и прервать воровство. Но власть пока была слаба. Я об этом не рассуждал. Я это видел в реальности. И опять же не мог воздействовать на это. Потому и не любил, не хотел трепаться насчёт власти.

А бабы все суки…

Не все! — тут же возразил я.

Соловьёв вскинулся на меня, пьяно икнул, согласился:

Может, не все. Те, кто возле денег, — все… Показали тут этого богача. Олигарха. Долговязый, с маленькой башкой. Понтярщик этот, ещё машину какую-то из пластика хотел сделать. Он стаями молодых девок на курорт возил. Кто эти девки? Шлюхи! Разве нужен был им этот змей? Они на его рожу смотрят, а видят морду на долларе…

Он выпил ещё. Я не пил. Я сразу сказал, что пить не буду, мол, у меня есть ещё дела, придётся садиться за руль. Он и не настаивал, только попросил стакан воды или сока для запивки.

Затем мы услышали, а после увидели, как со стороны его дома уезжает машина. Это его жена Ирина помчалась куда-то на серебристом «Лексусе».

Отчалила, курва… — пробормотал Соловь-ёв. — Ну, и пускай! Так лучше… — Он встал из-за стола. Чуть покачиваясь, пошёл к выходу. — Прощай, Валентин, — сказал он тихо и как-то раскаянно. Вяло махнул рукой.

Мне стало жаль Соловьёва, даже в сердце что-то кольнуло. Его патрона Галковского, которому светила «десяточка» за взяточничество и злоупотребления служебным положением, мне не было жалко — ни тогда, когда он был свободен и нагл, ни сейчас, ко-гда он был в неволе и жалок, — а его пьяного сообщника на свободе стало жалко. Наверное, я знал о нём что-то большее, чем о Галковском. И вообще, когда знаешь о человеке достаточно, его всегда почему-то немного жаль. А может, я просто не встречал цельных, неуязвимых, счастливых людей?! В каждой судьбе была какая-то прореха, боль, которые нельзя было заклеить и залечить деньгами.

Что-то неприятное накатило в душу. Я пожалел, что не выпил с Соловьёвым, может быть, я как-то поддержал бы его. Он ведь, уходя от меня, совсем стух. И почему он вспомнил про этого придурка олигарха, который начал лепить нелепый пластиковый автомобиль? Мне вспомнился американский актёришка, богач из Голливуда, который ездил с молодыми шлюхами по миру. Они все улыбаются, ластятся к нему… Потом прошла информация: он покончил жизнь самоубийством в одном из дорогих отелей. Наверное, был пьян и разочарован, надоели ему все, в том числе смазливые бабы из окружения, да и сам он себе надоел, похоже, порядком. Поставил точку. Может быть, уходя из жизни, понял, что нельзя так жить, как животное, и что этому должен поскорее прийти конец. Вряд ли кто искренне сожалел, что он покончил с собой, — жалко было денег, которые он мог бы потратить на окружение… Где деньги — там безусловный цинизм. И любви там быть не может. Тут Соловьёв был прав. А его Ирине уж очень нравилась реклама, в которой баба говорила голосом стервы: «Если любишь — докажи!» — и дальше шла картинка: вывеска ювелирного магазина.

 

…Хлопок был не силён, но отчётливо слышен. Я сразу понял, что это выстрел из пистолета. Я находился в столовой, и, хотя с Соловьёвым нас разделяла капитальная стена, различить одиночный резкий хлопок вполне удалось. Я прибежал в прихожую, переобулся из тапочек в туфли, выскочил на улицу. Но тут же остановился. Какое моё дело? Зачем я буду совать нос в чужую судьбу? А если Соловьёв истекает кровью? Ещё жив пока? Нет, такой грех тоже тащить было бы тяжело. Набрал его номер. Телефон молчал. Я позвонил в полицию. Отделение было рядом. Попросил приехать. «С соседом явно что-то не то… И как будто выстрел…» Полицейские примчались через несколько минут. Так оно и случилось. Соловь-ёв покончил с собой выстрелом в висок. Смотри-ка, мужик-то какой отчаянный — в висок! Случись бы мне стреляться, подумал я, стрелял бы себе в сердце. В голову неприятно, пуля мозги вышибет…

Ночью не спалось. Пришлось пить виски, которое оставил у меня Соловьёв. Чуть меньше полбутылки. Помянул, почтил его память… Хотя зачем жил этот человек? Он не приносил другим пользы, обирал бедных, жил за чужой счёт. Спросят ли его там, зачем он жил? Я сомневаюсь… Кое-как уснул, уже далеко за полночь. В бутылке виски ничего не осталось, зато спал почти до обеда как убитый. Телефон выключил.

 

9

 

Алик Лобастов слыл настоящим уникумом. В НИИ, где он работал в химлаборатории, на него смотрели как на гения, хотя диссертаций он не защищал, научной карьеры не делал, зато трудился самозабвенно и честно, создавая новые уникальные органические волокна. Он имел много рацпредложений, и деньги даже неплохие имел, премии, грамоты, медали, но 1991 год мир Алика Лобастова перевернул. НИИ сдох, вернее — его удушили, по словам всё того же сведущего Алика, «западные доброжелатели и отечественные недоумки» — сотрудники разбежались, осталась лишь экспертная лаборатория, которая примкнула к одному из городских департаментов.

Как незаурядного специалиста туда пригласили Алика Лобастова в качестве эксперта. На скромную зарплату. Но и работа была — не бей лежачего…

Я знал Алика в двух ипостасях: как химика и как музыканта. Химиком он, несомненно, был одаренным; музыкантом, трубачом — так себе: даже простенькие партии из похоронных маршей долго разучивал по нотам, а исполняя их, давал маху… Зато играл увлеченно, пробовал импровизировать, должно быть, представляя себя Луи Амстронгом.

Алик Лобастов ходил с одной и той же командой «жмуровиков» на похороны, где провожал в последний путь со своей музыкой усопших. Не надеясь застать Алика на службе, я поехал на кладбище, зная, что здесь он каждый день; смерть людская дней недели и времена года не признает. На работе Алик находился, обычно, до обеда. После — как эксперт ездил по каким-то организациям или делал вид, что ездит. Но кладбищенские «жмуры» не пропускал.

Музыки на кладбище не было. Похороны кончились. Но я знал: Алик Лобастов здесь… Близ кладбища располагалось небольшое кафе, там всегда проводились поминки, и похоронный оркестрик (труба, тромбон, бас и барабан) из четырех музыкантов, одетых скромно, чисто, в темных рубашках и непременно галстуках, это что-то вроде униформы, приходили в кафе, помянуть покойного, которого они недавно сопроводили…

Обслуга кафе музыкантов знала как облупленных и относилась к ним очень уважительно: музыканты и впрямь все были из «интеллигентов», образованные, а хозяева поминок, если и забывали пригласить музыкантов на поминальную трапезу, никогда не протестовали против их появления за нехитрым поминальным столом; они мягко и как-то пластично вписывались в любые поминки.

В кафе умещалось два десятка столиков, и музыканты вежливо занимали стол, один из крайних; сидели скромно, тихо скорбели, не спеша выпивали две бутылки водки — обычно столько ставили на стол на четыре персоны. Кушали кутью, потом борщ или щи. Бефстроганов с картошкой, пирожок с компотом и, выпивая водку, поминали добрым словом того, кто уже выпить не сможет… или ту, которая «ушла, всё прощая и всем прощая…»

Нынче в кафе поминали бабушку, её портрет стоял на центральном столике в чёрной раме и рядом горела свеча.

Я вошёл в кафе, зная, что здесь и разыщу Алика, и услышал речь седовласого подтянутого человека с породистым благородным лицом, который держал поминальное слово; видно, близкий родственник старушки; он и сказал:

—…Клавдия Филипповна прожила тяжелую трудовую жизнь. Незавидную. Но ушла, всё прощая и всем прощая.

За крайним столом я заметил компанию, это и были музыканты, среди них — Алик Лобастов. Они молча сидели, не очень активно закусывали, один из них разливал аккуратно — всем поровну — по стопкам водку. Я слегка помахал рукой, чтобы привлечь внимание Алика, но ко мне тут же подошла женщина в чёрной газовой косынке на голове и даже без приветствия, тихо, настойчиво сказала:

Вы пройдите, молодой человек, присядьте. Помяните нашу бабушку Клавдию Филипповну. Очень добрый был человек… Помяните. Окажите уважение.

Я направился к столу музыкантов. По дороге нашёл свободный стул, причалил со стулом к компании. Женщина в газовой косынке распорядилась, и вскоре официантка принесла мне столовый прибор. Добрую бабушку Клавдию Филипповну я помянул компотом и вкусным пирожком с яблоками, выпечка в этом кафе всегда была отменная.

Мы сидели компанией из пяти человек, но я умудрялся негромко разговаривать исключительно с Аликом.

Дружище, мне нужна экспертиза таблеток, — негромко говорил я, отвечая на вопрос Алика, почему я свалился как снег на голову. — Сможешь сделать завтра? И написать заключение.

Какой разговор… Если удобно, сюда приезжай. Я завтра снова буду здесь. Сегодня что-то с музыкой обломилось. Они сперва пригласили, но ба-буш-ка-покойница, оказалось, заранее наказала, чтоб только отпевание было, а музыки не надо…

Алик усмехнулся, огладил усы и бороду; и усы, и борода были у него блеклого, пегого, невыигрышного цвета; однажды я спросил его, почему он носит усы и бороду, спросил под предлогом, что и сам бы хотел отрастить; он ответил мне просто и честно: лень бриться, электробритву не люблю, а станком много возни… вот и стал бородат.

Он был старше меня на добрый десяток лет, но я никогда не звал его по имени и отчеству, да и все его звали Аликом. Почему к одним так прильнет имя, что отчество язык не поворачивается произносить, и знаешь, человека ты не обидишь, называя только по имени. На эту загадку Алик дал мне ответ: «Есть имена, вроде моего, которые больше чем имя, в них ещё и заключён смысл прозвища, а к прозвищу отчество не прибавляют… Гоша, Стас, Алик… очень удобны, чтоб обойтись только именем, а возраст ни при чём».

Я слегка помялся, некое сомнение стоило перебороть, но всеохватывающая искренность, с которой можно было говорить с Аликом, возобладала; неслышно для других, впрочем, троица музыкантов завела свой негромкий разговор, я спросил:

Алик, дружище, ты каждый день здесь. И на стакане… Но это же деградация… Каждый день это царство мертвых и стакан. С твоими-то мозгами, Алик? Тебя в Америку приглашали работать. А ты сюда прописался… Я без осуждения, я просто понять хочу, — извинительно добавил я.

Плевать я хотел на Америку! — Он усмехнулся, в этой усмешке был ответ на мой вопрос: ты, мол, и сам знаешь, почему русский человек не рвётся работать на американцев. — Там ведь так не посидишь. Мы знать не знаем эту покоенку Клавдию Филипповну, а она нам как родная. — Алик кивнул своему товарищу музыканту: — Разлей остатки.

Один из музыкантов бережно разлил остатки водки по вместительным поминальным стопкам.

Земля ей пухом, — сказал разливавший. Все кивнули, выпили. Помолчали.

Ну пойдем, — сказал мне Алик.

Все из нашего застолья поднялись, поклонились портрету старушки и вышли на волю. В зале становилось уже шумновато, все выпили, отеплели, вспоминали, вероятно, не только трагическое, но и что-то светлое, даже, наверное, весёлое из жизни новопреставленной Клавдии Филипповны.

День был между тем очень хорош, светел. Солнце весеннее, жёлтое, насыщенное, деревья вот-вот пробудятся и оденутся листвой. Да и воздух тут был особенный, чистый, духовитый, а главное атмосфера — тиха и раздумчива.

Распростившись с музыкантами, мы с Аликом решили пройтись по центральной аллее кладбища. Алик сказал, что любит ходить по этому кладбищу, он привык к этому царству мёртвых, к тому же здесь у него похоронены и отец, и мать. Я признался, что тоже не чураюсь кладбищенской тишины и на могилы родственников хожу без надрыва.

Мы шли с ним не спеша средь пирамидок и крестов, говорили о начатом:

В Московском университете со мной училось немало мальчиков и девочек из тогдашней элиты. Мне было дико, но я действительно встречал людей, у которых никогда, понимаешь, Валя, никогда не было проблем с деньгами!.. А теперь представь: что значит пробиться парню из глухомани, у кого мать кладовщица в гараже, а отец аккумуляторщик, и столичному снобу, у кого мама в Минфине, а папа в Госснабе. А ещё были детки разных торговых воротил… Хотя по сравнению со мной они в науках не тянули… Но у них не было проблем с жильем, питанием, одеждой. Многие потом из них за границу смотались…

Что-то дёрнуло меня задать вопрос, опять же откровенный, без экивоков:

Ты завидовал им?

Нет! — тут же отказался Алик. — Зависти к отпрыскам богатых родителей не было. Это как порнофильм смотреть… Нормальный мужик никогда не будет завидовать порноактёру, хотя возле того трутся фирменные биксы. В этом что-то чересчур продажное, склизкое… Но вот обида и раздражение — были!.. У меня не было возможности, как у них, реализовать себя. Нагрузить себя большим делом. Иметь лабораторию, достойный бюджет, свободу творчества… Завидовать, Валя, можно обстоятельствам, возможностям. Деньгам наконец. Деньги — это большая сила. У нас такой силы нет. Русским провинциалам только мозгами и талантом можно себя отстоять. А смотайся я в Америку, стал бы работать опять же не на себя — на американский бандитский капитал…

Почему бандитский? — простодушно сказал я.

Потому что они печатают деньги. И могут их напечатать сколько захотят… — Алик усмехнулся, потрепал свою невзрачную бородку. — Вот я наблюдаю, как америкосы сланцевую нефть разрабатывают. Это же экономически невыгодно, неэкологично. Но плевать они хотели! Выгодно, невыгодно! У них задача другая — сломить конкурентов… А деньги? Деньги напечатают! Сколько им понадобится… Нет, Валя, Америка не для русских моего поколения. Разная иммигрантская нерусь, говорят, неплохо приспосабливается, а такие, как я… они там быстро устают и ломаются.

А здесь? — спросил я. — Разве тебя не сломали, лишив работы? Заставили по жмурам ходить…

Я не только ради денег сюда хожу, — возразил Алик. — Ты вот сказал про деградацию… Как посмотреть… Моя жена Катька в последние годы шибко располнела. Совсем округлилась… И дело не в том, что я стал от этого хуже к ней относиться или что-то такое. Нет, она мне навеки Богом дана… Она просто очень масло сливочное любит. Со свежим батоном готова его по целой пачке съедать… Кофе себе сделает большую кружку, со сливками, с пенкой, французский батон, свежий, с хрустящей корочкой, и масло тоже свежее… Я однажды, Валя, без упрека… но с намёком как-то сказал ей. Слышь, Кать, ты б не порола так много масла. А она посмотрела на меня, тоже вроде без упрека, но с чувством собственного достоинства и сказала: «Ты, конечно, не догадываешься, но я, может, ради этого завтрака и живу… Чтоб утром проснуться с радостью…» Вот, Валя, и понимай как хочешь… Деградация это или нет. Вот и я, может быть, ради этого и живу… — Алик обвёл рукой кладбищенское пространство. — В этом философия заключена. Как почитаешь имена, посчитаешь, кто сколько пожил на белом свете, а главное: зачем? — так и задумаешься… — Он погладил свою бороду, встряхнул головой. — Старею я. Вот и не могу без выпивки, без пустых разговоров с друзьями, без этой тишины… Я уже ничего не боюсь, я выбрал дорогу вниз.

Ты что! — встрепенулся я. — Тебе же до пенсии пахать ещё лет пять! А ты вниз?

Вниз. Но не по крутому склону, — усмехнулся Алик. — Под уклон, достаточно ровный, без крутизны. — Он был размягчённо-хмельным, добродушным, и, наверное, ему было комфортно и даже как-то радостно в этом состоянии опьянения и расслабленности, за приятельским разговором, в котором философски объяснял свободу выбора для каждого человека.

Мы некоторое время шли молча. Мне становилось обидно за наших русских мужиков. Почему они так рано стареют, так рано опускают руки?

У человека на подъёме должна быть цель в жизни. Главное — цель! Чтобы он держался за неё. Когда цели мельчают, уходят, человек уже не горит… Он становится скептиком, как я… Скажи, Валентин, у тебя есть большая цель в жизни?

Нет, Алик, — честно ответил я. — Большой цели нет. Есть обязанности. Я должен поднять детей, что-то им оставить.

Это текущие заботы. А мечта у тебя есть? — копал Алик глубже. — Мечта и цель — вещи разные. Вот у меня нет ни мечты, ни цели. Человек без этого — просто живет. Я просто живу, ради маленьких забот.

Не знаю, почему так случилось, но что-то толк-нуло меня пооткровенничать с Аликом. Может быть, момент был такой философско-кладбищен-ский, может, просто в последние годы я думал об этом. Возможно, мне самому не терпелось иметь какую-то мечту — мечту большую, не денежную…

Я девушку в школе любил. И даже сейчас, до сегодняшнего дня, у меня мечта жива — побыть с ней.

Извини, что грубо, — уточнил Алик, — переспать, что ли?

Даже шире как-то, — не отрицая уточнения Алика, ответил я. — Полюбить её по-настоящему, пострадать из-за неё. Понимаешь?

Что тебе мешает? — спросил Алик.

Одним словом не ответишь. Я боюсь её искать… Мне уже немало лет. И ей тоже… Она была замужем, есть дети… Сейчас овдовела, — уклончиво отвечал я. — На кой чёрт я ей нужен?

Неуверенность — это действительно признак почитания и любви… Значит, ты у нас ещё жених. Хорошо быть молодым! — негромко рассмеялся Алик.

Со дня окончания школы прошло почти три десятка лет, — сказал я. — Что может нас теперь объединять с этой девушкой?

В том и интрига, — снова повеселился Алик.

Скоро эта интрига, надеюсь, разрешится, — сказал я. — А теперь пойдем, покажу таблетки счастья, которые ты будешь исследовать.

Мы вернулись с кладбища ко входу, где стояла моя машина. Уходя, я обернулся на кресты и пирамидки, на разномастные памятники, поставленные то ли в память, то ли в назидание живущим. Каждый шаг в своей жизни сверять бы по этой кладбищенской тишине и вечному покою!

В машине я показал пакет с таблетками Алику.

Тут и никаких экспертиз не требуется! А ну-ка дай нож!

Я дал Алику перочинный нож. Он раздавил лезвием одну из таблеток на корочке книги, которая нашлась в бардачке, послюнявил палец, ткнул в порошок таблетки и положил порошок на язык.

Так и есть! Это семейство амфетаминовых… Но в этой гадости ещё и сахара много… Бодяжит кто-то… После такой таблетки у человека смещается порог боли. Он чувствует легкость, смелость, прилив сил. Американцы своим солдатам их давали в качестве антидепрессантов… Сам можешь попробовать. Действия таблетки хватает ненадолго. Одна-две таблетки — ерунда в общем-то. А вот инъекции — это не шутки.

Спасибо, Алик, успокоил, — горько усмехнулся я.

Ты лицо после бритья кремом мажешь? Так вот, твоя кожа ждёт утреннего крема, ей тяжело без этого. А если кто-то на постоянке на таблеточках и вдруг лишить его их — тогда нужна замена. Самое страшное, какую замену выберет человек, какой будет следующий наркотик, — просвещал меня Алик.

Сделай, Алик, всё-таки официальную экспертизу и дай мне заключение. На бланке, с печатями. Возьми пару таблеток…— упросил я приятеля.

После того, как подбросил Алика Лобастова до его работы — ему нужно было показать «нос на службе», — надо же! талантливый учёный делает вид, что работает! — я долго сидел в машине. Алик не спросил меня: для чего нужна информация о таблетках; он, вероятно, и так понял, откуда дует ветер…

На душе было неспокойно. Я пытался понять, что заставило моего сына и таких же, как он, класть эту гадость в рот, ведь не настолько они глупы, чтобы не думать о последствиях. Но разве в молодости я, выпивая стакан жуткого плодово-ягодного пойла или разведенный спирт «роял», задумывался о последствиях?! Сколько жизней моих сверстников унёс разный суррогат! И всё же наркота что-то иное, более критичное или более легкомысленное. Загадка молодости, тупости, безделья? А может, это просто сексуальная неудовлетворенность? Когда есть подруга, когда есть где, есть с кем, тогда не возникает вопрос о допинге для веселья, не требуется ни пойло, ни наркота… И всё же почему мой Толик попался на этот крючок? — это надо понять, выведать, а главное — стащить его с этого крючка.

Сердце болело за сына, но вместе с тем мне было как-то тревожно и неловко от своего откровения перед Аликом. Зачем я рассказал ему про Ладу? Я все-гда скрывал эту любовь. От всех скрывал! А тут вроде ни с того ни с сего выдал запросто свою тайну. Не-ужели тайна открылась потому, что в ней стало меньше тайны, может быть, меньше любви, — той божественной, мечтательной, незамутненной любви, к которой даже боишься мысленно притрагиваться, дабы не найти в этой любви что-то слишком наив-ное и непростительное для своих лет…

Эх, Лада, Лада! Сколько времени ты полонишь мои мозги! С пятого класса!

Лада ведь так для меня и осталась символом чистой юношеской любви. С другими было всё просто и понятно… Даже в школьные годы случалось, я влюблялся в кого-то на день-два, неделю, ходил очарованный какой-нибудь встречей, свиданием, но Лада оставалась любовью неколебимой — любовью, растянувшейся почти на три десятка лет, любовью безответной и мифической, может быть. Стоп! Хватит об этом, нечего бередить душу мечтами! Надо думать о сиюминутном. Я позвонил Толику. Телефон не отвечал.

Может быть, Толик на занятиях в институте, по-этому отключил телефон. Или ещё что-то. Не надо паниковать раньше времени.

 

10

 

Анна позвонила ближе к вечеру. Я возвращался из конторы: закрывал перед отпуском кое-какие бесконечные прорехи в делах. Ох, как хотелось думать о добром, о светлом, об отпуске, о встрече с Ладой, наконец… Не тут-то было! Анна кричала в трубку истерично, плакала, казалось, она во всём винила меня:

Толика увезли полицейские! Забрали прямо из дома! Говорят, для выяснения… Какая-то машина! Как будто он угнал… Что делать? Они его посадят?

Успокойся. Я всё узнаю и позвоню.

«Я всё узнаю и позвоню», — я повторил эту фразу трижды. Тут явно чувствовалась рука Шарова. Я набрал его номер. Но он в телефон прошептал мне:

Я на совещании… Не волнуйся, позвоню.

Хм, ждать… Человек в экстремальной ситуации должен действовать, а мне предложили ждать. Я предложил ждать Анне. Где-то в полиции ждёт Толик. Чего? Я поехал домой, чтобы действительно успокоиться, приготовиться к разговору с Шаровым; приготовиться к самому худшему. А разве возможно приготовиться к самому худшему?!

Солнце садилось. Стало прохладней. В приоткрытое окно уже врывался холодный поток. Но в этом потоке весеннего воздуха было что-то живое, новое… Сын у ментов, замечен в угоне машины и — упаси бог! — в распространении наркоты; с любовницей разлад и скандал, дочка в Москве собирается выскочить замуж за какого-то старика, да ещё сосед-коррупционер застрелился, чтоб не сидеть в тюрьме… — весёленькое время!

У соседской калитки я увидел грузовую машину с мебельным фургоном. Грузчики выносили из дома вещи, упаковывали в фургон. Что за чертовщина? Неужели грабеж? Но вскоре я заметил вдову Со-ловьёва.

Вещи забираю! Сваливаю! — с некоторым вызовом сказала Ирина.

Что так?

Этот скотина дом записал на дочь от первого брака. У неё трое отпрысков. Уже приезжала, осматривала… — Тут у Ирины что-то поперхнулось в горле, видно, слеза перебила голос: — А это всё моё, нажитое! Своё забираю. Своё! — Она даже постучала себе кулачком в грудь.

Я пожал плечами, пошёл к себе домой: ничего против не имею и в ваши имущественные дела с покойным не полезу. Причудлива жизнь! А Соловьёв-то оказался не промах: чуял цену любви молодой супружницы.

Я ходил из угла в угол, ждал известий от Шарова. В голову лезла разная чепуха. Почему-то вспомнился жуткий эпизод. В начале девяностых. Разное пойло продавали везде, где возможно: все киоски были забиты бутылками. На многих висели объявления: «Куплю ваучер». У меня тогда был провал: ни шиша в кармане. От отчаяния и злобы я взял свой ваучер и пошёл к ближайшему киоску. Зачем мне этот ваучер?! Те, кто дорвался до власти, не вызывали никакого доверия, про уважение — и заикаться не стоило. Всё равно обманут…

Сколько за ваучер? — спросил я бабу в окошке за зарешёченной витриной.

Она ответила.

Чего так мало? — возмутился я. — На пару бутылок дешёвой водки только…

Скоро эти фантики вообще отменят, — фырк-нула продавщица. — Не хочешь — отходи! Очередь ждёт.

Ладно, давай. — Я в общем-то без сожаления, а скорее с брезгливостью сунул ваучер в окошко.

Баба-продавщица зорко разглядела ваучер, потом дала мне пачечку мятых, грязненьких купюр. «Мелкими, гадина, дала!» — подумал я.

Я не отошёл далеко от зарешёченного киоска, стал считать деньги. Зачем считал, сам не знаю. Оспорить бабу в окошке, если она даже меня обсчитала, было бы невозможно. Сзади я услышал разговор двух парней, наглых, весёлых, подвыпивших. Оба в кожанках, в спортивных штанах, в кроссовках, говорят с блатным привкусом, но явно не блатные — фраерочки. Покупали они виски и «Амаретто». Говорили о каких-то «тёлках», к которым сейчас «ломанутся»… Я невольно стал наблюдать за ними. И тут сбоку к ним подчалил мужик. Бомж не бомж, вернее всего, доходяга алкоголик в грязной тельняшке. Стал канючить:

Ребята, выручите, немного не хватает…

Зачем тебе? Ботинки новые купить? — подкалывали парни.

Не-ет. На бутылку красного.

Один из парней вдруг сказал:

У меня сегодня день рождения. Я куплю тебе бутылку красного, только при условии: ты её сразу, без останову, выпьешь из горла. Сможешь?

Запросто! Я моряк! Всё пропьём, а флот не опозорим! — раздухарился мужик.

Если не сможешь, отдаёшь мне свою тельняшку, — позубоскалил парень. — Всё, по рукам?

Да чего тут! Не первый раз.

Пил доходяга прямо у киоска. Бутылку вина. Я навсегда запомнил название той гадости «Золотые купола». Начал он лихо, опрокинул бутылку, задрав голову. Перед этим улыбнулся, осклабился:

Ну, с днём рожденьица! Давай, поехали!

И он осилил, выпил. Отстоял честь флота. До-терпел.

Ну, молоток, мужик! Спас тельняшку. Всю бутылку одолел, — посмеивались парни.

Мужик тоже улыбался. Но уже не так, как перед питьём. Он улыбался как-то дико, словно не понимал, где он, что с ним и, наверное, не слышал, что ему говорили молодые зубоскалы. Парни ещё подшучивали, нахваливали героя-моряка, а мужик бледнел. В какой-то момент он разом, будто подрубленный, упал. Ни один из парней не дал ему руку, не помог, они резко свалили. Я подошёл к мужику, наклонился и тут же понял, что он уже мёртв. Что это было? Глупость? Жадность? Подлость парней? Кто виноват? И за что погиб этот мужик? Ведь ещё не старый. Годов под пятьдесят…

Поняв, что он мёртв, — скорее всего, враз отключилась печень, получив такой удар пойла неизвестного происхождения, — я тоже поспешил уйти от киоска, чтобы не числиться свидетелем.

…Нет, видно, не зря я вспомнил этот эпизод. Жизнь чудна и жестока. Что-то в неизбежный момент в ней сшибается, сносит с катушек, и всё катится под откос. В этом есть какая-то очевидная хрупкость и неустойчивость жизни. Раз — и что-то оборвалось навсегда.

Я не выдержал — снова позвонил Шарову. Не может его совещание продолжаться два часа. Да и рабочий день кончился.

А я тебе собирался звонить! — радостно откликнулся Шаров.

«Вот мент! Ведь знал, что жду его звонка, а не звонил почему-то, чего-то выжидал, испытывал… зачем-то оттягивал».

На каком основании… — начал было я, но Шаров перебил меня:

Спокойно выслушай, а потом будешь задавать вопросы. — Шаров прервался, скорее всего, закурил сигарету. — Твоему сыну нужна сильная встряска. Болевой психологический шок! Что-то вроде удара током, ожога утюгом или строгий отцовский ремень… Его задержали, я подчёркиваю — задержали! — по подозрению в угоне автомобиля… Ну, той развалюхи-«жигулёнка»… Все его дружки не знают, за что его задержали, поэтому прижмут хвосты, постараются отгородиться от него. Ведь за таблеточки светит ого-го! Так что ты, Валентин, не суетись. Твой парень должен побыть в изоляции. Пусть немного посидит в подвале. Это очень полезно… Главное в этой истории — оградить его от дружков. Понимаешь, раз — и навсегда. Раз — и навсегда! Это же не герыч. Это герыч — для индивидуалов, а таблеточки — это компания. Нет компании — нет интереса к этому дерьму… Мать Толика предупреди: мол, сынок сильно обкакался, надо хорошенько помыть ему зад-ницу. Про наркоту больше ни слова… И вообще тебе сына надо нагрузить чем-то другим. Возьми его к себе в бизнес. Поменяй институт ему. Или… Или жени! Это выход, кстати.

Ему только двадцать лет.

Это и хорошо. Ранний брак для мужчины — это спасение. Появляется ответственность, включаются мозги. А то за юбку мамки держатся до сорока лет, а потом…

По-моему, невесты у него нет, — с сомнением усмехнулся я.

Подбери! — цинично и расчётливо сказал Шаров. — У нас в городе, по статистике, на одного мужика приходится по две бабы. А ночку Толик пусть проведёт на нарах. Это отрезвляет. Попроще надо и пожёстче. Пусть он почувствует прелесть — пожить хотя бы ночь в шкуре преступника…

Я не нашёлся, как и чем оспорить суждения Шарова. Он был опытнее и умнее меня в этих вопросах. Только что-то шелохнулось в сердце, и я напомнил себе об уколе, которым спасал (точнее — калечил) своего сына, чтоб укрыть от армии. Грех несмываемый, дурной. Но ведь никто не мог дать гарантию, что в армии с ним не случится чего-то такого… Тогда и укол Льва Дмитрича покажется благом.

В прихожей брякнул колокольчик: кто-то пришёл. Я подозревал, кто это может быть. Интуиция — вовсе не мелочь! Я не ошибся. Пришла Ирина, соседская вдова. И конечно, тоже с бутылкой, и тоже с дорогим виски, как ещё совсем недавно приходил сам Соловьёв.

Ирина была уже немного пьяна. Бутылка была неполной.

Зашла вот, Валентин… Не прогонишь?

