Поэтический код бытия

Поэтический код бытия

О Рами Гарипове и его книге «Омар Хайям. Рубаи»

Каждая переведённая книга –

это ещё один кирпичик, заложенный

в здание человеческой культуры,

послание и призыв к будущему, в котором

не должно быть места вражде и войнам.

Е. Николова1

 

 

* * *

 

Летним днём – в середине июня – опальный поэт отправился в путь. У него не осталось работы, здоровья и юности – так что терять ему было нечего. Разве что – время, но в дороге время течёт иначе, чем в обыденной жизни.

Тем более вокруг – расцвет застоя – стоячее время цвело, подёрнувшись ряской. Поэт вяз по шею в уютной эпохе, задыхался, опутанный, бился в сетях суеты, в объятиях товарищей…

И вот – вырвался.

Вооружился книгами, наточил карандаш, взял бумагу, разноцветные ручки, сел за стол – и пошёл по следам другого поэта, жившего столетия назад. Рами Гарипов начал переводить Омара Хайяма. На башкирский.

«Язык твой – враг твой», – объяснили друзья Гарипову, выкинув его из Союза писателей за стих «Туған тел». Так Рами разделил изгнание с родным языком, но продолжал служить ему и в опале.

Кому в 70-е годы ХХ века был нужен Хайям на языке одного из сонма народов, населявших Советский Союз? Никому. Так что поэт мог не спешить. Двигаться, ориентируясь лишь на внутренний навигатор. И – тщательно фиксировать каждый шаг, торя тропу тем, кто – он верил – отправится следом. Для нас – живущих в следующем государстве в следующем веке.

Умный, образованный, сорокатрёхлетний мужчина в центре огромной державы, посреди евразийского континента, вышел прочь из времени и страны в поиске смысла человеческой жизни.

Во славу своего языка Рами Гарипов создал книгу переводов, в которой башкирский зазвучал полнее и глубже. Его книга «Омар Хайям. Рубаи» увидела свет в 1994 году – через семнадцать лет после смерти поэта.

Но рубаи на родном языке – всего часть послания из той многомесячной экспедиции. Самая открытая часть. Главный труд ровно на сорок лет был скрыт от читателя. Только сейчас, во втором десятилетии XXI века, издаётся то, чему Рами Гарипов отдал остаток жизни. Издаётся – что очень важно! – не в стройном обезличенном пересказе типографского шрифта, а в живом, рукописном виде. На первый, неискушённый, взгляд – просто писательский черновик, «репортаж» с переводческой кухни. На второй – некий арт-объект. И оба взгляда верны: желающий освоить редкое ремесло перевода получает сокровенный мастер-класс; ценитель прекрасного – концептуальный альбом.

Но гариповский манускрипт – намного больше, чем учебник по переводу и артефакт. Это произведение искусства в самом высоком смысле: то, что с помощью редких подвижников попадает к нам из горних миров; то, что высвечивает в людях начало творящее – исцеляющее тварную сущность.

Настоящее искусство всегда злободневно, даже если арт-объекту сотни, а то и тысячи лет. Оно всякий раз – «про меня» – про вступившего с ним в контакт. Вот и книга Рами Гарипова – для нашего современника.

Впрочем, чтобы постичь это в полной мере, нужно суметь прочитать разноцветные цепочки следов на страницах гариповской книги. Такая работа – не под силу обывателю и дилетанту.

Ведь чтение по следам отличается от обычного чтения как зрелая любовь от подростковой любви. Обычное чтение – удовольствие, приключение, удовлетворение потребностей; читатель смотрит в книгу и видит себя – так юные влюблённые ищут своё отражение друг у друга в глазах. А чтение по следам – кропотливое постижение тайны, осторожный – по полшага – поиск дороги, ведущей к познанию. Медленный, сложный труд без гарантии результата.

По следам читают звездочёты, археологи, охотники-одиночки – единицы, энтузиасты. Но и к настоящей любви приходят немногие. Большинству хочется не медленно – а сейчас. Жизнь мчится стремительно, и страшно остаться стоять на обочине. След же так легко потерять! Особенно – если он оставлен давным-давно. Если он оставлен звездой, – и подавно…

Рами Гарипов смог распутать следы стихотворных строк звездочёта Омара Хайяма. Его рукописная книга – ключ к старинному шифру, карта сокровищ, зовущая в путешествие. Неспроста в самой фамилии Гарипов зашифрован глубокий смысл: «гарип» с арабского и с тюркских языков переводится – «странник». А разве не странник, не гость – сам человек на этой Земле?..

Мир, что бы ни говорили унылые скептики, создан не начерно – в нём всё не случайно, взаимосвязано, осмысленно. В спешке и суете трудно увидеть гармонию в россыпи вещей, событий и слов. И тут нам в помощь – два поэта, два мудреца.

Нам повезло, что в келье безвременья Рами Гарипов составил для нас подробное пособие по сложной науке – понимания друг друга, познания себя, постижения мира.

 

 

 

I

Я переводчик на Руси

И этим дорожу.

Но я, в отличие от такси,

Не всех перевожу.

С. Я. Маршак

 

 

* * *

 

Наука дошла уже до таких высот, что уподобилась истинной магии. Скоро с помощью компьютера учёные смогут воспроизводить голоса людей, живших давным-давно, и звуки, окружавшие их. Ведь звуковые вибрации оставляли следы на поверхности обычных предметов – глиняных чаш, кирпичей… Незначительные следы, не заметные глазу, но достаточные для того, чтобы компьютер смог обработать их и обратно трансформировать в звук. Так что теоретически мы сможем услышать Омара Хаяма, если найдётся чаша, которую он держал в руке, беседуя или читая рубаи. Эта чаша, подобно пластинке, проиграет нам голос поэта и звездочёта, но никакой компьютерный переводчик не прояснит до дна всех глубин мудрости хайямовских стихотворных посланий. А Рами Гарипов – вооружённый лишь бумагой и ручкой – расшифровывал рубаи, очищал от наслоений слова – бережно, как археолог, чтобы строки Хайяма зазвучали чисто, во весь голос, и заискрились всеми гранями заложенных смыслов…

 

 

«40-Й ПОРЯДКОВЫЙ НОМЕР»

 

В эпоху позднего СССР в истории русского художественного перевода, которому наследовал и советский, выделяли пять основных периодов, соответствующих пяти периодам истории всей классической русской культуры. В XVIII веке переводчики приспосабливались к привычкам отечественного читателя, вдохновенно перекраивая реалии, имена и так далее на родимый манер. В эпоху романтизма – стремились к точной передаче иноязычных образов и форм. Реалисты XIX века вернулись к вольному переложению. Модернизм начала ХХ века стал расцветом буквалистского перевода. А советские переводчики вновь стали приспосабливать творения иностранных писателей к звучанию и образам, привычным для родной читающей публики.

