Рассказы

Рассказы

Авария

 

Стояла моя бедная новенькая машина возле магазина, в котором я работал кавистом — продавцом вин. Вдруг в тот момент, когда я, сопровождая клиента, шел с бутылкой вина к прилавку, вижу в окне: кто-то стоит возле моего автомобиля. Да и не просто стоит, а со своей машиной, которая подозрительно жмется к моей. И это на абсолютно пустой парковке, где кроме наших двух машин — ни одной! Так «хорошо» посещали наш торговый центр.

Я извиняюсь перед клиентом и выхожу на улицу через запасной выход.

Оказалось, в мою машину «въехали». Ну, «въехали» — это громко сказано, но оставили сзади потертости. А у моего обидчика кое-где даже повылетали крепления бампера. Казалось бы, никакого боевика тут не снимешь. Серьезно, мы даже не подрались. Но дело в другом. Водителя автомобиля, который в меня врезался, звали Флор. Меня это даже разозлило. Почему в меня не мог врезаться какой-нибудь Иван, Павел, на худой конец, Иннокентий? А тут Флор. Если Ивану можно сказать, мол, «Вань, че за дела, ты глаза-то разуй, а то так и по морде получить можно», то Флору такого как-то не скажешь. Об это имя спотыкаешься, как о поребрик, только подумав произнести его. Я до сих пор не могу сразу сообразить, Флор или Фрол правильно. Откуда, спросите вы меня, я узнал его имя? Дело в том, что этот Флор оказался клиентом винного бутика, приехал забрать «скидочную карту», и, видимо, так быстро хотел ее забрать, что не сумел даже толком припарковаться, врезавшись в мою машину, которая, повторюсь, единственной стояла на парковке. Я чуть не прыснул, когда узнал его имя. Так и переспросил: «Вы Флор?» А он серьезно ответил: «Да».

Я вызвал гаишников. Тут стоит упомянуть, что когда я осматривал ранение моей «укусанной» машины, то на вопрос Флора о вызове гаишников весьма спокойно ответил:

Ничего, бывает. Давайте вызовем.

И хотя Флор не слишком этого хотел, потому что, вероятно, куда-то спешил, он все-таки был удивлен моей мягкой реакцией. А когда я сказал: «Заходите к нам в магазин. Угостить вас чаем?», он смущенно отказался и, пожалуй, был шокирован, заподозрив во всем этом какой-то подвох. Едва ли я сделал что-то выдающееся, но все же понимаю, что такое поведение, должно быть, выглядит сюрреалистично.

Ждем мы гаишников. Я ему еще раз чаю предложил, так что он, ошарашенный гостеприимством, прямо-таки сбежал от меня в свой автомобиль, сославшись на то, что ему нужно зарядить телефон. Тем временем я занялся работой. Флор, подзарядив свой мобильный, тоже оказался в магазине.

Мне вдруг пришло в голову:

А знак «треугольника» не нужно поставить? — спрашиваю я, подойдя к нему.

Поискали в Интернете — узнали, что надо. Знака «треугольника», само собой, ни у кого не оказалось. Нашли в его машине какую-то канистру, обмотали синей тряпкой — и выставили в паре метров от машин.

Давай еще «аварийки» включим, — говорит он мне.

А почему бы и нет?

Включили «аварийки» и пошли обратно в мой ликероводочный. Я со стороны посмотрел — шик-блеск, картина маслом, подлинный аварийный шедевр. Две машины стоят задними бамперами друг к другу под углом, «аварийки» мигают, а неподалеку еще канистра стоит.

Полноценная авария, — говорю.

Нет, — отвечает. — Мы должны еще поругаться.

Конечно, должны! Тут полагается набить друг другу морды. Вот это будет то, что надо!

Он со мной согласился, но драться мы не стали, и под желтые гирлянды наших автомобилей в свете угасающего дня спокойно дожидались гаишников.

Приезжает один из них и добавляет свою капельку в наше море сюрреализма.