Она села на тот же стул в кухне, что и её покойный супруг. Она и курила, и пила так же, как Со-ловьёв. Всё же три года, которые они прожили вместе, наложили отпечаток. Она говорила, но я слушал вполуха, это был какой-то оправдательный трёп: как она настрадалась, зная, что в любую ночь, в любой час могут нагрянуть менты и забрать мужа «из тёп-лой постельки, с шёлковых простынок…» — она так и выразилась! — «на железную койку». Я смотрел на неё исключительно сейчас как на женщину. Как самец на самку, которая свободна, полупьяна и в общем-то вряд ли откажет, если захотеть с ней оказаться на одной постельке… Смазливая, с мелкими чертами лица, небольшими, но пухлыми губками, всегда ярко накрашенными, глаза выразительные, серые, большие; голос соблазнительный, тихий и вкрадчивый, по фигуре ни толста ни тонка — самое то для любовных утех. Сидела она нога на ногу, не в брюках — в юбке, в чулках, и на её колени я часто косил взгляд.

— …Не знаю, Валя, какого ты рода-племени, а я не скрываю, что вышла из грязи. Барак, отец-ра-ботяга, пил, конечно, мать и меня из дому гонял… Мне такой судьбы не хотелось — вот я и оказалась замужем за стариком Соловьёвым. Он меня особо не доставал, так что жила и жила на свой лад. Но я все-гда знала, что как по канату иду… Подует посильнее и — на хрен вниз! — Она передохнула, выпила. Я тоже пригубил из рюмки вместе с ней. — Ну вот, всю мою судьбу ты и знаешь. Да и знать-то нечего. А все денежки и недвижимость этот жлоб на дочку записал. Он только дочку и любил. Я ему была нужна так, для картинки, для солидности. Молодая, симпатичная… — Тут Ирина посмотрела на меня и кокетливо, и с некоторым вызовом. — А тебе я нравлюсь, Валя?

Нравишься, — усмехнулся. Душой в общем-то я не покривил. Она была привлекательна, молода, чувствовалось, что в ней есть огонь, темперамент.

Может, Валечка, поваляемся немного? — спросила-предложила она, положив свою пухленькую аккуратную ручку с перламутровыми длинными ногтями мне на колено.

В другой раз, Ирочка, — отказал я мягко и снял со своего колена руку вдовы.

Она встала, не скрывая обиды, колюче сказала:

Второго раза не будет… Прощай, сосед!

Будь здорова.

Это я заберу, — она взяла бутылку виски — там оставалось ещё граммов сто — и пошла…

Попутного ветра, подумал я, хотя как мужчина я уже ругал себя, казнил даже: что ж ты, лапоть, отказать такой фифе, такой сдобной булочке! А мораль? Да какая тут мораль? Её тут нет, она тут не нужна, её тут и быть не должно! Стоп! Хватит об этом!

 

11

 

Последний телефонный разговор с сыном у меня был о злосчастных таблетках.

Пап, пап! Мама сказала, что ты забрал пакет! — кричал Толик в трубку. В голосе сквозило не столько возмущение, сколько страх.

О таблетках забудь. И вообще никому нико-гда — ни слова!

Но ведь с меня они спросят… — Голос сына дрогнул.

Тем, кто с тебя спросит, я отвечу сам. Скажи, что отраву забрал я. И дай им номер моего телефона.

Теперь пакетик с таблетками лежал передо мной. И всё же, что это за дрянь? Я достал одну таблетку, внимательно рассмотрел на свету: ничего особенного, таблетка и таблетка, беленькая, обычных размеров. А как её принимать? Рассасывать, что ли? Нет, это вряд ли. Наверное, сразу глотать. Я забросил таб-летку в рот, проглотил и тут же запил водой. Надо же попробовать, что это за чёртов препарат!

Прошло четверть часа. Прошло полчаса. Я ничего не чувствовал. Ни прилива сил, ни весёлости, ни какого-то опьянения. Может, доза маловата, может, на меня этот опиум не действует уже — только молодых пробирает, у которых кровь живее… И всё же какое-то подспудное течение в моём организме и моих мозгах появилось. Я теперь не просто сожалел о том, что пренебрёг, упустил, недооценил соседку Ирину, нажав на тормоза стеснительности и морали, а клеймил себя некрасивыми словами за то, что упустил шанс «любви», наслаждения — всего того, ради чего и живёт на земле мужчина! Ах, глупый дурень, простофиля, чудак с другой буквы! Может, к соседке сходить? Я её отшил… Можно извиниться — она понятливая… А если закобенится, ну и пусть — лишает себя удовольствия! Я рассмеялся и, осмелев окончательно, распалив себя, с одной стороны, желанием, с другой стороны — самоукоризной, что не воспользовался её предложением при первом случае, собрался пойти к соседке Ирине. Что я ей скажу, припёршись ближе к полуночи в гости? Не дура — и так всё поймет. Я собрался и пошёл к соседке. Захватил с собой бутылку дорогого виски.

В окнах у Соловьёвых не горел свет. Спит, может? Надо позвонить на сотовый… Но телефон я с собой не захватил. Я подёргал ручку чугунной витиеватой калитки, догадался, что в доме никого нет. Уж слишком мёртво смотрелись окна. Да и вдова — чего она одна будет скорбеть в пустом доме. Я опять рассмеялся.

Вернувшись к себе, я полез в старые записные книжки. Там у меня был где-то записан телефон одной дамы лёгкого, очень лёгкого, даже наилегчайшего поведения — мне опять стало смешно, — и ещё в сто раз сильнее захотелось женщину. Я искал телефон Маши. Пусть не получилось с соседкой-вдовой, но в Гурьянске полно женщин, которые готовы к любви, которые даже алчут, которые безотказны… Но их враз, под боком, и не найдёшь. Для того, чтобы найти враз, и существуют эти Маши, которые одарят любовью за деньги.

Нет, как ни верти, нельзя запретить себе думать о жратве, о физической боли и боли душевной, а главное — нельзя запретить себе думать о женщине! Я искал телефон Маши, искал, и всё во мне зудело при воспоминании о ней. Ах! какая Маша!

Она была моей первой покупной женщиной. Я тогда позвонил в «контору дамских услуг», заказал «подругу». В то время я жил в другом доме, опасался соседей по подъезду, по лестничной клетке, поэтому то и дело бегал к двери, смотрел в глазок: было уже поздно, ночь, но вдруг в неурочный час попрётся какой-нибудь сосед или соседка выносить мусор…

Итак, я ждал свою первую проститутку. Волновался. Не мог усидеть на месте. Не знал, надо ли накрыть для приличия стол? Может, хотя бы шампанское и шоколад? Чушь какая-то! Продажную девку встречать шампанским!

Вот и долгожданный звонок в дверь. Я почему-то на цыпочках подошёл к двери, посмотрел в глазок: там стоял парень. Так и должно быть, это был развозчик — чернявый, усатый, какой-то нерусский. Открыл дверь. Парень, злоехидный, не здороваясь, тупо и грязно спросил: «Какую выбираешь?» К парню с обеих сторон подошли две девицы. Одна белявая, остроносая, худая, размалёванная, как мальвина… Я сразу и наверняка знал, что не эту, хотя вторую толком ещё и не успел разглядеть, так, глянул мельком, но был уверен — вторая лучше. Она, вторая, была в тёмной шляпке, так что тень заслоняла её лицо, полнушка, в отличие от напарницы.

Её, — сказал я осипшим голосом, указав на шляпку.

Деньги сразу! — строго сказал парень.

Сейчас. — Я пошёл в комнату за деньгами, троица при этом осталась на лестничной клетке, и мне чудилось, что все соседи из всех глазков разглядывают эту пёструю компашку.

Я был тогда очень неопытен, мог бы подольше повыбирать, парню дать только предоплату… Но то-гда я покорно отдал сразу все деньги. Пересчитав деньги, чернявый сказал:

Буду ровно через два часа! — И он даже слегка подтолкнул ко мне ту, в шляпке, а белявая, которую я отверг, казалось, издевательски посмотрела на меня на прощание и беззвучно хмыкнула; возможно, мне это лишь показалось.

Только тогда, когда доставщик с белявой девицей, которая, похоже, нарочито цокала каблуками, спускаясь по лестнице, ушли и всё стихло, я, стыдясь и краснея, посмотрел на свою избранницу, тихо сказал:

Проходите!

Язык не повернулся сразу назвать её на «ты».

Она была пьяная, раскрашенная не меньше, чем белявая. Я в первую минуту уже десять раз пожалел, что стал искать приключений на свою задницу со шлюхами. К тому же она сразу наполнила дом запахом разврата — дешёвых духов, косметики, смешанным с алкоголем, с чем-то непотребным, вульгарным и знойным. Я даже захотел её сразу выгнать. Денег мне не было бы жаль… Но любопытство. Именно любопытство, а не страсть, сдерживало меня.

Чё ж ты пьяная на работе? — разглядев блестящие от алкоголя глазки проститутки, я заговорил по-простецки.

На моей службе без допингу нельзя! — Она рассмеялась. Этим она давала некий повод повеселиться с ней и не воспринимать всё всерьёз. Юмор — палочка-выручалочка во всех случаях жизни.

Как звать? — спросил я.

Маша! — сказала она громко. — Но не с Уралмаша… — Она опять засмеялась.

Проходи в комнату, — кивнул я и подумал: это хорошо, что она не бука.

Она сняла с себя бережно шляпку, пальто. Пальто я помог ей снять, при этом придирчиво оценил её фигуру. Ничего особенного: толстоватая, невысокая, но грудь большая, аппетитная и щечки кругленькие, очень подходящие для проститутки.

Маша прошла в комнату, села в кресло, закурила, не спрашивая разрешения. Я решил её ни в чём не усекать — я же в первый раз, может быть, у них, людей этой профессии, так положено.

Вдруг Маша опять засмеялась, казалось, ни с того ни с сего, приступом, весело, будто её прорвало.

Сейчас в сауне шутку рассказали… — сквозь смех заговорила она. — Выпив бокал вина в рыбном ресторане, Танечка поняла, что хочет не только рыбку съесть… — Она опять засмеялась. — Правда, классная шуточка? А? — Она шумно выдохнула дым сигареты, спросила: — А вина у тебя нет? Наверняка есть, доставай. Выпьем для сугрева.

По-моему, тебе и без вина весело. В сауне тебя, видать, поднакачали…

А ты что думал? — простосердечно призналась Маша. — Ты за день первый, что ли? Э-э, нет, бывает, за ночь трое-четверо, а бывает, конечно, за неделю — голяк. Или один какой-нибудь скряга… Ты не верь, если кто-то тебе будет лапшу вешать, целкой прикидываться. Работа у нас сдельная… — Она рассмеялась. — А вот ещё, там в сауне один козёл рассказал… Мужик бабу снял в кабаке, привёз домой. Угостил вином. Ну, дело к сексу… Она разделась. Он берёт ружьё и говорит: «Иди в огород». А там холод, снег. Она — ему: «Ты чего, с ума сошёл?» Он ей: «Иди, а то застрелю!» Она голая вышла в огород. Он ей: «Лепи снеговика! Лепи, а то застрелю!» Она слепила снеговика. А мужик ей и говорит: «Ты пойми. Я в сексе-то не очень… Зато снеговика ты на всю жизнь запомнишь!» — Она опять смеялась.

Ты анекдоты сюда приехала травить? — в моём голосе уже не скрыть было раздражения. Что за наглая шлюха? Призналась в том, что её только что имели, должно быть, несколько мужиков где-то в сауне, и теперь выгибается…

Да нет, что вы?! — враз остепенилась она, заговорила даже на «вы». — Я приехала к вам… Я свою работу знаю… Я профессионалка!.. Выйдите, пожалуйста, на минутку из комнаты. Мне нужно пере-одеться.

Первая мысль, которая просквозила мозг: «Я вый-ду, а она у меня что-нибудь стыбзит». Но я послушно вышел из комнаты. Курил в кухне, чувствуя неловкость своего положения.

Минут через пять Маша позвала меня:

Входите, мой господин!

Я вошёл в комнату, увидел её и слегка растерялся. Она была одета, или, правильнее, раздета, или, точнее, разодета — истинно как проститутка. В чёрных чулках в сеточку, со швом, с чёрным поясом, приспущенный с груди лифчик, тоже чёрный и ажурный, глаза язвительно и завлекательно горячи, а губы накрашены ярко-красно. Чёрные вьющиеся волосы отблескивали на свету; причём свет она успела подобрать: выключила люстру, зажгла бра над кроватью.

Ну, мой господин, — тихо, вкрадчиво, развратно произнесла Маша и положила руку мне на брючный пояс. — Где тут, что тут у вас? — Она тихонько опустилась передо мной на колени.

 

…Оплаченные два часа истекли быстро. Но и насытился я ею быстро. Маша — не с Уралмаша — -уехала. Я на клочке бумаги записал её «личный» телефон, а не конторы. И всё мечтал повторить нашу встречу, но дела закрутили, и Маша — не с Уралмаша — растворилась где-то на просторах Отчизны, одаривая шальной похотью и своими анекдотами других клиентов. Я даже временами скучал по ней, по другим её «коллегам» — нет, а по ней скучал, может, потому что с ней впервые испробовал жуткий животный вкус исступления. Машу не забыть никогда. Маша — как наркотик. Я помнил о ней чувственно, осязательно даже. И теперь мне хотелось, жадно хотелось этого наркотика, я рыскал по записным книжкам, ведь клочок, на котором был записан её телефон, сунул куда-то в книжку. Хотя чушь, разве сохранился номер, разве может быть эта Маша несколько лет на одном месте? И всё же я упорно искал, хотел найти, хотел найти Машу — не с Уралмаша. Сейчас она подошла бы мне в самый раз! Под весёлое настроение! Я не чувствовал действия таблетки, я уж и забыл о ней. Но мне маниакально хотелось женщину. И в этом был какой-то решительный настрой, весёлый и куражливый.

Наконец я сказал: «Стоп! Машу не достать… Поехали к Полине! Не выгонит… Повинюсь, привезу букет цветов, шампанского… А там видно будет». Что-то дико заныло, засвербело внутри. Мучительно захотелось плотской любви; представил, как с букетом роз примчусь к Полине, разбужу её, растрясу, заберусь в тёплую постель… Нельзя запретить себе думать о женщине! Это невозможно! Точно так же, как голодному невозможно запретить думать о жратве… Я даже, грешным делом, подумал о своей бывшей Анне, хотя ещё много лет назад дал зарок на эту тему: даже в мыслях к ней не притрагиваться… А что?! Сын сейчас в клетке, можно заехать и утешить Анну… Как-никак, немало прожили вместе.

 

Ночь. Тёмная, весенняя ночь. Ни луны, ни звёзд. Невидимое тёмное покрывало над головой. Тепло, ночью не прихватывает, и дух весны превосходно чувствуется. Я ехал и блаженно улыбался. А ехал я вроде бы к Полине… Но на развилке повернул на проспект Ильича. Немного в сторону от направления. Пока ещё не хотел признаваться сам себе, но ехал я на «весёлый угол». Я ещё не решил твёрдо, не понимал своих намерений, но объяснение для них приготовил. Я мужчина, в силе, холостой, мне нужно это! Полмира мужчин этим пользуется!

На этой улице, в конце проспекта, в городе все-гда отирались проститутки, поэтому у горожан и название здешнему месту было красноречивое. Сутенёр или сутенёрша подходили к обочине дороги сразу, как только маячили включённые фары машины. Мне не хотелось общаться с сутенёром или с сутенёршей, мне хотелось подцепить девочку-одиночку, вышедшую без прикрытия, без посредников. Таких, поговаривали, лупили конкурентки, да и под защитой работать было безопасней, хотя защита, конечно, была призрачной, ведь уличной девке никогда не известно, в чьи лапы попадёт. Маньяк, убийца… «Свят, свят, свят…» — я рассмеялся.

Брать уличную шлюху — это, конечно, неприлично. И всё же в этом-то есть особый кайф… Мог бы найти в Интернете какую-нибудь «элитную», но разве они чем-то отличаются от уличной? Снова — смех.

Вот она! Одинокая девушка! Я мысленно возрадовался, что обойдусь без шального примирения с Полиной. Правда, одинокая девица стояла не там, где должна стоять. Возможно, она и есть индивидуалка, ловящая клиентов ещё до «весёлого» развратного угла. Она торчала на остановке автобуса, которого, скорее всего, и не предвиделось.

Когда я приблизился, она подняла руку. Что это? Проститутки руку не поднимают… Всё же я остановил машину, приспустил окно, оценил девушку.

Подвезите меня на Лобачевского, двадцать. Я заплачу. Без этого только… Я не проститутка!

Почему-то я сказал ей:

Ладно, валяй, садись.

Девушка села на заднее сиденье — значит, точно: не проститутка.

Почему человек совершает поступки, которые не намеревался совершать? Сложна, капризна психология! Малейшие веяния, какие-то флюиды… — и раз, всё катится не по-намеченному. Ну, ладно, сорвалось так сорвалось. Жалеть не надо! Всё! Вперёд!

На Лобачевского, двадцать — общежитие колледжа. Ты студентка? — спросил я девушку, оборотясь к ней.

Да. Заканчиваю в этом году… Уборщицей в ресторане подрабатываю. Смена кончается поздно, а на велосипед ещё не заработала.

С юмором… Молодец! Не боишься поздно возвращаться?

Боюсь… Меня обычно официантка на машине подвозила, а вчера она уволилась, и у меня — облом. Я тоже скоро уйду.

Из-за официантки?

Нет, надоело по ночам работать… А сегодня банкет ещё был, юбилей у важной тётки из мэрии. Подчинённые её блестящим конфетти осыпали — нескоро всё промоешь. К полу прилипло, ногтями отдирать.

А родители где?

Село Ильинское. Не слышали?

Да ты почти землячка! Я сам родом из Василь-евского посёлка. На другом берегу реки. В Ильинское я к Тимофею Ивановичу приезжал.

Я помню вас. Меня Даша Баранова зовут. Я в коммуне у Тимофея Ивановича каждое лето. Я вообще хочу там жить. Там люди другие, там всё по-другому… — Даша говорила с интересом, а я потихоньку мотал себе на ус. — В коммуне сейчас уже двести домов. Там люди друг другу не завидуют. Понимаете?

Понимаю!

Мы доехали до общежития. Даша полезла за деньгами. Я следил за этим…

Сколько я должна?

Сколько не жалко…

Всё жалко! — рассмеялась Даша. — Я-то думала, вы меня по-землячески так подбросите.

Я проверить тебя решил, как среагируешь. Молодец, честно призналась, что жалко…

Деньги нелегко достаются.

Хочешь подработать? — спросил я.

Конечно, хочу!

Позвони мне завтра. У меня в доме надо генеральную уборку сделать. На двух этажах.

Даша на меня пристально посмотрела. В салоне воцарилась какая-то минуточка загадочной тишины.

Ты плохое-то, Даша, не думай. Ты мне в дочки годишься. Я к тебе приставать или что-то такое не буду…

А вдруг я буду? — рассмеялась она. — У меня есть подружка, студентка тоже. Конечно, она скрывает, но вроде как содержанка, живёт с одним богатеньким… Призналась мне, что привыкла очень. Путных парней всё равно на всех девчонок не хватает. Она даже говорит, что любит своего папика. А он уж старичок.

Я для тебя тоже старичок? — спросил я.

Конечно!

А у тебя парень есть?

В кандидаты напрашиваетесь?

А вдруг?

Нет пока парня. Тюфяки все какие-то. Выбрать не из кого.

Ну, пока, позвони!

Мы расстались.

Искать на ночь себе подругу почему-то расхотелось. Поехали домой! Никаких приключений! Как говорил классик: может и курильщик посидеть без табачку. Вперёд!

Ехал и вспоминал студентку Дашу. Пусть она внешне не красавица, но она очень хороша своей молодостью, непосредственностью, выросла в селе, работы не боится, язык подвешен, самостоятельная… Эх, Толика отдать бы ей в руки, на воспитание. Даша, похоже, себя таблетками развлекать не будет… Но главное — она мне напомнила про коммуну Тимофея Ивановича. Это был мой школьный учитель; он нам всё рассказывал про «Город Солнца», про «Остров Утопия», сам мечтал создать общество без зависти и богатства, где люди будут жить не напоказ, а по совести и справедливости. Вот и строил он свою коммуну. Надо бы туда Толика на профилактику да Дашу в напарницы…

Я вернулся домой, и только тут дома, в одиночестве, ощутил, как мне становится грустно, одиноко, скучно. Неужели таблетки так незаметно действовали, что я смеялся и весел был от их воздействия? А теперь запас энергии таблеток выходит. Вот ведь зараза! В какой-то миг было желание заглотить ещё таблетку… Но я рассмеялся своему желанию — назло! Всё, кранты! Эксперимент кончен!

…Сон был дурной и безжалостный.

Мне снился тот моряк-алкаш из девяностых, который «захлебнулся» в бутылке «красули». Вот этот моряк падает, я подбегаю к нему, а на его месте лежит мой бездыханный Толик…

Я вздрогнул, промычал сквозь сон от боли и отчаяния и проснулся. Я сел на постели. Голова гудела, включил телефон (на ночь я его отключаю, вернее — только звук): несколько пропущенных вызовов, все от Анны. Понятно, он её сын. Он и мой сын. И он ещё ребенок! Да, ребёнок… Я стал поскорее собираться, чтобы поехать в полицию к Шарову. Анне позвонил с дороги, пообещал, что без Толика из полиции не выйду.

 

12

 

До Шарова я добрался только к обеду. Сперва он был на совещании, потом на каком-то срочном следственном эксперименте, потом опять на совещании, а потом проводил оперативку в своём ведомстве. Наконец настал обеденный перерыв. Я сманил Шарова в ресторан, который был напротив их конторы. Там Шаров будет более разговорчив, после стакана вина отмякнет, всё растолкует и подскажет, как быть дальше с Толиком.

Следователь его допросил, — докладывал мне Шаров. — К счастью, ничего серьёзного за ним нет. Даже машина, эта жёлтая развалюха, можно сказать, не в угоне. Владелец бросил её во дворе. Полгода не ездил. Машина на ходу… Он бросил её за ненадобностью. Вот как народ живёт! Если, мол, угонят, туда ей и дорога. А мы на жизнь жалуемся. Хорошо, Валя, в стране советской жить. И не хрен тут тужить! — Шаров развеселился, но мне было ясно, что он чего-то не договаривает. — Когда машинёшку угнали, хозяин не пошевелился. Сказал: «А вдруг вернут. Покатаются и на место поставят». Словом, с машиной дело замнётся быстро. А вот с таблеточками… — Он задумался. Как всегда — ненадолго. Потом поднял бокал с вином: — Давай за жизнь! Какова она есть, за неё, милую!

Мы выпили. Шаров сидел слегка задумчив, но задумчив негрустно. Я не стал торопить его с рекомендациями по сыну, решил копнуть немного в сторону, хотя сам не понимал, зачем мне это, наверное, чистое любопытство:

Скажи мне, Шаров, у тебя мечта есть?

Он враз оживился:

Поехать в отпуск. К морю. Выспаться. Бросить курить… Да полно всяких!

Это не те мечты. Это условия комфорта, о которых мечтают каждый день. Я про другое. Альпинист хочет покорить пик Коммунизма, лыжник — получить золото на Олимпиаде, певец — исполнить партию князя Игоря в Большом театре…

Всё, брэк! — остановил Шаров. — Валя, я тебя понял. Было бы ещё время у меня для этих мечт. Нет у меня никаких высоких мечт, или как там правильно — мечтаний. Я циник. Такие, как я, ни во что не верят, не хотят верить, а когда ещё узнаешь, на что способны люди, совсем туши свет…

Но ведь в юности-то что-то было? — не отставал я.

В юности — было. Я мечтал стать бандитом. Воровская романтика. Шмары, деньги, автомобили. Хотел ограбить банк. Даже схемы рисовал нашей ближайшей сберкассы… А попал служить в ментовку. В армию — во Внутренние войска. Зону охранял. Оттуда и подался в школу ментов. А ведь мог бы быть неплохим вором. Это мне и помогает выйти на след разных негодяев. Я себя на место вора или бандита ставлю, и картина ясна…

А в Бога ты веруешь? — зачем-то спросил я.

Нет… — вздохнул Шаров.

Вот и я не верую, — сказал я. — Но Бог есть… Был такой академик, не помню фамилию, какая-то нерусская. Он с пеной у рта доказывал, что нет никакого Бога, что всё это вымыслы. А вот 11 сентября, когда башни в Нью-Йорке разнесли, он усомнился в правильности своей теории. И больше никогда не говорил, что Бога нет.

Почему?

У него там дочь была в этих башнях.

Выжила?

Нет… В том-то весь корень… Если даже ты не веришь, а кто-то другой верит и от этого зависит твоя жизнь, значит, Он есть! Если бы не было Бога в широком смысле этого слова, не было бы и фанатиков-террористов. А если они есть, значит, есть и Бог…

Ну, мне философствовать на такие темы некогда. У меня дела земные, уголовные. Поножовщина, бандиты. — Шаров набрал номер на мобильном телефоне. — Самсонов, из подвала Анатолия Буркова отпусти. Скажи ему между делом, чтоб больше не попадался и маму с папой слушался. И скажи: пусть ждёт у крыльца, сейчас отец за ним приедет.

Валя, — обратился ко мне Шаров. — Психологический эксперимент, я думаю, удался. Но ты извини… Накладка вышла. В драку там ввязался твой Толик, ну, и огрёб слегка… Хотя это тоже хорошо. Молодец, не забоялся. А что по моське получил — опять же урок.

Зачем? Зачем так-то?! — выкрикнул я.

Видит бог, я не виноват. Я ж ничего не подстраивал! Он же глупый ещё! Заступиться там, в камере, за кого-то решил… — Шаров зло усмехнулся. — Там, где преступники, там обязательно подставят, сдадут. Там нет чести и быть не может! Это проверено веками!.. Ты, Валя, объясни ему это. По-отцовски. Я тоже ему это объясню. Но я мент. А у нас к ментам относятся как к ментам!

 

…Толик сидел на скамейке, невдалеке от полицейского отдела. Нижняя губа у него была разбита, припухлость видна была и под глазом — намечался фингал. Толик косо смотрел на Шарова и стыдился меня. Он что-то шепнул и отвернул от нас лицо, мне показалось, он заплакал.

Сердце у меня оборвалось. Я обнял сына, почувствовал мелкую дрожь в его теле.

Пойдём, Толик, всё кончено! — Я обернулся к Шарову: — Я твой должник.

Я не против, — сказал Шаров.

Деньги за свои услуги он брать не стеснялся. Но исключительно от людей проверенных. «Проверенных»? Почему-то вспомнился чинуша Галковский, который теперь давал показания. Все вокруг «проверенные», пока за задницу не взяли.

Из машины я позвонил Анне, успокоил: сын со мной и побудет у меня. Словом, всё хорошо, что хорошо кончается.

По дороге Толик молчал. Он стеснялся своего избитого вида, припрятывал лицо за воротником куртки. Я тоже никак не мог начать разговор. А надо было начинать этот разговор! Надо было говорить хотя бы словами циника Шарова, мне казалось, что это он подстроил драку в камере, чтобы сыну была проучка. Но я мог и ошибаться. Толику я пока вдалбливал шаровские выкладки мысленно: там, где шпана, бандиты, нет нормальных понятий, есть жестокие животные понятия и вечное правило: сегодня сдохнешь ты, я — завтра! Но Толик, словно бы услышав мои распалённые мысли, сказал с досадой:

Надо было мне в армию идти. Я теперь очень жалею об этом.

Я ничего не ответил, только мысленно удивился: ведь это мы с Анной сберегли сына от армии, а теперь — вот, получите…

Отвези меня домой, — попросил Толик.

Ко мне заедем. Поешь, успокоишься. Расскажешь про таблетки.

Зачем ты их взял? Мне за них башку открутят.

Не открутят… Эти мальчики с таблетками сейчас под колпаком.

Я не хочу никого подставлять! Макс мой друг!

Я с ним сам поговорю! Я и мать не хотим ездить к тебе на зону с передачами…

Толик промолчал.

Мы приехали ко мне домой. Я усадил сына за стол. Надо было с Толиком как-то понежнее, чтобы он всё рассказал сам. Я чувствовал, что сын ступил в дерьмо, но он не безнадёжен: он простой парень, в меру избалованный матерью и мной, недосмотренный в чём-то, но он не дурак, не негодяй, не преступник. И не трус, если полез в драку…

Я налил Толику вина, пододвинул поближе тарелку с едой: колбаса, сыр, разогретая пицца. Толик наверняка голоден после «тюрьмы»… Я тяжело вздохнул: надо же, до чего докатилось.

Толик, — сказал я охрипшим от подкатившей к горлу горечи голосом, — мне нужно знать правду. Как ты вляпался в эту таблеточную историю? «Жигулёнок» этот, вождение без прав… Запомни: в тюрьме места всем хватит!.. Выпей сперва, чтобы снять стресс. Драка ещё какая-то дурацкая.

Нормальная драка. Я в долгу не остался, — буркнул Толик. Взял стакан с вином и выпил залпом. — Если меня теперь в армию призовут, я прятаться не буду…

Сейчас ты на дневном отделении института. Студентов не берут! — сказал я.

Налей мне ещё вина… А у тебя есть конфеты или что-нибудь сладкое?

Я налил. Он опять выпил. И опять залпом целый стакан. Нет, это не похоже на наслаждение хорошими напитками, он что-то хочет притушить в себе, подумал я, наблюдая за сыном.

Меня выгнали из института, — сказал он тихо, с винной горечью в голосе.

Давно?

Уже больше месяца… Мать не знает.

За что?

Неуспеваемость, пропуски. Контрольные не сданы… Хвосты ещё с зимней сессии… — Он поднял на меня глаза. — Не тянет меня изучать свойства металлов. И быть технологом металлургических производств не хочу…

Но у нас не было выбора. Я мог устроить тебя только на эту специальность.

Когда-то я хотел стать лётчиком гражданской авиации. Даже в аэроклуб записался. Помнишь?.. Надо было всё-таки пробовать в лётное училище. Хоть что-то было бы в жизни. Цель какая-то.

У каждого человека есть мечты о профессии. Я в своё время хотел стать архитектором. В художественную студию ходил. Античные головы рисовал, изучал перспективы, оттенки… Рисовал везде где придётся, даже в армии на учениях… А потом… А потом в институте выучился на строителя! Есть шанс — воспользуйся. Нет шанса — живи с тем, что есть. Нос не вешай!

Толик заметно опьянел, взгляд его туманился. Разбитое лицо казалось страшным и печальным.

Ты поспи, Толик. Пледом укройся.

Когда он лёг на диван, укрылся пледом, горло у меня опять перехватило от слёз. Кроме отеческой жалости к сыну, было и раскаяние: ведь это мы с Анной пропустили его надежду, его мечту. Даже напротив, задушили эту мечту на корню.

Толик почти мгновенно уснул.

Я смотрел на спящего сына, с избитым лицом, съёжив-шегося под пледом. Мне было его жалко, очень жалко, и все его глупости, всё его юношеское раздолбайство — езда без прав, таблеточки, пропуски занятий — казались глупой мелочью по сравнению с самой жизнью, единожды дающейся, всем только один раз, и не важно, кто ты: рохля, труженик, праведник или грешник… Ты на этой земле всего один раз!!!

Вот Рита, дочка, она всегда казалась более цельной, волевой, даже хваткой, а Толик — человеком ведомым; отпускать его из гнезда — не то, что Риту, — было страшно, да и Анне не хотелось совсем оставаться одной. Кто виноват? Стоп! Виноватых искать не будем!

Мозг работал чётко и целенаправленно.