С 1950-х годов в Советском Союзе возрос интерес к переводу с иностранных языков и с языков народов, входящих в СССР. Стали открываться высшие курсы по переводу, специализированные вузы, отдельные факультеты и кафедры, воспитывающие переводчиков. В 1955 году был основан журнал «Иностранная литература»… Художественный перевод постепенно стал верным куском хлеба и даже бутербродом с икрой и маслом. За него принимали в Союз писателей, давали дачи в Переделкине, квартиры, хорошие гонорары. В итоге появилось много талантливых, творческих переводов, органично вписавшихся в русскую литературу. Английские, скандинавские, французские, испанские и прочие писатели стали в самой читающей стране «своими в доску».

Выдающийся советский учёный и переводчик, академик Михаил Леонович Гаспаров объяснил такие перепады в переводческом деле неравномерностью процесса распространения образования и развития культуры: «В нём чередуются периоды, которые можно условно назвать “распространением вширь” и “распространением вглубь”. “Распространение вширь” – это значит: культура захватывает новый слой общества, быстро распространяется в нём, но распространяется поверхностно, в упрощённых формах, в самых элементарных проявлениях – как общее знакомство, а не внутреннее усвоение, как заученная норма, а не творческое преобразование. “Распространение вглубь” – это значит: круг носителей культуры остаётся тот же, заметно не расширяясь, но знакомство с культурой становится более глубоким, усвоение её – более творческим, формы её проявления – более сложными. Говоря “знакомство с культурой”, “усвоение культур”, мы имеем в виду, в частности, и знакомство с иноязычной культурой – ибо развитие национальной культуры непременно сопровождается всё более органическим врастанием национальной культуры в общечеловеческую…»2

С Михаилом Леоновичем трудно не согласиться, но надо иметь в виду, что, независимо от общественной или политической конъюнктуры, всегда и везде были отдельные редкие личности, понимавшие служение слову как высшее и жертвенное предназначение. Таким был Рами Гарипов.

В период расцвета его творчества в СССР уже вновь произошло «распространение вширь» – осталось мало домов, где не было бы книжных полок, за литературными новинками шла настоящая охота, тиражи литературных журналов зашкаливали за миллион. Советские школьники восторженно «заглатывали» том за томом, советские студенты часами могли читать стихи наизусть, советские граждане разговаривали цитатами из любимых книг. Но уже отчётливо наметился процесс «распространения вглубь» – то здесь, то там в огромной стране светились в ночи одинокие окна, за которыми шёл самоотверженный труд по постижению тайны, спрятанной в том или ином литературном или историческом тексте. Труд, на первый взгляд, донкихотовский – ведь упорные одиночки искали, казалось бы, на давно исхоженных тропах. Те же рубаи Хайяма украшали почти каждую домашнюю библиотеку, они издавались и переиздавались в СССР десятки раз.

Тем не менее, в одно и то же время – в самом начале 70-х – выпускник Ангарского строительного техникума, программист НИИФП в Зеленограде Игорь Андреевич Голубев и литератор одной из автономных республик, башкирский поэт Рами Ягафарович Гарипов снова углубились в рубаи Хаяма. Они работали, не зная друг о друге, каждый в своей келье. Оба переводили напрямую с фарси. Голубев сидел над посланиями Омара Хайяма 36 лет и сделал более 1300 переводов, Рами Гарипов – 5 лет и перевёл без малого полтысячи рубаи. Зачем? Сам Голубев сказал в одном из интервью, что у него в списке хайямовских переводчиков «примерно 40-й порядковый номер». Но, видимо, некоторые особо важные послания требуют, чтобы их обязательно прочитали. И непременно – правильно.

 

 

ОДНОПЕНСОВЫЙ БРИЛЛИАНТ

 

Чтобы возник интерес к иноязычному автору, тем более к живущему в иную историческую эпоху, что-то в послании из другого языка, из другого века должно срезонировать с идейным и духовным поиском в обществе. «Гляди-ка, этот парень написал про меня и про нас!» – должен воскликнуть переводчик, прежде чем взяться за работу над текстом того или иного писателя. К моменту вхождения поэзии Омара Хайяма в культурный европейский код в Европе пышно цвёл романтизм. Да, его лепестки уже держались непрочно и грозили вот-вот осыпаться, но это мог видеть лишь тот, кто подтачивал их изнутри, прокладывая пути новым идеям, отыскивая новые способы взаимодействия с миром. Обыватель же доверчиво воспринимал всё, что романтизм как художественный метод привнёс в мировую культуру. Ведь обычно новое становится достоянием большинства как раз тогда, когда теряет новизну и превращается в традиционное. Парадокс: получается видимость несокрушимости именно накануне падения.

Анонимно опубликованная 15 января 1859 года брошюра эксцентричного чудика Эдварда Фицджеральда «Рубайат Омара Хайяма» поначалу легла на незаметную полку с дешёвыми книгами. Там, среди однопенсовых сотоварок, роскошный восточный бриллиант дождался своего кладоискателя.

Поэзия Хайяма могла остаться радостью редких эстетов – таков и был её удел без малого тысячу лет. Но – в том-то и дело! – эстетизм, как ни забавно, тогда вошёл в моду – исключительность стала достоянием масс.

