Прислушиваясь к музыке иной…

Прислушиваясь к музыке иной…

По бульварам

Там, где на месте сталинской воронки
поднялся вновь храм Господа Христа,
покинул я ту сторону Волхонки
и перешел на эту неспроста:
признаюсь вам, в Российский фонд культуры
я нес бумаги для какой-то дуры.

И опоздал, конечно. Как назло
все время попадаю в передряги!
Обеденное время подошло.
Ну что ж, охранник передаст бумаги.
Пускай она заслуженно поест,
а мне пора освободить подъезд.

Вот спуск в метро. Но день такой веселый,
что захотелось погулять, как встарь.
Так, помнится, пренебрегая школой,
бродил я здесь. И тоже был январь.
Бассейн еще пыхтел клубами пара.
И полз троллейбус так же вдоль бульвара.

Раскаявшись за прошлые года,
зима повсюду сделала успехи –
лопатами крошили глыбы льда,
сгребали снег бесстрастные узбеки.
А дальше впереди бульвар был пуст
и гулко отдавался снежный хруст.

Направо поперек бульвара лодка
огромная привычный портит вид,
а в лодке, словно за нее неловко,
с собой не схожий Шолохов сидит.
И, опасаясь новых козней вражьих,
налево убегает Сивцев Вражек.

А вот и Гоголь – с ним произошла
лет шестьдесят назад метаморфоза:
измученного лицезреньем зла
сменил здесь бодрячок официоза.
Прилизан и дипломатично сер
сей дар «Правительства СССР».

С верблюдом про себя сравнив кого-то,
кто сплюнул под ноги на тротуар,
я обошел Арбатские Ворота
и на Никитский выбрался бульвар.
Он и у вас не вызвал бы восторга:
театр прескверный да музей Востока.

Иное дело милый мой Тверской!
Да, потрудились тут, обезобразив
бульвар старинный заодно с Москвой.
Но все ж малоприметен Тимирязев.
И лишь Есенин, точно Командор,
кидает сверху вниз нездешний взор.

Вон, за оградой, наша аlma mater.
Мы разошлись, как в море корабли,
но, вероятно, пересох фарватер –
сидим и ноем, братцы, на мели.
Уж лучше бы строчить нас научили
для заработка – в день по доброй миле!

Нет, нет, шучу. Спасибо и за то,
что мне профессор объяснил толково
(а был он, разумеется, знаток):
поэзия – не вычурное слово,
прозрачность в ней важна и глубина,
хоть видно камни – не достать до дна.

А вот и ты, чей образ богатырский
оправдан в опекушинской броне.
Пусть мне милей и ближе Боратынский,
но ты его сильней, ясней вдвойне.
И вижу я в конце дороги торной
твой памятник – другой, нерукотворный.

Гораздо больше облик изменен.
Венок лавровый, на плечах гиматий.
В руках – еще с эпических времен –
кифара для возвышенных занятий.
Три Музы возле ног твоих. И кто?
Евтерпа, Талия и Эрато…

Возможно, это подползает старость –
я на ходу стал забываться сном,
и обратил внимание на странность,
когда вдруг поскользнулся на Страстном:
как тонет графоман в своем экстазе,
тонул бульвар в сплошной весенней грязи.

Неужто на Тверском была зима?!
Здесь под деревьями чернеют лужи.
Я помешался? Мир сошел с ума?
Невозмутим Рахманинов снаружи.
Вот он сидит ко мне уже спиной,
прислушиваясь к музыке иной.

Бульвар Петровский совершенно пуст.
Отсюда в незапамятные годы
к реке Неглинной начинался спуск.
Теперь её обузданные воды
заключены в трубу, под землю, вниз.
Речные нимфы превратились в крыс.

А в «Эрмитаже», где едал Чайковский,
где Оливье свой изобрел салат,
сегодня в полночь будет бал чертовский –
в подвалах пляска Витта, маскарад.
Для этого арендовали бесы
театр «Школа современной пьесы».

За Трубной начинается подъем –
Рождественский бульвар качнулся пьяно.
В эпоху культа личности на нем
была квартирка Бедного Демьяна.
А прежде, верно, ошивался тут
еще какой-нибудь придворный шут.

По Сретенскому прогуляться мало.
Короткий он, да и потребность есть
здесь, на остатке городского вала,
под чахленькими липами присесть.
Не так легко таскаться по бульварам,
а в этот раз и рифмовать, задаром.