В институте я договорюсь. Договорюсь во что бы то ни стало! Толика восстановят, продлят сессию или сделают «академку», как-никак проректором по АХЧ (административно-хозяйственной части) работает мой давний приятель, тоже выпускник строительного факультета Игорь Скурихин. К тому же мы с ним должны сегодня вечером свидеться в бане (мужские банные процедуры у нас раз в неделю обязательны). Но я не стал ждать вечера и бани.

 

13

 

Я ехал в институт, где учился Толик, вернее — откуда его выгнали. К Игорю Скурихину, который и помог мне протолкнуть Толика на учёбу в институт. Но верно ли я делаю: опять силой выправляю дорогу сыну? Верно! Пусть получит высшее образование! А там — как карта ляжет…

Вот и у моего приятеля Игоря Скурихина карта сперва легла не в масть, зато потом пошли козыри. Или по-другому: за одного битого двух небитых дают… В его судьбе это была коварная метаморфоза (во какое словечко-то вспомнилось!), Игорь сам мне во всём признался. Как-то раз, после бани, за ужином, под справную выпивку. Суть истории я знал, но деталей — нет. А ведь чёрт — всегда кроется в деталях.

На Игоре тогда лица не было, точнее, лицо у него было серое, как цемент. Он тогда потерял работу. Запил. Продал машину за долги. Ушёл от детей. Двое детей! Ещё ученики начальной школы… Всё вышло нелепо, дико. И всё же как-то очень обыкновенно… Он любил свою жену. Это было заметно. Красивая, со звучным именем Жанна, она умела произвести впечатление, модница, транжира, умела форсить, капризничать, но была отличной хозяйкой, готовила разные вкусности.

Игорь застал её с мужчиной, с пожилым соседом по даче… Дачу он тоже впоследствии продал. Застал, конечно, нечаянно. Забыл на даче инструмент, а инструмент неожиданно понадобился. Ему и в голову не могло прийти, чтобы Жанна позарилась на этого старикана. Старикан, однако, оказался не промах, да и не был он ещё стариканом, просто старше Жанны лет на тридцать. Но — подлец-плут — был очень образованный, работал директором краеведческого музея, много знал, поездил по свету, красиво трепался. А Игорь в то время, хоть и получил диплом инженера, шабашил плотником со строительными бригадами.

Дети гостили у бабушки, а Жанна, как часто бывало, должна была угощать соседа блинами с ва-реньем, с сёмгой, с рыжиками… и слушать его бесконечные истории из истории мира. Но Игорь их застал не за блинами, а в кровати, и занимались они совсем не историями. На кресле лежал атласный халат негодяя, на столике — курительная трубка, рядом стояла трость любовника.

Всё было так очевидно и пошло, что Игорь в первый момент потерял дар речи, а потом, вместо того чтобы взяться за трость и отметелить мерзавку с мерзавцем, впал в транс, с ним начались конвульсии. Его еле отпоила Жанна. Он потом ещё долго не мог прийти в себя. Стресс растянулся на пару лет. Нормальный, без патологий, мужчина молча мучился от этого предательства жены.

Игорь признавался мне в хмельном послебанном откровении: «Я каждую минуту об этом думал, я измывался над собой… Эх, Валентин, каких только слов не придумал я своей жене! От неё, ты знаешь, я ушёл сразу, к матери, но вырвать из сердца не мог. И почти каждую ночь, врагу не пожелаешь, я думал об этом музейщике, придумывал, представлял, разрабатывал даже изуверские пытки и издевательства для этого гада… Ох, как я хотел его убить!»

«Что же тебя спасло?» — спрашивал я.

«В общем-то банальные вещи: время, потом работа взахлёб… Всё утекает, всё проходит, Валентин. Теперь я очень благодарен своей бывшей жене. Я почему-то её никогда по имени теперь не называю, а только — бывшая жена. Она меня освободила. А так я, может, всю жизнь прожил бы в дураках, если бы не эта её… А того, кого я хотел убить, отравить, зарезать, к тому я однажды приехал на дачу. Он уже старый хрыч, жалкий облезлый пошляк… Нет, я его пальцем не тронул… Поблагодарил! Руку не пожал, побрезговал, но на словах поблагодарил. Он и моя бывшая жена выписали мне путёвку в другую жизнь. Теперь я свободен. У меня нет ревности, нет физиологической зависимости от единственной женщины. Для меня мир границы раздвинул… Как же я этого раньше не понимал! Вот как чёрное превращается в белое… Хотел даже написать книгу для обманутых мужей… Детей немного жалко. Но они выросли, во всём разобрались. Или разберутся…»

«Но ты же второй раз женился…»

«Я другим человеком женился. На теперешнюю жену я смотрю не так… Её право любить кого угодно. Главное — за тысячу километров от дома. И возвращаться домой со справкой, что здорова. Это для женщины — отличный ледяной душ… И вообще мужчина должен быть мужчиной. А женщина — она ведь без мозгов, ей подсказки нужны… При этом и она мне кладёт в чемодан пачку презервативов, ко-гда собираюсь в командировку…»

Я тут было рот открыл: дескать, это на любовь не очень тянет. Но вовремя прикусил язык. Игоря пожалел. Жанна, похоже, вытравила из него любовь к женщинам навсегда. Зато с карьерой у него попёрло. Проректором-хозяйственником хлопотно, конечно, но при почёте, загранкомандировки и другие общественные вкусности. А всё ж как-то горько было за Игорька…

Нам, видно, и впрямь не суждено понять, почему так, а не иначе, да и вообще, зачем мы пришли в этот мир? И кому какая доля? Где пасёт тебя злой рок?

 

В институте Игорь Скурихин был очень занят с проверяющими пожарными и «передал» меня другому проректору, Виктору Семеновичу, тот и занимался учебным процессом студенческой братии. Виктора Семеновича я тоже немного знал, но давить на него ни прав, ни оснований не имел. Человек он был для меня «закрытый», из педагогической элиты. Внешностью он напоминал то ли Станиславского, то ли академика Лихачева, а такие «фасадные» интеллиген-ты-интеллектуалы всегда вызывали у меня двойственные чувства: с одной стороны, я преклонялся перед их знаниями и воспитанностью, с другой — не мог относиться к ним вполне серьезно: была, мне казалось, в этой «интеллигентщине» показная напыщенность, чопорность, какая-то неестественность и лживость. По-моему, Чехов про таких (возможно, и про себя в том числе) ёрнически выразился: люди в общем-то приличные, но в чём-то лгут… Но это в общих чертах. Для каждого — свой аршин!

Неуверенно, сбиваясь, я истолковал проректору ситуацию.

Бурков, Бурков, Анатолий Бурков… — задумчиво произнёс Виктор Семёнович. — Вспомнил! У него конфликт с преподавателем. Вышло, что конфликт слишком глубокий. До отвращения друг друга. До ненависти. Он и на занятия перестал ходить…

Ненависть — крепкое чувство, — заметил я. — Мне казалось, что мой сын мягче, не способен на ненависть к женщине.

Плохо мы знаем своих детей… А ещё меньше женщин… — вздохнул Виктор Семёнович и по селекторной связи вызвал заведующую учебной частью Раису Георгиевну.

Вскоре в кабинет вошла невысокого роста, с высокой причёской буклями, налаченная, вкусно надушенная, в дорогих золотых очках, дама, в элегантном тёмно-синем костюме, туфли на среднем каблуке; в кабинете не было ковра, просто паркет, каблуки издавали негромкий чёткий цокот. Я перехватил взгляд Виктора Семёновича: он смотрел на вошедшую даму придирчиво и трепетно. Интриганская мыслишка проскользнула в моём мозгу: меж ними что-то есть…

Раиса Георгиевна, что там у нас с Анатолием Бурковым? Вы, по-моему, подготовили приказ о его отчислении?

Докладываю… — улыбнулась она. — Бурков некорректно повёл себя с Лощинской. А это «Технология». Предмет важнейший… Не стал приходить к ней на занятия, лабораторные, курсовая не выполнены. Потом и другие занятия его стали интересовать меньше. Коса на камень.

Лощинская — это камень? — спросил про-ректор.

Нет, оба не камни. И не косы, — усмехнулась Раиса Георгиевна и слегка кивнула мне. — Вот папа Анатолия о своём сыне, наверное, расскажет больше.

Как вы догадались, что я его отец? — спросил я.

Глаз намётанный, — быстро ответила Раиса Георгиевна. — Мой рецепт прост. Анатолий идёт к Лощинской, извиняется… Она женщина не без сердца. Простит. А потом он догоняет по программе упущенное. Это будет сложно. Но надо взять себя в руки. Учился он в общем-то неплохо. Интерес есть. Как говорит куратор группы, этот студент способен увлечься. Не без головы. Так что конфликт нужно погасить. У мальчика появится стимул к дальнейшей учёбе, а педагог будет чувствовать себя победителем. Случай заурядный. Не стоит доводить до крайности.

Но именно вы подготовили приказ о его отчислении, — сказал проректор.

Разумеется. Это моя обязанность. Чтобы принимать неформальные решения, надо всегда выполнять формальные обязанности.

Исчерпывающе, — произнес Виктор Семёнович, а я только и нашёлся пролепетать:

Спасибо…

Я могу идти? — спросила Раиса Георгиевна.

Да, пожалуйста. Скажите секретарю, чтобы нашла и пригласила ко мне Лощинскую. У неё сейчас как раз пары закончились.

Раиса Георгиевна отметилась тем же чётким ровным цокотом каблуков.

Это женщина-конь! — с ироничным изумлением произнёс я, надеясь на мужскую солидарность проректора при оценке слабого пола.

Да. Это конь, — без иронии согласился Виктор Семёнович. — Это моя жена…

Я покраснел, начал извиняться, но Виктор Семёнович усмехнулся, сгладил неловкую ситуацию циничной оценкой:

Что ж, все женщины делятся на кобыл и обезь-ян… — И тут же сменил тему: — Для дела, для страны, по большому счёту, такие парни, как ваш сын, нужнее. Из таких может выйти прок, большой прок… А все наши отличники, карьеристы и выскочки… — Он махнул рукой. — Шесть человек получили красные дипломы в прошлом году, и где теперь эти выпускники? За границей! Работают на наших врагов. Зачем мы их учили? Зачем?

Вопрос остался безответным. В дверь кабинета постучали. Вскоре осторожно, даже испуганно, как будто сейчас ей дадут взбучку, вошла Лощинская Инга Михайловна. Чернявая косматая женщина в тёмной одежде с чёрной сетчатой шалью на плечах. Она осторожно и мягко присела к столу, достала платок и утёрла нос, словно приготовясь плакать.

Виктор Семёнович, этот студент поступил некрасиво и нечестно. Он позволил себе сказать, что я кому-то ставлю оценки… — Тут она сбилась. — Он заподозрил меня в том, что я беру за оценки взятки… Даже не так… — Она опять стушевалась, нос у неё сильнее покраснел. — Да, Гуциев пересдал мне экзамен. Пересдал легко, но…

Речь не о нём, — оборвал её рассказ Виктор Семёнович. — Анатолий Бурков готов вам принести свои извинения.

Он ещё так молод и порой не понимает, что к чему. Ведь и Гуциеву я пошла навстречу, потому что меня попросили из деканата…

Давайте всё же Гуциева оставим в покое! Вы готовы пойти на мировую, не ломая себя, своих принципов? Или лучше всё же перевести Буркова в другую группу, чтобы преодолеть отторжение?

Она молчала. Вот тут-то мне стало понятно, что мой Толик укусил её больно и небезобидно.

Я готова простить его, — наконец сказала она. — Но всё-таки будет лучше, если этот студент будет учиться у другого педагога.

Виктор Семёнович вопросительно и строго смотрел на неё.

А как бы вы поступили? — чуть задиристо сказала Инга Михайловна и приблизилась к проректору: — Будь вы врач-стоматолог, Виктор Семёнович, а вам пациент сказал бы: у вас, доктор, руки грязные?

Мне понятна ваша позиция, — быстро отреагировал проректор.

Тут Лощинская отчего-то заплакала, шмыгнула носом, прошептала:

Извините…

Виктор Семёнович поднялся с кресла, подошёл к Лощинской, положил ей руки на плечи, утешил ласково, по-отечески:

Я благодарю вас за искренность, Инга Михайловна.

Вскоре она встала и ушла. Она даже не взглянула на меня и вряд ли догадалась, что я отец Толика.

Ваша Лощинская мне понравилась. В ней есть обаяние, ум, — сказал я.

И коготки у этой обезьянки есть, — прибавил штришок к портрету Лощинской проректор.

А вот сына она мне открыла с неожиданной стороны.

С вашим сыном — ничего удивительного… У Гуциева папаша владелец торгового центра. Естественно, что кто-то из ребят мог возмутиться. Почему одни не учатся и легко сдают экзамены, а другие тянут воз? Естественная тяга русского человека к справедливости. По большому счету, за всё расплачиваемся мы, русские!

После этих слов я понял, что он поможет сыну: с этим человеком нас что-то связывало вышнее, родовое. Виктор Семёнович помолчал, прошёлся по кабинету. Я тоже встал. Почему-то вспомнил армейские порядки: если встает человек выше званием, то и ты обязан встать…

Боюсь, что Анатолий толком не нагонит упущенное. Или мы предоставим ему сомнительные поблажки… Придётся ему год пропустить. Обеспечим ему отпуск, «академку». Но чтобы дальше он учился как должно.

Это лучший вариант! Толику как раз надо подлечиться, — подхватил я.

Уже у дверей, расставаясь с проректором, пожимая ему руку, глядя в его мудрые и осторожные глаза за стёклами очков, я опять извинился:

За супругу — простите. С языка сорвалось. Женщина уж больно выдающаяся… С такой, наверное, по жизни легко?

Да, — согласился Виктор Семёнович. Усмехнулся, глянул мне в глаза, по-мужски, прямо и хит-ро, мол, сам догадываешься, не мальчик… Сказал: — Тройка гнедых, запряжённая в карету, неслась на полном ходу и остановилась у самого края обрыва. И всё было бы хорошо, если бы не одно «но»…

 

Вечером этого же дня, в бане, мой приятель Игорь Скурихин, которому я пересказал неловкий эпизод с женой Виктора Семеновича, поведал мне их историю. Оказалось, Виктор Семёнович и Раиса Георгиевна давно в разводе, но живут вместе, и развод у них совсем не по служебным надобностям (близкий родственник не должен находиться в прямом подчинении на госслужбе). Вся закавыка в другом. Виктор Семёнович был после института на службе в Советской армии, лейтенантом-двухгодичником, вернулся, а невеста его — аспирантка «Раечка» — та самая Раиса Георгиевна, беременна… «Пуп уже на нос лезет»… «В кого ж ты так втюрилась, голуба?» — вопрос неизбежный. А в ответ Раиса: «Извини, дружок. Сломалась. Не могла противостоять научному руководителю, профессору…» Она в это время в Ленинграде аспирантуру заканчивала. То, что научные руководители, как правило, глаз кладут на своих аспиранток, ни для кого не секрет. Дело житейское, приголубят в постельке и с защитой диссертации помогут, — рассказывал Игорь. — Но тут бах — нежданная беременность… Доктора Раечке сказали: избавляться от беременности не стоит, потом и вовсе может бездетной стать…»

Виктор Семёнович, оказалось, свою невесту простил. Вот что такое любовь и сильный человек! Принял ребенка, Раиса Георгиевна сына родила, он усыновил. Но детей она ему больше не подарила… Жили они мирно, главное — работа. Она в Департаменте образования служила, он — в институте.

«Но однажды…— произнес Игорь. В этом месте рассказа я вздрогнул, будто от холода, хотя сидели мы с Игорем не просто в тепле, а в парной. — Однажды заявляется к ним в гости пьяный мужик, зэк в татуировках, бывший сосед Раечки. Орёт: отдайте мне сына! Виктор Семёнович смотрит на мужика и на сына. Как две капли воды! — Игорь ухмыльнулся, но без веселья: сам отведал семейного многослойного пирога. — Виктор Семёнович тут-то и понял, что никакого ленинградского профессора не было, а был у его невесты ярый хахаль, сосед-уркаган, который потом на крупной краже попался. Раечке было стыдно: с профессором покувыркаться вроде как-то искупительней получается…»

Виктор Семёнович отвесил ей добрую оплеуху и ушёл. Недели две Раечка фингал под глазом маскировала театральным гримом. Но от народа правду не укроешь! Тем паче в провинциальном городе. Они развелись. А позднее, через годик, когда скандальный пыл поугас, умная женщина Раиса Георгиевна всё объяснила Виктору Семёновичу, все мотивы своих поступков… И даже, по-видимому, то, что ей, как женщине, терпеть его двухгодичное отсутствие было невмоготу… Любые странности — и те имеют мотивы, не говоря уж о плотских запросах. «Словом, объяснилась и покаялась… Он к ней вернулся. К тому же раздражитель этот, зэк, снова сел… Теперь они на правах гражданских сожителей… На земле несколько миллиардов человек. И у всех какая-то извилина по судьбе», — закончил рассказ Игорь Скурихин о своём коллеге-проректоре и плеснул из ковшика на горячие булыжники — прибавил банного жару.

Я вспомнил, как лихо всех женщин Виктор Семёнович поделил на кобыл и обезьян — очень интеллигентно вышло… Я взялся за веник. Баня чудное место! Здесь люди без одежд, и вроде как душу открыть товарищу проще.

 

* * *

С институтской прорехой в учёбе сына определилось: подлатаем. Но главное сейчас — проветрить мозги Толику. Стоп! Есть ход! Отправлю-ка я его в коммуну к Тимофею Ивановичу, вроде как в строй-отряд; там и люди добрые, и работы полно. Ещё к Толику в шефы вчерашнюю знакомую, землячку Дашу Баранову надо бы подключить.

Даша оказалась легка на помине: вскоре по-звонила, спросила, когда приехать на генеральную уборку?

Сейчас и приезжай!

Я вернулся домой. Толик уже не спал. Он тупо смотрел по телевизору старую советскую комедию. Почему тупо? Потому что на его лице было написано другое, что-то совсем не комедийное.

Извиняться перед Лощинской я не буду, — заупрямился Толик, узнав о моём разговоре с проректором. — Я слышал, она на следующий год собирается в Москву в докторантуру. Пускай валит, я у неё учиться не хочу.

Нравоучительных лекций я тебе читать не буду. Но ты сам себе задавай вопрос: отчего у тебя проблемы?

У меня проблем нет! — усмехнулся Толик. — Это у вас есть проблемы из-за меня. Мать вся тряслась, чтоб меня не забрили в армию. Ты трясешься, чтобы меня не выгнали из института. А мне это сейчас надо? Кто меня спросил?

Ты мой сын. И я всегда, при любых обстоятельствах, буду заботиться о тебе… В выборе профессии, жены и друзей ты абсолютно свободен. Только вот незадача: угон машины и таблеточки требуют экстренного решения. Ты сможешь всё это решить без меня?

Толик вздохнул: слов не потребовалось.

Пап, отвези меня домой. Мне у тебя непривычно. Да и мама меня дожидается… А ещё верни таб-летки, — попросил Толик. — Я хочу их отдать и предупредить Макса. Мне на остальных наплевать, это не наши. С Азии, чурки… А Макс мой друг.

Меня опять ставили перед выбором. Я не лез в щекотливую ситуацию сам, а меня загоняли в неё, загонял сын, — у меня было опять то же тревожное чувство, как тогда, когда надо было (вернее, не надо было!) делать Толику укол от армии. Отдавать таб-летки я не хотел, но и подставлять сына и его друга — тоже не перспектива.

С твоим другом Максом я поговорю завтра.

Макс не захочет с тобой встречаться.

Тогда звони ты! Сейчас! — настаивал я. — Скажи ему, что придёшь на встречу тайно. Что ты на крючке у ментов. Шьют угон, а от таблеток хочешь поскорее отделаться. Говори коротко, назначай встречу… Место — на краю города, за мостом. У оврага. Если спросит, почему там? — скажешь: там людей поменьше… С ним мы встретимся, он не отвертится. А ты пока заляг на дно… Скоро поедешь в коммуну.

В какую ещё коммуну? — вяло спросил Толик.

Объяснить я не успел: забулькал звонок в прихожей. Нагрянула Даша Баранова. Она привезла сумку, в которой халат, перчатки, какие-то тряпки, порошки.

Всё, что можно вымыть, вымой. Окна, двери… Всё, что можно вычистить, вычисти. Если что-то постираешь, не буду против. Стиральная машина включается просто.

Я разберусь, — лёгкая на слово, ответила Даша.

Там вон ещё гора неглаженого белья…

Э-э, мне это на несколько дней тогда.

У меня есть гостевая комната… — намекнул я. — А это мой сын, познакомься. Он, правда, с тяжёлой процедуры…

Толик смутился. Ещё бы, пол-лица приопухло, губы разбиты.

Даша у нас профессиональная горничная. Студентка, колледж заканчивает, — представил я.

Она тоже смутилась, шепнула:

Привет-привет… Я окна сперва вымою. В комнатах.

Мы остались на кухне вдвоём. Я хотел предложить Толику поехать домой «к маме», но почувствовал, что он уже не хочет «к маме»; похоже, Даша его чем-то заинтересовала, и он хотел бы познакомиться с ней поближе. Что ж, дадим время.

Я сейчас ещё отъеду на часок. Прораб просил на объект заскочить… — сказал я. К прорабу на объект действительно нужно было заехать, хотя срочность не обязывала. Я позвонил на объект, где моя контора выступала субподрядчиком, предупредил: скоро буду.

А ты помоги девушке. Может, что-то передвинуть надо. Ведро воды принести… — наказал я сыну.

Она что, правда, у тебя в гостевой комнате ночевать будет? — спросил Толик.

Я только усмехнулся на это. Сын меня к Даше, кажется, ревнует. Значит, она тронула его сердце с первого взгляда. Это хорошо, это очень хорошо! Женщина способна, хотя бы на время, отнять мозги у мужчины. Учёные утверждают, что мужчина думает о женщинах каждые пятнадцать минут. Толику такое общение — только в плюс. К тому же о коммуне мне подсказала сама Даша. Она и его просветит. Правда, Толик кисловато выглядит. Впрочем, с синяком на морде перед женщиной не будешь смотреться как Бельмондо.

Тут я забросил крючок, понизив голос:

Понравилась она тебе?

Нормальная, — уклончиво ответил Толик.

Я хотел было сказать сыну: «Вот и добейся её! Стань её парнем… Хоть интерес в жизни появится. Женись на ней, заведи детей… Помоги ей на ноги подняться. Заработай ей денег на платье, на букет цветов, чтоб она не ишачила уборщицей. Она ведь тоже студентка…» Но это было бы слишком. Я только мимоходом сообщил сыну:

Кстати, она тоже всё лето проведёт в ком-муне…

А Даша тут как тут.

У вас на втором этаже — комнаты жилые или так? — спросила она меня.

Можешь не прибирать, я туда почти не поднимаюсь…

А вы про меня здесь говорили?

Откуда ты знаешь?

Щёки горят, как будто меня кто-то ругает, — как-то по-свойски призналась Даша.

Нет, мы тебя, наоборот, нахваливаем. Какая умница! С родителей денег не тянет, сама зараба-тывает.

Уходя, уже из прихожей, я крикнул и Даше, и сыну:

Толик тебя чаем напоит! С пирожными!

Сын мой заметно повеселел, к маме под крыло не торопился, а Даша мне всё больше была нужна. Всё нормально! Всё по плану! Как велит жизнь. Вперёд!

 

14

 

На другой день ко мне снова приехала Даша: приборки ещё хватало, а я тем часом отправился на встречу с Максом. Поехал не на своей машине, а на разбитых жёлтых «жигулях». Полиция даже забирать их не стала. Шаров сказал: на кой они, если даже заявления нет от владельца, пусть сам ищет и забирает свою рухлядь… А мне этот «жигулёнок» нужен был, чтобы передать его вместе с таблетками Максу и отделаться от всего разом.

Едучи на «жигулёнке», я удивлялся: ведь когда-то такая машина была мечтой! Она была комфортна (сам на такую нарадоваться не мог, когда купил), хотя отличалась от моего нынешнего БМВ, как паровоз от космического корабля… «В чём же провал русских? — думал я. — Нет технологичности, нет расторопности, вечное отставание в темпах развития от цивилизованного мира. Но есть же Менделеев, Лобачевский, братья Черепановы, Попов, даже телевидение изобрёл русского ума человек — Зворыкин. А ещё оружейники, космос… Куда ни кинь — всюду приложился русский ум, изобретательность… Или всё кроется не в техническом смысле, а в русской философии?

Во всём, в каждой клетке русского мира, в каждой клетке русской земли, русского воздуха есть некая философия бытия, смысла жизни. И эта философия противостоит прогрессу, вернее, прогресс для неё не есть погоня за комфортом бытия. Да и что есть прогресс? Сто новых функций в новом смартфоне, который нужно менять каждый год? Нет, речь, конечно, не идёт об элементарной сытости и жизненном уюте, речь идёт именно о ста новых функциях в новом смартфоне. Речь идёт об излишествах, о мишуре… Одинаково можно утолить жажду из хрустального бокала и из гранёного стакана. Погоня за прогрессом лишь изнашивает нацию, отнимает у неё что-то очень важное, может быть, самое важное… Ведь высшая мудрость в созерцании, покое и гармонии…»

Я вздохнул, поймал себя на мысли: «Точно — старею, раньше такие мысли ко мне не закрадывались. А нынче стал размышлять о созерцании, а не о действии…» Глубоко вздохнул. «Нет-нет! Мы ещё повоюем! Ещё всё впереди: и встречи, и любовь, и, возможно, дети. Надо перед отпуском шмоток себе подкупить, приодеться. Если мужчина не думает о новых сорочках и галстуках, значит, не думает о женщинах, значит, теряет либидо… А ведь весна, однако, за окном. Весна!»

Я припарковал машину у самого склона, на обочине с небольшим покатом. Это была окраина города, где находился строительный рынок. Я уже придумал план, как избавиться от наркотиков, которые лежали сейчас в бардачке. Сделать это надо при свидетелях, то есть при Максе.

Макс приехал на стареньком «Мерседесе», за рулём был не он, его подвезли. Машина остановилась чуть поодаль, и Макс — я вспомнил, что видел этого парня как-то раз в компании с Толиком — пошагал к «жигулёнку», где сидел я. Он подошёл к машине, подозрительно заглянул в салон, увидел, что Толика там нет.

Садись, поговорим, — сказал я Максу в открытое окно. — Толик не смог приехать. Я за него.

Макс огляделся по сторонам и, похоже, кому-то кивнул в машине, в «Мерседесе».

А вы кто такой? — ершисто спросил Макс.

Я смерил его взглядом: самоуверенный наглец, серьга в ухе, значит, ещё и рассчитывает на некую экстравагантность, наверняка считает себя умнее других. Ничего… Это поправимо.

Я отец Толика.

Он бы ещё мамку послал, — съязвил Макс.

Я думаю, ты тоже скоро о мамке вспомнишь. Толик посидел в КПЗ. Теперь твоя очередь.

Вы меня не пугайте! Не о чем нам говорить…

Я выскочил из машины, схватил Макса за руку, выпалил ему прямо в лицо, грубо и властно:

Ты, щенок, сейчас мне всё расскажешь! Или сядешь лет на пять за наркоту! Я позабочусь!

Отвали! — резко вырвался Макс.

Я не держал его, даже оттолкнул от себя, когда он вырывался.

Ах, так? Ну, и ты вали! Уже к вечеру тебя объ-явят в розыск… И начнёшь ты славное путешествие по России — в бегах… За наркоту сроки большие. Вали, голубчик!

Он не уходил.

Чего вам нужно от Толика? — резко выкрикнул я.

Он денег нам должен, — сказал Макс, понимая, что разговор неизбежен.

Сколько и за что?

Он дурь брал на реализацию. Деньги не вернул…

Это ты его втянул в грязное дело, а теперь подставил? Друг называется…

Я тут ни при чём. Он не маленький мальчик… Он деньги не мне должен.

Тем, кто сидит в машине? — кивнул я на «Мерседес».

В общем, да. Но не совсем… Не этот главный, другие есть… — Макс говорил с неким вызовом и обидой, но мне хотелось его разговорить, получше понять, друг он Толику или просто так, приятельство. Он был явно ещё не совсем испорчен, а стало быть, управляем и вменяем… Но он чего-то боялся.

Пойдём к твоему главному, — сказал я и пошагал к «Мерседесу». Макс сперва растерялся, а потом как-то опасливо пошагал за мной.

Перед тем, как уйти от «жигулёнка», я пяткой незаметно выбил камень из-под переднего колеса.

В «Мерседесе» сидел нерусский, кто он по национальности, я не понял, откуда-то с Азии.

Послушай меня! — сказал я резко. — Ты продаёшь туфту! Покупатель обижен. Вот тебе результат экспертизы. А ещё вот визитка подполковника Шарова. Если будут вопросы, позвони ему! — Я сунул ему лист с экспертным заключением о «таблетках», где указывалось, что они наполовину состоят из глюкозы. — А ещё забери свою развалюху. Вот ключи! В бардачке лежат твои туфтовые таблетки! — Я бросил ему на сиденье ключи от «жигулёнка».

Нерусский хотел что-то возразить, возможно, он хотел всё как-то сгладить или, наоборот, накатить на меня, но ему помешали…

Э-э! Чего это? — вдруг закричал Макс. — Машина! Э-э! Смотрите!

Ух ты! — выкрикнул я. — С ручника ушла!

Мы кинулись с Максом к машине, но было уже поздно — она катилась под уклон в овраг, и спасти её уже не мог никто. Нерусский выбрался из «Мерседеса», огляделся и, видно, почуяв какую-то опасность или подвох, снова вскочил в машину, мотор взревел, и «Мерседес» с пылью из-под колёс сорвался с места.

Наша беготня с Максом и возгласы были тщетны. «Жигулёнок» уже безнадёжно выкатился на склон и, переваливаясь на кочках и камнях, набирая скорость, летел вниз. Спасать машинёшку, рискуя собой, было поздно и нелепо.

Макс, по-детски разинув рот, смотрел, как машина катится по склону, всё больше и больше набирая убийственную скорость. Вот она подпрыгнула на кочке, накренилась, перевернулась сперва на бок, потом ещё боковой удар о камень — и пошла кувырком. Наконец врезалась в большой валун и затихла. Язык пламени вырвался из разбитого окна, а потом — из-под капота.

Откуда я знал, что у неё ручник не держит. Ездите на всяком дерьме! — бормотал я.

На скорость надо было поставить… — бормотал в ответ Макс.

Надо было! — вскричал я для острастки.

Макс ринулся вперёд, вниз, но я ухватил его за рукав:

Ты чего, парень? Сбрендил? А если взрыв… Без башки хочешь остаться?

Пламя постепенно охватило машину, чёрный дым потёк из окон, из щелей, из распахнутых дверей. «Вот и отлично! — мысленно подытожил я. — Что и требовалось показать…»

Я достал мобильный телефон, набрал номер:

Алё! Пожарная! Тут на втором километре от развилки машина под откос ушла. Стояла пустая… Ручник, видно, отказал. Хозяина нигде не видно. Может, он на базу ушёл строительную. Или в забегаловку… Машина ушла с откоса и загорелась. Людей там не было.

Сюда менты приедут, — испуганно сказал Макс.

Тем лучше. Всё сгорит к их приезду… Нет машины, нет проблемы. Нет таблеток, нет головной боли…

А деньги?

