Рассказы

Рассказы

ГРИНГО-АРТИСТ

 

В зимние холодные дни мужики всегда собирались в конце рабочего дня на бригаде. На конюховке, в центре деревни, у речки. И в этот раз собрались, теперь обсуждали последнее постановление: по борьбе с алкоголизмом и самогоноварением.

Но и чё таперя? Не пить?!

Хэ, загнули, сами-то, навероятно, коньяки жрут!

Дак, он, говорят, клопами пахнет, – хикнул из совсем тёмного угла Амосыч, мужик с опущенными штанами, и засмеялся, дробно, будто горох рассыпал.

У их не пахнет…

Помолчали.

А всё равно варить будем!

И гнать!

А куда мы денемси…

На улице, за окном, скрип саней, топ коня и глас, резкий, гортанный:

Тп-р-р-рууу…

Этта, кто ещё там, – от камелька, в прокуренный мрак, конюх, Михаил Пологрудов, фронтовик, – навроди все на месте.

Пропели воротца, прохрустели шаги под окном, скрипнула входная дверь в комнату, где висела сбруя, и открылась, наконец, лёгкая, дощатая. В проёме образовалась чёрная борода, потом горбатый нос, густые хмурые брови – под огромной лохматой рыжей шапкою. Из-под треуха сверкнули бесовские глаза.

Явившийся одним движением смахнул с головы малахай, размашисто отвесил поклон, поворачиваясь на все стороны, не оставляя никого без внимания.

Привет честной компании! – скрыл усмешку в бороде.

Мужики онемели от такой картины, кто-то пробормотал:

Здоров, коль не шутишь.

Кто тут главный?

Я, – солидно выставился управляющий фермы, крепкий, косоглазый молодой мужик. – Что случилось?

А кто ты? Фамилия?

Управ подумал немного, посмотрел в упор.

Нестеров Алексей Анипадистович.

Нет, ты не главный! – утвердительно сказал бородатый, снял с правой руки собачью шубенку, сложил с второю и сунул их, вместе с кнутом, подмышку, извлёк из-за пазухи бумажку, поднёс к глазам и подвинулся к лампочке.

Неудобнев Григорий Егорович. Кто?

С лавки встал рыжий невысокий коренастый подвижной мужичок с ясными вострыми глазами.

Ну, я. А ты, кто таков?

Борода чё – та замутил, – раздался ехидный голос из сумрака.

Тиха, ты! – одёрнули выскочку. – Не видишь: документ изучает.

В записке значилось: подателю сего документа, имяреку, взамен на означенную сбрую (перечислено по пунктам, пунктов – 13) обменять на лошадь, кою сочтёшь нужной. С ком. приветом Пупкин А.С. Дата, подпись.

Директор, серьёзный, деловой мужик, юмора, однако, не чуждался.

Григорий Егорович поднял голову от записки и, весело улыбаясь, уставился на посетителя, прямо в глаза. Он всегда так начинал, когда чуял: можно повеселиться. Жизнь скучна. В деревне его звали Артист, но кое-кто, ещё с детства – Гринго. Мужики внимательнее уставились на сцену.

Хорошо, понял. Тогда слушай, Пётр Григорович. Лошадки у нас закреплены за людьми: за скотниками, бригадирами и прочим людом. Будешь выбирать из свободных. Как, согласен?

Бородатый человек смотрел на бойкого мужика.

Мужик подумал в бороду, посмотрел на мужиков.

По рукам.

Ну, вот и ладненько. Сдавай пока амуницию. Да, документы на сбрую у тебя с собой?

А то, как же, – откликнулся бородатый и выдернул из внутреннего кармана шубы кипу чеков.

Степан Панкратьич, – взглянул зоотехник на завхоза, – пошли-ка, покажи, что у тебя там на складе.

На ясном, звёздном небе ярко, в белом ободке, горела луна, и там видны тёмные пятна – кратеры. Но следов не видно, больно уж мелки.

Вот, черти, побывали ведь там… Вперёд нас!– воскликнул Григорий Егорович.

О чём ты?

Стёпа, – посмотрел, не особо скрывая усмешку, Григорий Егорович на пьяненького завхоза, – это я так, о своём. У тебя водка есть?

Откуда, Егорыч?! Сам перебиваюсь…

Не ссы. Верну сегодня же… Ну, завтра. Надо!

Да, есть, Егорыч, читок. Только неполный, хлебанул малёха.

