Наше время

Наше время
Три автографа Николая Самохина

Автограф первый

«Время больших снегопадов». Рассказы и повести. Новосибирск, 1977 год.

То есть издана книга в прошлом веке и в другой (как некоторые утверждают) стране. На мой взгляд, век другой, конечно, но страна все та же, только вранья прибавилось. И не только у нас. А вот друзей (везде) стало меньше.

«Геннадию Прашкевичу от преданного поклонника бормотухи — дружески. 16.6.77».

Так подписал книжку Коля Самохин.

Для меня он всегда был Колей, я для него — Геной. Возрастная разница была невелика, позволяла. А замечательное слово «бормотуха» он выловил из моей повести «Каникулы 1971 года», изданной в Магадане. «Смотри, как меняются времена, — весело отметил он сам факт выхода моей книги именно в Магадане. — Не так давно ты мог бы сам лично вкалывать в солнечном колымском краю, а теперь там выходят твои книги».

Появление «Каникул» мы отметили в ресторане «Центральный».

Точнее, в «нижнем» баре, располагавшемся под рестораном, в подвале.

Коля собирался уходить из «Литературной газеты» (не в первый раз), говорил мне: «Рекомендую тебя». Понятно, на место собкора по Сибири, что меня весьма привлекало. К этому времени я уже летал в командировку от «Литературной газеты» (почти экзамен), и устроил это именно Коля. Вдруг созрела острая необходимость побывать в Хакасии, там, вдали от цивилизации, местный народ, пастухи в основном, наглядевшись на приезжающих из метрополии туристов, начали ни с того ни с сего энергично портить уникальные древние писаницы, оставленные их же собственными далекими предками.

Хакасия.

Бесконечная степь.

Ветер гонит волну по травам.

Тут и там торчат из травы фаллической формы камни.

Два, а то и три метра высотой — не так уж просто дотянуться, но я сам видел на верхушке одного из этих древних священных камней губной помадой начертанные слова: «Оля была здесь». И местные пастухи, с помощью зубил выбивая короткие и энергичные русские слова прямо поверх доисторических росписей, нисколько не церемонились. Чем они хуже Оли? Археолог Окладников, академик и просто замечательный человек, перед поездкой провел меня по музею Института истории, филологии и философии в новосибирском Академгородке, где с гордостью показал человеческий скелет в одной из витрин: «Мой земляк». Он действительно гордился своими земляками, оставившими нам столько замечательных памятников по всей Сибири, и вот уже другие его земляки, современники, сами бросились оставлять след в истории: выбить что-то такое прямо на древних рисунках, построить личную дачку в историческом заповеднике, а то и предложить развернуть сибирские реки в сторону сухих пустынь Средней Азии…

«Наказуется ли невежество?» — спрашивал я в своей статье.

А если наказуется, то как?

Кто ответит?

Помню, как чуть не со слезами на глазах возмущался на теплоходе, на котором писательская бригада плавала по Оби, Виктор Петрович Астафьев. «Вот все кричат, вот прямо все в крик идут: ох, ах, берегите природу! А почему никто не кричит: ох, ах, караул, почему это такие выросли дети в наших малосортирных квартирах? Это ведь они, наши дети, губят природу. Я не тогда почувствовал настоящий ужас, — страдал Астафьев, — когда увидел на берегу осетров сдохших, а когда увидел дохлых ершей. Ерши обычно все переживают, они крепкие, колючие, а тут сдохли, значит, дело совсем дрянь».

И клял родных браконьеров. Вот какие они выросли талантливые! Научились уничтожать живое, не прикасаясь к нему. «Мы умные, начали мы активно кедр оберегать, перестали валить сам кедр, стой и радуйся, только вырубили вокруг все окрестные деревья, вот кедр сам и попадал».

Коля Самохин ко всему этому относился так же остро.

Водник по образованию, он сразу пошел своей собственной дорогой. Много увидено, много пережито, хотелось рассказать об этом. Работа в проектном институте, строительство новосибирского Академгородка, газета «Советский воин», за ней газета «Вечерний Новосибирск», журнал «Сибирские огни», и вот — собственный корреспондент «Литературной газеты» по Западной Сибири.

Но чаще всего встречались мы в писательской организации.