Я ответил на его вопрос с запозданием, уже тогда, когда мы зашли в небольшое кафе на другой стороне дороги. Чтобы всё загладить, решил выпить с Максом пива, охладить пыл, успокоить парня.

Деньги они не спросят… Они торговали подделкой. Как бы с них ещё деньги не потребовали… Вот и тебе копия экспертизы на эту дрянь. Так что твоя клиентура, мол, требует с них неустойку. Лучшая защита — нападение. Но дело в другом: вы все на крючке… Так что…

Тут Макс изменился в лице, потемнел, озверел.

Так я и знал, — сквозь зубы процедил он. — Сыночка своего отмазали, выгородили, а я подыхай! Вон у вас — деньги, связи и прочее, а у меня отец инвалид. Мать работу третий месяц найти не может… С меня-то они не слезут.

Слезут! Если сам этого захочешь… А этого ты захочешь! Ты же себя дураком не считаешь? Не собираешься же ты всю жизнь поганые таблетки своим друзьям продавать?

Макс молчал. Мне было жаль его. Но читать ему нотации я не собирался. Если умный, всё поймёт и сам. Если не умный, мои поучения ему не помогут. Но это я должен был ему сказать:

Твои нерусские товарищи висят на нитке. И ты висишь на нитке. С ними больше никаких связей! Иначе никто тебе не поможет. К тому же они по крови чужие! — Я надавил на последнее слово. — Хоть и говорят, что люди делятся по человеческим качествам, но, я уверен, все делятся по главному признаку — по национальности! Назови мне свою национальность — и я пойму, кто ты мне: друг, враг или временный попутчик…

Мы оба смотрели в окно, где из оврага поднимался чёрный дым от горящих покрышек — догорал советский автопром.

Пожарные приехали. Но никто не собирался тушить укатившуюся по крутому склону в овраг машину. Следом приехала и полицейская машина с весело мигающими огоньками на крыше.

Это теперь их проблемы. Впрочем, нет никаких проблем.

Дыму от сгоревшей машины становилось всё меньше.

Макс выпил пиво, обтёр рукавом губы. Сказал без страха, но с обреченностью:

Они мстить будут.

Мстить они не будут. И вообще. Это заблуждение… В девяноста девяти процентах случаев никто не мстит. Что-то в психологии человека есть такое, лень, наверное, что он прощает всё даже самому злостному врагу… — Я сказал Максу это для успокоения. Но потом попробовал растолковать ему на личном примере. — Меня в школе один наглец ударил по лицу. Он был старше меня и сильнее. Из местных хулиганов. Он ударил меня по лицу — я поклялся отомстить ему. Поклялся перед своими друзьями. И не отомстил… Не знаю, жив он или нет. Может, уже сгинул где-нибудь, а может, процветает, но я не отомстил. А клялся, что отомщу, и не отомстил. Помыслы человека шлифует жизнь. А она изменчива. Я, конечно, помню морду его наглую, всё помню. Даже как он обзывался. Даже фамилию помню.

А как фамилия?

Козявкин.

Макс усмехнулся. Он немного потеплел, а может, чуть опьянел от пива. Пиво было свежее, в красивых высоких бокалах, плотное и вкусное. С чипсами.

Будешь ещё? — спросил я у Макса.

Давайте.

Это было хорошо. Мы с ним немножко сдружились. Я признавался ему и дальше по поводу мести:

А Козявкина я помнил всегда. Но почему-то не хотел выполнять свою клятву. Можно было бы найти его, начистить ему рыло. Но что-то сдерживало. И не страх, а какая-то внутренняя лень, уход из того времени, из тех обид… Правда, меня и сейчас немного берёт чувство досады, что не отомстил. Но реально отомстить уже не смогу.

Почему?

Потому что психология… Что-то в человеке есть такое, от чего смиряются и с обманом, и с подлостью других… Так что не боись, Макс. Мстителей на земле единицы. Мельтешить только перед ними не стоит. Не думай о грустном!

 

Домой я возвращался на автобусе. С Максом мы расстались.

Я сидел у окна и смотрел на весну… Светило солнце. Некоторые деревья уже чуть-чуть опушились мелкой светлой листвой. И в воздухе было что-то разлито из детства — и этот жёлтый свет, и этот запах.

Мне было сейчас очень-очень хорошо.

Да, хорошо!

Как редко бывает такое здоровое чувство, когда тебе хорошо!

Я даже часто боялся этого состояния, когда «хорошо», словно суеверно предполагал и поджидал, что жизнь готовит мне за это «хорошо» что-то очень плохое. Наверное, природа человека, природа его мышления и инстинктов именно такова: за что-то хорошее должна быть немалая отплата. Но впоследствии я просто редко погружался в это блаженное состояние «хорошо». И это состояние нельзя сравнить с послебанной нирваной, или с кайфом, или с состоянием оргазма. «Хорошо» связано с чем-то иным, с духовным чем-то. В детстве это состояние приходило ко мне часто, особенно часто — с пробуждением, с лучами солнца, что-то играло в груди радостное, светлое и было «хорошо»; в юности это чувство и состояние приходило обычно в предпраздничные дни, перед Новым годом, или — особенно — по весне, когда бежали ручьи, искрились тающие сосульки, когда что-то бурлило в крови; позднее, в годы студенчества, оно приходило всё реже и реже, в период легкомысленной влюблённости, а потом ещё всё реже и реже. Это состояние «хорошо» приходило нечаянно, приходило ненадолго, и главное — я его побаивался; радовался, разумеется, но и побаивался, словно впереди похмелье или какая-то расплата за это недолговечное, зыбкое счастье.

Автобус приехал на нужную остановку слишком быстро. А так хотелось насладиться этим «хорошо» и ехать, ехать, ехать… Впрочем, автобус — не главное. Я поймал себя на мысли, что это «хорошо», это замечательное лёгкое настроение, это скоротечное счастье свободы и отдохновения разрушается не внешними обстоятельствами, а внутренним состоянием. Может, слишком несовершенен человек, если способен волей мысли вогнать себя в уныние?

 

…Был у меня дед по матери, Иван Кузьмич, ветеран войны, человек трудолюбивый, истый праведник, а отчего-то всегда грустный. Бывал он часто молчалив. За целый день слова из него не вытащить, бывал он очень раздражителен, зол, а иногда начинал говорить «за жизнь» и открывался со стороны неожиданной; во всём он видел смысл и значение: если мы пришли в этот мир, то обязаны жить… и каждый выполнять свои функции: пахарь — пахать, вор — воровать, политик — врать, учитель — учить… И быть не может никаких сомнений, что кругом несправедливость, — всё справедливо! — примерно так рассуждал он в эти редкие минуты неожиданных откровений, когда он был удовлетворён жизнью, удовлетворён полностью, приняв её такой, какая она была, а все искажения жизни относил на собственное несовершенство.

Однажды дед признался мне — рассказал о «своей» войне и о своей судьбе. Как ветеран, он носил орденские планки на пиджаке. Но награды были в основном юбилейные. Я не лез с расспросами. Он сам высказался, странно и резко:

Вот всё время, Валька, казалось, что жизнь меня как-то обошла. Богатства не нажил. Должностей не получил… А сейчас думаю: на что мне богатство? Да и что есть богатство?.. «Победа» у меня старенькая была, а у соседа Николы — велосипед. Он на велосипеде едет, рот до ушей, а у меня морда кислая, хоть я и в «Победе»… Бригадиром был, а тоже всё недоволен. Мечтал в председатели выбиться… А было у нас двое председателей. Один в тюрьму угодил за растрату, там и окочурился, другой от инфаркта помер в сорок восемь лет… А война, Валька. Ох, уж как мне эта война далась! — Дед Иван Кузьмич вздыхал, вертел в руках трубку: курить к той поре он не курил, но трубку курительную иной раз грыз. — Хотелось мне повоевать, Валька. Брат старший был на войне. Отец погиб на войне. За отца отомстить надо было. А по годам я не подходил. Молод. Но вот в сорок четвёртом меня всё-таки взяли. Ну, думаю, вот и сбылась мечта, теперь-то повоюем. За батьку им отомщу, гадам. А уж если голову придётся сложить, так тому и быть… Прибыл я в полк. Там в штабе попался на глаза замполка по тылу. Спрашивает меня: как учился? Отвечаю: отличником был. Вот и хорошо, хлопец. Пойдёшь ко мне на склад, кладовщиком. Мне грамотный паренёк нужен… Три месяца я на складе работал. А войне уж и конец пришёл. Вот такой я ветеран войны оказался. Невезучий… — Грыз мой Иван Кузьмич трубку, желваки играли на скулах. — А ведь полк-то наш в такую передрягу попал. От него и одного целого батальона не осталось. Выходит, я везучим солдатом оказался. На складе-то… Только порадоваться везучести этой не получается. Вот и всякий человек… Не может понять, где и в чём ему повезло. Сколь людей, таких, как я, ходит на жизнь в обиде! Ты, Валька, так не живи! Есть хлеб, есть вода, есть крыша над головой, есть солнце в мирном небе — вот в чём главное счастье!

Лукавил ли дед? Ведь всё равно хотелось ему быть героем войны. Но, может, и не лукавил. Попал бы он в тот полковой бой, убили бы. Дали бы деду посмерт-но орден. И всё! И меня не было бы, не родился бы я вовсе.

 

…Хоть и ушло, откатилось куда-то, растворилось в весеннем воздухе это магическое состояние «хорошо», но думы о высоком, о чём-то самом важном в мире не проходили.

«Отчего страдает русский человек? От приближения смерти? Нет. Ведь и молодым людям живётся неспокойно, их тоже что-то угнетает: тревога, одиночество… Может, традиции у нас мрачные, власть дурная, религия, настроенная на страдание, оттого так грустно и задумчиво испокон веков на Руси, и мало веселья, а ежели и веселье, так связано оно с выпивкой, а после выпивки, как водится, голова болит и порой от стыда хочется повеситься… А всё, наверное, оттого, что рано умирает мечта, остаются только надежды… Надежда заработать, чего-то купить, куда-то устроить детей… А мечта, высокая, вселенская, уходит от человека навсегда (ведь я же архитектором хотел стать, настоящим архитектором! — и где она, эта мечта?!), может, тогда душу начинает снедать тоска, смурь, а если ещё и в личной жизни чего-то не состоялось, то и вовсе хочется выть от тоски.

 

* * *

Дома я застал Дашу за разглядыванием рисунков. Это были мои графические работы. Юношеские, увлечённые, живые. Тогда я рисовал запоем, бегал на все художественные выставки.

На антресоли пыль протирала. А там папка. Заглянула… Да вы ещё и художник!

Я мечтал архитектором стать. Рисовал, экспериментировал, искал свою манеру. Но потом оказался на факультете «промышленное и гражданское строительство», и художественные мечты погасли.

Жалко, — шепнула Даша. — Вдруг стали бы великим художником.

Нет, не стал бы. Для великого художника одержимость нужна. Умение переступить через всё… Я трусоват. Воспитан по-другому. Для меня важнее семья, уют, сытость. Успех какой-никакой… А пополнить ряды художников-неудачников…

А что же вы сейчас один живёте? Где ваша вторая половинка?

Не нашлась пока, — ответил я уклончиво. Но тут меня слегка понесло: — Эх, девушки, девушки! Учить вас надо семейной жизни с детства. Если ты замуж за мужика вышла, ты с ним живи! Это главное в супружеской жизни! Женщин в старину и силой замуж выдавали, и они жили. А нынче и по любви выходят, а жизни нет. А почему?

А почему? — весело подхватила Даша.

Потому что предназначение своё молодые девушки нынче не знают. — Я говорил полушутя, но хотелось бы, чтобы эта студентка Даша восприняла сказанное вполне серьёзно. — Замужняя женщина должна с мужем неукоснительно спать, готовить ему еду, следить за домом…

И только? — хмыкнула Даша.

Нет, не только. Но это «не только» не должно быть главным!.. Вот купила ты, к примеру, авторучку. А она не пишет. Или попишет, попишет, да потом писать перестанет, потом опять попишет и опять каюк. Ты разозлишься и бросишь. Любая вещь должна служить тому, к чему она призвана. Так и люди. Так и жена!

Я говорил напористо, с разгоревшимся энтузиазмом, Даша, похоже, уже и не собиралась возражать моему напору.

И ещё запомни, Дашенька! Любовь там или нелюбовь, но ни в коем случае не надо выходить замуж за того, с кем у тебя споры, ссоры, выясненье отношений, ревность дурацкая… Не будет миру в семейной жизни. Выходи за того, с кем лад есть с самого начала. И во всём мужу подчиняйся! Детей рожай, не ленись… Тогда и семейное счастье придёт.

Вот за вас я бы замуж вышла сразу. Не раздумывая. Хоть завтра. Хоть сегодня. Хоть сейчас… — вдруг сказала Даша. Она смотрела на меня прямо, серьёзно. Она в открытую предлагала мне руку и сердце. И своё молодое тело…

Словно от вина, голову мою слегка вскружило. Чередой, быстрой цепью, словно в кино, побежали кадры нашей с Дашей любви, моё жениховство, её невестино белое платье, младенец в люльке наш, общий, ещё что-то обрывочно-загадочно-приятное. Словно в омут. Но главное — был горячий соблазн: обнять её, молодую, податливую… Что-то взорвалось в сознании, жизнь накренилась на один бок, и вся моя будущая жизнь с Дашей пронеслась одним махом, одним кадром, одной картинкой… Но я вовремя выправил крен, не прикоснулся к Даше. Стоп! Глупости! Это соблазн, западня!

Чем же я заслужил такое расположение, ведь мы и видимся всего третий раз?

За вами я была бы как за каменной стеной. Не хочу путь матери проходить. Она билась за свой угол, за еду, за одежду, нас всех на ноги поднимала. А потом отец ещё и к другой ушёл… Мучилась, мучилась всю жизнь. — Она опять прямо, открыто и, казалось, очень рационально и честно, посмотрела мне в глаза. — А вы обеспеченный. О детях заботитесь. Всё ещё сопли Толику вытираете… Я бы тоже вам детей нарожала… И ревновать бы не стала. Глупости это — ревновать кого-то… Я ведь вам подойду?

А как же любовь?

Любовь пришла бы. Она ведь как ветер: то налетит, то улетит. Я думаю, что вас бы я полюбила. Да и вы бы обо мне заботились. Вот это и есть любовь. А повздыхать при луне — это ещё не любовь. Мир сейчас расчётливый. Все головой живут. Только дураки да нищие какие-нибудь сердцем живут. Потому что у них денег нет… Так что, если невеста вам потребуется, знайте — я готова. Всё по-честному! — подчеркнула в довершение Даша.

Ты это брось, девочка! — мягко, но чётко пристопорил я её. — Не забивай голову. Это только кажется, что мужик в летах да с деньгами — находка для личной жизни. Нет… Мы к пятидесяти уже все ущербные… Нет уже той силы, чтобы что-то делить сокровенное. Так, разве что жить в достатке. Как мой сосед, который на днях застрелился… — Я прервался, вспомнил не соседа, а его благоверную, которая в открытую хотела переспать со мной, когда ещё и трёх дней не прошло, как овдовела. — Есть у мужиков такое обманное мнение: мол, есть женщины для жизни, их в жёны надо брать, а есть, мол, женщины для любви, для взрыва… Так же и женщины заблуждаются… Ты, Даша, только за деньгами не гонись. Сегодня он богат, а завтра — нищ. Или на-оборот бывает… Тебе надо свою жизнь прожить. Острую, красивую. Трудную, быть может. Но с любовью, со счастьем настоящим, с болью душевной… Ты на деревяшку-то не похожа.

Я ни в кого больше не влюблюсь. И если бы вышла за вас замуж, ни на кого бы не посмотрела! — отчеканила Даша.

Ну, насчёт этого не зарекайся!.. А похоже, где-то ты шибко обожглась.

Лицо её вдруг стало суровым, холодным и даже несимпатичным, как у тех, кто задумал мстить…

У меня был парень. Его в армию забрали. А он оттуда не вернулся.

Я испуганно взглянул на Дашу.

Нет-нет. Не убили. Он там себе подругу нашёл. Из каких-то вольнонаёмных. Там и остался, в армии, контрактником… А я его ждала. Письма писала. Дома лежу на сеновале, на звёзды смотрю и ему в любви объясняюсь. А он там на другую звезду смотрел.

Может, это и хорошо. Закалилась. Судьба привередлива. Но обижаться на неё не стоит.

Даша вздохнула, принялась складывать мои рисунки в папку, потом стала протирать полки, за-мкнулась.

Даша, ты поедешь в коммуну, там будет Толик. Ты ему привези гостинцев, сладкого чего-нибудь. Он пирожные любит, мороженое. Сам он, может, будет стесняться покупать, а с тобой за компанию… Я тебе денег оставлю.

Нет проблем, — без эмоций ответила Даша.

 

…Она сказала, что не хочет идти путём своей матери. И ради другой жизни способна пожертвовать и любовью, и ещё чем-то очень важным — душу продать, наверное. Я понимал Дашу. Понимал её отлично. Я сам прожил большую часть жизни под прессом: всегда не хватало денег. Всегда в голове роился страх: вдруг останешься без работы, не у дел; вдруг заболеешь — на что покупать лекарства? Как прокормить семью? Как дать образование детям? Всё — от зарплаты до зарплаты, в обрез, каждая копейка… Ах, чёрт возьми! Чтобы освободиться от этого, пойдёшь на любой компромисс, начнёшь врать, мелко мошенничать, продавать себя… Ведь Даша себя впрямую продавала мне. И сказала: «Всё по-честному!» — хотя наверняка не разлюбила того парня, которого ждала из армии.

Что-то ледяное и очень тревожное хлынуло в грудь. Ведь дочка, моя Рита, собирается замуж за какого-то великовозрастного режиссёра. Скоро я увижу дочь, всё пойму. Нет, не всё. У каждого своя правда, свой резон. Тут же позвонил Рите в Москву: на днях приеду. «Ура!» — вскрикнула она от радости.

 

15

 

Это была единственная массовая драка в нашем классе. В выпускном, восьмом. Уже перед экзаменами. Из-за истории. Вернее — из-за учителя истории Тимофея Ивановича Зыкина. В школе я не любил историю. И учителя истории. Он мне казался занудой. Хоть и не старый ещё, а такой весь правильный, идейный, какой-то Павел Корчагин, большевик… А причиной драки послужил мой спор с Саней Касаткиным, который учителю истории Зыкину во всем верил.

Эх, Саня, Саня! Он приходил в нашу школу из дальней деревни. Валял туда и обратно шесть километров пешедралом, если не было попутной машины или тракторишки, а их часто-часто не было. Маленький, нескладный; зимой ходил всегда в подшитых валенках, а по теплу — почти всегда в резиновых сапогах; сопли рукавицей вытирал, подчас размазывая их по щекам, одет был кое-как: младший в многодетной крестьянской семье, а таким неминуемо достается донашивать вещи старших братьев.

Он, Саня, никогда не вызывал у меня агрессии. Я, напротив, в душе всегда жалел его, словно бы он мне младший брат. А тут — такая ко мне ненависть…

Накануне, на последнем уроке истории в восьмом классе, как-то напутственно и пафосно Тимофей Иванович рассказывал нам про остров «Утопия» и «Город Солнца», рассказывал о светлых мечтах человечества, про коммунизм, про социальную справедливость, про стремление человека во все века к равным правам: никто ж не хочет жить в бедности, нищете, болезнях, голоде, без образования… А для этого требовалось равенство. Насильное равенство! И братство!

В братство людей я почему-то совсем не верил… Вот на школьном дворе, где мы сидели на жердях изгороди, курили, я и сказал, с юношеской дерзостью:

Волк с овцой братом и сестрой не будут! Племена людей тоже как стадо и стая… Щебечет нам Зыкин, щебечет про коммунизм!.. На селе дорогу щебёнкой посыпать не могут! Лужи по колено… — Я сидел в промокших ботинках — грязь, слякоть кругом, после дождя по посёлку не пролезешь, а я сапог не надел: не любил я сапоги, ботинки предпочитал.

Тимофей-то Иваныч при чём? — сказал кто-то из пацанов.

А при том! Он же у нас коммунист! Партия — ум, честь и совесть нашей эпохи. Партия за всё отвечает! Вот пусть и отвечает… — Звучали мои слова так, словно бы только учитель истории Зыкин был виноват в нашей неизбывной грязи.

И тут вдруг с забора спрыгнул Саня Касаткин, весь красный, окострыженный, губы скривлены от злобы:

Тимофей Иванович… Он умный… Ты за-ткнись! — Саня очень почитал учителя истории. И хотя «пятёрок» не ловил, но слушал Зыкина открыв рот. Не найдя подходящих жалящих слов, он толкнул меня в грудь, даже не толкнул, а двинул мне в грудь, так что я свалился с изгороди.

Оставить это без сдачи я не мог. Вскочил с травы, с ходу влепил Касаткину в челюсть. Я переборщил. Ответ был явно завышен, с перевесом. Саня отлетел в сторону, споткнулся, упал в грязь. За Касаткина тут же вступились двое пацанов. Но и в мою команду влились двое одноклассников. Выкрики, брань — и тут мы стали метелить друг дружку. По лицу в общем-то не били, так вскользь, в основном боролись, пыхтели, тыкали друг друга. А двое нейтральных пацанов нас разнимали. Разнимали долго: Саня Касаткин был настырен, неуступчив, упрям — ему хотелось довести драку до победы…

Позже директриса, которой доложили о «массовых беспорядках» в нашем классе, допытывалась у каждого из нас поодиночке: с чего весь сыр-бор? Никто, разумеется, не признался, да и вряд ли бы кто внятно мог объяснить, что подрались мы от веры и безверия в остров «Утопия» и «Город Солнца», вот если бы в карты резались и кто-то смухлевал…

Учителю истории тоже рассказали про бузу в нашем классе. Причину драки он, по-моему, узнал истинную. Нет, это было не доносительство, возможно, Саня Касаткин сам изложил ему всё о нашем идеологическом споре «про коммунизм», который пришлось защищать кулачками.

Оба мы с ним остались при своём: он, похоже, с призрачной верой в «светлую мечту человечества», а я при своём «суровом реализме»: равенство там, где все богаты или все бедны, — это формула справедливости; а братства между нациями в принципе быть не может; солидарность — да, а братство — для минутных эмоций.

 

Школьная драка мне вспомнилась в дороге, когда вёз Толика в коммуну Тимофея Ивановича. Коммуна — название условное: официально «посёлок Приозёрный». Но посёлок был построен с нуля. Основал его именно Тимофей Иванович. За два десятка лет он со своими единомышленниками построил этот посёлок, в две улицы, тянущиеся вдоль большого промыслового озера с лесистыми берегами и песчаными отмелями. Некий рай. Вдали от нерая…

Может, там у него секта какая-то? Может, там, как их, эти, вольные каменщики с треугольным глазом, масоны? А ты меня везёшь к ним в рабство! — спрашивал меня Толик.

Спрашивал с иронией — значит, всё в порядке. Сын излечим. Если в человеке живёт юмор и ирония, а главное самоирония — ничего для него не потеряно.

Это ещё интересней. Новые люди, новые знания… Вообще-то Зыкин мечтал создать общество, где не будет ни бедных, ни богатых. Как два мечтателя хотели: Томас Мор и Томаза Кампанелла. Без идео-логии там, конечно, не обходится… Чтобы удержать людей, их надо чем-то одурманить… В хорошем смысле… Даша говорит: в коммуне здорово. А ты побудешь, как в стройотряде…

Толик хмыкнул, однако настроение у него было живое, светлое, ведь что-то менялось в жизни — пусть ещё и с неизвестным знаком (хотя всё в плюс, всё на пользу, ежели ты молод).

Машину я оставил на въезде в посёлок Приозёрный, на гостевой стоянке, так здесь было принято, и до центра посёлка мы шли с Толиком пешком.

Дома в коммуне новые: рубленные из сосны, сложенные из красного кирпича, добротные, каждый на особинку, ухоженные, с цветниками, палисадниками, улицы чистые, тротуары из плитки, такое можно встретить и у финнов, и у немцев, но всё же русскость тут угадывалась. Небольшая деревянная часовня, резные наличники на окнах, петух над трубой… Начальная школа здесь была своя. В этом был, конечно, огромный воспитательский смысл. Наверное, некоторые уроки, подумалось мне, ведёт сам Тимофей Иванович.

В центре, кроме школы, — административный дом. Над ним два флага: один государственный российский, другой — флаг коммуны: белое полотно с изображением зеленых языков пламени. Люди, попадавшиеся навстречу, с нами здоровались, — ничего особенного в этом не показалось, так и прежде было в деревне, на селе, с незнакомым человеком всегда здоровались, а то и шапку снимали. Но все здешние отличались от обычных сельчан: одеты они были оригинальнее, по погоде, по работе, некоторые в униформе. И ещё была одна изюминка: весь народ посёлка — разновозрастный, и молодые люди, и постарше — имели в одежде что-то белое и зелёное (цвета флага коммуны): рубашка, кофта, косынка, пояс, бейсболка, словно мета какая-то, словно непременный знак принадлежности к коммуне, а стало быть, и какие-то обязательства.

У администрации нас поджидал молодой, улыбчивый человек, в бейсболке с изображением флага коммуны. Отрекомендовался:

Вадим… Мне наказано вас встретить и проводить в гостевой дом. Тимофей Иванович будет позже. На рыбалку с артелью поехал.

А белый цвет здесь у всех зачем? Уж не белое ли братство? — полюбопытствовал Толик.

Упаси Бог! Белый и зелёный цвет должен присутствовать в одежде каждого человека, в каждом фасаде дома. Это цвета чистоты, покоя…

Толик многозначительно посмотрел на меня: куда ты, мол, меня притащил? Этот взгляд, очевидно, заметил и Вадим. Рассмеялся:

Анатолий, вы не беспокойтесь. Символы везде есть. Это не смертельно. Белый цвет человека лучше организует, ему самому комфортнее, когда белого цвета много. Скоро вот яблони расцветут, вишни, потом черёмуха, сирень белая… А когда деревья распустятся — глаз не оторвёшь.

Понятненько, — швыркнул носом Толик.

Дом гостевой — обычный рубленый одноэтажной особнячок, четыре комнаты с общей кухней и общей гостиной с большим телевизором.

Вадим уведомил:

Питаться вы можете в общественной столовой. Там бесплатно… А у телевизора работают только три программы: одна — для детей, другая образовательная и третья — кино. Мы сами их формируем… Цензура, понимаете ли, — усмехнулся он. — Когда мы приехали сюда с женой, тоже удивились. Потом привыкли.

Давно вы здесь? — спросил я.

Третий год.

И не тянет уехать?

Изредка тянет. Но когда уедешь отсюда, быстрей назад хочется…

И чем вы здесь занимаетесь?

Я внедряю компьютерное моделирование управлением коммуны.

Звучит мудрёно!

Я думал, тут люди на ферме, на свинарнике или в поле работают, — удивился Толик.

Свинарник тоже имеется, — широко улыбнулся Вадим. — Через часок к Тимофею Ивановичу приходите. На берег, где ротонда. Он к этому времени вернётся, — сказал Вадим, расставаясь с нами. — Вот ещё что. Ключей у нас нет. У нас тут ничего не запирается. Но вы не беспокойтесь, никто не войдет, ничего не пропадёт.

В номерах-комнатах было всё простенько и чисто, на кухне — холодильник с припасами; имелась здесь и небольшая библиотечка — в основном классика; на ночной тумбочке возле каждой кровати лежало евангелие.

 

…— Чудо-то какое! — развел руками Тимофей Иванович. Он искренне радовался окружающему миру и предлагал нам с Толиком разделить это чувство. — Я счастлив, Валентин, что начал коммуну с чистого листа. Выбрал необжитый берег, поблизости лес, пресные водоёмы, железная дорога не очень далеко.

Мы сидели в плетённых из лозы креслах, пили чай за круглым столом, тоже плетённым из лозы, а перед нами простиралась вода, почти до самого горизонта. Мелкие волны набегали на песчаный берег, и казалось, что сама ротонда легко скользит, движется по воде озера.

Таких живописных мест, думаю, в России очень много. Богатая у нас земля. — Я тоже смотрел на здешние красоты без ложного восторга. Озеро, огромное, синее, словно чаша лежало перед нами. Его окаймляли зелёные леса, а воздух был — хоть ложкой черпай… Словом, здесь было славно. Я вздохнул всей грудью, прибавил: — Только народу мало. Извели… Посёлок-то построить с чистого листа можно, да вот жителей на чистом листе не нарисуешь.

Людей не нарисуешь, — подхватил моё замечание Тимофей Иванович. — И изменить человека очень сложно. Но если изменить окружение человека, то и он ведёт себя по-иному… Помню, в армии, в первые месяцы, у нас воровство в части процветало. Всё воровали. Сапожные щётки, крем, сигареты, деньги не воровали — этого нельзя в армии, а вот по мелочи, типа зубной пасты и прочее, — всё время. Почему? Условия. А потом в часть пришёл новый замполит. Сделал так, чтоб всем хватало щёток, крема, пасты… И воровство прекратилось! Как будто и не было. Неустрой жизни — в основном от бедности, зависти и недомыслия.

Тимофей Иванович был немолод, сед, к стариковству клонился, но в голосе у него таилась молодая убеждённость, порывистость, романтика даже какая-то. Это был особый тип людей, умеющих говорить толково и рассудительно, горячо и точно, формулировать то, что вроде бы на поверхности жизни, но словесно в общественных правилах не утверждено. Он рассказывал:

На исторический факультет пединститута я случайно попал… А в юности я мечтал капитаном стать и после школы пошёл в речное училище. Там был у нас один преподаватель, по судовождению, щёголь, у него я увидел в лаборантской перчатки. Красивые, из тонкой кожи, с отделанными швами, импортные. И так мне захотелось их иметь, что однажды я подгадал момент и украл их… Причём перед каникулами, чтобы никакой паники этот преподаватель не устроил. Вот в этих дорогих перчатках я приехал домой, в своё село. Мне хотелось козырнуть… Но эффект вышел обратный. Показать перчатки родителям я не решился. Погулять по селу с девушками в этих перчатках я тоже не смог: у меня в них как будто горели руки, они жгли меня изнутри, меня съедала совесть. То есть к чему я так рвался, оказалось каким-то порочным и мне не нужным… Тогда я, пожалуй, впервые попытался понять, что меня двигало при этой краже? Ведь крал я перчатки не для тепла, не на продажу. И понял: мной двигала показуха и зависть. Я понял и другое: любой поступок можно разложить на составляющие… Тогда на собственном опыте я стал раскладывать мир на мотивы и поступки людей, и оказалось, что показуха и зависть, в отличие от инстинкта голода, самосохранения или инстинкта полового влечения, имеет воспитанный, а не врождённый характер. Показушничество и зависть даётся обществом… Чтобы этого не было, надо изменить общество или изолироваться от того общества, где такое процветает… Здесь, в коммуне, я и пытался создать модель общества без бедности, без показухи, без зависти. Чистота и порядок здесь не для форса, а так жить легче… Мы создаем мир, где человеку всего хватает…

Это невозможно…— сказал Толик. — Может, при той власти, при которой вы воспитывались, при социализме, было возможно, а сейчас… У всех в головах — бабки, машины, квадроциклы, тусовки… Я про молодых говорю. А за всем этим стоят деньги, деньги и деньги. Вот отец вам это лучше расскажет. Он предприниматель всё же.

Что ж ты меня отцом стал называть? Раньше вроде только папой кликал, — обиженно заметил я сыну.