Ладно, давай. Потом разберёмся.

Зоотехник зачерпнул из речки воды, вылил в ведро водку и направился в загон. Лошади косились, храпали, топтались на месте, тянулись к посудине.

Ладно, ладно, напоят и вас, милые. Позднее. Подождите чуток. Возможно, и накормят, – тихо приговаривал зоотехник, подбираясь с ведром к серому коню. Серко понюхал, принялся пить, сначала осторожно, потом всё смелее. «Пей, милый, так надо. Долго ли ещё протянешь?!». Григорий Егорович похлопал по шее лошади. Серко вздрогнул.

Григорий Егорович перешёл речку по шаткому мостку, взошёл на пригорок, обернулся. В загоне понуро бродили, с инеем на спинах, лошади, подбирая клочки соломы. Пар поднимался над табуном маленькими облачками. И только один жеребчик, блестя серебром, с гордо поднятою головою, метался, щипля кобылиц, по снежному загону.

Сразу, с крыльца, устремил взгляд на коня бородатый, и подался к пряслу. Полюбовался поближе, цокая языком.

Он!

Ну, так что ж, забирай. Это один из наших лучших. Недавно уехал бригадир, пока не успели отдать кому ни то. Владей, твой! Слово я держу, – зоотехник открыто любовался Серком.

Обмыть бы надо, чтобы так же резво бегал, – уже серьёзно говорил зоотехник.– Бери два литра, найдём, где посидеть. Как обмоем, так и заберёшь своего мустанга.

Он вновь мельком взглянул на бородатого:

Подскакивай сюда к часикам этак к девяти.

Добро, – кнут бородатый держал обеими руками.

Ближе к полуночи накинули серому мерину узду и вывели из загона на улицу, привязал новый друг своего коня к пялам саней и тронулся в путь, ко двору бородатых друзей.

Утром сильно потеплело. Запрягли не очень весёлого Серка в лёгкие санки, уселись ребята вдвоём и навернули кнутом по совсем негладкому крупу его. Рванул Серко со всех копыт, норовя выскочить из упряжи, взвился на крутизну горки, но, не донеся бородатого с сыном его до вершинки – рухнул наземь. Санки с конём ещё прокатились по инерции по накатанной тверди дороги, и всё остановилось. Подъехали, спустя минуту, проворные, привычные ко всему, вёрткие люди, ободрали шкуру, погрузили разделанного Серка на дерюжку в сани и увезли.

Зоотехника нашли на ферме, он рассказывал мужикам очередную байку, мужики хохотали. Бородатого заприметили издали.

Егорыч, по твою душу, – сказали.

Отошли в сторону.

А конь-то пал,– спокойно сказал бородатый.

Как пал?!

Упал, и помер до смерти.

Не может быть!– Григорий Егорович оторопело смотрел на бородатого. – Видно, загнал.

Мы и проехали-то метров стопятьдесят, двести.

Не знаю. Вроде был бодр и здоров, один из лучших же… Бузаев, бригадир, ездил на ём…Ты же сам выбрал его, как договаривались. Договор.

Здоровый, крепкий мужик стоял, опустив бороду.

Ну, ладно, что поделаешь. Понимаю твою беду… В качестве компенсации нанесённого стихией ущерба, презентую тебе лошадку. Кобылу. Скажу сразу: сколько мы ни бились, и не только мы, не смогла она ни разу ожеребиться. Вот уже, который год …

На этом бы и закончиться истории. Ан, нет!

Прошло три года.

Уже работал Григорий Егорович завклубом, заодно и присматривал за сельской библиотекою – выдавал книги, в клубе организовал кружок художественной самодеятельности, собрал хор, в коем и выпевал соло.
Зима в этот год стояла такая же лютая. Возвращался Григорий Егорович под вечер домой, темнеть начинало. Останавливаются около него сани, запряжённые конём вороным с горящими глазами – фонариками, разукрашенный наборною сбруёю – тускло, но блестит сбруя. В санях два седока: один – борода с проседью, другой – молодой, красивый.

Узнаёшь меня?

О-ооо! Ну, как тебя не узнать, Пётр Григорович, – всё так же весело отвечает Григорий Егорович. – Какими судьбами в наш колхоз?

Да вот мимо ехал… Дело у меня к тебе. Садись.

Григорий Егорович примостился в передке на коленях.

Куда едем-то?

К тебе.