Рядом с Колей всегда кто-то находился. Леня Треер, Илья Картушин, да мало ли. Коля любил талантливых людей. «Долой кнутобой! — с удовольствием цитировал он первые рассказы Картушина. — Нет — высоким надоям!» И тут же пытался опровергнуть одну из многих смелых теорий Ильи — о праве профессионала на халтуру. То есть, считал Илья, профессиональный писатель имеет право время от времени (для отдыха и для денег) издавать книжки, написанные одной левой, почему нет? Слушая, Коля недовольно сутулился, встряхивал седеющими волосами, смотрел исподлобья. Это что же, спрашивал, нам теперь создавать специальные библиотеки? Жанр: состряпано на скорую руку? И одергивал свой вельветовый пиджак. Конечно, профессионал должен жить по-человечески, ну так не халтурь, пиши так, чтобы твоя книга себя окупила.

Правда, кто будет оценивать твой уровень?

«Состряпано» — этот жанр регулярно утверждала сама литературная критика и, понятно, цензура, точнее самый опасный ее вид — самоцензура. Ты мучаешься, делаешь классную вещь, а она застревает в редакторских руках, даже не дойдя до официальных запретительных органов. Редактор, напуганный многими прецедентами, уже сам не допустит подозрительную вещь до цензуры.

Пример? Не проблема.

Прилетел в Новосибирск из Белграда сербский поэт Саша Петров.

Самохин (он входил в правление писательской организации) попросил меня показать гостю новосибирский Академгородок. Нагулявшись, мы, естественно, зашли на обед в Дом ученых. Саша расчувствовался. Все ему в Сибири нравилось. Люди нравились, сибирские поэты нравились. Одно не нравилось. Вот он, Саша Петров, — поэт известный, живет в Югославии, но переводится и издается в самых разных странах, сам переводит, издал столько русских советских поэтов на сербохорватском, а его собственные стихи выходят где угодно, кроме России. Ну да, он — сын врангелевца, бежавшего в свое время из родной страны, но это когда было… Это в годы Гражданской войны было. При чем тут он, поэт Саша Петров? Сами утверждаете: сын за отца не отвечает.

Наслушавшись стенаний Петрова, Коля предложил мне: переведи!

И я наконец, действительно, раскрыл подаренную мне Сашей книжку («Словенска школа») и позвонил в редакцию «Сибирских огней». Оттуда мне ответили: «А что? Переведи этого Петрова. Хорошая простая фамилия».

И я раскрыл «Словенску школу». И даже подумал, что вот как паскудно будет, если у Саши не найдется ни одного стихотворения, годного для публикации в нашем старейшем советском толстом литературном журнале.

Да как же не найдется?

Вот, пожалуйста!

«Смольный».

Стихотворение с таким названием — и еще не переведено?

Я вчитался, и скоро до меня дошло, что речь идет не о революционной балладе.

Семнадцатый год… Петроград… Институт благородных девиц… Юная мама Саши Петрова танцует на выпускном балу… Будущее прекрасно, вся жизнь впереди… Ведь Сашина мама еще не знает, что по чудесному паркету Смольного скоро затопают тяжелые сапоги… В старейшем толстом литературном советском журнале, невольно подумал я, все сомлеют от такого стихотворения. Там, в редакции, все с деревьев попадают.

Но мне и вправду хотелось познакомить читателей со стихами замечательного югославского поэта Саши Петрова, и Коля об этом просил. Мы тогда много думали о литературе, искренне болели за нее, мало ли что жизнь мамы Саши Петрова не сложилась, пришлось ей бегать от большевиков, но тут сыграло роль ее происхождение — из благородных, племенитих. Я читал и радовался Сашиной образности.

Вот стихотворение под названием «Перец Маркиш».

«И Луна висела над строем хмурых сибирских стрелков, как кривая улыбка коммуниста, загнанного по ошибке ЦК на два метра под землю».

Что ж, перегибы мы давно осудили. Живем в восьмидесятые, не в тридцатые.

«Но взвод сибирских стрелков расстреливает не поэта Переца Маркиша, а поэзию идиша».

От таких стихов, пожалуй, подумал я, в редакции нашего толстого старейшего сибирского журнала точно все с деревьев попадают.

И начал волноваться.

Книжка-то небольшая.

Стихов немного, все интересные.

Что выбрать? Я искал. Должны быть такие стихи.