Я впервые прилюдно услышал от Толика, чтобы он назвал меня отцом. Меня даже покоробило это. Но, с другой стороны, разве я имел право оспаривать «отец» на милое уху «папа»? Я ушёл из семьи, бросил их, хотя и материально помогал всегда. Он имеет полное право называть меня и отцом — и в глаза, и за глаза.

Тут вмешался Тимофей Иванович. Он положил свою руку на мой локоть, сказал:

Человек, который называет отца отцом, а не папой, — человек самостоятельный. Значит, он берёт на себя обязательство сам, без пап и мам, строить свою жизнь. Это прекрасно!

Мы только «за»! — Я по-школьному поднял руку.

Толик, похоже, чего-то хотел понять в жизни коммуны или оспорить её устрой:

Ну, пусть у вас тут все равны и все примирились к этому равенству. Но за забором-то коммуны всё не так. Там-то люди живут по другим законам.

Да, — согласился Тимофей Иванович. — Пусть так. Пусть там, за забором, будет обман, стяжательство, беззаконие. Но пусть здесь будет по-другому! Пусть здесь, именно здесь, на этой земле, в коммуне, люди не знают стяжательства, чиновничьей бюрократии, злобы, обмана, зависти… У них одна жизнь. Одна! И у меня, и у твоего отца, и тратить её на пороки общества не всем хочется.

И что, отсюда никто не уходит? — спросил Толик.

Кто-то уходит. Кто-то приходит. Здесь около двухсот домов, и ни один не пустует… — Тимофей Иванович на какую-то короткую минуточку задумался, затем заговорил убеждённо: — Многие люди живут по принципу «не хуже других». Вернее, не хотят казаться хуже… И это на каждом этапе жизни… В школе — надо «четвёрки» и «пятёрки» в аттестат, потом — институт престижный, диплом о высшем образовании, потом — должность, квартиру, дачу, машину, а потом, глядишь, жизнь и прошла. Как будто в погоне за этим «не хуже других» уже расписана человеку вся его дорога… Мне хотелось дать человеку в коммуне свободу… Чтоб здесь не было рвачки за пустыми престижами, каким-то статусом, за богатством. Чтоб тут не было ни богатых, ни бедных, пусть все будут разные и естественные… Жизнь человеческая конечна и достаточно коротка. Человек должен прожить её с пользой. В первую очередь для себя! Не напоказ!

Тимофей Иванович говорил с мягкой страстью. Он даже меня обволакивал некой мечтой о спокойной жизни на природе, о душеполезном труде. Толик, однако, поглядывал на него скептически.

И все у вас здесь довольны? Никто никуда не рвётся?

Тимофей Иванович не ответил впрямую:

У нас живёт молодая пара. Врачи. Они очень хотели в Париже побывать на Эйфелевой башне. Съездили, побывали. Мы дали им эту возможность… Мечта исполнилась. Сейчас они мечтают побывать на Тибете. На здоровье! Мы не отнимаем искреннюю мечту.

А куда делись те перчатки? — спросил Толик. — Те, которые украли?

Я ждал этого вопроса, — отвечал Тимофей Иванович. — Собрался с духом и пришёл к преподавателю. Вернул… Я думал, он накричит на меня, выгонит из училища… Он не сказал мне ни слова. Вернее, сказал: «Положите туда, откуда взяли». Зато я кое-чему научился.

Кто ж даёт деньги? — не выдержал я, огласил вопрос, который вертелся на языке. — У вас здесь идиллия. А на пустом месте ничего не растёт!

У нас здесь коммуна. Здесь труд, сообщество. А ещё есть пожертвования… Ты же сам, Валентин, мне помогал стройматериалами. Есть и капитало-вложения. Есть маленькие производства. Есть база отдыха. Есть яхт-клуб. Кстати, его создал твой одноклассник Саша Касаткин.

Нет, не случайно я вспоминал о Сане Касаткине по дороге сюда. Я знал от одноклассников, что он от своего педагога и наставника не отклеился. И многого добился. Про него даже шутили: у него яхта как у Абрамовича…

Ах, как много дает человеку настырность, вера во что-то! Где все те наши школьные красавцы, красавицы, умники и умницы, где? А вот он, Саня Касаткин, расправил плечи. Хоть и рукавом сопли утирал…

На уху вас приглашаю, — сказал Тимофей Иванович, взглянув на часы.

По дороге с берега Толик шёл впереди, мы с учителем — за ним, говорили меж собой.

Приезжай к нам, Валентин. Народ у нас славный. Ты строитель. Развернёмся здесь. Чего в городе пыль глотать да бегать за чиновниками, разные бумаги вымаливать… У нас тут небольшой завод стройматериалов намечается, лесопилка опять же.

Затоскую я здесь, Тимофей Иванович. Я давно от сельской жизни отвык. Тут с семьей, наверное, жить хорошо, когда всё ладится. А я один, одному тяжко… Да и деньги люблю… — рассмеялся, через пару шагов сказал серьёзно, о главном: — Тимофей Иванович, за сыном до осени приглядите. Парень он неглупый, но не определившийся. У меня толку не хватает его на путь истинный наставить.

Тимофей Иванович положил мне руку на плечо, по-отечески приобнял.

На здании конторы, чуть позже, я прочитал на доске объявлений график встреч в клубе «Коммуна». Тут был и член-корр Академики наук, и лётчик-космонавт, и некий г-н Ли, китаец-философ… Я присвистнул: всё тут было непросто, основательно, со смыслом — и врачи-путешественники, и Вадим, моделирующий управление, и график встреч, и сам Тимофей Иванович, неувядающий романтик. И казалось бы, со спокойной совестью, с чистым сердцем, с лёгкой душой должен был я оставить на здешнее житье и попечительство своего отрока, но прощался с Толиком на другой день утром с тяжёлым чувством.

Он ещё спал, когда я поднялся и собрался в обратную дорогу. Я сел на стул рядом с его кроватью, смотрел на него спящего. Болело сердце. Нет, не физически, а как-то тяжело, горестно было внутри, словно печальная тягостная песнь звучала в груди. Вот оставляю здесь сына, как будто экспериментирую с ним. Разве он сам не может определить себе дорогу и призвание, ведь сам-то я шёл своим путем, своей дорогой. Как уехал из дома в восемнадцать лет, никаких поводырей не имел. Может, Толик мой человек слабый, требующий защиты и опеки? Может, поэтому так щемит сердце?

Я не хотел этого делать, но всё-таки не сдержался: проверил все его карманы, все сумки, где были его вещи. К счастью, никаких таблеток не нашёл…

Когда Толик провожал меня на крыльце гостевого дома, он ничего не сказал мне о Даше, но я чувствовал, что он хотел сказать. Я тоже промолчал о ней. Я обнял сына, взглянул ему в глаза, мне, наверное, показалось, конечно, показалось, что в глазах у него блеснули слёзы. О, Боже! Я ведь его не в армии, не в тюрьме оставляю, а на благословенное житьё. И почему, почему так тревожно, словно именно здесь его что-то поджидает… А может, меня что-то впереди поджидает?

Живи, Толик, здесь с умом… Матери звони. Я сам в отпуск уеду, в Одессу, а потом в санаторий… В Москву загляну к Рите… Не сбегай отсюда! Ни при каких обстоятельствах! Ни при каких… Пусть даже кто-то обидит. Это мой наказ… Если что-то не так — к Тимофею Ивановичу, напрямую…

Да ладно, понимаю, — махнул он рукой.

Так мы с ним и расстались. Дети всегда совершают ошибки, промахи, это нормально, утешал я себя, важно их вовремя вытащить, помочь, настроить на жизнь, а не на прозябание, не на равнодушие к самому себе. Мысль здравая, но всю дорогу до Гурьянска у меня было муторно на душе.

 

16

 

Рита росла особенным ребёнком. Нет, тут нет никаких претензий на исключительность: для каждого родителя свой ребёнок особенный. У моего соседа, к примеру, сын уже в пятом классе стал безупречно рисовать «деньги»… и даже втёр на рынке какой-то старушке одну купюру, потом похвастался отцу, у того волосы дыбом… Тоже оригинальный тип!

Особенности у Риты и вправду были, на свой лад. Она, к примеру, не боялась оставаться одна в квартире, не боялась даже ночевать в детстве одна; она не боялась собак, не пугалась при виде мышей; она не особо скучала по подружкам и почти не играла в куклы, не шила им наряды, не гонялась за какими-нибудь Барби, Синди, которые были сверхпопулярны в её детстве. Может, поэтому её потянуло в актрисы? Ей чего-то, возможно, недоставало от жизни. Хотелось всеобщего внимания, успеха, славы. Это должно было заменить что-то другое, неудовлетворённое…

Я даже не знал, с кем она дружила в школе. А на выпускной вечер, школьный выпускной, она и вовсе не пошла! «Нечего мне с этими дебилами делать…» — это было высокомерно и как-то очень беззащитно сказано. Невероятно, но она резко отказалась от «выпускного» платья: дайте мне эти деньги лучше на дело, поеду в Москву поступать в театральный, у меня каждая копейка будет на счету! Здесь не было холодного прагматизма, просто она поставила себе цель. И то было не капризное девичье упрямство…

В душе, хоть я и переживал за дочку, но ею я очень гордился: волевая, самостоятельная… Жаль, что идти ей придётся в одиночку словно через джунгли: Москва, соблазны, другой мир.

А ещё Рита не боялась ночной темноты, совсем не боялась, с самого детства. У меня из памяти не выходил случай, после этого случая, вернее, ночи, я и сам перестал бояться темноты, бояться ночного одиночества.

Рита была тогда ещё маленькой, училась во втором классе. Я заглянул к ней в комнату среди ночи и застал её неспящей, сидевшей в пижаме на подоконнике, поджав колени к подбородку. Она сидела и смотрела на луну, которая бледно-синим огнём освещала всё за окошком.

Ты чего, Рит? — изумился я. — Чего ты сидишь?

Так… Сижу…

Может, тебя обидел кто-нибудь? Или в школе нелады?

Нет, — вяло ответила она. — Никто не обидел. В школе всё нормально… Мальчики все дураки, девочки все глупые…

Э-э… значит, обидели, — сказал я. Но сразу в душу не полез к дочке.

И тут Рита как-то по-взрослому меня спросила, словно бы жизнь уже навалилась на неё со всей своей тяжестью неизбежных забот и разочарований:

Пап, неужели всё так же будет дальше?

Нет, не всё. Кое-что будет так же. Но многое изменится. С годами. В любом возрасте есть тёмные полосы… Главное — помнить, что любая полоса кончается… А ты часто встаешь ночью?

Иногда. Когда на небе туч нету. В это время самолёт пролетает.

Какой самолёт? Куда?

Я не знаю куда. Туда, где всегда тепло и растут мандарины… — Она улыбнулась. — Он летает каждую ночь в это время… Вон! Гляди, пап! Поднимается!

От нашего Гурьянска до областного аэропорта было не очень далеко. Делая круг, ложась на южный курс, взлетающие самолеты ещё не успевали набрать высоту, и их было хорошо видать. Мигающие красные, зелёные, белые огоньки. Самолёты в основном были транзитные. Заходили в наш аэропорт на дозаправку.

Мы с Ритой смотрели, как самолёт, отмеченный огоньками, поднимается всё выше и уходит всё дальше, — туда, где всегда тепло и растут мандарины…

Я не стал следить за Ритой. Если встает среди ночи, пусть. Это пройдет. Пройдет естественным путём. Но всё же узнал по расписанию, что за рейс она дожидалась. Это был рейс из Воркуты, летел самолет в Москву. Мандарины там не росли, но там всегда было теплее, сытнее и было где развернуться.

Спустя годы Рита потянется туда, в Москву. Чтобы стать актрисой. Этой страсти дочери я толково объяснить не мог.

 

* * *

Рита в нужный час в Москве на вокзале меня не встретила. Накануне я опять созвонился с дочерью. Она уверяла, что встретит у поезда, уточняла время прибытия, вагон. Я погулял по пустынному перрону (все приехавшие разошлись), потом позвонил по мобильному и услышал металлический ответ: «Телефон абонента выключен…» Вдруг она в метро, едет, спешит, опаздывает. По перрону я гулял ещё четверть часа. Рита не появилась.

Я не особо расстроился и пошагал к камере хранения, чтобы оставить чемодан и уже без груза ринуться в Москву — разыскивать бесшабашную дочь. Почему она не приехала? Почему не отзывается на звонки? В предыдущем разговоре она что-то упомянула о репетиции, хотела отпроситься. Может, не удалось…

Полуденное солнце ярко светило, было тепло, но не жарко, как-то очень уютно, зелено и прибранно. Чистенько кругом в районе трёх вокзалов. Никаких бомжей и разных тёмных типов. Да и машин не так уж много. Предпраздничные дни перед Маем — многие отправились на дачи. Мне захотелось пройтись по столице.

Не спеша пошагал к Садовому кольцу через проспект академика Сахарова. Направился туда не случайно. Я услышал какие-то митинговые голоса, увидел издали толпу, милицейский кордон. Это обилие людей и привлекло. В нашем заштатном Гурьянске митингов и людских сборищ на площадях не бывает, а здесь — пруд пруди. В Москве полно людей пуб-личных: партийные и государственные лидеры, депутаты, «звезды»-актёры — их хлебом не корми, дай подбежать к микрофону и сказануть какую-нибудь глупость… Стало смешно от этих мыслей. А в общем-то простое любопытство вело меня к людскому скоп-лению с плакатами, флагами, растяжками, транспарантами.

Среди флагов российских мельтешили жёлто-голубые флаги Украины. Всё понятно: нынче у всех на устах события в Незалежной, а главное — присо-единение Крыма. Ещё в поезде мне все уши соседи по купе прожужжали про Крым, но я не откликался на эти разговоры. Для себя рассудил так: Крым — разве сапог, который можно украсть, передать, продать, подарить?! Там живет два с лишним миллиона человек. Сами решат… Решили? Значит, так тому и быть! Всё! Тема закрыта! Я даже порадовался, что захватил наушники и слушал в дороге музыку, а не соседские дебаты.

Доброжелательно и даже несколько благодушно, не забивая голову речами и тезисами, которые вещали со сцены, я решил пройти сквозь не очень плотную, рыхловатую толпу демонстрантов. Даже сам не знаю — зачем. Тоже, наверное, из любопытства. Сперва меня пропустили через рамку металлоискателя, а после я приблизился к сцене и простым, безучастным зевакой смотрел на ораторов, которые неровной шеренгой стояли в углублении у задника с нарисованным российским флагом. Впереди у микрофона выступал один из избранных… Но говорил он плохо, коряво.

Вся мировая общественность возмущена! Европа содрогнулась. Весь мировой порядок был подорван агрессией России и этими… как их там… зелёными человечками…

Почему я не интересовался политикой и даже не хотел знать о ней?

В истории страны, общества, в политике, в конце концов, всё решают политики высшего звена, правители. Так устроен весь мир, так устроен был СССР, а теперь — Россия. Решает тот, кто принимает решения! На своём уровне я принимал решения о подрядах, о конструктивных проектах, о закупках материалов, о кадровых назначениях. Но история страны складывалась из других решений и зависела от воли других деятелей; действия уличной толпы — это ещё не воля властителей. Именно воля верховных жрецов прокладывает путь истории. Моё мнение тут никакой роли не играет. Я никогда не лез в политические дискуссии, споры, даже экономические выверты воспринимал как фатальные явления. Мне было так проще жить. И всё! Точка!

Сейчас я стоял со снисходительной полуулыбкой на лице невдалеке от сцены, с которой выражали ораторы то ли солидарность с жителями оскоплённой Украины, то ли негодовали по поводу действия российских властей, то ли одобряли эти действия. Нет, всё же не одобряли. Я вслушался в речь говорившего в микрофон, разобрал:

Аннексия Крыма — шаг жуткий. Это шаг безголовый, авантюрный. Россия, приобретая полу-остров Крым, теряет свой материк!

Как верно сказано! — услышал я восхищённый женский голос и обернулся: полная, с одутловатым лицом женщина, в очках, в забальзаковском возрасте улыбнулась мне, я кивнул ей, как бы здороваясь и соглашаясь с её восхищением.

Восторг выражали и с других сторон. Но восторг был негромок, краток, оратор был, видно, известен, красноречив и сыпал умностями дальше:

Да, нас здесь собралось не так много, как хотелось бы. Но разве Андрей Дмитриевич, на проспекте которого проходит наш митинг, над которым всячески глумилась власть, не был борцом-одиночкой? Кто стал победителем в споре власти и Сахарова?

Вопрос имел только один ответ, и он прозвучал из толпы одобрительным гулом с именем великого физика. Я не то чтобы не соглашался с этими людьми, мне просто было это неинтересно, и я пошёл было дальше. Осторожно, никому не мешая, пробирался к окраине толпы. Но вдруг меня осенила странная мысль: что это за люди? Я шёл, вглядывался в их лица, в их обличия, в их одежды, в их существа… Все эти люди были какими-то не такими, как у нас в Гурь-янске. Я даже сравнил себя, так ли я одет, как они. Вроде и так, а вроде и как-то иначе… Да, они москвичи, а в них что-то иное, отличное от провинциалов людей, и всё же это были особенные москвичи. Всякий провинциал, который оказывается в толпе настоящих москвичей, испытывает неудобства, но тут было ещё что-то. Я остановился и стал внимательней рассматривать толпу. Одежда отличается немного; у «этих» (а как я интуитивно понял, это все сплошь люди с московской пропиской) заметна некая небрежность в одежде, здесь одежде уделяется меньше внимания, чем в провинции, здесь не принято «наряжаться»… Но толпа на митинге на площади демократа Сахарова скрывала ещё что-то. И тут я поймал себя на мысли: у этих людей будто бы не было национальности. И хотя здесь были армянин, еврей, татарин, казах, русский, национальные признаки как-то нивелировались. Это были те, про которых говорят «россияне»… «Точно! — чему-то порадовался я. — Это истинные россияне! Московские причём! Отшлифованные демократией последних десятилетий с их митингами, болтовнёй и вечным недовольством интеллигентов. Именно интеллигентов. Здесь была сплошь интеллигенция. Да и на сцене стояли журналисты, телекомментаторы, певцы, депутаты — сплошь медийные личности. А вон историк, который протёр до дыр телевизор, с бородкой и кривоватым ртом».

Тем временем на сцене к микрофону пригласили «поэта, публициста, телеведущего…» Тучный, щекастый человек, курчавый, с выпученными глазами, пошёл что-то трубить в микрофон, явно желая понравиться толпе. Я не стал его слушать. Напоследок оглядев толпу, поразился своему открытию «московской интеллигенции», у которой нет ни возраста, ни национальности, ни определённой профессии, даже пола они какого-то неопределённого… Я усмехнулся: ведь в любой толпе я непроизвольно выискивал красивеньких женщин, а здесь таковых не было, какие-то бесформенные, расплывшиеся, с чертами неясными, неяркими. Но таковы были и мужчины…

Просочившись сквозь митинг, не особо многочисленный, не очень плотный и вяловатый — то ли были митинги в начале девяностых, там всё кипело у тогдашней интеллигенции! — я уходил прочь.

Последнее, что я услышал и чему аплодировала толпа, были слова щекастого поэта: «С этим Крымом теперь в приличном обществе не появишься…»

И тут наконец-то позвонила Рита.

Папка! Я в театре! На репетиции! Извини, не могла встретить! Приходи прямо в театр! — летел в трубку темпераментный голос дочери.

До театра я добрался пешком, глазел на Москву. Администратор встретила меня доброжелательно, сразу проводила в зал:

Рита меня предупредила. Сейчас репетиция. Но скоро кончится. Вот сюда. Пожалуйста, в ложе посидите. Здесь ступенька, осторожно.

В темноте я устроился в уголочке ложи и принялся тайно смотреть репетицию — репетицию будущего зятя, режиссёра Стаса Резонтова. Он был на сцене и с ним два актёра: моя Рита — у меня даже что-то толкнулось в груди, когда увидал её, одетую театрально, странно: она была в каком-то рубище с венком на голове, партнёром у неё был молодой человек, раздетый по пояс, тощенький, с огромным тёмным крестом, который висел на шнурке на шее, и тоже с венком, имитирующим колючую проволоку.

Меж ними стоял Стас, взъерошенный, с длинными растрёпанными волосами, с бородой, и объяснял актёрам горячо, страстно:

Ты бог, ты царь, ты величина! — Он тыкал пальцем актёру в грудь. — А не жалкий человечек из толпы! Ты властелин мира… Ещё нет, но ты им будешь. Ты уже сейчас должен показать им, что ты их властелин, чтоб они преклонили пред тобой колени. А ты торопишься, срываешься на писк. Дерьмово!

Последнее словцо потенциального зятька меня покоробило, хотя говорят, что оно любимо московской интеллигенцией ещё со времён оттепели… Может, так надо? С другой стороны, театр вроде храма. Когда бригадир на стройке орёт на разнорабочего, который не несёт раствор каменщику, — это одно, а тут столичный театр. А может, иначе не высечь искру из актёра, не создать шедевр?.. А тут уж точно будет шедевр! Стас Резонтов выглядел как гений.

Он переметнулся к Рите:

Ты пойми: ты тоже не простая баба! Не шалава, которая вешается на шею богачу. Ты тоже избранница бога! Тоже царица! Гордая, величественная, а не подзаборная!..

Режиссёр был в ударе, в кураже, он нагонял на актёров свою волну, которая должна была поднять их до вершин его гениальности… Я так и подумал литературно: «до вершин его гениальности». Мне стало и смешно, и горько. Надо же, человек придумает какую-нибудь заумь, какое-то бесовское действо, выдаст это за искусство, а потом ещё умудряется найти поклонников и убедить их, что это божественно и гениально. А если ты его искусства не понимаешь, то ещё и обзовёт тебя быдлом… Я ушёл из ложи, мне было неинтересно смотреть на будущего родственника, а дочку стало жаль.

В фойе театра я ждал Риту и попутно позвонил Олегу. Это был наш гурьяновский, мой сокурсник, друг студенческий, я ему ещё накануне отзвонился.

Ты где? Я тебя жду, уже стол накрыт! — гудел он в трубку могучим голосом.

Репетиция окончилась. Рита выскочила из зала, кинулась ко мне на шею. В рубище, в гриме, с чёрно подрисованными бровями и жирно удлинёнными ресницами, такая незнакомая в роли полубогини и такая родная.

Вскоре мы сидели с ней в театральном буфете, ждали Стаса.

Он очень милый. Вот увидишь. А что матерится… Так они все матерятся. Не обращай на это внимания… Без перца в театре не обходится…

А Станиславский тоже матерился?

Рита рассмеялась.

А скажи мне, дочка… Там у вас на сцене унитаз стоит. Это что? Декорация?

Это современное искусство. Не думай о нём… — Она перевела разговор на другое. — Пап, мы скоро уезжаем в Польшу. Стасу предложили поставить там спектакль. Это так здорово! А уж после — свадьба…

Тут появился и жених. И опять впечатление, что он какой-то весь взъерошенный. Высокий, длинноволосый, с бородкой рыхловатой, с проседью, глаза блестящие, живые. Взгляд, казалось, ни на чём не сосредоточивается.

Стас разулыбался мне, познакомились. Он цепко и твёрдо схватил мою руку, тряхнул с силой.

Ну, как вы тут? — мимоходом спросил Риту.

Да вот, об искусстве с папой рассуждаем, — усмехнулась она.

Ещё кто бы мог определить, что такое искусство, — сказал я.

Искусство — это всё! — живо вошёл в разговор Стас. — В искусстве возможно всё! В жизни — невозможно. Нельзя на Луне пожить или влюбиться в марсианина. А в искусстве — можно… — Стас говорил быстро, взахлёб, был как будто всё ещё на репетиции, и я перед ним — актёр, которого он собирается обратить в свою веру. — Дураки от искусства придумали запреты, ограничения. Я думаю, Шекспир был бы только рад, что его делают современным. Что Ромео — это рокер, а Джульетта может без ума влюбиться и в свою служанку.

Рита улыбнулась. Я ухмыльнулся.

По ходу блистательного монолога будущего зятя, с которым мы были почти ровесниками, я подумал: «В искусстве возможно всё? Эх, спустить бы с вас, деятелей современного искусства, пошляков и шарлатанов, штаны да выпороть хорошенько на большой площади розгами — вот бы было действо, вот было бы искусство! Шекспиру бы это больше понравилось, чем Ромео в мотоциклетном шлеме и Джульетта-лесбиянка».

Когда Стас говорил, он как будто ещё не всё и договаривал, кроме слов произносимых, в нём бурлила ещё особым фонтаном фантазия.

Никакие традиции, никакое ханжество не остановит новый театр, — тут Стас замер. — Это очень правильно! — воскликнул вдруг он, вскочил и куда-то быстро пошёл, крикнув нам на ходу: — Надо предупредить завпоста…

Ты не удивляйся, пап, это люди искусства. Он что-нибудь вспомнил или придумал… На него часто после репетиций вдохновение находит.

Мы с Ритой выпили ещё по чашке кофе, но Стас так больше и не появился.

У нас сегодня спектакля нет, — сказала Рита. — Но после перерыва будет вечерняя репетиция. Я освобожусь…

Не беспокойся. Я приду к тебе домой. Вечером. Там поговорим. Посидим, чаю попьём. А завтра я улетаю.

Чем ты сейчас займёшься?

К Олегу зайду, земляку. Помнишь такого? Он к нам в гости приезжал. Мы с ним вместе учились.

Я вышел из театра. Но театр ещё некоторое время меня не отпускал… Я переживал за Риту. Мне хотелось верить, что она попала не в какой-нибудь бедлам с сумасшедшим режиссёром, а в храм искусства, святилище, где не допустят издевательств над шекспировскими героями.

 

17

 

Земляк и сокурсник Олег ждал меня с нетерпением. Ему, наверное, не терпелось выпить, вот и ждал.

Шёл сейчас по Москве, — рассказывал я ему, — много замечательных зданий, решений оригинальных. Но иногда такая чушь! Застройка точечная — ни к селу ни к городу. На Цветном бульваре, у Трубной — нелепые стеклянные уродины, кубы какие-то, на дома не похожие… Дочка говорит, что в Москве сейчас правит креативный класс.

Пидорасы, что ли? Может, в театре они и правят… Но в целом правит, старик, в Москве чиновник! — Олег смолоду называл друзей и приятелей «стариками», в этом было что-то от шестидесятников, и для Олега в этом был шарм. — На том же Цветном бульваре за последний десяток лет три раза, — он поднял палец вверх, настораживая, — три раза меняли покрытие, скамейки, деревья… Представляешь, какие миллионы зарыты в землю, вернее — в карманы чиновников… — Олег говорил и попутно накрывал на стол. Семья у него была на даче. А он дачу не любил: «На даче надо что-то всё время строить, работать, а я и так всё время на стройках». Был он высок, толст, головаст и красиво улыбался. В студенчестве он как-то легко, без напряжения мог сойтись с любой девушкой. Другой мучается, втихомолку любит, не знает, как подойти к избраннице, что сказать, а Олег широко улыбнётся — и всё, лучший друг…

Правит чиновник. Расцветает офисный планк-тон, без роду без племени… А креативщики — это выскочки и прохвосты! Индивидуализм и рисовка… Мы, старик, за них с тобой пить не будем. А мы выпьем за нас с тобой и за тех, кто нам дорог.

 

В студенчестве, когда мы собирались после летних каникул, после стройотряда, мы садились в кружок, «своей тройкой», я, Олег и был ещё с нами Марк, который теперь основался в Канаде, и рассказывали разные летние любовные истории. Олег в этих историях блистал. Он рассказывал красноречиво, со смаком, неторопливо и даже как-то нежно, со всевозможными деталями и главное — не по€шло. Девушки не были для него просто страстью, они были объектом духовного наслаждения и раскрепощения… Вот и сейчас, мы с ним выпили, и он повёл свой рассказ: ему словно не терпелось поведать свою очередную любовную интрижку, и я «верный друг студенчества» подвернулся под руку.

Уж лет мне немало, старик, а бывает, так найдет, хоть реви. Влюбиться хочу… И тут недавно такой случай подвернулся. Еду я в поезде, из командировки. Командировка скучнейшая, военный полигон строили. Женщин нет. Вернее, есть, но они жёны военных, и те там такой контроль ведут за своими, что никаких развлечений. Смотрю, в соседнем купе дамочка скучает. Поглядывает так на всех. Кокетливо. Но осторожно. А мне того и нужно… Самое страшное, старик, когда женщина видит в тебе интерес меркантильный, а тут интереса такового она вроде бы не испытывает. Просто хочет небольшого приключения, общения и развлекухи. Знакомлюсь поближе, одному коротать время в поезде — тоска смертная. Едет из санатория. Спрашиваю: ну как? Любовь сильную крутила? Она фыркнула, нет, не было. В открытую мне говорит, выбрать не из кого: одно старичье! Тут сердце мне подсказало: я ей нужен. Нужен для полноты счастья. «Пойдемте в ресторан» А она: «Да с удовольствием…» Внутри у меня, старик, всё завыло, загудело. На динамо-машину она точно не похожа, да и руку сразу свою мне дала, так ласково, без игры, доверительно… Но мыслишка о том, что она меня прокатит, всё ж была…

Тут раздался звонок в прихожей. Вскоре к нам, к застолью, подключился Павел Сидорок. Это сосед, приятель Олегов. Я с ним был шапочно знаком: однажды так же, втроём, сидели, выпивали за встречу в мой приезд в Москву. Причём, когда выпивали то-гда, лет пять назад, мне запомнилось, что Павел с Олегом постоянно о чём-то спорили; у москвичей просто зуд — дай поговорить о президентах, об олигархах, о Рублёвке; видимо, близость к Кремлю вольно или невольно понуждала к сплетням, к какому-то анализу текущего момента. И если тогда Олег с Павлом распинались о московском мэре, то сейчас на повестку дня сам собой выплыл Крым, к тому ж Павел был родом с Украины. Здесь, в Москве, кажется, воздух был наэлектризован этой темой. И двое товарищей, хохол да москаль, сошлись на животрепещущем. Ждать спора не пришлось. Выпив совместно по чарке, Павел уточнил мой маршрут:

Ты куда на юг? В какой санаторий едешь?

Санаторий я ещё не выбрал, куда-нибудь к Мацесте, в Сочи. Но поначалу я в Одессу лечу, в гости.

О! — воскликнул Павел. — К нам! Я ж с-под Николаева родом.

Чего ты окаешь? — усмехнулся язвительно Олег. — Скоро и Одесса будет наша! И твой Николаев!

И тут же перед его носом возникла большая красная дуля Павла:

Во вам! — Потом он утёр губы ладонью и пробухтел: — Вы нам и Крым вернёте… Они сами, суки, приползут, когда мы в Европу войдём. — Павел, большеголовый, толстошеий здоровяк, говорил с южным «гэканьем».

В Европу войдёте? — Олег издевательски рассмеялся. — Слышь, старик, в Европу они войдут… А не хотели бы вы войти в…

Дальше их разговор превратился в некую смесь разрозненных аргументов, посылов, доказательств, исторических и полуисторических фактов, язвительных и оскорбительных реплик. В пылу полемики, правда, мы успели поднять ещё пару чарок с дежурными тостами, но в целом всё слилось в кашу:

Вы, хохлы, привыкли к халяве! В двадцать втором году в состав СССР Украина вошла без Харькова, без Херсона, без Одессы, без Донецка, без Луганска, даже Львова у вас не было. О Крыме и речь молчит… Всё это вам досталось потом, благодаря заклятым советским кацапам. На халяву… И Крым вы хотели продать пиндосам. Базы НАТО там разместить. Предатели Севастополя и русской славы!