Так я вам тут, — говорит, — не нужен. У вас урон меньше двадцати пяти тысяч. Составляйте сами протокол.

И уезжает.

«Ну и денек!», — думаю.

Признаюсь, в отличие от моего коллеги по аварии, я таких правил не знал, но все равно слова гаишника прозвучали весьма странно. У меня в бардачке оказалась форма протокола — она прилагалась к ежегодной страховке. Разве мог я знать, для чего она требуется? А тут на тебе… самостоятельно заполнить протокол! Дескать, в такой свободной стране живем, что можем даже такие важные решения принимать, и нас даже в страховой компании без участия полиции послушают.

Не буду углубляться в тонкости заполнения протокола и наши сложности, когда нужно было выбрать из трех пунктов — «выезжал с парковки», «заезжал на парковку» и «двигался на парковке» — как будто различия были столь существенны, что могли повлиять на весь процесс. Тут мы с моим Флором сошлись во мнении об абсурдности некоторых пунктов.

Вы уж простите, что я рисую вашу машину меньше своей, — промолвил я. — Я… кхм… вначале масштаб не рассчитал. Если бы нарисовал вас таким же, то вы бы оказались уже врезанным в мою машину, и я бы упустил динамику, а ее нужно передать. Так что я изобразил вас меньше непреднамеренно… Не сердитесь. Вот тут рядом с вашей машиной — стрелочка направления движения.

Вы полностью правы, пропорции надо соблюдать, — ответил он, бессовестно льстя моей машине, которая и вправду оказалась раза в полтора-два раза больше.

Я пишу в своей графе имя Алексей, он пишет — Флор, и мы расстаемся.

 

 

Аккордеонистка

 

Над чашкой кофе, которая стояла на заваленном черновиками столе, поднимался пар. Аккордеонистка дописала эту музыку вчера. Это была чудесная мелодия об одиночестве человека, о его ежеминутной борьбе за свое существование, борьбе со всем и со всеми, и одновременно с самим собой. Вначале она хотела написать слова к мелодии, но потом, когда работа была закончена, поняла, что они не нужны.

«Сколько колосьев шумит в поле на ветру, а если прислушаться, то каждый колос неповторим и каждый поет о своем». Вот о чем размышляла она. Одиночество человека фатально. Просто одни понимают это, а другие нет.

Каждый день она брала старенький аккордеон, шла к входу в парк, ставила перед собой и открывала кофр, садилась на низенький складной стульчик и начинала играть. Это единственное место, где можно быть услышанной. В других местах все время что-то мешало. То гудят машины, то грохочут трамваи, и вся романтика музыки исчезает. Люди спешат по проспекту, и им дела нет до звуков, которые залетают им в уши. И только возле входа в парк, где время чуть-чуть замедляется, а пространство становится немного шире, воздух словно открыт звукам. Вот почему именно здесь прохожие замедляют свой бег. Кроме того, именно в этом месте мимо аккордеонистки сновало множество людей, устремляющихся к парковым прудам и аллеям или возвращающихся обратно в город.

Они слышали ее игру. «Может быть, в ком-то воскреснут давно забытые воспоминания?» — думала она. Может быть, хотя бы одному человеку из множества проходящих она поможет «вернуться к себе». Ее надежды были не так уж напрасны — прохожие часто останавливались и подолгу стояли, слушая ее игру. Некоторые даже закрывали глаза — словно одновременно прислушивались и к себе. А потом шли дальше, но походка их зачастую замедлялась. Но даже если горожане просто бросали монету и шли себе дальше, не удостаивая ее взглядом, то все равно они слушали ее, и аккордеонистка была благодарна им за это.

Этим утром она долго глядела на кофр, в котором лежал аккордеон, когда-то давно подаренный ей отцом. Знала ли она тогда, юная ученица музыкальной школы, что всю оставшуюся жизнь эта вещь будет главной в ее жизни, что без этого инструмента ее существование было бы в сто раз беднее, а то и вовсе потеряло бы смысл. Музыка была ее жизнью, и ее жизнь была музыкой. А все остальное было мучением, которое люди обычно называют жизнью, банальной повседневностью, в лучшем случае, опытом, из которого потом и рождается музыка.