Прерафаэлиты-романтики, потом все англичане, а после и остальные европейцы, в самом широком смысле этого слова, с восторгом обнаружили в послании древнего перса милые сердцу ценности. Притом, в компактной, удобной форме. Западное общество заглатывало рубаи Хайяма подобно пилюлям, содержащим в концентрированном виде и бунт против догмы, и психологизм, и стремление к познанию истины… Осознание достоинства отдельной личности – модно. Пытливый диалог с Богом на равных – модно. Игра сознания, ирония, переходящая в скептицизм, – очень модно! Противопоставление выдающейся личности безликой толпе – популярно.

Яркая экзотическая оболочка приманивала европейскую публику, словно детей. Так Хайям стал всеобщим любимцем.

 

 

СОВПАДЕНИЕ ОРБИТ

 

Для органичного вхождения перевода в чужую культуру необходимы совпадения по основным параметрам. Иначе перевод либо не появляется вовсе, либо интересен лишь очень узкому кругу. Не случайно Омар Хайям, живший в эпоху империи Великих сельджуков, чья власть простиралась от Китая до Средиземного моря, от Индии до Византии, стал популярен только с появлением не менее, а даже более великой империи – Британской. Протяжённость границ, их отдалённость от центра формирует особый тип человека и общества. И в викторианской Англии, и в тюркском государстве процветали промышленность и торговля, развивались образование и наука, открывались школы…

И, разумеется, не случайно писавший в 70-е годы XI века в сельджукской империи и переведённый к 70-м годам XIX века в Британской империи Омар Хайям к 70-м годам ХХ стал знаменит в громадной советской державе.

СССР вырос усилиями миллионов романтиков. В советском обществе провозглашалась ценность устремления к высшим идеалам в противовес земному, материальному. Звучал призыв к безграничному познанию окружающего мира, с одной стороны, а с другой – к проникновению в глубины сознания. Поднималась на пьедестал отдельная, творческая, яркая и сильная личность, противостоящая толпе обывателей. Шло – хотя бы на уровне риторики – очищение от устаревших общественных норм, от догматизма, поносилась бюрократия. Всё это совпадало по основным вехам с романтической традицией предыдущего века, открывшего Европе рубаи.

Но именно в 70-е, к «эпохе застоя», популярность Хайяма достигла пика, поскольку любимым развлечением советских людей стало чтение между строк. Текст «в лоб» не мог считаться художественным. Ценились упражнения в иносказании, будоражила недоговорённость, бросающая вызов интеллекту читателя. И таящие мудрость витиеватые строки старого перса заучивались массами наизусть.

Именно тогда башкир Рами случайно оказался соотечественником таджика Омара. На мгновения – по сравнению с вечностью – сошлись орбиты империй, и город, где трудился Хайям, попал внутрь границ гариповской родины. Как это смогло помочь пониманию? Во-первых, Гарипову удалось беспрепятственно съездить «в гости» к Хайяму, подышать с ним одним воздухом – республиканский союз писателей помог-таки с командировкой в Среднюю Азию. А во-вторых, и это главное, советский писатель получил шифры к стихам средневекового перса из русского языка – государственного на тот момент для множества евразийских народов.

 

 

«СКОВАННЫЕ ОДНОЙ ЦЕПЬЮ…»

 

Практически до начала нашего века поэзия на русском языке – за редким исключением – характеризовалась регулярной рифмой и строгим размером. Ритмизированная рифмованная строфа до сих пор обязательна для большинства российских читателей.

Между тем, английская и американская поэзия ещё после первой мировой войны отказалась от правильного размера и рифмы. «Важно подчеркнуть, – пишет британский переводчик Эвалд Озерс, – что произошло это не постепенно, а резко, демонстративно, это был протест, отталкивание от благополучного и налаженного образа жизни, определявшего такие художественные и эстетические концепции, которые после войны и того, что последовало за ней, воспринимались как отжившие и (в глазах многих) даже фальшивые и лицемерные»3.

Зарифмованность и «правильность» в стихосложении напрямую связаны с настроением в обществе, более того – с общественным строем. В традиционном государстве, в котором всё максимально регламентировано, соответственно, даже и рифма – строга. В демократическом, либеральном – и на стихосложение не налагается уз. Пока наша страна шагала ногу, её граждане смотрели в одну сторону, «скованные, – как пел Бутусов, – одной цепью, связанные одной целью», смелость в обращении с рифмами воспринималась чуть ли не как диссидентство.

Для башкирской поэзии советского и постсоветского периода в основном характерна менее строгая рифмовка – не маршевое «а-б-а-б», а, чаще всего, «а-б-а-в». Для, к примеру, английского уха и такая система покажется слишком складной. А русскоязычные поэты, наоборот, иногда критиковали своих башкирских коллег, что те, мол, «ленятся» подбирать рифмы. Конечно, ни о какой лени тут речь не идёт: у башкирского стихосложения свои традиции и правила, свои способы организации звучания. И устоявшаяся в ХХ веке в башкирской поэзии двойственная система рифмовки идеально передаёт совмещение строгого советского быта с традиционным вольным, идущим ещё от кочевого образа жизни мировосприятием и духом.

В так называемое перестроечное время узы в СССР ослабли, стремление к вольнице проявилось и в поэзии. Но – вот забавно! – на Западе начался обратный процесс. По свидетельству того же Озерса, относящемуся к 1985 году: «Не только в английской и американской, но также, возможно, и в немецкой поэзии интерес к рифме и другим формальным элементам в последние годы заметно возрос. Я бы не стал называть это “возвратом” к метрической и рифмованной поэзии, хотя многие критики утверждают именно это. Мне кажется, по крайней мере на данной стадии развития процесса, что формальные элементы, такие, как размер и рифма, используются… для создания определённых эффектов, а не как традиционные атрибуты поэзии. Но тяготение – а на мой взгляд, это нечто большее, чем просто мода, – к “структурности” и формальным элементам становится совершенно очевидным…»4

То есть, если наш поэт хотел продемонстрировать оригинальность, он сбрасывал рифмы, а его западный коллега в то же время и с тем же намерением – напротив – начинал их подбирать.