Народа такого нет — русские! Москали — это же помесь татар, мордвы и каких-то там угро-финнов… У нас своя история! История Украины! Мы вам, москалям, ватникам, больше не уступим. Всё, с майдана — новый отсчёт!

Да на вашем майдане черти собирались. Уголовники, шпана, безработные… Месяцами в палатках квасили… И орали во всю глотку: «Слава Украине!» И где у них слава? В чём?

Пущай, что шпана… Они революцию сделали! А ваши большевики не шпана, что ли, были?

А Бандера ваш кто? Где он родился? Где жил? Где сдох? Нашли себе вождя… А в общем, вам, хохлам, по Сеньке и шапка.

Историю мы напишем сами. Без москалей. А то, что будем жить, как в Европе, так вы ещё на дерьмо от зависти изойдёте.

Чего ж вы все к нам на заработки прётесь?! А историю вы, хохлы, хоть запишитесь, но в музыканты ни хрена вы не годитесь… Жить как в Европе вам не дано!

Это почему?

А потому… Вот слушай анекдот, старик. — Олег напряг и моё внимание, которое рассеивалось в пустой, злобной болтовне двух застольных приятелей. — Приходит чукча к врачу и говорит: «Доктор, что-то очень много мыслей в моей голове. Думаю часто, вспоминаю. Ты сделай-ка мне мозгов поменьше, чтобы я разными мыслями не мучился». Доктор мужик понятливый: «Сделаем, как скажешь!» Кладёт его на операционный стол, делает наркоз, потом операцию. Всё чин чинарём. Проходит время наркоза, доктор будит пациента. Тот просыпается — и говорит: «О! Цэ совсим другое дило!..»

Павел нахмурился, он как будто сперва не врубился в анекдот, а потом весь побагровел, набычился и схватил Олега за грудки.

Стойте! Хватит! Придурки! — Я разнимал их как мог, а главное — не хотел, чтобы они стали дубасить друг друга всерьёз, по морде — «морда» долго не прощается.

Наконец, в какой-то момент, оба ослабли, и мне удалось разорвать их связку. Павел грохнулся на угловую скамью, а пыхтящий как паровоз Олег шмякнулся на стул.

Всё, мужики, расходимся. Всё, атас! Других вариантов нет! Вот вам по стопке водки, и всё, — заявил я. Больше мой глас был обращён к Павлу: — Паша, иди с богом. Не надо обострять…

Павел оттолкнул мою руку с протянутой рюмкой водки, резко встал, вышел из кухни в коридор. Уходя, крикнул нам с угрозой:

Хрен вам, москалям!

Чего-о?! — завопил было Олег.

Но я его осадил:

Всё! Спектакль окончен.

Я и сам тут же собрался и ушёл.

Уже на улице вспомнил, что так и не услышал финала истории с попутчицей, встреченной Олегом в поезде. Впрочем, вряд ли что-то новое. Я обернулся на Олегов дом: проскочила мысль: сюда я если и зай-ду, то не скоро…

 

У меня было ещё время до встречи с дочкой, и я решил пройтись по центру столицы, поглазеть.

Город даже в эту тёплую весеннюю погоду, в чистоте и убранстве к праздникам, казался мне каким-то расхристанным, не цельным, разорванным на куски. И то, что на митинге я увидел людей вне класса, вне национальности, и то, что несли мои товарищи, москаль Олег и хохол Павел, меня не удивляло, — это и было фрагментами той душевной тревоги, которую вселяла Москва. Чувство это попутно вызывало какую-то обиду: ведь это моя страна, моя родина, моя столица, здесь у меня дочка, и она вынуждена жить здесь, где нет единства и гармонии, и справедливости нет, о которой мы мечтаем.

Раньше Москва мне не навевала такие мысли. Ладно! Стоп! Довольно меланхолии!

 

Я вышел по тихому, тенистому Театральному проезду к Большому театру, у которого толпился народ. Видимо, скоро должно начаться представление, и перед крыльцом Большого и вокруг фонтана — густо, пёстро — толкутся люди.

Билеты! Молодой человек! Билеты! Уникальный случай! Отличные места! — услышал я голос сбоку. Это был то ли фарцовщик, то ли человек, у которого и впрямь «срывался» спектакль, — нет, все-таки фарцовщик.

А какой спектакль? — спросил я.

«Хованщина». Мусоргский! Бессмертная клас-сика.

Но мне нужен только один билет, — неожиданно для себя заявил я. — Только один…

Хорошо. Есть и один, — затараторил опытный, безотказный фарцовщик-театрал. — Вот! Молодой человек! Место отличное!

Так дорого? — это был мой следующий вопрос, когда барыга назвал цену.

Что вы хотите?! Партер!

Словно под гипнозом я взял да купил билет, отвалив немалую сумму, и в каком-то полусне пошагал к величественным колоннам театра, задирая голову на четверку лихих коней на крыше. В Большом театре я ни разу не был, а тут враз подфартило, к тому ж театр после реконструкции — хотел взглянуть на потраченные из бюджета миллиарды…

 

Когда я вышел из театра, Москва была уже в сумерках, светилась огнями. Весь спектакль я не мог отсмотреть, отслушать: меня ждала Рита. Денег, однако, потраченных на театр, не было жаль, впрочем, я про деньги и не думал. Думал о другом. Любое событие, наверное, происходит не само по себе, если оно даже случайное, оно всегда имеет какие-то составляющие силы. И оперное искусство, к которому я сейчас причастился, — это не просто забава, а некая жизнь, пространство, целый вымышленный мир, который способен влиять и на живые, невымышленные судьбы. Колоссальная музыка, многоголосый оркестр, хор, солисты, мелкие капельки пота на лбу исполнителя главной роли, огненные глаза артисток, кураж, темперамент — всё это неподдельно, всё всерьез, не забава, а что-то высокое…

Правда, с этими ликующими мыслями в сердце пришла осторожная щемящая боль, она пришла из темноты подсознания, из уголков, где затаились опасения за Риту, которая выбрала себе дорогу в искусство.

 

Уже темнело, Москва нарядилась разноцветными огнями, пышущей рекламой, когда я добрался к дочке. Она жила на окраине в небольшой, уютной квартирке. Я был счастлив, а ещё более была счастлива Рита, когда купил ей эту квартиру после окончания института. Взял кредит и купил. Без собственного жилья ты всегда в Москве будешь как на вокзале.

Рита, уставшая, задумчивая, сидела на кровати, я — на диване, где она мне постелила. Она расспрашивала меня про мать, про Толика. Словом, говорили о семейных делах, вспоминали родственников, но пока не трогали будущее замужество Риты. Ясно, что я не одобрял этого замужества, но и отговаривать дочь не имел права. Выключили свет. Так и легли спать, не обсудив главного.

За окном дул ветер, качались деревья. Слышно было, как они, ещё почти безлистые, шумят, тревожат чью-то душу. Не спалось, я хотел спросить Риту о будущем. Но она заговорила сама.

Я всё, пап, понимаю. — Она словно слышала мои опасения. — Стас, конечно, слишком оригинальный… Но с волками жить — по-волчьи выть. Он на плаву, востребован. Он сейчас тот самый креативный класс, а они правят в искусстве. В Москве так просто не пробиться. Без связей никуда… Только случай. А на случай я не надеюсь. Деньги… Но деньги нужны большие. Таких нет и не будет… Или муж-режиссёр… А муж-режиссёр — это для актрисы всё. Все эти кланы — Михалковы, Бондарчуки… Что у них, избыток талантов или красоты? А смотри, как свою родню проталкивают, снимают, навязывают. Фестивали, премии, телепрограммы… Я выбрала себе профессию и хочу тоже пробиться! Признания хочу, успеха. Конечно, мне неприятно играть дур, ругаться на сцене, стриптиз показывать, но сейчас это тренд…

Ну, ты его хоть немного любишь? — тихо спросил я.

Немножко люблю. Он же как ребёнок, хотя и вдвое старше меня.

А если родишь…

Она не дала мне договорить:

Рожать я погожу. Оглядимся пока. На ноги встанем. Вот что мне сейчас нужно!

А креативный класс — это, мне кажется, новая придумка буржуазии. Фишка, на вашем языке. Сборище разных выскочек и прохиндеев, которые боятся честной конкуренции. Выпендрёж, проще говоря.

Папочка, да я всё понимаю, всё-всё. Но других у нас нет. Во всём мире так же. Стас — дитя своего времени… А лицедейство — это и есть лицедейство. Я не хуже других актрис, чтобы стоять за кулисами. Я на сцене хочу быть! В главной роли.

Я промолчал. Рита чуть позже добавила:

Ты знай, пап, я твои наказы помню.

Хотя я не помнил, что ей наказывал. Но на душе стало легче. И пусть ветер полощет голые пока ветки деревьев. Скоро они позеленеют, будут шуметь по-другому, не так пронзительно и тревожно.

Я сел на диване.

Ты спи, Рита. Я немного у окна посижу. Посмотрю на Москву. Я же здесь редко бываю.

Дочка уснула, а я, хоть и устал от путешествий и впечатлений, ещё долго не мог уснуть. То в окно глядел, то на дочь. Всё хотелось, как в Ритином детстве, подойти к ней, поправить одеяло. Иногда в её детстве это чувство пробуждало меня среди ночи, и я шёл в Ритину комнату, чтобы поправить на ней одеяло — вдруг оно сползло и дочка мёрзнет, лежит клубочком, поджав колени.

Ах, Ритка, Ритка, а всё же лучше было бы, если б окончила ты экономический факультет и пришла ко мне в контору экономистом!

 

18

 

В армии у меня было два закадычных друга: Гриша Михальчук из Одессы и Петя Калинкин из Ростова-на-Дону. Мы с ними «два года в окопах вшей кормили»… По правде-то, ни в каких окопах мы не были, а были на огневых позициях батареи, а вшей я вообще в армии не видел… И Гриша, и Петя были особенными армейскими друзьями, верными. После службы несколько лет мы переписывались, позднее обязательно посылали друг другу открытки к Дню Советской армии, на Новый год и в День артиллерии. Лишь с двухтысячных стали звонить друг другу, с большими перерывами. Отмотало уже четверть века после нашей разлуки в дембельской армейской форме. Ни с Григорием, ни с Петром мы покуда не встретились, я всё надеялся на командировку или попутный маршрут. Но… Но теперь я ехал в Одессу, где прежде не был, а побывать там мечтал давно: город защищал мой дед, и там живёт кореш Гриша Михальчук. Но — уж если совсем начистоту — это были только поверхностные, открытые поводы для поездки в Одессу. Под покровом тайны гнало меня в этот город нестерпимое желание повидать одноклассницу Ладу. Это редкое имя меня завораживало, и чем я становился старше, тем больнее, жгучее становилось желание распутать клубок первой юношеской любви.

Лада жила уже давно в Одессе: муж у неё был военный моряк, но недавно, на очередной встрече с одноклассниками, я узнал от нашей старосты Веры, которая всё про всех знала, что муж Лады трагически погиб, что Лада живёт с сыном, всё хочет навестить родные места, но никак не соберётся. У меня в душе что-то забурлило, словно шлагбаум, который претил моему пути, вдруг открылся. «Адресок мне найди Лады, — сказал я Вере, — я собираюсь в Одессу по делам, вдруг и к Ладе заскочу…» Хитрая Вера расплылась в улыбке: «Что, не даёт покоя первая любовь?» Я отшутился: «Не первая, а вечная. Бывает у мужиков такая…» — «Ну, ты даёшь, Валентин! Мне бы такую! — восхитилась Вера. — Пиши адрес. А телефона я не знаю…»

В школьной юности с Ладой у меня до близости не дошло, неопытен был. Но целовались мы с ней жарко, в охотку, а кроме этого было между нами что-то такое, что не подпадает под понятие обыкновенной любви. Мы оба понимали, что расстанемся, что никогда не будем мужем и женой, никогда не рисовали совместных планов и в то же время не могли обходиться друг без друга.

Ладе всегда хотелось куда-то уехать из родных мест, подальше от обыденности, дров, печек и вьюшек, резиновых сапог. Ей мечталось о морях, горах, прериях… Дома у Лады жилось несладко: отец пил запойно, да и старший брат к рюмке тянулся. Вот она и вышла замуж за моряка и долго жила на Дальнем Востоке, а потом перебралась в тёплую Одессу, оттуда родом был её муж, потомственный морской офицер.

 

…Ах, Одесса, жемчужина у моря!

Ах, Одесса, ты знала много горя!

Ах, Одесса, любимый милый край!

Живи, моя Одесса! Живи и процветай!

 

Вспомнилась мне песенка, которую раньше часто лабали музыканты для разгорячённой пляшущей толпы в ресторанах по всей стране. В нынешней Одессе, куда я прилетел из Москвы, было что-то настороженное, смурное, словно она, эта жемчужина, была выставлена на торги, и пока никто не знал, в чьи руки она попадёт, кому будет служить. Возможно, жемчужина могла попасть в руки скупердяя, который мог её заточить куда-нибудь в сундук, или, напротив, могла попасть в руки щедрого барыги, который подарил бы эту жемчужину любимой женщине, чтобы жемчужина сияла у неё в колье на высокой груди; а возможно, могла угодить в лапы просто негодяя, которому было бы всё равно, какова истинная ценность этой жемчужины, и который спустил бы её за бесценок в картёжном раже, проигравшись вдрызг каким-нибудь ушлым шулерам…

В аэропорту на таможенном посту меня остановил офицер и с ним — вооружённые люди. Он повертел в руках мой паспорт, спросил:

Цель приезда?

Приехал к родне. — И я тут же назвал адрес Григория Михальчука.

Какую валюту везёте в нашу страну?

Да никакую. Рубли вот поменяю на гривны…

Рубли — это тоже валюта… Сумма какая?

Двадцать тысяч… — Наличными у меня было именно столько. Основное — на карточке.

Недовольный офицер больше ничего не спрашивал, недовольно отдал мне паспорт, посмотрел с укоризной: мол, отпускаю за неимением улик. Конечно, было понятно, почему так: Крым оторвался от Украины, а на Донбассе разгорался нешуточный кровавый конфликт. Одесса в стороне не останется, хотя именно Одесса, мне казалось, самый нейтральный и благополучный город Украины, который никому не надо делить. Но я, по-видимому, заблуждался: даже в воздухе чувствовались напряжённость, взрывоопасность и какое-то затишье, словно перед грозой.

Водитель такси фыркнул, узнав мимоходом, что я прилетел из Москвы, и замкнулся в себе, хотя поначалу был, казалось, словоохотлив. На улицах было много людей, в основном — молодые, группами; изобилие жёлто-голубых украинских флагов, трезубцев. Время от времени в открытое окно машины неслись со стороны этих молодых стаек речёвки, выкрики. Особенно — во всё горло:

Слава Украине!

В ответ на это — тоже во всё горло:

Героям слава!

Мне показалось, что они кричат совсем беспричинно.

Чего они кричат? — спросил я у таксиста.

Тот пожал плечами, он, похоже, не хотел разговаривать со мной.

Наверное, и в Гондурасе кричат: «Слава Гондурасу!» Но Гондурас от этого не становится лучше, — усмехнулся я.

Водитель, мужик уже в годах, утомлённый то ли жизнью, то ли рабочей сменой, всё же тихо сказал:

Болельщики это, фанаты футбольные, вот и орут… — Потом он скривился в лице, причём нехорошо скривился, даже чуть издевательски: — Москалям лучше с ними не встречаться.

Это ты меня предупредил, что ли? — резко спросил я, чтоб пресечь насмешливый тон водилы.

Мне всё равно… — буркнул водитель и прибавил газу.

Я назвал ему адрес Михальчука, но вдруг понял, что совсем не хочу к Михальчуку, и главная моя цель в этом городе — Лада.

Стоп! Я передумал, — сказал я таксисту. — Поедем по этому адресу. — Я прочитал адрес Лады.

Это в другую сторону. Там дорога перекрыта из-за этих…

Объедем. Не бесплатно ведь.

У меня смена заканчивается…

Сколько хочешь?

При СССР жилось лучше, — вдруг ответил таксист. — Всё было как-то по-человечьи. Сейчас все деньгами в нос тычут.

Я не тычу, я плачу.

Таксист привёз меня по адресу. Я рассчитался с чаевыми, он слегка повеселел, но напоследок сказал с недоумением:

Фигня какая-то кругом творится.

Я не совсем понял, о чём он говорит, но его озабоченность к чему-то призывала, как будто он меня предупреждал о чём-то. Впрочем, я не придал этому значения, меня тянула к себе Лада. Это имя я повторял как заклинание. Вот дом, войти в который я мечтал десятилетиями… Но как мне показаться? С неба, мол, свалился. Мальчишество какое-то… А чего финтить?! Вот так просто подняться на нужный этаж этого дома, позвонить в квартиру. Ведь все начальные слова и объяснения давным-давно приготовлены. А если откроет новый муж? Ну и что? Мы уже не дети. Я приехал издалека. Привёз привет от одноклассников и приглашение на вечер-встречу, а сам еду дальше к армейскому другу. Я поднимался по лестнице и ещё придумывал какие-то разные оправдания для воображаемого нового мужа Лады.

Но до нужной квартиры я не добрался. Мне оставалось несколько ступенек — и вдруг дверь, которая пленила меня, к которой стремился столько лет, резко, широко отворилась. На площадку быстро, заполошно выскочила Лада. Выскочила, дверь за собой закрыла, стала запирать замок и тут наконец-то увидела меня.

Бурков?! Валька?! Ты откуда? — спросила она быстро, но таким тоном, как будто видела меня неделю назад; казалось, неделю назад я куда-то далече отъехал, а нынче нежданно-негаданно нарисовался.

Я недоуменно пожал плечами.

Да вот. Приехал к вам в город, решил к тебе зай-ти… Там наша староста Вера просила, чтоб я тебя на вечер встречи… — Я в общем-то лепетал чушь. Но Лада, видно, пропустила это мимо сознания.

Не до того сейчас, Валя. Убегаю я… — сказала она, потом внимательно посмотрела на меня.

Может, ты мне поможешь? А? — спросила с заискиванием. — Сына мне нужно найти. Он сейчас там, на «Куликовом поле». Позвонил, а потом разговор оборвался. И всё, молчит…

Ну, конечно, помогу, — ответил я.

Тогда оставь вещи и пойдём со мной.

Сейчас я не понимал, радоваться такому обороту или нет. Всё выходило вроде бы как нельзя лучше: Лада приняла меня как родного, близкого; вот она, совсем рядом, даже обнять её можно, но вместе с тем я для неё кто-то другой, не тот влюблённый одноклассник из школьной жизни — ведь ей даже неинтересно, как я тут оказался, зачем?

Мы торопливо шли по улице, она говорила мне о сыне, который входит в общество русских патриотов, между делом кого-то клеймила, называла их «сволочи, хуже фашистов, ублюдки…». Я помалкивал. Догадался, что идём на какой-то то ли митинг, то ли сбор, где среди активистов — её Илья.

Ветер принёс горький запах дыма. Похоже, где-то подожгли автомобильную покрышку. Чёрный, зловещий столб дыма поднялся над крышами, над красиво распустившимися каштанами. Но вместе с покрышкой что-то горело ещё, дым поднимался и из других мест.

Там палатки протестующих, — говорила Лада.

Палатки горят как порох. Это слабое укрытие… Они вооружены? — спросил я.

Нет. Откуда? Они же мирное движение. Не эти бандеровцы…

Впереди стояли молодые люди с флагами украинской повстанческой армии и флагами Украины. Группы людей стали попадаться всё чаще. А вскоре больше появилось и клубов чёрного дыма. Жгли уже не одну автопокрышку. Этот чёрный дым все видели по телевидению в центре Киева, где бунтовщики или повстанцы лихо наловчились менять власть.

Чувство обыкновенного самосохранения, а скорее — даже равнодушие ко всякому политраскладу в украинской заварухе, сдерживало меня; мне хотелось схватить Ладу за плечо, остановить, сказать: «Не лезь! От тебя тут ничего не зависит!» — а ещё хотелось притянуть Ладу к себе, посмотреть ей в глаза и сказать напрямую: «Я приехал на тебя посмотреть, на все майданы-замайданы мне наплевать!» Но где-то в центре этой чертовщины, этой заварухи находился её сын Илья, и теперь уже его судьба выстраивала мои шаги, мои слова и поведение.

В некоторые минуты мне казалось, что между мной и Ладой ничего не изменилось. Конечно, Лада внешне стала острее, жёстче, старше, в ней появилась нетерпеливость и нетерпимость, что ли, но она была будто бы своей, словно перешагнула из прошлого в настоящее, и мы спешим с ней после школы в наш сельский клуб, чтобы занять лучшие места в зале…

Площадь, куда мы стремились, оказалась за кордонами милиции, плотным кольцом зевак и бунтующих молодых людей с повязками на рукавах, некоторые из них были с жёлто-голубыми флагами Украины. В их лицах таился какой-то лютый восторг, словно бы шла заслуженная расправа, упоительный кураж возмездия… Кто-то из них, казалось, абсолютно ни с того ни с сего выкрикивал во всю глотку «Слава Украине!». Окружающая толпа в единодушном полуистерическом порыве орала «Героям слава!».

Мне всегда мечталось побывать в Одессе, в городе славы, в городе юмора, оригинальных евреев, в южном портовом городе, где много белого цвета, где погиб мой дед-моряк. Теперь я здесь был, в самом начале мая, когда уже было тепло, когда цвели каштаны, когда ветер нёс с моря мягкий солоновато-йодистый вкус… Но теперь Одесса, утопающая в белом цвете каштанов, казалась городом нервнобольным: она утратила привлекательность и обаяние… Злобные, расхристанные молодчики, стяги с бандеровскими символами, балаклавы и медицинские маски на лицах… И чем ближе к площади «Куликово поле», тем эта толпа становилась плотнее, агрессивнее, над ней висели матерная брань и постоянный ор «Слава Украине!» — «Героям слава!»

По дороге Лада не раз пыталась дозвониться до сына, но тот не отвечал. Это взвинчивало её, она что-то шептала на ходу, кого-то ругала. Что-то несусветное происходило и вокруг.

Я видел, как молодые парни и девушки разбирают плитку тротуара. Так и вспомнилось: «булыжник — оружие пролетариата», но здесь не было пролетариев, и это казалось бы полной дикостью, но -такое уже случалось на улицах Киева. Всё сопро-вождалось проклятиями и руганью, всё обливалось какой-то животной злобой. Молодые люди, с символикой футбольного клуба, что-то орали, среди них ходили особенные, в балаклавах, с красными повязками на рукавах, что-то подсказывали, организовывали.

Я слышал, как один из них кричал:

Не трогайте милицию! Никаких камней! Не трогать! Не кидать! Нас пропустят…

Впереди где-то вспыхнул файер, потом другой, что-то грохнуло наподобие взрывпакета, а потом в небо с синим хвостом взвилась петарда. Группа молодых людей шла организованной колонной. Они шли целенаправленно и неколебимо. В руках — палки и щиты. По выкрикам было понятно, что они устремляются туда же, куда мы с Ладой. «На Куликово!»

Их колонну сопровождали выкрики:

Смерть врагам!

Слава Украине!

Москаляку на гиляку!

И злобный хохот.

Улицы возле площади, на которой стоял дом с колоннами, казалось, шипели, гудели и изрыгали ненависть… А главное и неожиданное: всё это снимали на телефоны, мини-камеры и на профессиональные камеры зеваки, люди заинтересованные, журналисты разных каналов. Тут зачиналось какое-то бесовское действо. Но, видимо, Украина, по примеру стольного Киева, уже привыкла к этому, и в этом был революционный наркотический выплеск. Милиция придавала, казалось, шествиям молодых людей некую упорядоченность, но на деле своим бездействием только подстрекала, распаляла злобу толпы.

На крыльце дома с колоннами стояли ощетинившиеся люди, они окружили себя хиленькой скелетистой, из деревянных палок и поддонов баррикадой, а на самой площади догорали палатки, какой-то хлам, мусор, лозунги, российский флаг; под ногами была и испачканная тряпичная растяжка «Одесса — город-герой». Дым, всплески огня, крики, взрывы петард и ликующая, а вернее — оскалившаяся, толпа оцепила дом с колоннами.

И эта толпа, взведённая и уже подпитанная разгромом и пожаром на площади, с цепями и битами в руках через остовы палаток, мусор, коробки, ящики стремилась к тем, кто огрызался с крыльца дома с колоннами. Но их, оттесненных со всех сторон площади к центральному входу, было немного, вернее, большинство уже пряталось в доме с колоннами, а после того, как туда полетели не только камни, но и бутылки и стали раздаваться взрывы «молотовских коктейлей», с крыльца и вовсе исчезли разрозненные группки оборонявшихся и двустворчатые двери дома с колоннами затворились.

Он там! Илья там! — выкрикнула Лада.

Ты его видела?

Нет! Но я знаю, что он там! Он с ними! — Она не хотела и не могла слышать голос разума, она рвалась к своему сыну. — Пойдём! Пойдём быстрей! Я знаю, где пройти! — Лада схватила меня за руку, поволокла, умело обходя группки зевак, молодых националистов, фанатов, провела меня в разрыв милицейского кордона, правда, тот был каким-то совсем анемичным.

Когда мы подбежали, вернее протолкались, к торцевому входу дома с колоннами, я заметил, что толпа на площади стала активнее: всё больше и больше камней, бутылок летело в окна. Оттуда кто-то и что-то пытался кинуть в толпу, но — больше для острастки. Раздались и выстрелы. Со стороны парадного крыльца уже валил дым.

Возле подъезда, где мы оказались, толпились гражданские люди, милиция, несколько медиков, неподалёку стояла «скорая» с включённым маячком. На земле лежал парень, голова у него была в крови, его перевязывала врач, остальные озирались, что-то сумбурно выкрикивали. Лада, видимо, знала и этот дом, и этот подъезд, она что-то сказала милицейскому майору, который стоял с несколькими подчинёнными в спецжилетах и с оружием, а потом, взяв меня за локоть, потянула за собой; мы быстро прошмыгнули к двери, а потом и за дверь, человек, который тут стоял, наверное, охранник, ничего не возразил, потому что Лада выкрикнула ему в ухо:

Я здесь работаю! Там у меня важные документы!

Лада и в юности была находчива, в карман за словом не лезла, и больше на нас никто не успел среагировать — мы оказались в коридоре первого этажа дома.

Здесь уже чувствовался запах дыма, гари и ещё чего-то ядовитого. Так обычно горит некачественный пластик, панели или декор, и дым от них бывает всегда чёрным, едучим. В этот момент мне почему-то вспомнился пермский пожар в «Хромой лошади», где сгорели и задохнулись больше полутора сотен молодых безвинных людей. На какой-то момент я замер, то ли вышняя сила задержала меня, то ли обыкновенное чувство самосохранения. «Зачем, куда ты лезешь? Тебе не надо туда!» — просквозило в сознании. Но рядом со мной была Лада, ради которой я и появился здесь. Оставить, бросить её здесь — немыслимо!

Что ты собираешься делать?

Найти сына!

Дом могут поджечь. Его уже подожгли. Мы все окажемся в ловушке!

Я должна найти Илью!

В коридоре Лада пыталась открывать двери, все подряд, яростно дёргала за ручки, но почти все они были заперты.

Стой, Лада! Погоди! А вдруг твоего сына нет в здании? Мы не сможем обойти все комнаты!

Я понимал, что идти туда, где разгорается пожар, нельзя. Надо убегать от пожара. Но Лада маниакально стремилась в самое пекло. И у неё был железный посыл: там сын!

И всё же одна дверь оказалась открыта, там было двое парней. Но разглядеть или что-то спросить их мы не успели: внезапно раздался хрусткий грохот разбитого оконного стекла, чем-то вроде кирпича саданули по нему с улицы, а следом в пробоину влетела бутылка с зажжённым фитилём у горлышка. Бутылка врезалась в стену, лопнула, взорвалась, огненный шар обдал комнату, нас опалило пламенем и жаром, и мы все с криком бросились прочь от огня в коридор. Волосы на голове Лады вспыхнули. Она закричала громко, дико, стала отбиваться от огня, но на ней загорелась и кофточка. Лада начинала гореть, вспыхивая в разных местах, куда долетели брызги горючего.

На счастье, на мне была ветровка из плотной ткани, я скинул ветровку, обхватил ею голову Лады, сам прижался к ней, заглушая огонь, который едва не превратил её в свечу.

Когда я сбил огонь с её одежды, скинул с её головы ветровку, Лада, ошалевшая, онемевшая, враз изменившаяся, с чёрными пятнами на лице и на обожжённой голове, стояла передо мной словно контуженая, надсадно дышала открытым ртом; у неё, скорее всего, были обожжены дыхательные пути, а от головы пахло палёным, бровей тоже не было видно, лишь две чёрные обожжённые полоски смутно проступали в полусумраке коридора, освещённого языками пламени из горящего кабинета.

Илья! — прошептала Лада. Говорить, похоже, она не могла — только шёпотом.

Возвращайся! — приказал я. — Возвращайся тем же путём! По коридору! Назад! Бегом! К врачам! Я найду твоего Илью! Беги! — Я толкнул её в спину, чтобы она поняла наконец-то, что надо спасаться ей самой, никому другому она не поможет.

Я пронаблюдал, как она, совсем потерянная, пошатываясь, пошла по коридору, потом даже побежала, потом остановилась, потом от моего крика: «Беги, Лада! Беги! Беги!» — побежала снова. Я увидел и прогал в двери: её выпустили из дома с колоннами. Всё! Значит, она спасена!

Теперь — спокойно. Здесь должны быть огнетушители, пожарные гидранты, пожарные лестницы, чёрный ход. Но почему нет пожарных?! Где они? Это же центр города! Где пожарные машины, чёрт возьми!

 

Запах гари уже распространялся повсюду, дым ел глаза. Я услышал выстрелы, что-то где-то во внутренностях дома взорвалось: опять, видно, кто-то кидал в окна бутылки с зажигательной смесью. И ещё — крик. Когда я поднялся на второй этаж, а потом и на третий, когда выбрался на крышу, крик раздавался всё время с разных концов здания, а ещё повсюду стоял шум, ровный, не стихающий, с треском и иногда с шуршанием, — это был шум пожара. А воды в здании нигде не было, ни один гидрант не работал… Люди кричали в ужасе, предсмертно, крик иногда был летящий, значит, кто-то кричал, падая или прыгая из окна или с крыши. А с площади нес-лось какое-то гавканье и улюлюканье толпы. Взрывались петарды, разносились истошные вопли восторга и самозабвенного ликования.

Везде, где я был, спрашивал каждого встречного: «Илья Коробов! Не видали?» В ответ: «Нет, не видели. Не знаем». Время от времени я выкрикивал среди коридора или на лестнице: «Илья Коробов, ты где? Откликнись! Илья Коробов!» На крыше его тоже не было. О нём никто не знал. Только один парень пожал плечами: «Я вроде видел его, но вроде ещё на площади…»

Пожар тем временем набирал силу: всё больше комнат, кабинетов охватывал огонь, горел и центр здания, всё, что было вокруг парадного подъезда и лестницы.