Сегодня она сыграет созданную ею мелодию. Это не так просто, как может показаться. Конечно, место у входа в парк — не концертный зал, где на одну тебя устремлены тысячи глаз, но все-таки это выход, суд. Написанное должно быть прочтено, сыгранное услышано, а нарисованное — увидено кем-то. Только тогда боль художника, соприкасаясь с миром, наполняется высшим смыслом.

Ее взгляд, устремленный на ноты, которые лежали перед ней, заставлял ее испытать чувство удовлетворения. Перед ней лежал смысл перенесенной боли.

Она не тешила себя насчет публики. Одни, слушая ее музыку, наверняка будут отвлекаться на пролетающих птиц, другие начнут переговариваться между собой, а третьи, едва удостоив ее своим вниманием, отправятся себе дальше. Но если найдется хотя бы горстка людей, да что там, хотя бы один человек, который проникнется ее мелодией, этого уже достаточно.

Аккордеонистка взглянула в окно. Стояла солнечная золотая осень. Она начала собираться. Надела толстый свитер, брюки, старую темно-зеленую куртку на «молнии», перчатки со срезанными пальцами, теплую шапку, которая грела уши. Взвалила себе на плечи рюкзак с кофром и притороченным складным стулом, и отправилась играть.

По дороге она гнала прочь мысли о завтрашней работе, о счетах за квартиру, о неотложных делах и нерешенных проблемах. Она вспоминала свою жизнь. Лет пятьдесят назад родители отдали ее в музыкальную школу, и с тех пор аккордеон стал для нее всем. Все сожаления, всю боль отдавала она ему, и он все понимал. Он умел понимать так, как никто из людей. Он был для нее другом, целителем, исповедником. Он был ее свободой и — одновременно — монастырем. Напоминанием об утраченном рае. Вернее, надеждой на то, что рай все-таки существует.

Она подходила к парку. Откуда-то доносилась музыка. Над рекой кружили чайки. Они сидели на набережной. Несколько рыболовов уставились на свои поплавки. Пожилая женщина, улыбаясь, кормила уток, а они дрались за каждый сухарь.

Задумавшись, аккордеонистка шла к своему обычному месту. Звуки музыки становились громче, но погруженная в собственные мысли, она ее не слышала, внутренне готовясь к исполнению. Несколько дней она мучилась поиском нужных аккордов. А сейчас пыталась вновь проникнуться тем настроением, которое испытывала, когда писала мелодию.

Подойдя к входу в парк, она вдруг отвлеклась от своих мыслей и увидела, откуда доносится музыка. Ее место было занято. Другой человек стоял возле входа в парк и играл на скрипке. Ей хватило сил только на то, чтобы развести руки от неожиданности. Здесь никогда никто не играл, а тут нашелся еще один музыкант, который встал на ее место. Она попыталась собраться с мыслями, но вдруг поняла еще кое-что. Руки, скрипка и душа этого человека рождали удивительную мелодию. Это была мелодия из самого сердца. Она струилась плавно, мягко и перемалывала убожество этого мира. Она возносила того, кто держал скрипку в руках, над людьми, над парком, над городом. Вокруг собралось не так уж много людей, но все они притихли и слушали скрипача, затаив дыхание. Она со своим рюкзаком встала рядом. И, как остальные слушатели, наслаждалась мелодией. Нет, даже больше — она взлетала на ее крыльях.

Эта мелодия стихла, началась другая — не менее трогательная и до слез искренняя. Аккордеонистка очнулась. Ее место занято. Что ей остается? Встать рядом? Никогда. Невозможно представить зрелища ужаснее, чем две удивительные мелодии, звучащие одновременно. Нет, ее место занято.

Она грустно улыбнулась, взглянула на скрипача и пошла в парк, кормить с рук птиц.