Вздохнув, пойду – на лебедей взгляну
в пруду продолговатом, что, по данным
анализов, опять, как в старину,
пришла пора именовать «поганым»;
не размышляя «быть или не быть»,
куплю себе чего-нибудь попить.

Воспоминаний серое пальтишко
я скину к черту и помчусь вперед,
туда, где ждет уже другой мальчишка, –
туда, на площадь Яузских Ворот.
И с веком наравне отправлюсь дальше,
в Заяузье, в Замоскворечье даже.

Век двадцать первый! Не шали, малец!
По-нашему, ты пятиклассник типа.
Не столь суров, как страшный твой отец,
но выковырял штамм свиного гриппа.
И все же ты – чему я очень рад, –
по крайней мере, не акселерат.


 

Парк во времени

Как хорошо бывает с Невского,
с метафизических высот,
упасть на улицу Вишневского –
слегка массируя висок,
за завтраком послушать радио,
тетради старые достать
и всё прошедшее и раннее
скептически перелистать.
Одно мертво, другое издано,
и снова – с чистого листа.
Что делать? Убираться из дому,
покуда ты не арестант!
Куда? Неплохо в парк направиться.
День ослепительно хорош.
Итак, скорее в парк – на празднество
распахнутых июльских рощ!

Я с детства помню осень в городе:
парк превращался в райский сад
и в нём волшебно пахли жёлуди
сквозь бесконечный листопад.
Казалось, полчища несметные
обрушивались в перегной,
и лишь немногие бессмертные
вдруг обретали мир иной.
Кружась, валились листья жёлтые
в беспамятство, где жизни нет,
а эти маленькие жёлуди
бессмертными казались мне.
А по дорожкам по асфальтовым
под вечер дождик колесил,
прохожим сам себя просватывал
под осторожный клавесин.

Всегда дородные и статные
кумиры позлащённых рощ,
зимой теряют в парке статуи
свою божественную мощь.
Как будто голых обывателей,
их выставляют на расстрел.
Амура сразу убивать или
сначала должен быть растлен?
Среди бессилия пейзажного,
тебя, Геракл, тебя, атлет,
в гроб заколачивают заживо,
покрашенный как туалет.
А рядом, сохраняя выдержку,
в каракулевых шапках крон
застыли сосны здесь навытяжку
и клёны с четырёх сторон.

Зимой присутствовал при казни я,
но был весной вознаграждён:
нет в мире ничего прекраснее,
чем освежёнными дождём
аллеями, ещё безлюдными,
спешить забраться дальше, вглубь,
и там бродить двоим возлюбленным,
касаясь мимолетно губ,
и чтобы парк светлей, чем детская,
от птичьих голосов пылал,
и чтобы музыка чудесная
из памяти моей плыла.


 

* * *

Всё, что трепетно любишь ты,
проникает из пустоты
в иллюзорную форму тела.
Любишь музыку? Посмотри,
эта флейта пуста внутри.
Так откуда берётся тема?

Всё, чего ты боишься, брат,
можно смело в расчет не брать.
Если хочешь, давай обсудим.
Но один безусловный пункт:
должен сердцем ты выбрать Путь,
многим кажущийся абсурдным.

Я и сам убеждал себя,
что дорога, стезя, судьба –
только бредни молокососа.
Повзрослел я. Благодарю
этот полдень, закат, зарю
перед каждым восходом солнца.
И люблю я морской прилив,
и листок, что к стеклу прилип,
до обиды, до слёз мне нужен.
Мир – лишь призрачный караван
или праздничный карнавал, –
пуст внутри, но так мил снаружи!


 

* * *
Наблюдать как носится чижик
или слушать дятла-радиста –
ради вот таких мелочишек
ты, видать, на свет и родился.

И не надо корчить эстета,
говорить, что мир только ширма,
что твой дух выходит из тела,
ибо так велел ему Шива.

Лучше сдайся солнцу и лету
и разглядывай одуванчик;
мир, который крутит рулетку,
всё равно тебя одурачит.


 

* * *
У исторического парка
есть власть над временем текущим.
И московит времён упадка
спешит к тем зарослям, тем кущам,
в которых тени «Илиады»
сговорчивы и креативны,
где отрываются дриады,
атланты и кариатиды.

Вот он, спасённый миф античный,
средь приапических реликвий!
Пусть неглубокий, но отличный
от ханжества иных религий.
И московит, поклонник Сартра,
подхлёстнутый еловой веткой,
вглубь романтичнейшего сада
бежит за пухленькой нимфеткой.


 

* * *
Сколько я служу на таможне
(тридцать долгих лет и три года),
многие проехали мимо,
родину покинув. Домой же
не вернулись. Разве погода
лучше по ту сторону мира?