Если горят нижние этажи, то люди, естественно, бегут наверх. Дом каменный, можно, конечно, спастись, если приедут вовремя пожарные… Но их нет! Даже воя сирены не слышно. В коридорах стали попадаться обожжённые люди: куда-то плелась пожилая пара; девушка, схватившись за живот, передвигалась вдоль стены, парень, очумевший, бормотал: «Туда нельзя, там всё горит!» — и полз на четвереньках. Дым всё больше наполнялся какой-то кислятиной — горел будто совсем дрянной пластик или из дрянных материалов мебель.

Я не видел и не мог видеть, но догадывался, что некоторые выпрыгивают из окон, отсечённые пожаром в коридоре от лестниц, заблокированные на этажах в помещениях. Подступала минута, когда нужно было самому думать о спасении. Рвать когти…

Заглядывая в разные помещения, я всё чаще стал натыкаться на мёртвых, погибших от угарного газа, от дыма, от открытого огня, возможно, от выстрелов, — я всё больше оказывался в перевёрнутом мире: здесь был не только огонь, дым, хаос, здесь шла война; те, кто на улице, умерщвляли тех, кто был в здании, и делали это под восторженную матерную брань, вопли и издевательские лозунги: «Слава Украине!»

Где пожарные? Где менты? Они что, совсем здесь, в Одессе, осатанели?!

Отчаянные крики раздавались и от осаждённых в доме с колоннами:

Пойдёмте наверх — внизу всё в огне.

Сверху спрыгивать — слишком высоко…

Где эти суки, пожарные?!

Стреляют! Опять стреляют по окнам…

Надо всё-таки пробиваться через низ.

Всё подожгли, бандеровцы. Сволота!

Там внизу нас перестреляют.

Но я им так не сдамся…

Отсюда надо сперва выбраться, а потом уже сводить счёты с врагами…

Внутри здания дышать и в самом деле становилось невозможно, но и у открытых окон, на карнизах было так же опасно: люди там становились мишенями.

Эй, сюда! Помогите! — вопили из окон, а в ответ с площади им кричали оскорбления и кидали в них камнями.

Осаждённых загоняли в какой-то адский тупик.

Почему нет пожарных?

Потому что нас здесь хотят сжечь… Это же фашисты!

«Сгореть от каких-то бандеровцев — невесёлая перспектива для человека, который приехал на отдых, мечтая повидать свою первую любовь, и даже строил какие-то планы», — размышлял я. Но больше думал о том, как пробиться обратно к торцевому выходу, или чёрному ходу, или к пожарной лестнице — ведь она должна быть! От окружающих я помощи не ждал, на их лицах я читал в основном растерянность и даже обречённость. Они не знали, как действовать, что делать, кто-то из них пытался звонить, кто-то кричал, умолял, но всё это только приближало жестокий финал.

Э-э, нет! Не сдадимся! Выход точно есть! Где-то есть! Нестерпимая сила действовать, сопротивляться обстоятельствам пробудилась во мне, когда я с ужасом увидел, как молодой парень, который сидел, сгорбясь, в углу на стуле в коридоре, вдруг повалился на пол, ударился головой об пол и вскоре умер, он просто умер, наверное, уже отравился дымом, а возможно, у него было слабое сердце; он умер.

Я высунулся в окно, наскоро осмотрелся, увидел, что к дому подъезжает пожарная машина с раскладной лестницей на крыше. Всё-таки пожарные по-явились. Надо пробиваться туда. Набрал побольше воздуха в лёгкие — и бегом по коридору, в сторону, где была машина. Но до спасительной лестницы я сразу не добрался. По дороге в сумраке я столкнулся с парнем, он был отравлен дымом и, похоже, умирал. Я схватил его за шиворот и потащил с собой.

Под окнами, куда мы кое-как приволоклись, стояла пожарная машина с поднятой лестницей, и снизу уже пожарный бил из шланга струёй воды по горящим окнам. Я крикнул что было сил:

Сюда! Лестницу дайте! Сюда!

Вскоре спасительная струя воды пожарного гид-ранта ударила в окно, рассыпались брызги, сквозь дым и пар появился шанс на спасение.

Сюда! Сюда! Парня вытащите!

Парня удалось спасти. Правда, я почти его не запомнил. У него были чёрные печальные глаза, взгляд совсем отсутствующий. Парень ничего не мог сказать. Но он выжил, явно выжил. Его спустили пожарные. Потом — ещё девушку. Потом к нашему окну подбежали женщина и пожилой мужчина.

Самому же мне пришлось ещё попутешествовать по дому с колоннами. Мне надо было выбраться через торцевой ход, найти Ладу — вдруг она ещё там. Да и возле пожарных стоял кордон милиции, а мне не хотелось оказаться в их лапах. Дом стали -тушить, и я понадеялся, что уйду тихо, незаметно, не попав в руки одесских хреновых правоохрани-телей…

Наконец-то я отыскал чёрный ход. Но именно с чёрного хода в здание шли и пожарные, и спасатели, и милиционеры, и мародеры, и сами поджигатели. Мне навстречу на лестнице попались двое мужчин в камуфляже.

Где выйти? — хрипло спросил я, держась за горло, — дыма и гари я всё-таки наглотался.

Иди вниз и направо! По коридору до конца!

Я спустился на первый этаж, прошёл по коридору, куда указали, и вдруг замер перед открытой дверью: в комнате, обожжённой до черноты изнутри, и уже потушенной, сырой, с лужами посередине, в копоти находились три обгорелых трупа, похоже, двое парней и девушка. Они замерли в нелепых позах: девушка на стуле, запрокинув обгорелую голову без волос, один парень лежал на полу, раскинув руки, а другой — сжавшись в углу, калачиком, — все чёрные, неестественно чёрные, как головешки, словно их опалили из огнемёта.

Вскоре возле меня в коридоре появилась троица горластых парней, они были в повязках на лицах, в руках у них были фонарики и палки. Я сразу почувствовал от них ток агрессии. Они говорили:

Во! Гляди! И здесь негры лежат!

Башка как уголь.

Так им и надо!

И тут они разом, совсем не к месту рявкнули:

Слава Украине!

Это было как пароль, как символ, как знак слитности или признак духовного единокровия, который их сплачивал даже в самых преступных проявлениях. Говорили они по-русски, чисто, даже не смягчая по-украински «г».

Ты кто? — рыкнул один из них, глядя на меня в упор.

Я не стал объяснять, показал на горло, тихо промычал.

Говорить, что ли, не можешь?

Я кивнул головой.

И тут один из них заорал, с матюками:

Вали отсюда, пока ноги не вырвали!

Я выбрался на улицу, вздохнул полной грудью, хотел куда-нибудь улизнуть от милиции. Но ближний ко мне милиционер в бронежилете цепко схватил меня за руку, даже взял её на излом.

Оружие есть? — выкрикнул он.

Да какое оружие? — ответил я, брыкаясь и пытаясь высвободиться. — Я здесь случайно.

Разберёмся. Обыщи его, — приказал он другому милиционеру. — Веди в машину.

Милиционер быстро, грубо обшарил меня, толк-нул вперёд к машине, которая находилась несколько в отдалении. Тут-то я и оказался в коридоре из людской толпы. Это были те самые головорезы, которые и спалили дом с колоннами. Они кричали на меня злобно или веселяще-злобно:

Вот ещё одного гада поймали!

На колени! — взвыл кто-то сбоку.

Оставьте его! Пропустите! — осадил сопровождающий милиционер. Но с ним никто не посчитался, толпа отделила его от меня, да и он сам как будто хотел меня отдать толпе на растерзание.

На колени! — заорали со всех сторон.

Я никогда ни перед кем не вставал на колени, и в этот момент мне почему-то вспомнился стишок, который заучил ещё в армии: «Мы русские! И пусть навек запомнит враг, / Что лишь тогда встаём мы на колени, / Когда целуем русский флаг…» На колени вставать перед этими выродками я не собирался. Но несколько пар рук вцепились в меня, стали валить на землю, а один — я хорошо запомнил его: белобрысый, волосы ежиком, в полосатой футболке из синих и жёлтых полосок — подскочил ко мне с диким оскалом и врезал коротким ударом палки по ноге, по колену.

«Я найду тебя и убью!» — промелькнуло у меня в мозгу, когда я упал на землю и скорчился от боли в колене.

Теперь ползи!

Коридор позора!

Ползи, сволочь!

Они пинали меня, оскорбляли, кто-то плевал на меня, но я, как заклинание, повторял про себя: «Я найду тебя и убью!»

Скоро, однако, меня и пойманных, и спасённых горемык-счастливцев из сожжённого дома с колоннами привезли в отделение милиции. У меня забрали документы. Принимавший меня капитан ехидно радостно воскликнул:

Во, гляньте-ка, у нас кацап! Шпиён? Ты шо здеся делаешь, хад?

У меня дед в войну Одессу защищал, — ответил я.

Замолкни! Лучше бы не защищал… В камеру!

 

19

 

Утром, проснувшись на нарах в одесском СИЗО, я попытался оценить всю нелепость ситуации: обожжённая Лада, мои травмы, ушибы, ожоги, горящий дом с колоннами, негодяй в сине-жёлтой полосатой футболке, ударивший меня по ноге, пинки, плевки — за что всё это? Ведь я им ничего не сделал. А за что эти сволочи сожгли невинных людей? Что это было? Запах дыма, гари всё ещё был со мной, в одежде, он пропитал всё, и почему-то не истлела за ночь мысль: найти и отомстить тому подонку, который подло свалил меня с ног. За что мне такое?! Ведь это родина и моих предков!

А утро было солнечным, ласковым. В камеру из форточки врывался свежий воздух, виднелось синее небо. «Жив! И радуйся!» — утешал окружающий мир.

В камере я старался ни с кем не общаться. Слышал разговоры, опасливые, полушёпотом, словно здесь, среди десятка человек, затесался доносчик.

Говорят, больше сотни сгорело.

Виноватых не найдут. Вот увидишь. Не найдут. И никого не посадят.

Это «правосеки» и бандеровцы. Они уже все смотались из Одессы… Их для того и привозили сюда.

Вон и на майдане никто не знает, кто стрелял, как убили. «Святая сотня» — и всё тут, концы в воду.

А из «Беркута» скольких положили!

Я с ужасом думал: что же творится на бедной Украине? Чего им не живётся? Климат отличный, море, территория огромная, но при этом промышленность, центры советской науки — всё в прах. Ради чего?

На допрос из камеры меня вызвали первым. Возможно, потому что у меня было российское гражданство, возможно, потому что кто-то хотел покуражиться над москалём или поймать лазутчика, поскорее огласить имя провокатора и шпиона. Я решил, что буду говорить правду. Правда всегда человека спасает! Я много раз убеждался в этом. Всё в жизни объяснимо, если по правде…

Однако, услышав несколько слов от упитанного гэкающего майора и злобно хмыкающего следователя в штатском, я понял, что никакой правды им не нужно, они её недостойны.

С какой целью прибыли в Одессу? Почему оказались среди сепаратистов? Зачем подожгли здание? Кто вас направил на подрывную работу? — в таком ключе они повели разговор.

Я стал отвечать коротко, чётко и абсолютно спокойно:

Я приехал сюда повидать армейского друга. В гости. В здании оказался случайно. Толпа стала кидать камнями — нужно было где-то спрятаться. Я побежал вслед за пожилым человеком… Меня никто не направлял на подрывную работу. Я строитель…

Следователь, закидывая чёлку набок, что-то писал и с иронией кивал головой, хмыкал.

Слышь, москаль, — вдруг язвительно спросил майор, — на кой хрен ты сюда приехал? Мы без вас тут разберёмся, с кем нам быть и как нам жить. Крыма вам мало? Сюда припёрлись воду мутить?

Тут я тоже впрямую, глядя в глаза майору, от-ветил:

Мутить я тут ничего не собираюсь. Одессу защищал мой дед, погиб… Я должен был здесь по-бывать.

Тут слегка оживился следователь:

Ты ж говорил, что к другу ехал. Как его звать? Адрес?

Это Григорий Михальчук. Он живёт по адресу…

Кто? — взвеселился майор; они многозначительно переглянулись со следователем.

К Михальчуку, значит?

Майор взялся за свой телефон, потыкал кнопки.

Гриша? Ха! Здорово! Знаешь ли ты, Гриша, что являешься пособником сепаратистов? Ха! Гриша, какие шутки! Серьёзно! У нас всё серьёзно! — Майор открыл мой паспорт и по нему прочитал: — Знаком ли тебе Валентин Андреевич Бурков? Ха! Ждёшь его? Он сидит у меня! Обвиняется в шпионаже и пособничестве сепаратистам. Статья тяжёлая, на много потянет…

У Михальчука был автосалон в Одессе, и многие из ментов его, вероятно, знали. Менты к машинам всегда испытывали страсть, и Михальчук оказался для них фигурой известной. Это было для меня спасением, хотя я сразу догадался: менты захотят поживиться, набить цену, вдоволь поиздеваются.

Мы встретились с Михальчуком в комнатушке, где никого не было. Григорий встал со стула, подошёл ко мне, я собирался обнять его, но он был возбуждён, очень чем-то озабочен и только протянул мне руку для приветствия.

Здорово, Валя! Деньги-то у тебя есть? — первое, что он спросил у меня, спросил так, будто мы с ним расстались вчера. — Ты, Валя, влип. По уши!

Что значит влип? Гриш, ты-то чего несёшь?

А то и несу… Десять тысяч долларей — тогда отпустят. А если нет, СБУ переправит тебя в Киев, там тебе мало не покажется. — Он произнёс это с угрозой.

А что я такого сделал?

Михальчук нервно и быстро махнул рукой и снова спросил:

Бабки есть, я тебя спрашиваю?

Пусть отдадут мне все документы, телефон, бумажник…

Значит, деньги найдёшь? Они дают срок до конца дня. Я поручительство за тебя напишу, если гарантируешь… Ты ведь в строительном бизнесе — не бедняк.

Я найду эти деньги до конца дня. Пусть меня выпускают!

Михальчук слегка помягчел. Подозревать меня во лжи он не мог. А гарантии… Вряд ли он будет писать гарантию на доставку в милицию денег.

Скоро меня и в самом деле освободили. Майор криво лыбился и говорил:

Благодари своего друга. Если б не Гриша… Но помни, тебе даём только сорок восемь часов. Через двое суток чтоб духу твоего здесь не было! Ясна?

Ясна, ясна, — буркнул я.

Михальчук предложил поехать к нему. Я отказался, сказал, что в гостинице мне будет удобнее.

Деньги я принесу после обеда. Мне отмыться бы надо. И повидать одного человека…

Тут Михальчук замялся, он мне не верил: вдруг я смотаюсь, исчезну. Я это понял, почувствовал:

Пошли в банк. Я сниму с карты всё, что есть. Там как раз около десятки…

Михальчук опять помягчел.

Надо отметить твой приезд, Валя. Пойдём в ресторан.

Не сейчас.

 

…Добравшись до гостиничного номера, оставшись один, я стал названивать Ладе. Долго никто не отзывался, наконец ответил молодой мужской голос.

Это её сын Илья, — представился молодой человек.

Что с мамой?

Она в ожоговом отделении. У неё голова обожжена. Руки тоже. Я сейчас у неё, в больнице. Она на перевязке.

Как ты сам? Ты был в горящем доме?

Нет. Нас ещё раньше оттеснили… Потом — драка…

Не надо рассказывать. Ты жив-здоров?

Да… Синяки не в счёт. Телефон разбили… Поэтому и не отвечал.

Я навещу твою маму сегодня вечером. И вечером заберу свои вещи. Будь, пожалуйста, дома, Илья.

Теперь можно было облегчённо вздохнуть и подвести первые итоги; ведь что-то подсказывало мне — интуиция! — что нет Ильи в доме с колоннами, так и оказалось. На счастье…

Я позвонил в свою контору бухгалтерше Аллочке. Заговорил медовым голосом:

Положи мне на карту все деньги, которые есть в сейфе, Аллочка, срочно!

У тебя проблемы? Что случилось, Валентин Андреевич?

Аллочка, ничего не случилось! Я хочу купить кое-какие товары для бизнеса. Очень выгодный контракт… Поняла меня? Срочно! Я уже подписал документы.

Денежные вопросы я таким образом закрывал. Рассчитаюсь с ментами и поскорей отсюда, к тому же они отмерили мне сорок восемь часов. Главное — к Ладе. Лада — вот главное, что меня принесло сюда, Лада — вот боль, а теперь и какая-то сумятица в душе.

Вот и побывал я в развесёлой Одессе, жемчужине у моря.

Светило солнце, но мне казалось, что город стоял в каком-то сумраке, в оторопи, в страхе и недоумении. Живьём спалили десятки людей, беснующаяся толпа глумилась над городом, издевалась над его героическим прошлым, грозила расправами. Всё это выглядело чем-то перевёрнутым, вздорным, шальным. Стаи молодых националистов, обработанных наркотой «новой истории», страдающие манией гитлеровского прихвостня Бандеры, стали хозяевами города-героя. Чего же вдруг захотели шайки этих отморозков? Какого порядка? Какой государственности? Чего они орут «Слава Украине!»? Ленин слепил им эту Украину. Сталин нарисовал границы. Хрущёв дал попользоваться Крымом, который тут же отвернулся от них… Может, я чего-то не понимаю?

Наконец-то я принял душ, надел новую рубашку, купленную в магазине поблизости, выпил кофе в буфете, вызвал такси и поехал на встречу с Михальчуком.

У гостиницы я стал свидетелем сцены почти театральной, но дикой. Стайка молодых людей (эти юные националисты ходили стайками, поодиночке, видно, боялись) разыгрывала спектакль. Несколько девушек из стайки окружили двух парней, по всему видать, русских, вышедших из гостиницы (я видел их у стойки администратора), и принялись донимать:

Кто не скачет, тот москаль!

Четвёрка этих молодых стервочек не давала парням проходу, галдела, прыгая на месте:

Кто не скачет, тот москаль! Кто не скачет, тот москаль!

Парни, смущённые, растерянно оглядывались по сторонам. А юнцы-националисты хохотали и ехидно ждали реакции взятых в кольцо гостей Одессы. Парни, видимо, хотели поскорее отделаться от этих безумствующих девок, но не знали, как, — попрыгать, что ли, принять всю эту игру или послать их к чертям собачьим, но тогда, возможно, придётся разбираться уже с шайкой парней-наблюдателей.

Такси, вызванное мной, стояло поблизости.

Сейчас поедем, — кивнул я шофёру и быстро, строго, как учитель, подошёл к парням, которые попали в окружение прыгающих галдящих девок, которые несли околесицу:

Кто не скачет, тот москаль!

Ребята, кого ждём? Такси прибыло! Садитесь в машину! — Парни переглянулись и всё поняли, решительно сдвинув девок в сторону, пошли к машине. А я громко прикрикнул на девок:

Чего распрыгались, дуры! Вон посмотрите, сколько мандавошек натрясли! Прекратить прыгать! — Ошеломлённые, они враз остановились, стали смотреть себе под ноги, словно и впрямь натрясли насекомых… Их присмотрщики возмутились было, ринулись ко мне, но я выкрикнул зло, властно:

Стоять на месте! Сейчас проверим у всех документы!

После этого я быстро сел в такси, куда уже забрались двое парней:

Поехали, командир!

В приоткрытое окно, уже на ходу, я крикнул молодым украм:

Слава Гондурасу, недоноски!

Таксист горько усмехнулся:

Во, времена пришли! Ждёшь, когда лучше будет, а тут…

Я обернулся к парням.

Мы из Питера. На литературную конференцию приехали. Здесь каждый год её проводят. Город-то литературный…

Не до конференций нынче, — сказал таксист.

 

Гриша Михальчук сходил в милицию с моей мздой, вышел не просто удовлетворённый, а даже довольный.

Всё, Валя, дело закрыли. Теперь — в кабак, отметим. Но уехать тебе через пару дней всё же придётся. Пригрозили…

Мне не хотелось в ресторан, не хотелось отмечать встречу с Гришей: что-то переменилось, что-то произошло в наших отношениях. Я пока не оценивал, не осмысливал эти перемены, но понял, что радости и отдохновения душевного с Михальчуком у меня не получится. К тому же всё время думал о Ладе — она, обожжённая, лежит в больнице.

В ресторане было достаточно многолюдно: обеденный час. Но все посетители, будто пришибленные, говорили шепотом, поближе склоняясь к собеседнику. В городе объявили траур, но никто из официальных лиц не говорил, кто повинен в этом трауре: кто жёг?

Это был ресторан с украинской национальной кухней. Вся обслуга в национальных вышиванках. Парень-официант заговорил с нами по-украински. Я тут же его пресёк:

Говори по-русски, я по-другому не понимаю.

Гриша снисходительно ухмыльнулся.

Вскоре выпили по рюмке-другой. Поговорили про армию. С ностальгией, с добрым словом. Петю Калинкина вспомнили. Но я чувствовал, что Михальчук хочет высказать мне как жителю России, как русскому какие-то претензии. Хотя я знал, что в политику он тоже не лезет, он спец по машинам, мелкий бизнесмен, но сейчас он словно бы захотел просветить меня.

Вот вы, москали, хапнули у нас Крым. Понавезли туда вояк, понагнали народ на участки — голосуйте! Сейчас вот Одессу баламутите. Но здесь вам ничего не светит. Здесь Одесса.

Я кивнул головой. Спорить с Михальчуком я не собирался, а выслушать его стоило.

Здесь, Валя, люди не хотят жить, как у вас в Москалятине… — голос Михальчука постепенно насыщался металлом. Я решил смягчить его натиск:

Гриша, никто и не заставляет. Тем более я.

А я тебе объясню, почему не хотят, — не слыша моего возражения, давил Михальчук. — У вас азиатчина. А мы Европа… Пускай сперва нам худо будет, но мы всё равно уйдём на Запад, в Европу. А укры там или как-то ещё… Да хрен с ним, что выдумка… Пускай будут хоть черти лысые! Зато на этих идеях возродится настоящее украинское государство. Без всяких москалей, без всякой азиатчины… — Михальчук говорил, конечно, не своими словами: всё это он от кого-то услышал, кто-то ему всё это объяснил, а теперь он просвещал меня. — Вон погляди, как забрался ваш царёк на трон, так и сидит, и никто его не тронет, никакие выборы. У нас такого нет и быть не может. Вот подлюку и вора Януковича скинули и любого другого скинем, если не станет европейскую линию гнуть. Вон поляки вырулили! И мы вырулим! У нас положение лучше, чем у поляков. Нам только от вас зависимость потерять… Живите вы, москали, в своей Азии и радуйтесь, что у вас там много газа и нефти… И пускай вас, москалей, как держала власть за рабов, так и держит…

Я демонстративно огляделся по сторонам.

Это ты для меня, что ли, рассказывал? Может, мы ещё тост за это поднимем? — Михальчук слегка смутился, он и сам понимал, что пропагандист из него никудышный. — А это здорово, что вы себе какую-то новую историю про укров сочинили. Забавно… Но ничего путного из этого не получится, Гриша.

Почему?

Скажи, Гриша, сколько моих денег ты отдал ментам? Семь, пять тысяч? Пятёрку, поди, себе заныкал? С армейского товарища? — Я сыграл ва-банк, рискованно, но не проиграл. Я чувствовал, что Михальчук торговался с ментами и от моих денег что-то откусил.

Михальчук даже слегка побледнел: его поймали за руку. Но бледнел он недолго. Он залпом выпил стопку водки, а потом придвинулся ко мне и заговорил, глядя мне в глаза, опять же с напором:

Валя, время сейчас вон какое… Мне нужны твои проблемы? Задаром они мне нужны? — Он не сводил глаз. — Менты запишут меня в пособника сепаратистов, отберут бизнес. Мне это надо? Зачем ты полез в этот дом?

Вот и встреча с человеком, с которым вместе служил и считал своим армейским другом, вышла в Одессе вкривь да вкось. Мы простились с Михальчуком холодно. И, конечно, навсегда. Я не сказал ему это на прощание, но с иронией подумал: «Да, братья, долгое употребление горилки и сала сказалось на вашей мозговой деятельности… Зациклились вы на этой Европе. Но англичанин хохлу не товарищ».

 

20

 

У Лады были забинтованы руки, голова. Говорила она с трудом, хрипло, задыхаясь. В больничной палате она встретила меня с радостью, со слезами. И хотя ей не рекомендовалось вставать, она кинулась мне навстречу — обняла меня.

Валя, какое счастье, что всё так обошлось, что Илья туда не попал… Господи! Но за что люди пострадали!.. А как ты? Как ты выбрался оттуда?

Через следственный изолятор и подкуп должностных лиц при содействии влиятельного друга. — Последнее слово я мысленно взял в кавычки.

После обеда в ресторане напряжение во мне спало. Но я твёрдо решил, что сегодня же улечу отсюда. Нечего мне делать в Одессе. Я так стремился сюда, так мечтал повидать свою первую любовь Ладу… Но. Не рвись в прошлое. Прошлого нет! Я так и подумал сейчас, когда сидел рядом с обожжённой, забинтованной Ладой.

Здесь немного денег. Они тебе пригодятся. Возьми. — Я передал Ладе конверт. Она поначалу возражала, но я сказал твёрдо: — Жаль, но только этим я тебе могу помочь. Возьми, без возражений… Наверное, я уеду сегодня. Мне предписано покинуть вашу страну. Смешно звучит, но это так.

Идиоты! Безмозглые необразованные идиоты… Куда они нас заведут? — Лада тихо заплакала. — Неужели придётся уезжать отсюда? Мы здесь прожили столько лет. И ничего не было. Никаких разногласий… Идиоты! Стравили людей… Обними меня, Валя, на прощание, — вдруг потянулась ко мне Лада. — И прости меня. Я тебя втянула…

Что ты! Не плачь… Прощай, Лада! — Я ткнулся губами в щёку Лады, почувствовал горький запах каких-то лекарств, мази.

Мы расстались. Я, ждавший этой встречи пять, десять, пятнадцать, двадцать лет, не то чтобы разочаровался, а просто после этой встречи как-то разом погас пыл к Ладе, она превратилась из обожаемой когда-то девушки в знакомую женщину, подругу. Я рисовал один «проект» нашей встречи, наших возможных отношений, а жизнь дала свой вариант, совсем не романтический.

 

Внизу, в фойе больницы, меня словно кулаком в грудь толкнули: я увидел того белобрысого подонка с площади в жёлто-голубой полосатой футболке, который ударил меня по ногам палкой, подло свалил на землю, про которого я в запале подумал: «Я найду тебя и убью!» У меня даже колено опять заныло от боли. И ещё больше ненависти проснулось в душе.

Я знал, что не уйду без расплаты: на этот раз я себе этого не прощу. Второго Козявкина не будет! Если мстить, надо мстить сразу. Время притупляет злость, боль, силу мести. Хотя месть — штука гадкая. Как там по библейским наказам: «Мне отмщение, и Аз воздам…» Я сам сейчас воздам! Воздам этому гадёнышу, издевавшемуся над беззащитными людьми, которых они окружили своей волчьей стаей. Эти негодяи всегда храбры только в шобле. И такие, как правило, жадны до денег… Возможно, и все беспорядки в Одессе устроены за деньги.

Сейчас на парне поверх футболки была ветровка, на голове — бейсболка. Он сидел с девушкой в халате, у неё была в гипсе рука, и что-то рассказывал, жестикулировал, время от времени они смеялись. Выглядел он и нагловато, и в то же время как будто чего-то опасался — часто озирался по сторонам.

Я вышел из больницы, остановился в тени де-ревьев. Пусть парень расстанется со своей больной подругой — уж не вчера ли она сломала руку? Может, и ей отвалил кто-то, может, и сама камни кидала в дом с колоннами? Я опасался, как бы он меня не опознал. Но это вряд ли. Тогда было уже сумеречно, и я был грязный, по-другому одет, и был к нему боком, среди людей; он ведь не одного меня валил с ног. Я надел тёмные очки и, как зверь, стал выслеживать жертву, прикидывая разные варианты атаки.

Вот он и вышел. Один. Это мне и нужно. Я приложил к уху сотовый телефон и заговорил громко, чтоб слышал мой враг.

Я не могу сам приехать! Я кого-нибудь сейчас найду и отправлю тебе эти бумаги. Жди! В течение часа доставят… Заплачу двести долларов — и привезут… — Тут я прервал свой фиктивный, липовый диалог и пошагал прямо на парня. — Слышь, приятель! — Я подошёл к нему, широко улыбнулся. — Хошь заработать?

Шо? — Он огляделся по сторонам.

Я говорю, заработать хошь? Двести баксов! За пару часов?

Чего надо делать?

Отвезти конверт по адресу…

Не наркота? — по-русски говорил он чисто.

Исключено! Бланки чистые. Пакет… Пойдём! У меня в машине… Не тяжело. Пару кило всего… Аванс получишь сейчас. Остальное — когда позвонит мне заказчик о доставке… Сам я не могу. У меня машина засвечена…

Я даже не стал дожидаться его согласия, надеясь, что двести долларов его сломят. Я зашагал в сторону прилегавшего к больнице парка, куда уже выверил дорогу, дожидаясь своего врага у больницы. Тут не было прохожих. Впрочем, прохожие могли появиться в любой момент.

Вон там моя машина. Только хочу предупредить тебя. Заказчику ничего объяснять не надо. Адрес написан на конверте. Там же мой номер телефона… Вот тебе аванс. — Я остановился, выбрав наиболее укромный уголок возле скамейки, под кронами деревьев. Достал кошелёк, вытащил стодолларовую бумажку. Усмехнулся. — Можешь пощупать, поглядеть на свет. Не подделка. Всё по-честному. Проверь! А то с одним связался, он сам купюру подменил и стал мне же доказывать, что подделка…

Парень клюнул, он поднял купюру, чтобы разглядеть на фоне неба. Тут я и всадил ему, мощно, отточенно, снизу вверх в солнечное сплетение. Он враз задохнулся и повалился набок.

Я забрал свою купюру. Взял парня за пальцы правой руки и со звериной безжалостной силой загнул их — раздался хруст сломанных суставов. В этот момент я был зверем… Потом я встал ногой на кисть его руки, на сломанные пальцы. Парень взвыл, оскалил рот, вытаращил в ужасе глаза.

Если ты, сучонок, тронешь ещё кого-нибудь, я найду тебя и сломаю тебе вторую руку. Понял?

Он молчал. Он, наверное, не мог говорить. Но я надавил ногой на сломанные пальцы, и он выдавил из себя словно в беспамятстве:

Понял…

Слава Гондурасу! — склонившись к нему, прошептал я. — Повтори!

Слава Гондурасу! — выдохнул он.

Потом я взял его за ногу, за стопу.

Как вы там орёте? Кто не скачет, тот москаль? Это правильно! А кто скачет, тот козёл! — Тут я опять стал зверем и с дикой силой вывернул стопу. Не знаю, сломал ли я ему кости, но хромоту на пару месяцев он получил точно. — Он вскрикнул и, похоже, впал в болевой шок. — Теперь, сучонок, меньше козлиться будешь!

Я сплюнул и быстро пошёл из парка. За спиной раздался стон — этот стон был мне приятен.

 

Скоро я заехал на такси за вещами на квартиру Лады. На минутку. Увидел её сына. Обычный парень. Студент. Сын русского офицера. Конечно, это не было на нём написано, но я помнил об этом.

Вчера очень много наших пострадало. А ещё многих сцапали эсбэушники. Я уеду на время из Одессы. За мамой присмотрит папина сестра, — сказал Илья.