Это связано с тем, что поэзия должна стать, в той или иной степени, откровением. Ей необходимо, как сейчас модно говорить, «выводить» обывателя «из зоны комфорта». И рифма – самый первый и самый очевидный для этого инструмент. Если она банальна, то стихотворение проскользнёт мимо, не зацепит читателя. Оригинальная – привлечёт внимание. И, конечно, наибольшее внимание в мире организованной поэзии гарантировано свободному стихотворению. Но и внезапно появившееся среди вольной поэзии зарифмованное стихотворение, безусловно, с той же вероятностью будет замечено.

Однако рифма – далеко не формальный признак, ни в коем случае не элемент декора. Смысл вплетён в неё неразрывно. Настоящая поэзия несёт нам информацию о зарифмованности мира, о зарифмованности понятий в нём. И, очевидно, Рами Гарипов понимал и чувствовал это, как мало кто вокруг.

Для рубаи характерна строго определённая форма рифмовки: а-а-б-а. гораздо реже встречается схема: а-а-а-а. Также в некоторые рубаи перешли так называемые редифные рифмы – от арабского понятия «редиф», «сидящий позади всадника» – когда в конце всех рифмующихся строк повторяется одно и то же слово или словосочетание. И всё-таки канонический вариант рифмовки рубаи: а-а-б-а. Эта схема связана со смыслом следующим образом. Две первые стихотворные строки вводят читателя в курс дела – задают тему, описывают обстоятельства… Одна естественно продолжает другую, и они закономерно объединены общей рифмой. Её отсутствие в конце третьей стихотворной строки создаёт своеобразный эффект – подобно внезапному хлопку в ладоши, это сигнал для мозга: «Внимание!». А последняя, четвёртая, строка подытоживает всё вышесказанное и закономерно рифмуется с первыми двумя, поскольку с помощью предыдущей – «неожиданной» – строки наиболее полно раскрывает их смысл.

Получается, подобно тому, как поэт, желающий, чтобы его услышали, в либеральном обществе начинает вдруг говорить в рифму, а в традиционном беззастенчиво выбрасывает её, нерифмованная строка среди трёх одинаково оканчивающихся соседок сигналит: «Именно я сообщаю самое важное!».

Например, вот как обращается к Всевышнему лирический герой известного рубаи в переводе Плисецкого:

Ты меня сотворил из земли и воды,

Ты творец моей плоти, моей бороды…

И вдруг – ап! – вектор повествования меняется на противоположный: не от Творца к, казалось бы, полностью покорному творению, а от творения – к Творцу, возникает встречный импульс, от резкого соприкосновения понятий высекается искра:

Каждый умысел мой предначертан тобою…

И четвёртая строка усиливает толчок человека навстречу Создателю почти до бунта.

«Что ж мне делать? Спасибо сказать за труды?», –

с ворчливым сарказмом восклицает герой. Неожиданно появившийся в третьей строке у пассивного создания «умысел» в четвёртой уже почти доходит до действия: «Что мне делать?..» И – пусть пока в вопросительной форме – до ответной довольно дерзкой речи.

Гораздо интереснее наблюдать игру смыслов этого взятого наугад рубаи, если обратиться к рукописи Рами Гарипова. Рами Ягафарович сразу подчёркивает основу послания, вынося в заголовок фразу: «Что же мне делать?» Поэт записывает перевод Плисецкого, но бракует его, останавливая свой выбор на варианте Державина.

Об интенсивности раздумий переводчика красноречиво говорят жирно подчёркнутые красным строки: всё-таки именно так! – итожит собственные сомнения Гарипов. Ведь сначала поэт даёт близкий к переводу Плисецкого вариант, но главный для него ориентир – звёздный свет хайямовского стихотворения. В подлиннике и диалог создания с Создателем, и конфликт, заложенный в этом диалоге, заявляется сразу:

О Господи! Ты замесил мою глину, что же мне делать?

Ты соткал мою шерсть и ткань, что же мне делать?

А вот в третьей строке человек остаётся в абсолютном, космическом одиночестве:

Всё злое и доброе, что я совершаю, –

жизнь полностью умещена в этой строке! Без неважных подробностей, со звёздного ракурса, единственно, что имеет значение – «всё злое и доброе, что я совершаю…»

И в четвёртой строке от сопряжения несовместимого – одновременно созидающего и тварного начала в каждом из нас – величия созидательной природы в человеке, толкающей его на свершения, и смирения от осознания ничтожности собственных сил и тщетности усилий – взрывается гром. Я думаю, что я что-то совершаю, а оно предначертано свыше! Так что же мне делать?! Как жить, если я – всего лишь глина, прах земной в руках гончара, нить в ткани бытия, покорная длани ткача?! Зачем вообще что-то делать? Для чего я воплощён в земном бытие? Почему я могу быть Творцом – и гончаром, и ткачом, это земные, людские профессии, – но всё равно надо мной есть воля Всевышнего?

Всё злое и доброе, что я совершаю,

Ты начертал на моём челе, что же мне делать?

Державин передаёт на русском языке этот основной конфликт, заложенный в личности, основной двигатель сюжета жизни людской достаточно точно. Им отбривается неуместная «борода», засунутая в рубаи Плисецким для рифмы, с помощью экспрессивной интонации и пунктуации передаётся сила противоречия:

Ты сам ведь из глины меня изваял! – Что же делать мне?

Меня, словно ткань, на станке ты соткал. – Что же делать мне?

Основная строка сохраняет отсутствующего в подлиннике оппонента – или для соблюдения размера, или для наиболее полного выражения смысла:

Всё зло и добро, что я в мире вершу, ты сам предрешил…

Но Державину, проявившему самоволие и «затолкавшему» Бога в строку, повествующую о глобальном людском одиночестве, приходится повторяться в четвёртой строке, нарушая чеканность рубаи:

Удел мой Ты сам мне на лбу начертал! – Что же делать мне?

Рами Гарипов прошёл оба пути – и Плисецкого и Державина, выбрал последнего, дал свой вариант – с редифом. И завизировал его, поставив под ним автограф.

