Несколько слов о друге

Несколько слов о друге

Выступление на IV Международной научно-практической конференции «Наследие Ю.И. Селезнева и актуальные проблемы журналистики, критики, литературоведения, истории», г. Краснодар, 22–23 сентября 2017 г.

Каждый раз, когда я у вас [на факультете журналистики КубГУ — прим. ред.] бываю, я говорю и думаю одно и то же: как я вам завидую, что вы молодые, что вы будете еще учиться, рано вставать, идти в университет, шалить, лениться, читать, писать что-то, отвечать перед преподавателями… Как я вам завидую, как это хорошо! Когда у вас будут глубокие переживания, несчастливые мгновения, постарайтесь это все немножко погасить тем, что вы еще молодые, что впереди вся ваша жизнь, что жизнь сама по себе — это драгоценность. Живите и будьте счастливы, что живете на свете. Вы можете читать книги, смотреть кино (и даже в кинотеатр идти не надо — в интернете все есть), встречаться с людьми — в России много замечательных людей, интересных, в которых можно влюбляться, и вы просто обязаны влюбляться — не в буквальном смысле, как мы любим женщину, а просто, по-человечески. Вы будете понимать, что за этими людьми нужно идти, что это наше достоинство, наша Россия, наша Кубань. Каждый раз, когда я вижу молодежь, я думаю об этом…

Я посвящу свое выступление Юрию Ивановичу Селезневу. Это был очень красивый человек: красивый не только буквально — синеглазый, высокий, статный, — но и душевно, внутренне. Он очень богатый, богатый душою человек был… Я с ним познакомился в 1971 году и до 1984-го мы дружили. А сдружились мы сразу, потому что почувствовали родственные души, что любим одно и то же, по крайней мере, в литературе, в искусстве, в старине русской…

Мы любили почти одних и тех же своих современных писателей. Мы за ними следили. Эти писатели, в сущности, нас сразу и сблизили: Сергей Никитин из Владимира — самое начало послевоенной русской литературы, Владимир Солоухин, потом стали появляться Василий Белов, Василий Шукшин, Евгений Носов, Виктор Астафьев, Николай Рубцов, Алексей Прасолов, Виктор Потанин из Кургана…

И все сошлись, как родные братья. Это нормально, и так в каждой стране существуют острова дружества и родства. У нас — поскольку положение в русской культуре и после Гражданской войны, и после Великой Отечественной войны, и уже в нынешней России было нелегким: нас всегда уничтожать хотели, и внутри были такие же люди, которые все были недовольны собственной страной, собственной землей, — всегда шла борьба. При партии она была скрыта, как в подвале, и тогда только, когда что-то прорывалось, был небольшой, как говорится, скандал — не такой, как сейчас с «Матильдой», это уже в открытую идет. Но мотивы борьбы были точно такие же — одни хотели уничтожить, что-то унизить, а другие говорили: да нет, наша земля прекрасна, наши герои чудны, наша Россия достойна величания, а не хулы. И вот так группами мы и сходились. Так сошлись с Селезневым. И стали защищать эти идеалы и, конечно, следить за новинками: вот Белов что-то написал, вот Распутин появился, вот что-то Солоухин сделал… Вместе были на съездах писателей, на пленумах, просто выезжали по стране — и все так держались друг друга, дружили.

Когда он приезжал уже из Москвы, всегда приходил ко мне. У нас была возможность спускаться в книжный магазин, в подвал, доставать какую-то литературу. Я помню, как он подарил мне двухтомник воспоминаний о Пушкине. Тиражи — 200–300 тысяч, а не достанешь! Сейчас я захожу в книжный магазин: три тысячи тираж, книга лежит, — но отличная же книга! Вот так мы жили.

Потом, когда написал я роман «Наш маленький Париж», я, конечно, привез в Москву огромную такую рукопись, и Селезнев прочел, хотя занят был уже страшно — работал в «Молодой гвардии», уставал. Но все же прочел, пришел ко мне в гостиницу «Москва» и стал рассказывать о своих впечатлениях. Селезнев был жертвенный человек, ведь искусство — это все не так просто. Птички поют — им тоже, может быть, трудно, но искусство — это не птичье пение по легкости своей, это все-таки труд, а в обществе — это еще и поведение, и наказание получаешь иногда: при партии — от партии, ведь все шло в борьбе. Он был в Москве, много работал, выступал на конференциях, где тоже шла борьба, в «Молодой гвардии» — там и читал, и хотел написать книгу о Лермонтове… Но — умер, потому что он, в сущности, сам, может быть, того не осознавая, но от любви к литературе, нашей русской почве, просто перестарался, перенапрягся и принес себя в жертву: в Берлине он сразу умер.