И нашел нужное. Даже название нежное. «Зимняя элегия». И эпиграф взят не из какого-нибудь там коллаборациониста Эзры Паунда, а из Пушкина. Из нашего Александра Сергеевича. «Зима! Крестьянин, торжествуя…»

Я вчитался в стихотворение.

Глубокая серая заокеанская скука.

Далекий штат Мэриленд, город Балтимор.

Долгий дождь, холодный ветер. Замечательный югославский поэт русского происхождения Саша Петров, отчитав лекцию в местном университете, вспоминает родную Адриатику. Хорошее патриотическое чувство, одобрительно подумал я. Переведу я это чудесное ностальгическое стихотворение, сегодня же обязательно переведу. Лишь бы телефонные звонки не мешали… Но телефонный звонок вдруг раздался — в стихотворении… Ох, не вовремя. Я сразу почувствовал неладное.

Не надо звонков!

Не бери трубку, Саша!

Но Саша Петров телефонную трубку взял, и мы с ним услышали негромкий прокуренный голос. «Саша, — произнес этот голос. — Ну что ты там делаешь, в этой промозглой балтиморской дыре? Что тебе надо на этом конце света? Беги отсюда! Беги на свой светлый Ядран! Там у тебя всегда синь морская, горячее Солнце, там речь славянская!»

Вот они — прекрасные стихи прекрасного поэта для нашего прекрасного старейшего сибирского толстого журнала.

Ох, только бы собеседник Петрова ничего не испортил.

А он испортил. Вот взял и испортил.

«Иосиф».

Всего лишь имя свое назвал.

Не радовали нас тогда имена наших нобелевских лауреатов.

Редактору отдела поэзии стихи Саши Петрова не показались. Коля его не убедил. Но меня Коля не раз еще выводил на переводы: на хороший рассказ Збигнева Домино, который в итоге появился в тех же «Сибирских огнях», на рецензию Рышарда Поллака, посвященную, кстати, Колиной книге «Где-то в городе, на окраине». Приятно знать, видеть, что тебя читают даже за рубежом. Но вот дома за веселый рассказ «Как один генерал не смог двух мужиков прокормить» командование Сибирского военного округа разжаловало старшего лейтенанта запаса Самохина в рядовые.

Тоже награда.

Я, кстати, лучшей Колиной вещью всегда считал (и считаю) именно повесть «Где-то в городе, на окраине».

Детство свое Самохин провел на окраине сибирского города Новокузнецка. Такие книги не сочиняются, они живут в нас. Как и такая история, которой я поразил Колю.

Начало пятидесятых, послевоенная железнодорожная станция Тайга.

Новичка, пришедшего в класс, в котором я учился, звали Адик. Ну, Адик, подумаешь. Но мы-то знали, от нас ничего не скроешь: в классном журнале четко было написано — Адольф. Пришло же в голову родителям перед самой войной назвать так сына. Слушая, Коля понимающе кивал. Тайга… Новокузнецк… Какая разница?.. Учителя старались сажать Адика за первую парту, будто это могло спасти его от пулек, нарезанных нами из медной проволоки. Пущенная с резинки, накрученной между большим и указательным пальцами, такая пулька легко врезалась в оттопыренное мальчишеское ухо. Ходил Адольф по школе с опухшими рваными ушами, как дурной слон. Конечно, учителя разоружали нас, но… нас двести миллионов, всех не разоружишь… Иногда появлялся в классе директор школы — хромой, немногословный. Он не искал виновных, просто заставлял первых попавшихся на глаза (не обязательно провинившихся) вытягивать перед собой руки и от всей души лупил линейкой по голым ладоням. По глазам видно, что понимает: не лучшее решение проблемы. Ведь чем больней бьет, тем больше потом наваляют Адику.

Однажды мы писали сочинение на тему «Кем я хочу стать».

Мы тогда много кем хотели стать: летчиками, моряками, водителями, машинистами (в Колиной повести такие мечты описывались блистательно), да просто солдатами победоносной армии. Вот и хотелось нам, конечно, узнать, а кем же мечтает быть наш Адик?

А он так и написал: «Адольфом».

Автограф второй

«Сходить на войну». Три повести. Новосибирск, 1982.

«Геннадию Прашкевичу — с уважением к его таланту, завистью к работоспособности и сочувствием к недавней “осоюзенности”. 11 июня 82».