 

 

«НЕ В НАГРАДУ, А В ДАР…»

 

Кропотливо переводя Хайяма на башкирский, Рами Гарипов сначала выстраивал подстрочник с фарси, потом рассматривал русскоязычные переводы и только после этого записывал свой вариант. Надо отметить, большинство советских переводчиков Хайяма «играли в глухой телефон» – перекладывали на русский либо сделанные кем-то подстрочники, либо пользовались переводами на европейские языки. Румер, к примеру, опирался на французские и немецкие научные издания и приведённые там прозаические пересказы рубаи. Иван Тхоржевский – на книгу Фицджеральда. Владимир Державин, Плисецкий и многие другие шли по готовым подстрочникам. Напрямую с фарси переводил известный востоковед Леонид Семёнович Некора, он работал с рукописью из легендарной старинной Бодлианской библиотеки (которая, кстати, стала прообразом Хогвартса из Поттерианы). Но дело в том, что рубайат Хаяма – не цельная книга, а сохранённое сначала в устной традиции, записанное в разное время и дошедшее до нас в отдельных источниках до сих пор точно не определённое количество четверостиший, имеющих десятки текстуальных версий. Голубев отмечал, что редко встречается рубаи, текст которого во всех источниках совпадает слово в слово. Что, по его мнению, «оставляет богатые возможности для идеологических спекуляций». Так что наследие Омара Хайяма лишь на первый взгляд кажется изученным вдоль и поперёк, а на самом деле – это клад, спрятанный под слоями культурных напластований. И дерзнувшие, независимо друг от друга, начать раскапывать эти слои в 70-е годы прошлого века Гарипов и Голубев взялись за задачу почти непосильную.

Рами Гарипов, безусловно, имел в этом невольном и неведомом ему состязании серьёзную фору. Его принципиальное отличие от русского коллеги – в природном двуязычии и в органичном сочетании в личности двух типов культуры – восточного и западного. А главное – Рами Гарипов обладал настоящим, мощным поэтическим даром, усиливающим прозорливость почти до уровня чуда. Он не только понимал текст, но и чувствовал.

Таким образом, Рами Гарипов стал проводником, осторожно, след в след, по лишь ему ведомым вехам, ведущего пытливого русскоязычного читателя от одного открытия Хайяма к другому. Казалось бы: вот понятный Рами Гарипову текст подлинника, вот ещё и поясняющие таджикские тексты, с которыми поэт знакомится в командировке, – этого достаточно для перевода на башкирский язык. Но Рами Гарипов проделывает поистине титанический труд – собирает и сортирует чуть ли не все доступные ему переводы Омара Хайяма на русский язык, сделанные в ХХ веке. Он аккуратно переписывает разными цветами рубаи Владимира Державина, изданные в 1965 году, помечая: «Державин 1». Потом – державинские переводы 1972 года издания с пометкой: «Державин 2». Тщательно анализирует переводы Румера, Плисецкого, Сельвинского, Липкина, Некоры, Тхаржевского… Зачем? Чтобы лучше постичь Хаяма? Нет, башкирский поэт, буквально следуя завету Хайяма, писавшего: «Дал бы что-нибудь мне не в награду, а в дар!..», день за днём, месяц за месяцем, не жалея себя, по крупицам собирал громадный дар русскому читателю – отбирал для нас самые адекватные, самые точные и по смыслу, и по образам переводы рубаи. Удалял всё наносное, лишнее, налипшее на стихи великого звездочёта. Ведь русскому читателю не доступен рубайат Гарипова – выстраданные им переводы на башкирский. Рами Гарипов не мог допустить, чтобы его открытия в посланиях Хайяма остались достоянием лишь его родного народа. Русский язык в его время был языком межнационального общения в гигантской державе и во многих других странах. Вот для этих десятков миллионов и сгорал как свеча в тиши своего кабинета великий национальный поэт.

 

 

* * *

 

Да – национальный. Рами Гарипову были очень важны ощущения родной крови, родного языка. Он пытался сберечь их в пору упорной советизации – универсализации. Но родная кровь для поэта – понятие, не отделяющее от остальных, а, напротив, вводящее в мир. И лучше всего это иллюстрируют его переводы.

Поэтический перевод, конечно, не ремесло. С ним всё не так просто, как кажется со стороны. Ученическая, несамостоятельная, рабская копия подлинника не может стать произведением искусства – тем, что исцеляет душу. И, значит, не имеет смысла. Но яркая, вдохновенная работа над переводом таит ловушку – мощь личности, стремнина таланта может увести переводчика в сторону от оригинала. В этом парадокс – только талантливый и сильный поэт способен сделать достойную работу, но его талант будет пробиваться сквозь оригинал, увлекать за собой. И мы получаем не одного поэта на новом для него языке, а сразу двух.

Однако парадокс исчезает, если понять: перевод – это любовь, одно из земных её воплощений. Это творческий – творящий! – союз автора и переводчика. Подобно тому, как муж и жена, изначально не родственники по крови, становятся двумя половинами единого целого с рождением ребёнка, так два поэта – две самостоятельные личности – становятся единым целым ради прихода стихотворения в новый мир, в мир нового для него языка, новой культурной среды. По сути, переведённое стихотворение заново рождается в другом народе. И чем больше настоящей любви в этом союзе, тем прекрасней «дитя». Тем плодотворней союз. Бывает союз поэта и переводчика на короткое время – иногда на одно стихотворение, на два – но что не временно в нашем подлунном мире!

Тут важно понять: да, переводчик влияет на поэзию, за которую взялся, вливает в неё свою лексику, свой темперамент, он пишет всё равно всегда «про себя», но процесс «вливания» всегда обоюдный – и переводимая поэзия проникает в кровь переводчика, и «про себя» в исполнении большого поэта – это всегда «про нас», про каждого читающего, про любого человека. Ведь не только переводимый поэт и переводчик связываются единой кровеносной системой, но и все люди, и весь мир. И установление общей кровеносной системы – непременная миссия всякого большого поэта.

 

 

II

 

Как будто был к дверям подобран ключ,

Как будто был в тумане яркий луч.

Про «Я» и «Ты» звучало откровение…

Мгновенье – мрак! И в бездну канул ключ!