Вот одно из писем, которое он написал мне за два-три года до смерти — я все не читал его, но сегодня прочту. Как это все тяжело!.. И я не говорю, что надо такое переживать, а просто надо, вернее, придется, если ты хочешь служить самому себе и своей деятельности, своему призванию, победе какой-то своей творческой, рабочей, жизненной, кое-что пережить. Один из уроков этой довольно тяжелой внутренней и внешней жизни — в этом небольшом письме его. Когда его не стало на Земле, слова эти начали восприниматься трагически…

«Здравствуй! И не обижайся, что так задержался с ответом. Все время в колесе, некогда остановиться. И так мечтается, даже все более назревает решение бросить все к чертовой матери, снять где-нибудь не в писательском месте домик в Подмосковье и хотя бы месяца на два-три забыть обо всем и просто посидеть, подумать, побродить… Устал. Голова, как медный котелок, по которому тинькают и тинькают. Работаешь день и ночь, чуть не круглосуточно, и все толку никакого — все недовольны, и всем чего-то не хватает. А у меня — никому не говорю, конечно, — какое-то ощущение (или, скорее, состояние), будто у последних дней находишься, и надо бы не о квартире, а о другом думать и стараться. И для этого нужно бросить именно все и иначе жить, а так нельзя. Пойми, я не жалуюсь на свою жизнь. В конце концов, каждый сам виноват в том, как он живет. Но не потому ли не жалуюсь и не жалею о своей жизни — знаю: не все даром было, наверное, и что-то дельное. Неслучайно же книжки ЖЗЛовские до пены доводят кое-кого, значит, работают. А ведь в этих книгах и я есть — невидимо, но есть. Я-то знаю: некоторые мной же и задуманы — и авторов нашел, и убедил их написать, и не побояться написать. Тратил время, не рабочее: на работе встречи, мелочи и, главное, бумажки — в день отвечаешь на 20–30 писем, кучу жалоб, доносов и т.д. А дома, после работы, читал уже рукописи, редактировал, писал письма с советами и просьбами, чтобы еще доработали, чтобы еще прояснить и т.д. И снова на меня — как на дурака. И дома нужно помогать, смотреть за ребенком, устраивать встречи, приемы, говорить о разных приятных вещах — ну, словом, быть нормальным человеком. Это тоже приходилось делать, соответствовать, так сказать, нормам жизни. Но долго не выдерживаю. Вечера и ночи — часто напролет — опять рукописи, рукописи, письма, так что написать человеческое письмо другу физически порой невозможно, отвратительно от самой мысли о письме, а ведь хотелось порой и самому что-то написать. Но больше писал не оттого, что хотелось, а потому, что это было кому-то нужно: то ли судьба чьей-то книги решалась, а то и просто судьба. Знаешь, часто от одной несчастной рецензии, от одного упоминания имени судьба решается и так и эдак… А для себя оставались вечера и ночи, свободные от работы. И спал по 4–5 часов в сутки, а то и вовсе не ложился, пока силы были, и шел на работу. Снова то же колесо: пробивал рукописи в издательстве, цензуре, ЦК и т.д. — как никогда не бился ни за одну свою вещь. Никогда не ждал, да и не имел никакой благодарности в таких случаях, слов, да и не ради них работаешь, не в словах дело. Из неприятностей вылезти и не рассчитываю: при моей работе и при моем характере это невозможно. Угроз уже давно не пугаюсь, обид тоже — от тех же авторов: и прочитал не вовремя, и с ответом запоздал, и тираж не 150 тысяч, а только всего 100, и чего-то убрал — а ведь убрал-то только глупости и когда у автора ни одной дельной и талантливой строчки. Слова даже не вычеркнул, все выходило. Зато если было что — никогда не жадничал и сдавал все, что возникало, и тиражи выпрашивал, и объемы сверх договорных, и все, что мог, или не мог… Так что нажил кучу могущественных врагов. Нервы совершенно ни к черту, сердце загнал, все на сигаретах, по 2–3 пачки в день, да на кофе, чтобы не уснуть на работе после бессонной ночи. Вот уж седой совсем, а личной жизни у меня… уж и забыл, какая она, эта личная жизнь! Даже с ребенком не всегда можешь побыть, когда душа просит. Ну ладно, расписался, разболтался, как старый Мазай в сарае. Прочти и выброси. Что-то очень уж наболело, прорвало. Прости. Не люблю жаловаться, ныть, да и некому: видимо, устал, а отдыхать некогда, да и не дадут — никто не даст, потому что я — только средство, а так, просто, именно как я, только маме одной и нужен. И вот пока она есть и пока я нужен — я, а не что-то во мне и не для чего-то, а просто я, — я знаю, что нужно жить».

Это гениальное письмо! Я вас не призываю страдать, я вас призываю всегда ценить таких людей — в искусстве, на земле, в науке — как Юрий Селезнев; и сейчас есть такие. А если вы кого-то не знаете, корите себя: почему я никого не знаю из самых достойных людей современной России? А Селезнев… Селезнев — это изумительная личность, наша, кубанская, здесь, на улице Октябрьской он жил, тогда — Шаумяна, 109. Это все наше, родное. И мы сидим здесь и учимся чему-то потому, что вы молодые, Россия так богата талантами, и среди вас таланты есть. Помните это и так живите!

 

Записала И.О. Басова