Историю с приемом в Союз писателей опускаю. Это длинная история. И не такая веселая. Зато указанная Колей «осоюзенность» (вступление в Союз писателей СССР) позволила перевести дух — появилась хорошая возможность работать в архивах, выезжать в Дома творчества, ну и ставка гонорарная увеличилась, что для профессионального писателя не является делом второстепенным.

Каждой весной в те годы я летал в Дурмень (под Ташкентом).

Середина восьмидесятых. Гласность — перестройка — ускорение.

Компартия? Впечатление, вот-вот распустят. Но не распускают. Оппозиция? Впечатление, вот-вот власть перейдет в ее руки. Но как-то не переходит. Писатели, инженеры человеческих душ? Впечатление, они все знают, они укажут пути в будущее, раньше им этого не позволяли, а теперь все пути открыты. Но как-то не получается у них, отделываются отписками за и против. Сухой закон? Впечатление, ох, наконец-то, все протрезвеют. Но очереди в редкие магазины, торгующие алкоголем, не исчезают, а растут. Причем растут беспредельно. Ученые уезжают за рубеж, НИИ и заводы закрываются, зарплату на еще работающих предприятиях выплачивают с огромными задержками. Будучи в Омске, как-то спросил: «А где Декельбаум? Где мой друг?» Мне ответили: «В демократы ушел. Где ему еще быть с такой фамилией?»

Коля мрачнел, слушая такие истории.

О собственных экспериментах Самохина в годы объявленной в стране свободы (будто свободу, правда, можно объявить), уверен, расскажут другие. Я писал в то время исторический роман «Секретный дьяк», начатый еще в семидесятых. Неторопливо писал. Торопиться не было смысла. С Колей, встречаясь, обсуждали то, что бросалось в глаза, и в первую очередь резко меняющееся отношение к русским в союзных республиках. В Прибалтике, на Кавказе, в Средней Азии. Начинаешь разговор с человеком и вдруг чувствуешь: не идет…

Вот одна из историй, которыми мы в те годы обменивались с Колей.

Мой друг, молодой узбекский (советский, конечно) писатель Хаджиакбар Шайхов, начинал свою литературную деятельность в ташкентском отделении «Комсомольской правды». «Весенние приходят дни в твоих глазах сиять, колхозник, — не раз зачитывал он мне стихи, поступающие в редакцию. — Пахать на тракторе начни, соху пора бросать, колхозник».

Таким строкам Коля радовался.

Но даже в самый разгар перестройки он, Самохин, чувствовал в воздухе нечто тревожное, нечто обманное, нечто сбивающее с толку. Как многие, Коля пытался начинать какие-то собственные издательские дела, относился к ним ревностно и ревниво, но каким-то странным образом, как-то слишком стремительно исчезало из жизни то, что совсем недавно помогало жить.

«Живу на свете я давно — такая не пекла жара! Как прадедовское вино, нас изнутри сожгла жара».

С внутренней, сжигающей нас жарой мы боролись давно испытанным (прадедовским) способом — спорами в кафе, которые вдруг начали массово распространяться по всему Новосибирску. Совсем недавно мы собирались с Колей создать самый полный путеводитель по злачным местам столицы Сибири, но теперь бы не потянули, слишком много развелось злачных мест. Да и в Южно-Сахалинске, в Хабаровске, в Благовещенске, в Иркутске, Томске, Омске, Свердловске, Челябинске, Риге, Москве, Питере — везде, где мне пришлось бывать в то время, возникали такие же злачные места и так же легко таяли, исчезали места рабочие.

Разумеется, и в Ташкенте.

Мой друг Хаджиакбар писал фантастику.

Он писал рассказы в духе раннего Брэдбери, только оптимистичнее.

Узбекские фотонные корабли легко доставляли на далекую планету Марс семена ценных сортов хлопчатника. Коля кивал. Конечно, куда еще, как не на Марс, доставлять семена, если Аральское море давно высохло, а дно когда-то полноводной Амударьи заносится жесткой пылью. Хорошо, наши сибирские реки не успели повернуть вспять, а то ведь собирались.

Однажды Хаджиакбара вызвали к редактору.

«Справишься ли с ответственным заданием?» — спросил главный.

Справится ли Хаджиакбар? Зачем спрашивать? Ответственное задание — это более высокий гонорар, как не справиться? А еще у него, Хаджиакбара, — молодая жена, малый ребенок и никаких побочных доходов.