Ты крепись, Илья. Береги мать. Если станет невмоготу, пиши мне, звони.

Всё не так просто, — вдруг сказал он, задумчиво и печально. — Это они для устрашения. Заживо людей сожгли. Чтобы больше головы никто не поднял.

Какой-то ледяной досадой опахнуло душу, когда слушал Илью. Почему они, простые русские люди, вынуждены скрывать свои взгляды, бояться говорить на родном языке, даже искать себе другую страну для жительства?

Негодяи политики, — сказал я. — Ваше поколение жизнь начинает в конфликте… Будь осторожен. Политики действуют руками подлецов.

 

Теперь в аэропорт! — сказал я таксисту. В машине открыл бутылку коньяку. Одесского. Выпил немного.

Куда летим? — спросил таксист.

Домой. В Россию. А вернее, в Сочи. В санаторий.

Везёт… — усмехнулся таксист. — А я вот в Сочи не был ни разу. Хотя тоже в России родился.

Везёт, дружище… — Мне захотелось похвастаться таксисту. Ведь у каждого нормального человека есть ген бахвальства. Но у меня было сейчас хвастовство особенное. — Я всего, чего хотел добиться, добивался. Вот и в Одессе. Я хотел повидать друга. Повидал. Хотел повидать свою первую любовь. Не только повидал, но даже в чём-то помог ей… Меня унизил один подонок. Но я отомстил ему. По-настоящему отомстил, запомнит.

Вот я и говорю: везучий ты.

Да, везучий. Только мечта осталась несбывшейся. — Я глотнул ещё коньяку из бутылки. — Остановись у воинского кладбища. Я зайду на минуту. Могилы погибшего деда тут нет, но хоть братской могиле поклонюсь.

Дело святое, — кивнул таксист, потом глянул мне в глаза: — А Украину вы сами просрали, ребята.

 

21

 

Вдоль дороги простирались поля, кое-где кустился рядами виноградник, но взгляд всё больше забирали и увлекали горы, в синей дымке, загадочные, манящие. А за горами было море. Я ехал на автобусе из Краснодара в Сочи. Прямого рейса из Одессы не нашлось, да и в Краснодар летели ещё через один промежуточный аэропорт.

Итак, я ехал к морю, в санаторий, в Сочи.

В Одессе я и моря-то по-настоящему не видел, даже по набережной не прогулялся. В этом тоже было что-то символично-ущербное. Вот придурки-националисты! В несколько месяцев так размаландать страну! Всё вверх тормашками… Мне не хотелось вспоминать Одессу, я увёртывался от воспоминаний, но они снова и снова выползали на первый план сознания. «Стоп! Проехали!» — повторял я, но в мозгу держались недавно пережитые события. И не отпускала встреча с Ладой.

Я с горькой усмешкой вспоминал свои наивные мечты о возврате школьной любви. Что это было? Возрастные иллюзии, которые питали меня романтической любовью к давней подруге? Теперь я не испытывал к Ладе прежних чувств. Будто отшибло. Лада представала передо мной несчастной вдовой, занятой только сыном, потускнелой и постаревшей, безжалостно и незаконно пострадавшей от «идиотов»…

Наконец-то в глаза, будто волной, плеснула синева моря. Мне стало хорошо и спокойно. Копоть и настороженность сожжённой Одессы смылась, затих южнорусский хохляцкий говор в ушах, который звенел после пожара в доме с колоннами. Я вдыхал напоённый йодом воздух родных субтропиков…

Человек должен жить для себя и своих родных! И выполнять то, что обязан по службе. В этом и будет порядок. И главное — смысл жизни. Иначе всё бардак, глупость, пустота. Я втихомолку блаженствовал. Вот и начался отпуск.

Санаторий пришлось выбрать не самый первостатейный: деньги-то ушли. Ах, какие это ненадёжные бумажки! Но я не был избалован. Словом, санаторий был старенький, советский… Но в этом было немало преимуществ. Здесь сохранились советские врачебные методики лечения, оздоровления, и мне хотелось им полностью подчиниться. Побывать на мацестинских ваннах, не упустить всевозможные процедуры. К моему удивлению, даже море оказалось не таким уж холодным, и нашлось немало отважных купальщиков. А майское солнце светило вовсю.

День-другой — и я стал осматриваться, как всякий неженатый или, тем более, женатый мужчина на курорте. Иллюзии о лёгком романчике скоро растаяли: не с кем тут было знакомиться, амурных перспектив никаких. Я с придирчивостью оценил весь контингент — и разочаровался. В основном здесь были парами: он и она и в основном в преклонных летах. Ну что ж! Солнце, воздух, процедуры, горы, бассейн с морской водой — что ещё может быть лучше! А любовные интрижки — так, на десерт, если получится. Правда, иногда словно туча находила на меня — дымная туча воспоминаний о Ладе, почему-то я чувствовал себя перед ней должником.

По привычке утром я просыпался рано. Физзарядкой я никогда не занимался, а здесь надевал спортивный костюм и до завтрака выходил на пустующие аллеи санатория, делал пробежку. Меня тянуло жить, а любить пока было некого. После разминки наступала приятная усталость, безмыслие: худые и нехудые мысли, а главное — всякое раздражение отступали. Я принимал душ, потом недолго отдыхал и шёл в столовую. После завтрака отправлялся на процедуры, ехал на сероводородные ванны в Мацесту. Комплекс Мацесты поражал: архитектура победившего социализма, советский сталинский стиль, монументализм, здесь было на что посмотреть. А какой воздух! Горы в синей дымке. Не исключался и бокал сухого вина в фирменном кафе «Фанагория», и так полдня утекало совсем незаметно. Послеобеденный сон, массаж, бассейн, душ Шарко, прогулка вдоль берега моря. А вечером — Большой Сочи. Парк «Ривьера», платановая аллея, набережная… Появился и попутчик, тоже из отдыхающих, Коля, простой мужик с Севера, из нефтяников-вахтовиков, недоставучий, неболтливый, с которым можно было поговорить «ни о чём» и съесть шашлык в кафе под бокал пива или в кофейне выпить по чашке кофе, приготовленного в турке на горячем песке.

Я озвучил ему тезис: зачем я буду думать о том-то и том-то и тратить на это свои нервные клетки, расходовать свою мысленную энергию, если то-то и то-то от меня никоим образом не зависит? Уж лучше говорить о чём-то отвлечённом и приятном, чем о злом и насущном. Коля меня услышал и совсем не лез с разговорами о политике. Съездили с Колей и на спортивные объекты недавно отшумевшей Олимпиады. Как строитель я кое-что оценивал, прикидывал сметную стоимость, удивлялся.

Отдых складывался удачно. Но натуру не проведёшь! Что-то тихонько ныло внутри, как будто в супе не хватало соли, на столе не было солонки, и я начинал оглядываться по сторонам, будто искал солонку на соседних столах, но солонка мне совсем была не нужна. Женщины! Конечно, среди гуляющей толпы было немало красоток, но они все были как-то пристёгнуты. Впрочем, я не торопил события, случай должен подвернуться или, по-другому, свинья грязь найдёт…

Однажды утром я увидел у стойки регистратора женщину, черноволосую, яркую, одетую в броское платье, с красными крупными бусами на шее; волосы у неё отблёскивали, завитые в мелкие-мелкие кудри. «Наверное, цыганка. Какая экзотика! Мне б такую, как в песне поётся», — мимоходом подумал я. Рядом с ней, однако, стоял юноша, скорее всего — сын, и он был породы светлой, походил на чистокровного русака. «Цыганка» что-то говорила администраторше, хотела что-то доказать, о чём-то как будто умоляла. И всё время озиралась по сторонам, озабоченно и прицельно оглядывала каждого. Взгляд её задержался на мне. Я непроизвольно кивнул ей в знак приветствия. Она тут же направилась ко мне.

Извините, мужчина… Меня Лилей зовут.

Я тоже представился.

Не удивляйтесь, Валентин, у меня странная просьба. Не могли бы вы побыть недолго моим мужем? Мне вас нужно показать администрации санатория.

Я рассмеялся:

По-моему, кино такое было: «Будьте моим мужем». Там, кажется, Андрей Миронов играл. Только я не помню, о чём оно и чем закончилось.

Но Лиля не шутила, просила всерьёз.

Вы лучше других подходите. На моего мужа похожи… Вот, на фотографии в паспорте. Взгляните! — Она достала из сумочки чей-то документ и предъявила мне.

С маленького паспортного фото на меня пучился мужик, по моим понятиям, явно не схожий со мной. Мне стало весело:

А в чём дело-то? Поподробней, пожалуйста.

Валентин, нет никакого обмана, — она мягко и в то же время по-свойски заговорила со мной, в приятельском духе. — Мой муж — чернобылец. Каждый год ему дают путёвку, чтобы самому лечиться и сына подлечить. Но сам он не ездит. Переоформляет путёвку на меня. А тут путёвка горящая. Он не успел… Дал мне свой паспорт, говорит, устройся, договорись. Но администраторша боится… Говорит, должен муж быть оформлен. Я ей сказала, что муж подъедет… Вот я вас и нашла… — Лиля смотрела прямо, искренне и абсолютно серьёзно мне в глаза, и, как мне казалось, без капли юмора.

Сынок тем временем не выражал никакого беспокойства: он сидел в кресле и играл на планшете, наверное, в бесконечные игры, которые обожают четырнадцатилетние оболтусы…

Вы уверены, что это правильный ход?

Да-а… Они вас оформят. Вы поселитесь. Главное — поселиться. А потом я со всеми договорюсь. Главное, чтоб дали номер и поставили на питание. Я готова им приплатить… Все люди. Все всё понимают. К тому же я не задаром.

А спать нам вместе придётся? Если по паспорту я ваш муж… — коварно пошутил я, чтоб узнать реакцию новой знакомой.

Тут она рассмеялась, задорно, весело. Смеялась она красиво, глаза сужались, губы и подбородок чуть вздрагивали, на щеках играл румянец; она как будто молодела, становилась девушкой, кокетливой и ветреной…

Всё же давайте сделаем по-другому. Сходим к директору. Он, говорят, человек доброжелательный. К тому же администратор меня уже оформляла и вряд ли забыла… — предложил я.

Лиля предупредила сына об отлучке. Кирюша только головой мотнул и даже не оторвался от игры на планшете.

Директор санатория, молодой элегантный армянин, был прост и вменяем. Лиля ему, очевидно, приглянулась, он ей улыбался, говорил простенькие комплименты; возможно, он в ней чуял свою, возможно, она была из их племени, южных кавказских кровей. Лиля и он больше улыбались друг другу, а говорил в основном я, уже с некоторой ревностью:

Понимаете, Ашот Арменович, я друг её мужа. Он неожиданно заболел и очень просил меня оказать содействие семье. Жене и сыну. Как-никак, чернобылец…

Уважаемый, нам всё равно, кого соцслужбы отправляют на лечение: Васю или Дашу. Пусть они дадут нам бумагу, письмо. — Он говорил с приятным южным акцентом.

Если они пришлют письмо факсом, это вас устроит? — по-деловому спросил я.

Разумеется, устроит, — сказал директор.

Однако из кабинета директора Лиля вышла растерянная.

Где мы достанем такое письмо?

Неужели в вашем городе нет ни одного знакомого, кто отправил бы нам факс?

Но письмо мы где возьмём? У этих соцслужб пока допросишься.

Письмо мы сами сделаем. И отправим по электронной почте. А на санаторий из вашего города отправят факс.

А печать? На письме должна быть печать!

Я улыбнулся. Мягко взял из руки Лили её путёвку, на которой отлично читалась печать организации, выдавшей этот документ.

Через пару часов из её родного города прилетел факс в санаторий с нужным текстом и печатью внизу. Подделать такое письмо мне труда не составило. В ближайшем компьютерном центре я сканировал печать, разработал фирменный бланк письма, ну, а дальше… Как в моём любимом кино «Бриллиантовая рука»: «Ну, а дальше — дело техники…»

На столе администраторши лежал факс, в котором говорилось, что администрация передаёт путёвку жене, члену семьи чернобыльца. Всё чинно, комар носу не подточит. А когда Лиля с Кирюшей заселились, я поблагодарил судьбу, что она подкинула мне в санаторий премилую женщину, пусть и замужнюю, пусть и с отроком.

Лиля смотрела на меня благодарными глазами.

Как всё вы здорово придумали! Так всё быстро решилось… Надо купить бутылку коньяку, отблагодарить директора…

А меня отблагодарить?

Ну, это не обсуждается, — рассмеялась Лиля и даже легонько прижалась ко мне в знак благодарности. — Отметим вечером.

Весь остаток дня до назначенного свидания меня не покидало чувство лёгкости и веселья. Я словно бы помолодел; всё прожитое, пережитое сдвинулось куда-то далеко, будто мне оно и не принадлежало, и вообще казалось, что не было никакого прошлого: всё только начинается с чистого листа. Я оглядывался по сторонам, непроизвольно что-нибудь рассматривал, куда-то шёл, не думая, куда; мне легко дышалось. Вот бы остаться здесь навсегда! Дышать этим воздухом, купаться в море, жить среди этой красоты, покоя, испытывать душевное равновесие, глядеть на пальмы и рододендроны… Чувства мои были настолько светлыми и всеохватывающими, что становилось радостно даже не от предчувствия будущего свидания, а от общей полноты жизни, словом, как в детстве, когда, проснувшись, испытываешь каждой клеткой тела и души свет и радость светлого и радостного мира.

Лиля пришла ко мне в номер принаряженная, подкрашенная, в синем длинном платье из тонкой материи. С первых же минут свидания мне хотелось Лилю потрогать, обнять. Я даже начинал её ревновать к тем мужчинам, которые у неё были… Пожалуй, это было впервые: странное, новое чувство ревности, ведь у меня с ней ещё ничего не произошло. Но мы с ней уже перешли на «ты».

Осторожненько, без нажима и спешки я решил попытать Лилю насчёт мужа. Как и что? Проблема верности… Лиля была открыта, искренна, по крайней мере, мне так казалось. Не сразу, не целым вед-ром информации, но постепенно она рассказала, как стала женой чернобыльца и кто этот самый чернобылец.

Когда взрыв грянул, Сергей ещё был молодой, пожарным работал. Дурость в голове. Не понимал, что такое радиация и прочее… Набирали добровольцев, он мог отказаться. Но не отказался. Сам напросился в Чернобыль. Героем хотелось быть… Вернулся, всё вроде нормально. Но потом сказалось. Стал часто болеть…

Сейчас, наверное, жалеет о том, что поехал? — спросил я.

Нет, говорит: у каждого своя судьба. Он такую выбрал… У меня сразу были сомнения: чернобылец — как дальше со здоровьем? Ведь радиация не шутки… Но я всё равно за него замуж пошла.

Любила сильно? — без усмешки подсказал я.

Лиля без усмешки отвечала:

Нет. Любви не было. Так только, взаимность. А любви не вышло… Просто так… Он, Сергей, из хорошей семьи. И мать, и отец — преподаватели, по-этому я надеялась, что он и мужем будет порядочным. Семью не разобьёт… Мы с ним сейчас уже порознь живём. Просто развод не оформляем, чтобы легче было и с лечением, и с льготами разными.

А он любил тебя? — Я ещё никогда и никому не задавал таких вопросов «в лоб» через несколько часов знакомства, в первый день, но сейчас я даже не испытывал стеснения и скованности, казалось, я мог спросить её о чём угодно, даже о самом сокровенном.

Он меня, думаю, любил, — простодушно отвечала Лиля. — В общем, как женщина я ему нравилась… А любовь — это что-то другое. Я думаю, что любовь чувство бешеное и недолгое. На один месяц…

Я слушал Лилю и старался понять, что она за человек: всё впрямую говорит, не скрывает, что вышла по расчёту замуж, что с мужем не живёт…

Потом у Сергея проблемы на работе начались, он перестал на меня внимание обращать. Я друга себе завела. Сначала одного, потом другого. К нему совсем охладела. Только так, по обязанности… Он за городом живёт. Иногда к нам приезжает. Кирюшу очень любит. — Лиля рассказывала увлечённо и главное — доверительно. — Сергей всё время нашу жизнь ругает. Говорит, что сыну досталось время подлое. Всё свели к деньгам, и ничего больше. Кругом деньги, деньги… А ведь тушить Чернобыль ехали не из-за денег. Сейчас туда бы никого не загнали по доброй воле… Ну, а к женщинам он сейчас совсем охладел.

А ты, Лиля, к мужчинам?

А я нет. — Она рассмеялась и прижалась ко мне.

В этот вечер, в этот изумительный вечер у меня с ней ничего так и не случилось, когда после лёгкого вина, после милых застольных разговоров о горах, о море, о мацестинских ваннах и о разном прочем курортном я пригласил её потанцевать (о музыке я позаботился заблаговременно), почувствовал к ней удивительное влечение. Сперва я объяснил для себя это тем, что у меня уже давненько не было женщин и естество брало своё.

Ты цыганка? — спросил я.

Не-ет… Многие так думают. Может, где-нибудь в нашем селе и затесался в роду какой-нибудь цыган, но я русская. Просто род такой весь чернявый вышел… А прадедушка священником был с огромной чёрной бородой. Я на фотографии видела.

Очаровываешь ты, как цыганка…

Лиля рассмеялась, а я поймал момент, обнял её сильнее, стал целовать в губы. Потом стал обнимать её так страстно, что намерения мои были очевидны. Лиля мягко отстранилась от меня, её глаза блестели, казалось, тоже от возбуждения и распалённости, но она тихо сказала:

Валя, сегодня не надо. Перенесём на завтра. У нас еще уйма времени…

В эту ночь я долго не мог уснуть, хотя прежде засыпал легко. Приятные обнадёживающие мысли вились вокруг Лили. Я думал только о ней. Ни о чём другом думать не удавалось. Даже если я насильно заставлял себя вспоминать о бывших «жёнах», о поездке в Одессу, о Ладе, о дочке, о Толике, Лиля как будто стояла рядом и слушала мои мысли… В моей груди появлялось какое-то знобяще-тревожное, приятное чувство. Так приходит любовь.

 

22

 

На следующий день, вернее ночь, Лиля ночевала у меня. Я беспокоился о её сыне, но Лиля мне сказала:

Он уже взрослый мужчина — один не боится. Сергей в нём воспитывает мужество… К тому же телефон под рукой, да и расстояние между корпусами (они жили в соседнем корпусе) — докричаться можно.

Лиля отдалась мне просто, естественно и полноценно, как будто много-много раз делала это уже со мной. Любила она не только умело, но даже как-то весело. Темпераментная, шаловливая, она быстро зажигала меня, да и сама увлекалась самозабвенно и неутомимо.

Ну, а дальше и вовсе началось некое любвеобильное сумасшествие. Две недели мы с Лилей проскочили по курортной жизни будто за один день и одну ночь. И всё это счастливо-полоумное время мы ни от кого не прятались. Правда, Лиля не каждую ночь оставалась у меня, зато каждый день оказывалась в моей постели. Теперь я даже не представлял, как мог жить без неё. Наверное, такое бывает с каждым мужчиной, у которого плавятся мозги…

Опять в груди появилось щемящее неизъяснимое волнение, сладкое, будто стоишь над пропастью и гордишься тем, что стоишь на огромной высоте. Я понимал, что поплыл… Но разве я не об этом мечтал, разве не об этом мечтает каждый свободный мужчина?! Да, отправляясь на юг, в Одессу, я мечтал возродить, обновить свои чувства к Ладе. Но Одесса мне этого не дала. А здесь сам воздух был пропитан весельем, свободой и любовью.

Однажды, когда пришла успокоенность и чувство благодарности к Лиле за её неистощимую ласковость, я сказал:

Наверное, твой муж Сергей здорово ревновал тебя? Ты необыкновенная.

Он мне сказал: ревновать тебя, Лиля, себе дороже. С ума сойдёшь… — ответила она. — У него был друг, этому другу я нравилась. Он этого и не скрывал. Так однажды Сергей позволил мне с его другом вместе поехать в командировку.

Он так подстроил?

Нет! Он просто не запретил ни ему, ни мне…

И что было?
— Ничего не было. Он был его настоящим другом. Он просто меня поцеловал в щёку и сказал: как жаль, что Сергей его настоящий друг. Они вместе ликвидаторами были… А вообще-то, если бы его друг был понастойчивее, я бы… — Тут она рассмеялась. Как всегда, заразительно и достаточно громко, смех её, словно звон колокольчика, разлетелся по номеру. Потом Лиля, словно спохватившись, сказала:

Всё! Я должна сейчас уйти.

Куда? — недоумевал я.

Сегодня день рождения у администраторши. Меня пригласили. Ну, так просто, посидеть. Девичник… Я обещала, так что надо прийти посидеть. Она добрая женщина.

Когда Лиля ушла, я долго лежал на кровати без движений. Я не очень понимал: когда, как она успела сблизиться с администраторшей? Всё же очень легко Лиля умела сходиться с людьми. Всех подкупала её искренность… Но я чувствовал и некоторую загадку в Лиле. Если в своих прежних любимых женщинах я в основном видел, кто они, что они, то в Лиле ещё не разобрался. Иногда она была и вовсе без тормозов.

Ночью того же дня, после девичника (но был ли это исключительно девичник? — ломал я голову), Лиля позвонила мне по сотовому и спросила:

Валя, ты правда меня любишь? — Голос её был заигрывающе-весёлый, с явной пьянцой.

Такими вещами в моём возрасте не шутят.

Она рассмеялась.

А теперь выйди на балкон и крикни так, чтоб я тебя услышала… Я тоже на балконе стою…

Я не стал оправдываться перед Лилей: мол, извини, люди уже спят, не раздумывая, вышел на балкон и, заглушая в себе всякий разум и осмотрительность, выкрикнул в глухую ночь:

Я тебя люблю!

Она, безусловно, это услышала на балконе соседнего корпуса. Другие тоже услышали…

 

Как-то раз, когда курортный роман у нас был в разгаре, а дней до моего отъезда оставалось мало, мы сидели в одном из популярных сочинских ресторанов: хотелось иметь и такую страничку в своём отдыхе. В этот вечер много и мило говорили, шутили, танцевали. Даже приняли участие в каком-то розыгрыше призов в развлекательной программе. Лиля была в тот вечер очень красивой, она и не могла быть иной, она уже крепко загорела, загар ей очень шёл, особенно в белом тонком сарафане на просвет, вся притягательно шоколадная, сексуальная.

Мы пили из бокалов французское вино, ели жареную сёмгу с богатым гарниром. Говорили о ерунде, но о такой ерунде, которая впоследствии чего-то стоит:

Лилечка, кем ты мечтала стать в юности?

Все мечтали стать какими-то знаменитыми, а я… А я мечтала стать официанткой… Я ещё школьницей подрабатывала официанткой в летнем кафе. Мне нравилось.

За тобой, наверное, многие ухаживали — вот и нравилось.

Ну, и такое случалось. Но в этой работе есть что-то привлекательное. Мне ведь хотелось быть официанткой на большом круизном судне…

А кто ты сейчас?

Работаю в салоне красоты. В общем, парикмахерская. Мы её с подругой держим. Я упустила время, не получила хорошего образования, а теперь за книжки садиться не хочется. Поздно…

Но всё равно о чём-то мечтаешь?

Свой ресторан иметь… Такой же, как этот. — Она рассмеялась довольно громко. Кое-кто из зала на нас даже оглянулся.

Я смотрел на неё откровенно-влюблённо: она яркая, обаятельная, она действительно как кошка — ласковая, щедрая, обворожительная. Истинная женщина! И вдруг я почувствовал счастье… Я же мечтал всю жизнь об этом. Сидеть на берегу моря в ресторане с красавицей, пить хорошее вино, слушать музыку. Да, я счастлив! Я люблю эту красавицу, я свободен, я никому не изменяю, никого не предаю, мне некого опасаться. Это полнокровное счастье!

Валя, давай поменяемся с тобой местами, — вдруг попросила Лиля; мы сидели друг против друга.

Почему? — удивился я.

Ты только не оборачивайся… Напротив сидит усатый кавказец. Он слишком пялится на меня…

Может, набить ему морду?

Нет, нет! Что ты! — Лиля рассмеялась.

Может, просто ты сама строишь ему глазки, а он цепляется? — шутливо сказал я, но внутри меня обожгло ревностью. Я давным-давно не испытывал этого лютого чувства.

Лиля опять безоглядно-громко смеялась.

 

То, чего я боялся, — конец моему отдыху и расставание с Лилей, — произошло как-то внезапно. Однажды я проснулся утром, вспомнил, что вчера у нас с Лилей был последний вечер… На душе стало муторно, хоть плачь. Я сегодня улетаю, а она ещё остаётся здесь на несколько дней. Может, продлить путёвку? Нет, санаторий мне уже поднадоел. На завтрак я решил не ходить, перекушу в аэропорту, всё равно придётся тупо убивать время в ожидании посадки. Сейчас зайду к Лиле, повидаюсь и… Нет, наперёд загадывать не буду! Пусть всё идёт как идёт.

Я осторожно постучал в номер к Лиле. За дверью раздался голос Кирюши:

Войдите.

Где мама?

Она ушла к администратору. Сейчас придёт.

Я уезжаю. Давай руку. — Я пожал руку Кирюши. — Рука у тебя твёрдая. Спортом занимаешься?

Немного. Стрельбой… Папа у меня мастер спорта по стрельбе.

Я вышел из номера: не хотел прощаться с Лилей при сыне. Дождался её в коридоре.

Я уезжаю, — сказал я.

Мне проводить тебя? — Она смотрела на меня растерянно, тоже, наверное, не зная, как вести себя со мной сейчас, что мне нужно.

Давай здесь простимся. Где познакомились, — сказал я, обнял Лилю в сумраке коридора, поцеловал, потом прошептал: — Спасибо тебе. Я позвоню. — Я хотел сказать ей, что люблю её, но почему-то не посмел, — значит, точно люблю…

Я уходил от неё, будто в забытьи, в некой полудрёме, ещё не понимая, что происходит. Где, когда состоится наша новая встреча? Мы даже не договорились. Созвониться — да. Но что такое звонок!

И в такси я ехал в недоумении. Как так, почему так быстро, неожиданно всё оборвалось? Дорога была скоростная, прекрасная, отделанная к Олимпиаде, да и всё вокруг казалось свежим, прибранным, чистым и прозрачным. Погода баловала, и на побережье было полно загорающих и купающихся.

В аэропорту было немноголюдно и опять же светло, просторно и чисто. Ну, почему, почему я так холодно и быстро простился с Лилей, отказался от того, чтобы она меня проводила? Меня обжигала обида на самого себя. А ведь у нас с Лилей всё было так серьёзно. Как в первый раз… А расстались так: «Позвоню! — Позвони!»

Больше медлить было нельзя, пора идти на регистрацию. Тут во мне всё заныло, загудело в висках. Мучила жестокая мысль: стоит только улететь — и Лилю я больше никогда не увижу. А впрочем, куда я тороплюсь? Почему улетаю? Ведь дома никто не ждёт. Работа не убежит.

Я пошёл к стойке, где сдают билеты.

Вы сдаёте перед самым вылетом — процент возврата очень маленький, — предупредила кассирша.

Всё равно. Я не могу улететь сейчас.

Ах, не мальчишество ли это? Блажь? Придурь? Но поверх всего во мне бурлило счастье, оно всколыхнулось и заполняло меня точно так же, когда я впервые признался Лиле в любви. Никакой здравый смысл уже не мог остановить меня.

Я опять мчался в такси. Я безумно любил её, ревновал, я хотел её видеть, быть с ней, жить с ней, никогда не расставаться.

Время было уже послеобеденное, все процедуры, как правило, закончены, и Лиля должна была быть с сыном у себя в номере. Я осторожно постучался.

Вы? — Кирюша с удивлением открыл дверь.

Да, — пролепетал я. — Рейс перенесли по техническим причинам. А где мама?

Она ушла.

Куда?

Кирюша пожал плечами.

Неужели она тебе не сказала?

Он посмотрел на меня с сожалением:

Зря вы вернулись… Вы её не удержите. Папа говорит, её никому не удержать… Она с директором санатория в кофейню ушла.

Я вышел из номера. Сердце бешено колотилось, отдавалось в висках, горело от ревности, в ушах шумело от отчаяния. Но я собрал волю в кулак. Хотя бы ненадолго. Нет! Стоп! В кофейню не пойду! Всё! Хватит! Какой дурак! Поверить цыганке! Скорее прочь, чтоб никто меня здесь больше не увидел.

С другой стороны, мне стало даже как-то легче, понятней и проще. Ну вот, открылись глаза, и никаких обязательств и морок. Свободен по-прежнему! И счастлив, что имел красивую женщину! Теперь пусть с ней спит… Но я оборвал свои мысли. Стоп! Не надо ныть! Проехали! Правда, «проехать» в этот раз не получалось. Но и опошлять ничего не хотелось. Она просто такая. Открытая, доступная, и Бог ей судья.

На этот раз я поехал на вокзал. В кассе купил билет на ближайший поезд… Сперва до Ростова, как раз и к сослуживцу Петру Калинкину заеду, залью свою и радость, и печаль с армейским другом. В дорогу я всё же захватил бутылку коньяку. Со мной в купе ехала семья. Отец, мать и дочка. Предложил им выпить за удачно проведённый отдых. Они согласились. Мы выпили, я расслабился, успокоился слегка. Я одновременно был счастлив и несчастен. Я был пьян и трезв. Я был ещё молод и стар. Потом я забрался на верхнюю полку и спал как убитый до самого Ростова.

 

23

 

Петра Калинкина найти оказалось проще простого. Адрес у него остался прежним, так что плутать по городу не пришлось. К тому же он жил недалече от вокзала, и таксист даже на меня покосился с подозрительной иронией: чего, мол, пешком пару кварталов пройти не можешь… За три минуты мы доехали до дома Петра. А в дом заходить не пришлось. Пётр был во дворе, в окружении дюжины казаков в форме, штаны с лампасами, некоторые — в защитного цвета комбинезонах. Дородный, головастый, с окладистой чёрной бородой, Пётр выделялся из этой казаковой массы и ростом, и осанистостью. Он что-то говорил окружающим, и все были возбуждены, словно он травил им анекдоты. Увидав меня, Пётр онемел, вытаращил глаза. Потом всплеснул руками и бросился ко мне навстречу. Мы крепко обнялись. Глаза Петра аж заслезились от радости.

Валька, чертяка! Да ты ли это? Не сон ли привиделся?.. Я ж про тебя только что вспоминал! Даже казакам рассказывал, как мы с тобой служили…

С чего вдруг такое внимание? — рассмеялся я. Что-то в этом скрывалось загадочное: ничего ж так просто не происходит в жизни, и даже воспоминания не бывают случайными, а тут Пётр про меня сотоварищам рассказывал.

Я оглядел окруживших нас мужиков в казачьих мундирах и камуфляжах. Усатые, бородатые, подтянутые, с какими-то наградами на груди, и всё равно немножко как будто ряженые, они у меня покуда полного доверия не вызывали. Не вызывали до одной минуты.

Мы на Украину едем. Не все. Покуда впятером. Вот ещё двое чеченов сейчас подойдут, и в путь, — сказал мне после знакомства с сотоварищами Пётр и кивнул головой в сторону машины. По-одаль, на обочине улицы, стоял военный тентованный «Урал». — А вспоминал-то я тебя вот чего… — Тут Пётр перебил себя: — Слышь, Валь, а ты куда собрался-то? В отпуск, что ли?