О. Хайям5

 

 

* * *

 

В начале ХХ века Перси Липтон, английский этнограф, обнаружил, что узоры на стенах домов африканцев-басуто – это уникальная письменность. Линии орнамента сохраняли рассказы о предках, о важных событиях, сообщали об уплате налога, о закупке скота… Вернувшись в Лондон, Липтон упомянул о своём открытии в научном труде, но, увы, языковеды обратили внимание на статью этнографа лишь десятилетия спустя. За это время Басутоленд стал Королевством Лесото, его жители перешли на латиницу и орнаментальное письмо успели забыть. Теперь они рисуют, а не пишут на стенах жилищ, бессмысленно копируя и упрощая традиционный узор. За расписной оболочкой всё ещё пульсирует слово – а в мире не осталось ни одного человека, кто может услышать его и понять.

Почти то же чуть не случилось со стихами Омара Хайяма: европейцы с подачи поэта-романтика Эдварда Фицджеральда, открывшего им Хайяма в середине позапрошлого века, видят в его рубайяте не более чем изящную восточную вязь. Философ, математик и астроном в глазах обывателя – персонаж из «Тысячи и одной ночи», выпивоха и гедонист. Его удобно цитировать на свиданиях и за столом, короткие рубаи, зарисованные псевдо-арабским шрифтом, так хорошо смотрятся на стенах шашлычных:

 

В жизни сей опьянение лучше всего,

Нежной гурии пение лучше всего!6..

 

И голос мыслителя безнадёжно заглушается шумом застолья.

Рубаи Хайяма до Фицджеральда не были известны в Европе, а в Азии не слишком ценились. Как сказал в предисловии к своим хайямовским переводам Игорь Голубев, память об Омаре Хайяме как о поэте сохранилась «среди немногих почитателей его слишком специфического, очень не восточного по духу своему таланта. Хайям никогда не числился среди великих персидских поэтов – до тех пор, пока Европа не восхитилась его поэтическим гением. Только тогда спохватились и в самом Иране…»7

«Написанные им стихи соответствовали мышлению совершенно другой (нашей) эпохи, – считал Игорь Андреевич, – а потому не пользовались популярностью и уцелели – благодаря буквально нескольким почитателям с "извращенным" вкусом, чудом находившимся в каждом столетии…» Конечно, Голубев польстил нашей эпохе, «доросшей», по его мнению, до творчества великого перса. Хотя он, шестидесятник, писал не о начале XXI века, когда поэзия стала уделом чудиков, а о своём бурном времени торжества интеллекта и творчества. Но и советские романтики читали Хайяма, при огромной его популярности, не менее поверхностно, чем европейцы-романтики, вдохновлённые открытием Фицджеральда.

Дело не в эпохе, – точнее, не в ней одной, – а в том, что рубаи Омара Хайяма изначально создавались не для толпы, не для украшения шашлычных: в стихах великий мыслитель, исследуя вселенную и человека, зашифровывал сообщения для посвящённых. И эти посвящённые – «почитатели с извращённым вкусом», как назвал их Голубев, находились в каждом столетии не чудом, а совершенно естественно – каста жрецов, интеллектуалов, поэтов, художников испокон веков сохраняет культурный код, без которого человечество обречено.

Но зачем нужен шифр? Почему итоги поисков и раздумий нельзя оглашать внятно – чтобы поняли все? А потому, что, во-первых, разум должен быть подготовлен к принятию истин: нет смысла, как говорили древние, вливать доброе вино в дурные меха, его вкус будет испорчен. Во-вторых, истина не всем и нужна, большинству удобнее без неё. Можно, подобно африканцам-басуто, рассказывать о мудрости предков, выписывая на всю стену узор – на всеобщее обозрение, но белому пришельцу не нужна родовая информация, он увидит в ней красивый орнамент, сделает фото на память и отправится дальше.

Мир талантливо зарифмован – тот, кто готов ради обретения клада сносить сорок железных сапог, победить пару-тройку чудовищ, пройти огонь и воду, тот и получает награду. А не видящий глубже верхнего слоя, не заслуживает глубоко зарытых сокровищ.

«Я спрятал свою истину за семью печатями и сорока замками, – написал Омар Хайям, – чтобы злое стадо людей не использовало эту истину во имя зла».

Ключ к шифру четверостиший Омара Хайяма за без малого тысячу лет терялся неоднократно. И поиск этого ключа – манящее приключение. Рами Гарпов создал свою карту в помощь тем, кто дерзнёт попробовать раскопать глубину смыслов послания Хайяма. Даже от поверхностного взгляда в эту бездну захватывает дух.

 

 

«РОСТОК МОЙ – ОТ ВОДЫ НЕБЫТИЯ…»

 

Большинство исследователей сходятся во мнении, что Омар Хайям нанизывал свои рубаи в определённом порядке – так, что каждое отдельное стихотворение становилось очередным куплетом большой поэмы. И поэма эта была не просто литературным произведением, а содержала в себе картину мироздания. Но за тысячелетие с рубаи произошло то же, что с клинописными табличками древнего Междуречья – они перемешались, некоторые были потеряны, какие-то повреждены, пересказывались по памяти, не точно. Так, к примеру, некоторые рубаи являются не самостоятельными стихотворениями, а записанными в разное время вариантами одного первоначального. Проблема не только в том, чтобы «снять археологический слой» с отдельных «черепков» грандиозной поэмы Хайяма и суметь выстроить их в верном порядке, но и в том, что у людей пока даже нет осознания в необходимости такого труда. Культурный мир перебирает яркие разноцветные кирпичики отдельных рубаи, не понимая, что это – фрагменты цельной мозаики.

Но, весьма вероятно, в каждом важном, серьёзном высказывании заложено стремление быть понятым. Поэтому чудом была по кусочкам извлечена из песков и собрана из глиняных осколков «Поэма о Гильгамеше», может быть, когда-нибудь постепенно сложится в единое целое и поэма Хайяма.

Рами Гарипов выстраивает из рубаи свой вариант хайямовского послания, которое вкратце звучит приблизительно следующим образом:

  1. Предыдущие исследователи тайны бытия, пытающиеся постичь систему мироздания, расписались в своём бессилии.