Главный взволнованно произнес: «Поедешь в район».

И назвал имя крупного узбекского партийно-хозяйственного деятеля.

От имени этого (широко известного в Узбекистане) у Хаджиакбара сильно и сразу защемило сердце.

«Большая честь! Высокое доверие! — взволнованно продолжил главный. — Все наши видные журналисты улетели в Москву, освещают работу пленума ЦК КПСС. Конечно, остался у нас Маджид, но у него беда — пьет, может не сдержаться. — Главный даже отмахнулся двумя руками от какой-то ужасной мысли, вдруг мелькнувшей в его сознании. — Саид в Учкудуке, пишет о золоте. Некого послать в район. Докажи свою состоятельность».

И, сделав паузу, закончил так:

«Об одном прошу. Увидишь Хозяина, не торопись, не бросайся к нему с приветственным рукопожатием, жди, не открывай рта, будь мудр, терпелив, трижды подумай, прежде чем сказать слово».

И посоветовал совсем уже странное:

«А руку Хозяин протянет, не смутись поцеловать».

Коля слушал, кивал. Кое-что в те годы он знал лучше меня, работа в «Литературной газете» открыла ему глаза на многое. Он понимал, чего именно боялся мой молодой друг, ведь Хаджиакбара оправляли в одно из тех загадочных узбекских хозяйств, где в восьмидесятые годы прошлого века на потаенных хлопковых полях, не внесенных ни в какие реестры, выращивались миллиарды и миллиарды никем не учтенных советских рублей…

«О Аллах, — шептал про себя Хаджиакбар, ведя свой потрепанный “запорожец” сквозь плотные тучи желтой узбекской пыли. — Спаси меня от бед. Подскажи самые верные слова». Но Аллах молчал, жара палила, мохнатыми от множества белых хлопьев (хлопок, хлопок, хлопок) казались телеграфные провода.

Только в приемной Хозяина оказалось прохладно.

Там наконец Хаджиакбар смахнул горячий пот со лба.

Он даже подумал (с некоторой надеждой), что, наверное, на Хозяина района наговаривают. У больших людей всегда много завистников. В конце концов, если и есть у Хозяина какие-то тайные зинданы (ох, есть, подсказывало Шайхову многоопытное журналистское сердце), то совсем небольшие. Ведь вон какой улыбчивый у Хозяина секретарь — важный и толстый. И у него всего три подбородка, значит, знает меру. А секретарь тоже рассматривал Шайхова и, придя наконец к каким-то своим выводам, обнадеживающе почмокал толстыми губами: «Ты счастливчик, товарищ Шайхов. Тебя, товарищ Шайхов, выбрала удача. Ты представишь нашего Хозяина на страницах республиканских и московских газет».

И, сказав так, подошел к окну.

«У тебя есть машина, товарищ Шайхов?»

Хаджиабар ответил утвердительно. И тоже подошел к окну.

Там, за окном, в широком, затененном запыленными джиддами дворе два крепких местных человека в тюбетейках и стеганых халатах, обливаясь потом, глотая желтую пыль, большой тоталитарной красоты люди, дружно сталкивали в арык старенький потрепанный «запорожец» Шайхова.

«О Аллах, оторви им руки!» — безмолвно взмолился Хаджиакбар.

Но Аллах и на этот раз не отозвался на его зов. За всеми сразу не уследишь. Пришлось признать: «У меня нет машины». Язык не поворачивался произносить такие ужасные слова, но какой-то дальней частью своего сознания Хаджиакбар уже понимал, что появление в чудесном тенистом дворе его старенького потрепанного «запорожца», несомненно, каким-то образом должно было унизить Хозяина. Хаджиакбар вдруг как бы даже явственно расслышал стоны и рыдания людей, уже упрятанных в подземный зиндан (пусть даже тайный, пусть даже небольшой) только за то, что они тоже чем-то таким унизили Хозяина.

Будто прочитав его мысли, секретарь сказал:

«Не надо волноваться, товарищ Шайхов. У тебя есть машина».

И тотчас один из тех людей в халатах и тюбетейках, что только что спустили в арык его старенький потрепанный «запорожец», приветливо помахал рукой, а другой ласково похлопал ладонью по капоту стоявшей во дворе совершенно новенькой белой «Волги».

И новый вопрос:

«У тебя есть квартира?»