 

 

Обеденный перерыв

 

Мой желудок призывно урчал от голода. Пришлось немного задержаться на работе. Время обеда прошло, и жизненный ритм, этот повелитель мира, диктовал мне, что я должен немедленно отправиться на обед, что я и сделал, прихватив с собой книжку и размышляя о том, что закажу погорячее, побольше да повкуснее. Впрочем, в отсрочке обеда есть и приятная составляющая — будет острее ощущаться вкус. А вкусная еда посреди унылого рабочего дня — это почти событие.

Неподалеку от того места, где я работал, находился бизнес-центр. Там готовили незамысловатую еду для работников офисов, расположенных выше. Впрочем, захаживали и случайные прохожие с улицы — такие, как я.

Очередь примерно из пятнадцати человек послужила первым разочарованием. Во-первых, это отнимало время от чтения, так как на обед выделялся ровно час, а несколько прочитанных страниц в середине рабочего дня отлично поднимают настроение и даже снимают головную боль, если такая имеется. Минут двадцать я отстоял в очереди, раз пятьдесят изучив меню. Ассортимент был весьма скудный, однако сытный. Греча, рис, картофельное пюре, салат с капустой, на мясо я даже не смотрел, потому что вегетарианец.

Не могли бы вы разогреть пюре погорячее?

Хорошо, — ответила кассирша так, что я понял: едва ли она это сделает. Поэтому когда расплачивался, повторил просьбу.

У нас всем греют одинаково, — услышал я эхо до перестроечных голосов. — Но я попрошу, чтобы вам разогрели получше. — В этом слышался голос нарождающейся свободы.

Я поблагодарил и отправился выбирать столик. Вторым разочарованием было то, что все столики были заняты. Каким-то чудом прямо передо мной закончили обедать люди за столиком на четверых человек, и я с небольшим подносом в руках нырнул за него. Повесил куртку на соседний стул, взял книжку и принялся читать. Здесь обычно долго подавали. Я погрузился в чтение. Книжка была философская, а потому читалась медленно. На стене верещал телевизор, посетителей заведения развлекал какой-то бессмысленный телеканал. Но к звуку телевизора я кое-как приспособился и не отвлекался.

Здесь свободно? — раздался надо мной голос, когда я не прочитал и страницы.

Да, пожалуйста.

Спросил один человек, а оказалось их возле меня трое.

Откровенно говоря, меньше всего хочется провести единственный свободный час в окружении незнакомых людей. Впрочем, при виде одной только очереди стоило подготовить себя к компании. Ладно, решил я, потерплю, людей и вправду много.

Подали мне и моим непрошенным соседям почти одновременно. Мне принесли картофельное пюре, салат с капустой и кусочек хлеба, им — заметил я краем глаза — мясной суп, двойные макароны с гуляшом и подливкой, два небоскреба из кусочков хлеба на блюдце, компот и какую-то булочку с маком. Последняя — размером с мой гарнир. И так каждому из троих. Из хозяина стола я превратился в скромного гостя, который с парой тарелок ютится на самом уголке. Чтобы не замечать этой почти варварской трапезы я опустил взгляд в книгу. Книжка, как уже сказал, была философская, а именно про философию абсурда, одного из самых популярных течений последнего века. Само содержание книги несколько скрашивало мое пребывание в таком обществе. Я изредка брал вилкой пюре или салат, не отрываясь от строчки, и с наслаждением глотал как еду, так и текст. Боже, рай на земле существует, думал я, ощущая, как мой голод сходит на нет.