  2. Как и зачем устроен мир, до сих пор до конца не понятно.

  3. Но поэт может дерзнуть с помощью своего дара проникнуть в тайны вселенной.

  4. Хотя, к сожалению, и поэт – всего лишь человек, и он, избранный, поднятый над землёй на уровень небес, уподобленный Творцу, так же как небосклон, склоняется в растерянности перед непостижимостью жизни. Надо отметить, что в рубаи, где говорится о смирении поэта, в работе Рами Гарипова стоит очень важное его примечание: «Лучше всего подходит русское слово “небосклон”». Не обыгранное, не взятое в арсенал никем из приведённых переводчиков, оно точнее прочих передаёт величие смирения и смирение великого.

  5. Люди смертны, все без исключения, какими бы талантливыми они ни были, уходят из жизни один за другим.

  6. И земля, и люди на ней – всё устроено, в основном, красиво, но какой в этом смысл, если подлунный мир неотвратимо тленен?

  7. Понимая это, человек в растерянности, как потерявшийся ребёнок ищет взрослого, пытается обрести опору в религии. Он поднимает голову и обращается к Господу.

  8. И ведёт с Ним диалог, подобно измученному внутренними вопросами подростку: если Ты совершенен, почему несовершенно Твоё творение? В этом диалоге порой доходит до почти панковского, по тону бунта: раз мир так плох – то и насрать на него! Это прямо-таки современный жест с оттопыренным средним пальцем, и, надо отметить, Рами Гарипов настаивает в своих пометках на том, что в подлиннике Хайяма стоит именно крепкое выражение…

  9. Особенно важна, в силу конкретных фактов биографии, для Гарипова тема одиночества и предательства. Нет того, кто понял бы поэта – ни наверху, ни рядом. Единственный выход – быть самим собой и держаться с достоинством…

Если распутывать систему символов в рубайате Хайяма, вооружившись путеводителем Рами Гарипова, можно уйти в многомесячное путешествие и написать при желании не одну диссертацию. Буквально в каждом четверостишии – завораживающая бездна.

«Росток мой от воды небытия»8, – говорит Хайям о чуде рождения: из небытия приходим мы, проклёвываемся беззащитными ростками, рождаемся в мир. Небытие глубоко и текуче. Недаром во всех народных поверьях вода издревле – символ загробного царства.

«Из пламени скорбей – душа моя»: душа человеческая – вовсе не воздух, как можно подумать, душа формируется в горниле скорбей, выходит из огня. Воздух – то, что проходит легко, а душа, чтобы закалиться, окрепнуть, идёт через боль, через скорби.

«Как ветер – вот он воздух! – я кружу, ищу по свету…», – в этой строке описана вся жизнь: подобная самозабвенному кружению дервиша средь базарного гама.

И в итоге: «…Где прах, в который превратился я».

В четыре строки умещено всё. И четыре материальных стихии – по одной на строку: вода, огонь, воздух, земля; человек проходит их, соединяясь с ними, воплощаясь в них. И кружение, суета, которая лишь кажется жизнью. И подлинный смысл бытия: прорасти в этот мир, вырастить и закалить в нём душу, промчаться над землёй, вдыхая её красоту, и соединиться с ней, обратившись в прах, отпустив закалённую душу в дальнейшие странствия. Не философский трактат, не поэма, не многотомник. Четыре строки. Поразительная формула – простая и многомерная.

 

 

МУДРОСТЬ ЛОЗЫ

 

Самая распространённая система символов в рубайате Хайама построена вокруг символа вина: виночерпий, лоза, кувшин, чаша и т. д. Конечно, в наше время уже только обыватель может заподозрить в учёном, астрономе и поэте праздного выпивоху. Всё чаще звучат голоса исследователей, расшифровывающих этот один из самых сакральных, один из древнейших в культуре образов.

Что речь идёт не о банальном опьянении, ясно даже при поверхностном взгляде. Вот, к примеру, один из переводов Державина:

 

Я буду пить, пока мой век во тьму не канет.

Пусть прибыль всей земли мне разореньем станет.

О ты, душа миров! Здесь в мире пьян я буду

И в рай войду, когда мой дух тебе предстанет!

 

Очевидно, раз и после смерти, после потери материальной оболочки, в раю дух может быть пьян, то перед нами отнюдь не описание химической реакции в крови лирического героя…

Профессор Чарльз Хорн писал: «Для многих жителей Запада будет неожиданностью узнать, что в Персии нет споров относительно стихов Омара и их значения: автор почитается как великий религиозный поэт. Восхваление им вина и любви представляют собой классические суфийские метафоры: под вином понимается духовная радость, а любовь – восторженная преданность Богу…». И большинство исследователей разделяют эту точку зрения.

Другие считают, и в некоторых рубаи прямо говорится, что человек в изображении Хайяма – это кувшин, наполненный Всевышним. В этом случае вино символизирует ток крови, течение земной жизни, направляемое мудрой, заботливой рукой Садовника – Бога.

Занятно проследить, как воспринимала «винную» метафору Хайяма зачитывающаяся им советская интеллигенция. В образованных кругах в позднем СССР превозносилась поэтика алкоголя. Пьянство было скрытой формой диссидентства, пассивной формой протеста против казавшейся незыблемой оболванивающей системы. Вокруг железный занавес – а из мира опьянения выдачи нет, сбежавшего туда не достать. Другое дело, что и человека там, в параллельности, уже нет, личность растворяется, но речь сейчас не об этом… Рами Гарипов в пронизанном патриархальным мышлением, тоталитарном обществе тщательно собирает строки рубаи о предопределённости, о том, что всё решает Бог. Кому как не опальному поэту, выдавленному в кабинетную келью, знать о предопределённости мира: жизнь каждого вокруг была жёстко регламентирована – и в мелочах вроде одежды, причёски, музыки, и в большем. Так что на советских кухнях подвыпившие, осмелевшие от алкоголя итээровцы радостно декламировали: «Я буду пить, пока мой век во тьму не канет…»

Век канул. Рубаи Хайяма остались, и новое поколение считывает зашифрованные в них коды по-своему…

 

 

* * *

 

Слово всё ещё остаётся сильнее меча. И когда

последний переводчик замолчит или выпустит

из рук перо, на земле заговорят орудия.