Преодолевая пределы,
каждый оставлял мне в подарок
что-нибудь, что было охота.
Кто-то – мышь (я хвост к ней приделал),
а другой – волшебный огарок
от создателя «Дон Кихота».

Чей-то шут отдал мне свой череп,
Лао-Цзы – свои наставленья,
Будда – ничего (эка жалость!).
Всех их перебросил я через
перевал. Теперь на столетья
будет перерыв, показалось.

Что ж! Займусь пока приведеньем
собранного в строгий порядок.
Здесь поставлю редкие книги,
чуть подальше – Дом с привидением,
ну а мёд с небесных полянок
оттащу, пожалуй что, к Нинке.


 

* * *
Когда таинственной судьбы
распутываются все нити,
и солнце с торжеством судьи
стоит в зените,

а небо кажется другим –
гораздо выше и прозрачней,
и от костра струится дым,
чердак окуривая дачный,

и в душу мне из-под воды
глядит двойник в стакане с чаем, –
пора итоги подводить,
конец соединять с началом.

Но что же тут соединишь?
Теперь с меня все взятки гладки,
ведь божества ушли из ниш
торчать вдоль пыльной Ленинградки.

Ещё я вижу сны порой
и слышу в речке смех жемчужный,
но мой не действует пароль
для входа в мир мне странно чуждый.

Я различаю в смехе смерть,
а в трели соловья – звук дрели.
Я не такой, чтобы посметь
стучаться в запертые двери.

Зачем же, получив отказ,
топтаться, как дурак, у входа?..
Когда живёшь в который раз,
теряется трагизм ухода.


 

Давид и Голиаф

Установлен в музейном зале,
чтобы видом одним давить,
не особо доступный сзади
микеланджеловский Давид.
Вечно юн, величав и стилен.
Кучерявится нагло пах.
Эдак можно бы филистимлян
без пращи повергать во прах.
А внизу, возле ног атлета,
рот разинув и нос задрав,
бросил вызов и ждёт ответа
смертный маленький Голиаф.


 

* * *
К давности стали зорки.
Снов составляем опись.
О пионерской зорьке
грезим, шагая в офис.

Менеджеры из фирмы
по распродаже раши,
старые смотрим фильмы,
те, что смотрели раньше.

А между тем дебилы
пламя добыли треньем,
Родину-мать добили
аж в девяносто третьем.

Вот ведь какая жертва!
Как мы осиротели!
Время тикать из Ржева
к Альфе Кассиопеи.

Здесь нам укрыться негде:
в книжке и на билборде
пляшут в горящей нефти
рейтинговые боги.


 

* * *
Как драгоценные подарки,
ловлю последние лучи.
Но мне гулять в осеннем парке
теперь советуют врачи.
Гляжу в небесную пучину
немного даже сам не свой –
ведь не по своему почину
шуршу здесь палою листвой.
И оттого гораздо реже
бываю в этой красоте.
Привычки вроде бы всё те же,
да поводы уже не те.


 

* * *
Услыхав какофонию дня,
закрываюсь от мира мгновенно.
Но нельзя почитать и меня
инструментом, настроенным верно.
Ведь какой ни коснешься струны,
до каких ни дотронешься клавиш,
ни с Иуды не смоешь вины,
ни Христа от креста не избавишь.


 

* * *
Дни августа… Душе – как божий дар они.
Во всем царит покой. (А для меня так редки
периоды без драм!) Хотя и в эти дни
от нервов наперед я пью свои таблетки.
Но дивно хорошо, стряхнув остатки сна,
в постели полежать московским ранним утром,
и улыбнуться дню, любуясь из окна
ветвями лиственниц в моем дворе уютном.

В гостиной бьют часы: «Бим-бом!» Пора вставать.
Умылся. Что теперь, позавтракать? А как же!
С утра побольше ешь – не будешь толстоват
почтенье оказав простой овсяной каше.
Одевшись, выхожу. Двор пуст: кто в отпуску
копает огород, кто преет на работе.
А я иду гулять по ближнему леску,
под соснами сидеть как бы в прохладном гроте.

Из этих райских кущ, готовых к сентябрю,
но все-таки еще богатых птичьим пеньем,
на прошлое свое в дни августа смотрю
без всякой горечи, и даже с умиленьем.
Костер моих обид уже сгорел дотла,
и удобрен золой большой участок сада.
Мне кажется теперь, что жизнь моя светла,
что все в ней здорово и только так, как надо.