Тронулись. Позади катили на паре двое бородатых, в шубах. Ехали, молча, в лицо – студёный ветер, Григорий Егорович не отворачивался. Подъехали ко двору. Встали из саней, подошли и те двое. Григорий Егорович потоптался у ворот, у своих.

Заходите, гости дорогие, до хаты, чаю выпьем, чарку… Морозно.

Да нет, дорогой. Не досуг нам, в другой раз. Спасибо и на этом. Видишь коня?

Вижу. Как не увидеть такого красавца?!

Владей, твой!

За что?! Помилуй, благодетель!

Бородатый усмехнулся.

За то, что на…л старого цыгана! – старик бодро шагнул к саням.

Поставил ногу на отводину, обернулся:

А Воронок – то от той кобылы.

Цыгане уселись и, звеня бубенцами, умчались в звонкую, стылую даль улицы.

Покумекал день Григорий Егорович, другой, запряг дареного коня вороного в сани и поехал к старому цыгану, выходной был в совхозе. Долго ли коротко, но добрался до места назначения.

Каштак. Так называется микрорайон на окраине города – цыганское поселение. Полуразвалившиеся дома с худыми крышами без оград, тучи черномазых ребятишек бегают. Окружили чужого дядю, что-то лопочут, цокают языками, гладят присмиревшего Воронка.

 

Вышел Пётр Григорович на мороз с бородою на рубаху с глухим воротом, прищурившись на Гринго, спрашивает:

Что скажешь, дорогой?

Пётр Григорович, не могу принять от тебя такой дорогой подарок, не обессудь!

А чего же ты хочешь?

Ничего.

Постоял тот, глядя с горки в даль необозримую, сказал непонятно: то ли попросил, то ли приказал.

Хорошо. Рассупонивай.

Распряг Григорий Егорович, подвёл вороного к хозяину, вознамерился передать повод. Посмотрел старый цыган в глаза Григорию Егоровичу, долго, пристально посмотрел.

Владей – твой! И помни!

 

Уселся на голую спину Воронка Гринго, понужнул по гладкому крупу, теперь уже на веки своего коня, и понёсся по морозцу в свою деревню, домой.

Ну, и кто теперь кого на…л?! Доигрался, в бога, душеньку… Унимай теперь …ея!!! – завыл безысходно Гринго-Артист, поддавая под бока ничего не понимающему жеребчику.

 

ОТРУБИТЬ ГОЛОВУ

 

Тихое деревенское кладбище, вдали от больших дорог, на широком плоском бугре, у молодого сосняка. У сосняка, посаженного во времена поднятия целины. Тогда и организовали совхоз. Старое село, ровесник Отечественной войны 1812года, внизу, вдоль реки. На погосте, среди кустов и редких сосен-берёз, ряды крестов и скромных памятников. Так же чирикают, заливаются ранним утром птахи и неистово, неугомонно стрекочут в жаркий полдень невидимые кузнечики. Здесь и в жару прохладно, зной не застаивается: с реки несёт свежестью, вольный ветерок, прорвавшись сквозь ветви, несётся дальше – в обширные поля.

Сюда стремится душа, здесь лежат самые родные, близкие. Хожу среди оградок, выбирая заметный памятник, читая по пути имена односельчан. Много незнакомых, неизвестных – давно не был на родине.

На Новодевичьем кладбище: там также – неизвестных меньше. На Ваганьковском (армянском), во время перестройки, набрёл на проросшую толстыми деревами могилу Андрея Платонова, удивительного, загадочного, много страдавшего гения. Невольно вспомнилось вычитанное в каком-то издании, при разгуле демократии. В литинституте, в гардеробе, Андрей Платонович подавал Александру Трифоновичу пальто, классик, шатнувшись, сыто молвил, положив руку на плечо:

Ну что, брат, так-то…, – и отслюнил трояк.

Вновь стою, в наше время, у надгробия Андрея Платоновича. Плотно подселены крестики с табличками родных, близких, в оградке порядок. Нашлись наследники…

В разросшихся буйно кустах, рядом с памятником – присевший набок крест, алюминиевая табличка: Красавин Николай Нифонтович 1932-1992г.г. Дядя Коля. Всю жизнь проработал в совхозе нормировщиком. Ходил с папочкой, в затасканной фуфайке, как все, посмеивался, иной раз хохотал, поджав живот, но чаще хмур, озабочен делами, тёрками в семье. Лицо узкое, долгонос, блекл, в годах: с работягами строг, неуступчив, занозлив.