«Совсем однокомнатная… Совсем в панельном доме… — неуверенно кивнул Шайхов, представив вдруг, как в его крошечную квартирку вваливаются с ломами в руках вот такие крепкие, большой тоталитарной красоты люди. — Совсем рядом с рынком… Совсем в поселке имени Луначарского…»

«Вот так, всегда говори только правду, — одобрительно покачал головой все понимающий секретарь. Он, видимо, знал о Шайхове все, что следовало знать. — У тебя есть хорошая квартира. Она находится в центре Ташкента. Там у тебя удобная кухня, три прохладные комнаты и отдельный кабинет».

И протянул ключи дрогнувшему журналисту.

И при этом укорил: «Как можно писать о Хозяине, товарищ Шайхов, живя в поселке имени Луначарского в совсем тесной комнате прямо над шумными рядами рынка?»

И задал очередной вопрос:

«У тебя есть жена?»

На этот раз Хаджиакбар испугался.

На этот раз он испугался по-настоящему.

О Аллах, взмолился он про себя, останови этого доброго и могущественного человека! Свою жену Хаджиакбар любил. И своего маленького ребенка любил. Если в новой квартире у меня теперь будет удобная кухня, если у меня теперь там будут три прохладные комнаты и отдельный кабинет, если я приеду в центр Ташкента на совсем новенькой белой «Волге», пусть все же, о Аллах, меня встретит прежняя жена, а не какая-то другая, пусть даже умная и строгая, с большим убедительным партийным стажем и с тремя, так сказать, уже готовыми, здоровыми и правильно воспитанными партийными детьми.

Отмахнувшись от этих страшных мыслей, он спросил:

«А когда я смогу поговорить с Хозяином?»

«Зачем ты хочешь говорить с ним?» — удивился секретарь.

«Я журналист, — попытался объяснить Шайхов. — У меня ответственное задание. Я должен доставить материал в редакцию».

«Ох, эта молодежь, — укоризненно покачал головой секретарь. — Зачем тебе торопиться? Время идет. Оно само идет. Не надо его подталкивать. Надо правильно думать. У тебя сегодня большой день, товарищ Шайхов. Ты растешь, ты начинаешь вникать в суть текущего. Ты стоишь в начале многих важных вопросов. Ты начинаешь постигать настоящую правду. Она проста, сам видишь. Новая машина, удобная квартира в хорошем столичном районе. Там в тенистом дворике бьет прозрачный фонтан, играет медленная музыка. Езжай домой, товарищ Шайхов. Тебе выписан достойный гонорар, твоя статья о Хозяине в наборе. Над нею трудились лучшие умы солнечного Узбекистана, она целиком и полностью одобрена партией. Ответственные, зрелые люди помогают тебе понять правду».

Я думал, Коля рассмеется, но он молчал.

Конечно, он тогда гораздо лучше меня, наивного, понимал, что мы с ним уже вошли в новое время. И оно, это новое время, идет. И подталкивать его нет никакого смысла.

Автограф третий

«Юмористические рассказы». Новосибирск, 1988. Почти избранное.

«Геннадию Прашкевичу от некогда веселого сочинителя — дружески. 17 окт. 88 г».

Уже не бар в «Центральном», да и самого «Центрального» нет, его место занял большой универмаг. Мы за столом в бильярдной писательской организации. Но тут, пожалуй, еще удобнее. Разворачивай газеты и наслаждайся еще непривычной, но уже агрессивно и страстно входящей в жизнь рекламой.

«Комната в доме барачного типа (9 кв. м.), первый этаж, без электричества, без удобств, поселок Пионерский (лев. берег Оби) — меняю на благоустроенную трехкомнатную в любом южном штате Америки».

Почему бы и нет, если с правом обратного обмена.

«Недавно узнал, что моего прадеда звали Фима. Имею ли я право подать документы на выезд из страны?»

Вот и спрашивается: кто тут боролся за свободу?

«Телеграфистка, сорок пять, сто двенадцать, беспорядочная тяга к спиртному. Где ты, мой кукушонок?»

Кто-то, наверное, откликался на такие объявления.

«Всем джентльменам, помнящим ласковую путану Алису, гостиница “Сибирь”, верхние номера: срочно нужна финансовая помощь в СКВ. Срок отдачи — полгода. Вы меня знаете!» Уверен, и этой честной путане помогли.