Что это значит и как будет выглядеть мир

после этого, мы все хорошо понимаем.

Нас, переводчиков, можно считать символами

мира и человечности.

Златко Гориан9

 

 

Век земной у поэта обычно недолог – вспышка, сноп искр. Поэты сгорают в земной атмосфере сигнальной ракетой. Рами Гарипов ушёл в сорок пять. А Омар Хайям, согласно преданиям, прожил до ста. Но время – понятие условное: ведь два часа, к примеру, застолья не равняются двум часам на кресте. Математик, медик и звездочёт кропотливо расшифровывал знаки и символы, которыми написана и вселенная, и рождённый в неё человек. Расшифровывал, но, с грустью глядя по сторонам, зашифровывал вновь – в рубаи. Спустя почти тысячу лет послание Хайяма раскодировал советский поэт – с отчаянной прозорливостью, свойственной великим поэтам. Сможем ли мы понять их поэтический код?

Понимание – наука тяжёлая. Перевод – вдвойне тяжелей: важно не только проникнуть в первоисточник, но и донести взятое из него до своих.

Поэты, и Хайям, и Гарипов, в силу своей творческой – богоподобной – природы мучительно ищут способ передачи на языки человеческие посланий из горнего мира. И в этих поисках выстраивают систему вопросов, на которых и держится бытие.

12 февраля 1977 года Рами Гарипов бился над переводом рубаи «Тыква – разрешённый плод». «Смысл последних двух стихов не совсем ясен, – записал он внизу страницы. – Предлагаемый перевод предположителен».

Приведённый подстрочник, действительно, туманен:

 

Творец, который благодаря [своему] могуществу,

создаёт и лицевую, и оборотную [сторону],

Он всегда устраивает все дела [твоего] врага.

Говорят, что хотя фляга не мусульманин –

Как ты назовёшь того, кто делает тыкву.

 

Рами Гарипов приводит перевод Плисецкого и Державина, отдав предпочтение последнему, чьей цитатой он и озаглавил рубаи:

 

Яздан премудрый ноги нам и руки крепкие даёт,

Хранимый им, твой лютый враг в довольстве, в радости живёт.

Пусть фляга винная моя исламом не освящена,

Из тыквы сделана она, а тыква – разрешённый плод.

 

Державин выкрутился с переводом, не передав, конечно, в полной мере смысла первоисточника. Гарипов своим вариантом не удовлетворён, пишет красной ручкой, зачёркивает, пишет снова. Берёт дату под переводом в скобки, явно собираясь доработать рубаи. 17 февраля возвращается к этой странице, зелёной пастой записывает поверх неудачных, с его точки зрения, строк новую версию.

Действительно, в сознание сложно вместить понимание несправедливости мира, в котором зло и добро соседствуют, людям трудно принять то, что благоденствуют их враги. Но, если обратиться к себе с той же меркой, что и к врагу, то можно прославить несправедливость – снисходительность! – Бога. Создавшего тыкву, из которой человек выдолбил флягу и налил в неё пьянящий напиток.

Истинно верующий не может быть открытой для вина флягой из сушёной тыквы, но фляга-то – и создана для вина… Какой тыквой можно измерить замысел Всевышнего?

18 февраля Рами Гарипов открывает чистую страницу и, не приводя подстрочника, записывает ясный и чёткий вопрос – в переводе одного Румера и, снизу, в своём. Ни единой помарки:

 

Когда Вселенную настигнет день конечный,

И рухнут небеса, и Путь померкнет Млечный, –

Я, за полу схватив Создателя, спрошу:

За что же ты меня убил, владыка вечный?

 

20 февраля поэт погиб от разрыва сердца.

 

Поэты уходят рано. Порой остаётся от них оболочка – продолжает функционировать, но чаще поэт уходит совсем: вспыхивает в зените звезда, до слёз ослепляя ближних, и рассыпается метеоритным дождём.

Ведь поэты изначально предназначены в жертву – первенцы в народе своём, первые плоды, наилучшие.

Раскрываясь навстречу миру, они вбирают в себя всё несовершенство вселенной, всю боль. И возвращают – стихами. Их поэзия – антитела, прививка, что помогает нам, странникам и пришельцам, выжить на этой земле.

Жертва их не напрасна, если мы её умеем принять. Ради весеннего обновления крови, ради возвращения чувства любви, ради обретения зоркости к скорби и красоте.

 


1 Президент литературной комиссии Международной федерации переводчиков (ФИТ) в 1980-х гг. Цит. по кн.: Поэтика перевода : сборник : пер. с разных яз. / сост. С. Гончаренко ; предисл. Е. Николовой. – Москва : Радуга, 1988. С. 10.

2 Гаспаров М. Брюсов и буквализм // Поэтика перевода : сборник : пер. с разных яз. / сост. С. Гончаренко ; предисл. Е. Николовой. – Москва : Радуга, 1988. С. 57.

3 Озерс Эвалд. Некоторые проблемы перевода русской поэзии на английский язык // Поэтика перевода : сборник : пер. с разных яз. / сост. С. Гончаренко ; пред. Е. Николовой ; пер. Д. Кузнецовой. – Москва : Радуга, 1988. С. 114.

4 Озерс Эвалд. Некоторые проблемы перевода русской поэзии на английский язык // Поэтика перевода : сборник : пер. с разных яз. / сост. С. Гончаренко ; пред. Е. Николовой ; пер. Д. Кузнецовой. – Москва : Радуга, 1988. С. 121.

5 Перевод И. Тхоржевского.

6 Перевод Г. Плисецкого.

7 Голубев Игорь. Омар Хайям. Рубаи. Полное собрание. Москва : изд-во «Рипол классик», 2008.

8 Перевод В. Державина.

9 Златко Гориан – президент Международной федерации переводчиков (ФИТ) во второй половине ХХ в.; цит. по кн.: Поэтика перевода : сборник : пер. с разных яз. / сост. С. Гончаренко ; предисл. Е. Николовой. – Москва : Радуга, 1988. С. 11.