И вдруг раздался безобразнейший хлюп. Такой громкий и неожиданный, что у меня, наверно, даже расширились глаза. Я поднял обескураженный взгляд на своего соседа слева. Раздался второй хлюп. Новая порция супа покидала ложку, отправляясь ему в рот. Еще не проглотив супа, сосед кусал хлеб, умудряясь не пролить ни капли изо рта. Жевал он, чаще все-таки закрывая рот, но, видит Бог, не всегда. Вероятно, я весьма долго смотрел на него, потому что через какое-то время он почувствовал мой взгляд и взглянул на меня. Мне пришлось проглотить ложку пюре и вновь приняться за чтение. Но не прошло и нескольких секунд, как хлюпанье раздалось вновь. Я не хотел смотреть на него, но моя шея и голова сделали это против моего желания. На этот раз сосед не обращал на меня внимания, с увлечением уплетая свой суп, который мало того, что был мясным (источая не самый приятный запах для вегетарианца), так еще и входил в него, как будто всасывался в пылесос.

Я заставил себя погрузиться в книгу. Я продирался даже не сквозь предложения, а слова, как человек с мачете, прорубающий себе путь в джунглях. И как несчастный обладатель мачете я довольно быстро устал.

Это был какой-то абсурд в квадрате. Я читал книжку, где мир представлялся воплощением абсурда, и был вполне готов принять эту точку зрения, особенно в сложившей ситуации, однако, сама ситуация так настырно лезла в уши, что не позволяла сосредоточиться на этом логическом умозаключении. Очевидный абсурд не давал раствориться в спасительной мысли о нем самом.

Я ждал, когда этот человек доест свой проклятый суп, и, наконец, наступит тишина. Но когда это случилось, он пододвинул к себе тарелку макарон с гуляшом и звуки не стали тише или менее противными — они просто изменились. Только представьте себе чавканье, перемежающееся с всасыванием в себя длинных макаронин! Я продержался еще какое-то время, но потом все-таки обратился к нему.

Вы вообще тихо есть можете? — сказал я, и слова мои были подобно расплавленному свинцу, который заливают в форму. Я смотрел на него в упор, и взявшая откуда-то железная воля не давала отвести взгляд от его растерянных глаз.

Культурный человек устыдился бы, покраснел, извинился, невоспитанный оскорбился бы и предъявил бы претензию насчет замечания, а этот просто воскликнул:

А что, громко, да?

А когда я не отреагировал на его возглас, потому что онемел от происходящего, он добавил:

Извини, у меня еда неудобная, эти макароны… длинные, как черти.

«Скорее уж, как глисты», — подумал я, но промолчал.

Ответ соседа окончательно обезоружил меня. Я даже почувствовал себя виноватым, что так грубо заговорил с человеком.

Будьте любезны, обедайте потише.

Хорошо.

Его друзьям эта сцена, видно, не показалась необычной. Они даже не оторвались от еды и от разговора. Кстати говоря, ели они не намного тише, чем он. Тот, кого я упрекнул, вернулся к своей громадной тарелке с неудобными макаронами и гуляшом. Тихое принятие пищи давалось ему с трудом. Он пыхтел, корпел, ввинчивал вилку, а потом сбрасывал макароны обратно в тарелку, потому что их навинчивалось слишком много, и начинал все сначала, но стоит отдать ему должное — старался. Однако теперь эта искусственно создаваемая натужная тишина с все-таки пробивающимися через нее хлюпами не давала мне сосредоточиться на книжке. Книжка не читалась совершенно. Все эти чмоканья и прочие всасывания еды стояли стеной между мной и текстом. Но мозг упрямо продолжал пытаться прочесть текст, правда, теперь раздражаясь от этого процесса, а не получая удовольствие. Я доедал картофельное пюре и салат механически и даже как-то подчеркнуто тихо, как будто хотел преподать урок этикета этим трем юродивым менеджерам или кем они там были.

В той столовой за цену в два раза меньше этой и наешься и напьешься, не то, что тут! — донеслась до меня реплика одного из трех моих соседей, на которую я даже не отреагировал.

У тебя нос в борще, — сказал еще один сосед, обращаясь к своему товарищу, которому я сделал замечание.

Так я вроде борща не ел, — последовал ответ.