«Нашедших шестого июля сего года дипломат из крокодиловой кожи в районе пристани Ягодная просим дипломат вернуть и вовнутрь не заглядывать. Лучше позвонить по указанному нами телефону, чем потом всю жизнь прятаться в Бишкеке или в какой-нибудь другой Уганде».

Все же мы смеялись.

Ну, в самом деле, подумайте!

В писательском Доме творчества в подмосковном поселке Переделкино выступает заезжий поэт. Молодой томный якут. Звать — Август. А почему нет? Свобода! Длинные черные волосы, маникюр. «Пишу только по-французски. Искусство — это то, чем я занимаюсь. Моя миссия открыть людям глаза на двигатель всего мирового искусства — лепру. Лепра — это проказа. Она беспощадна и прекрасна, как искусство».

На просьбу прочесть свои стихи по-русски Август отвечает:

Не пишу стихов на варварском языке.

Ну и ладно. Ну и не пиши. В жизни Свобода даже во Франции не выходила на революционные баррикады с обнаженной грудью, как у Делакруа, зато теперь говорить все можно.

Это мы обсуждали уже в «стекляшке» напротив Центрального рынка.

Указанная «стекляшка» была одним из тех немногих мест, где в пору свирепого (унесшего не одну жизнь) сухого закона можно было заказать сто граммов водки (только сто, ни грамма больше) и курочку к ним. Хотите еще сто? Тогда заказывайте еще одну курочку. Вот вам задача из нового учебника арифметики: завсегдатай «стекляшки» (той, что напротив Центрального рынка) за час выпил шестьсот граммов водки. Спрашивается, сколько курочек он съел за этот час?

Невдалеке от нас (пришел раньше) удобно расположился поэт Иван Матвеевич Ветлугин. Самых серьезных творческих людей манит иногда блеск подобных «стекляшек». Перед Иваном Матвеевичем стояла еще не начатая курочка, но уже опустошенная рюмка, а на полу у ног уютно угнездилась незаконная чекушечка. То есть все как у всех.

Мы продолжаем беседу.

Вдруг Коля неожиданно замирает.

Он даже одергивает свой вельветовый пиджак.

Я не выдерживаю и оборачиваюсь. Ничего вроде в «стекляшке» не изменилось. Впрочем, нет, нет, изменилось. И еще как изменилось. На столе перед Иваном Матвеевичем стоит початая чекушечка, а в ногах на полу — курочка.

Как говорят шахматисты — перепутан порядок ходов.

Нет, не надо подталкивать время.

Оно само идет.

P. S. Без автографа

В третьем номере толстого литературного журнала «Проза Сибири» за 1995 год мы (Замира Ибрагимова, Володя Клименко и я) напечатали раннюю Колину повесть «Любовь без мягкого знака». Рукопись сохранилась в архиве Володи Скальницкого.

Журнал издавали Леня Шувалов и Аркадий Пасман, я был главным редактором этого журнала — свободного, независимого, рассчитанного на самого широкого читателя. В горящем, рассыпающемся (или только-только зарождающемся) мире того времени издаваться нормальным советским писателям было негде, поэтому мы (сумасшедшие) привечали всех. Рядом с Виктором Петровичем Астафьевым печатали Кира Булычева, рядом с Евгением Евтушенко присутствовал Валентин Распутин, с Войновичем — Василий Коньяков, с Юрием Магалифом — староверы, и так далее. Только в нашем журнале было такое. Наверное, потому, что мы продолжали относиться к литературе как к литературе.

Жизнь жестка. Книги забываются. «Новая Сибирь, — писала в кратком вступлении к повести Самохина Замира Ибрагимова, — поновела нынче так, что уже не возьмешь на себя смелость сказать о ней — читающая Самохина Сибирь».

Но мы надеялись. Мы верили, что все вернется на круги своя.

Прошли черные дни января 1989 года, когда звонил Виталий Зеленский, звонил Саша Плитченко, звонил кто-то еще и еще. Новость одна: нет больше с нами Коли Самохина. А на улицах города и на экранах телевизоров все те же митинги, выступления, исступленные речи. «А веры никакой, одне шаманы», — писал в своих «Скасках» Владимир Атласов.

Но мы, упрямые, верили: все рано или поздно возвращается.

И вот возвращается.

В виде книг…