Повисла секундная пауза, точно борщ на носу свидетельствовал о том, что в процесс обеда вмешался инопланетный разум. Мой сосед, который наиболее активно хлюпал, взял кусок хлеба, со скрипом стал вытирать им тарелку, а затем с аппетитом его съел. Другой же, напротив, оставил почти половину из того, что заказал.

Я положил в рот последнюю ложку картофельного пюре, к вкусу которого примешались ароматы еды моих соседей по столику. Голод, который привел сюда меня, окончательно пропал при виде торжествующего бескультурья.

Вскоре я остался за столом один — мои соседи поглотили горы своей еды в то время, пока я расправлялся со своей сравнительно скромной порцией. Обычно я покупал еще и чай с булочкой, но сейчас баловать себя «десертом» отчего-то расхотелось. Пора было возвращаться на работу, где меня ждали кипы неразобранных документов, но шел я туда почти с радостью.

 

 

Посидели

 

Сижу я как-то на работе в состоянии привычного мне сплина. Впрочем, оно и понятно. Представьте себе винный бутик, куда зайдет в день пара не раскрывшихся до конца алкоголиков, купит чего-нибудь на вечер и уйдет. Обычная офисная работа — сущий драйв по сравнению с местом, где работаю я. Ну да ладно, для понимания полноты картины довольно, а если я продолжу, все это будет напоминать жалобное скуление, а скулить мне на этих страницах совсем не хочется — для этого у меня есть работа…

Сижу я на небольшой уличной скамейке, принесенной в бутик, видимо, по той только причине, что другого места ей не нашлось. Впрочем, она довольно удобная, мне грех жаловаться. И тут у меня зазвонил телефон. На том конце, как принято говорить, провода, раздался страдальческий голос режиссера. Мужик он сильный и, как и я, жаловаться не любит. Да только как иной раз не пожалуешься?

Мне ремонт в репетиционной сделали, — говорит. А голос у самого довольный.

Давно пора, — отвечаю. — Дождалась, наконец, наша культура инвестиций.

И не говори! Два прожектора поменяли, кулисы подновили, стены подретушировали, новые стулья купили. И шкафчики теперь для костюмов есть. Приезжай, посмотришь. Хорошо у меня там теперь. Только одно плохо: на линолеум денег не хватило. «Черный кабинет» не получается сделать, понимаешь? Сижу я, репетирую, а пол на сцене желто-бежевый, из старого советского линолеума. Ужас, да и только. Раздражает до зубной боли.

Какой-то незаконченный ремонт получился.

Что делать, ума не приложу. Все хорошо, а на пол смотреть тошно. Плохо мне, — стонет режиссер.

А вы не пробовали объяснить, что черный пол в театре важнее, скажем новых стульев?

Так объясняй — не объясняй, а все одно: денег нет. Плохо мне, правда, плохо.

Такие перепады настроения были ему присущи. Впрочем, это объяснимо. Тридцать пять лет работы режиссером театра даром не проходят.

Мы попрощались на грустной ноте, и я продолжил свое существование на работе, где пол выложен мраморной плиткой, стены покрашены дорогой краской, на стеллажах сверкают бутылки всех стран мира, и стоит ажурная скамейка, которую непонятно откуда притащили. В бутике не было ни одного человека. Смысл моего пребывания здесь был неясен.

Под вечер ко мне зашел один наш клиент, предприниматель, человек богатый и любивший это ненароком подчеркнуть.

Я вам принес небольшой подарок, — говорит. — Как и обещал.

Он и вправду полгода назад обещал принести бутылку бургундского вина.

Не желаете распить-с? — спрашивает.

Мне как-то неловко, — ответил я по той причине, что стоимость бутылки равнялась половине моей зарплаты.

Неудобно спать на потолке, — сказал он.

Ну что же, с удовольствием, — сдался я после недолгих уговоров.

Я достал бокалы, открыл вино. Клиент отлучился в пекарню, чтобы любезно сопроводить вино едой. Из горлышка на меня дохнул аромат бургундских холмов, осенней земли и винограда. Запахи настолько гармонично переплетались между собой, что уносили в места, где вьется виноградная лоза, вид которой, конечно же, был прекрасен.

Я разлил вино по бокалам и, оно стояло так некоторое время для того, чтобы впитать в себя воздух и раскрыть свой аромат еще ярче. Мешал ли бургундскому местный воздух или, напротив, придавал ему новые ноты, сказать трудно. Мы наслаждались ароматом, и мысли наши и чувства были далеки от небольшого винного бутика.

Потом мы сделали по глотку, и вкус поразил еще больше, чем аромат. Мягкое бархатистое вино обладало готовыми, будто круглые камушки, танинами, нежной не обжигающей кислотностью, превосходным балансом. Прозрачное, с появляющейся рыжиной, оно призывало сделать еще один глоток.

Мы говорили о разных вещах. Мой собеседник рассказывал о своих проектах, не касающихся его основной работы: о закладке первого камня церковной школы, о продюссировании концерта известной группы, о посиделках в кафе с известными актерами отечественных сериалов.

Затем речь зашла о литературе. Собеседник купил одну мою книжку. Единственное место на земле, где она продавалась, был бутик, в котором я работал.

У моего гостя был хороший, но ограниченный вкус. Он любил только бургундские и бордосские красные вина, а все остальное и за вино не считал. Эта узкая направленность его вкуса распространялась и на культуру: Тарковский был для него советским андеграундом, или другими словами, заумью, упоминание о Пиросмани заставило его лицо поморщиться, как будто вино в бокале резко пришло в негодность. Зато Мандельштама он любил. Мне, конечно, хотелось поспорить, но я давно понял, что споры об искусстве рождают отнюдь не истину, а новые споры об искусстве, поэтому… продолжал наслаждаться вином.

Вдруг у моего собеседника возникла прекрасная идея. Он решил купить еще одну бутылку и таким образом распить за этот вечер вина на сумму, эквивалентную теперь уже моей зарплате целиком.
— Мне неудобно, — вновь запротестовал я, правда, уже не так уверенно, поскольку немного опьянел.

Неудобно… — начал он.

Хорошо, — сдался я и пошел к кассе пробивать чек.

И мы продолжили наш вечер.

Вы не находите, что само определение вина подразумевает наличие какого-то «лица» у напитка? Я бы сказал, что вино вообще делают, чтобы у содержимого бутылки была некая личностная выразительность. Ведь масса сбалансированных и гармоничных вин совершенно безлика, — сказал я.

Абсолютно с вами согласен.

По инициативе моего гостя мы проанализировали рынок вин и пришли к выводу, что западная культура в нашем отечестве в три раза дороже, чем там, где она рождается. И все равно отечество к ней тянется. Может быть, это вечная тоска русского человека по западной культуре, как говорил уважаемый моим собеседником Мандельштам?

Сошлись мы также в том, что у высококачественных дорогих вин, есть еще одно интересное свойство. Опьянение от них сильно отличается от опьянения от вин дешевых. Выпив даже бутылку такого вина, ты можешь даже пошатываться, но все равно сохраняешь способность довольно ясно мыслить, ощущаешь себя в некоем пространстве, сродни космическому. Созерцательное умонастроение пропитывает все твое существо. Это во многом и отличает вино высокого качества.

Мы выпили по бутылке, но чувствовали себя превосходно. Какое-то время просто сидели в молчании.

Потом мой собеседник попрощался и пошел домой. Я же продолжал сидеть с бокалом прекрасного вина, и жизнь мне теперь казалась не такой ужасной, как днем. Тут раздался звонок телефона, я поднял трубку и услышал голос режиссера.

У меня отличная новость! Я счастлив! Ты даже не представляешь насколько все хорошо! Отличная, прекрасная новость!

Что случилось? — спросил я.

Деньги на линолеум дали! — с восторгом проговорил режиссер.

Я порадовался за него и, глядя в бокал с вином гранатового цвета, спросил:

Вы не находите, что наша культура всегда существовала по доброй воле меценатов и вообще была только актом доброй воли?