Как-то по лету в МТС бригада со стройучастка сколачивала из досок сарай для нового дизель – генератора. Красавин держал на контроле и этот объект. Мужики при его появлении замолчали. Было дело, он как-то урезал расценки на их работу. Подошёл, молча, не поздоровался.

Скоро закончите? – спросил, ни на кого не глядя, повесив большой нос свой долу.

В ответ – тишина.

Ну, ну, давайте. Чёй-то не торопитесь.

А то ты не знаешь!? – ответил за всех нервный Анатолий Базаркин, сосредоточенно тюкая топором бревно.

Закончили работу, составили наряд, среди прочих работ вписали: Николаю Красавину отрубить голову, и проставили за труд – 3руб.62коп. Наряд сдали в контору МТС, бухгалтер Валентина Базанова прощёлкнула костяшками эту цену, вывела итог и отнесла ведомость в центральную контору. Там прокрутили на рингометре и эту цифру, не вникая в подробности. Мужики получили свои заработанные рубли с копейками и отнесли в свои семьи, не забыв заткнуть рублишки в заначку.

Но углядела бдительная главбухша Раиса Илларионовна (что-то ёкнуло внизу живота) в годовом отчёте магическую цифру 3.62. (Муж ейный крепко попивал, чрез это и лёг досрочно в сырую землю: побежал 7 ноября за бутылкою в лавку, как всегда не хватило в компании, – и его сбил трактор. Но это позже.).

Прочла Раиса Илларионовна запись в оригинале, усмехнулась. Поднялась на второй этаж к парторгу, положила на стол бумагу, ткнула пальцем в строку.

Что случилось, Раиса Илларионовна? – вынув сигарету изо рта, прокартавил парторг (буква «р» каталась и булькала в горле) и уставился в лыко. Пробежал, покрутил в руках, перевернул, посмотрел, положил на стол, придавил.

Но и что теперь прикажете делать, Раиса Илларионовна?

Они жили по соседству, приятельствовали, случалось, и гуляли по праздникам вместе.

Это ты должен что-то делать, Иван Михайлович, ты у нас секретарь партийной организации совхоза, – отчеканила главбух, выдернула бумагу из-под пухлых рук парторга, развернулась, и, поводя крепкими бёдрами, направилась к двери.

Постой, постой, Раиса Илларионовна. Рая! Когда это было-то!? Теперь уж все и забыли. Да и помнили ли… Ты со своими разберись.

Ну, уж, Иван Михайлович! Я-то разберусь! А куда девать 3.62? Может, ты внесёшь эти деньги в кассу?

Что ты так-то, Рая. Соберём собрание, обсудим. Если надо – накажем, – он так и говорил, не поднимая головы, боясь напора яркой, восточной красоты главбухши.

Вот и накажите!

Ладно, разберёмся, – буркнул парторг вослед, взглянул на дверь и принялся рыться в своих засыпанных пеплом бумагах.

На повестке открытого партсобрания стройучастка два вопроса. Первый – текущие дела, второй – недостойное поведение отдельных товарищей.

А что это за отдельные товарищи? – выкрикнул с места Иван Гычев, белобрысый, мелкий, вечный холостяк, и беспартийный. Старший брат его, Борис, такой же, только чёрный, высокий и серьёзный.

Помолчи, Ваня, узнаешь, – поднял руку прораб, ладонью на Ивана, как будто хотел прихлопнуть.

Быстро проскочили текущие: всё идёт по плану в соответствии с…, план выполнили на…, намечены перспективы…

Слово предоставляется прорабу стройучастка Заворотникову Владимиру Ивановичу.

Владимир Иванович, деловой, активный, за сорок лет, с синими умными, с лукавинкой глазами, уже был в курсе и всё понял: надо было играть роль, данную партией, коммунистической. Владимир Иванович зачитал написанное на бумажке, про голову. Мужики заржали, зашевелились.

Саша, – посмотрел он на бригадира Александра Цильх, – что там случилось?

Меня в этот день не было, Владимир Иванович.

А кто оставался за тебя?

Борис.

Борис, отвечай.

А чё я-то, Владимир Иванович.

Повисла пауза. Парторг поднял голову от бумаг. Борису надоело, что им помыкают, а сейчас представился случай всё высказать.

Ну.

Кто меня назначил бригадиром? – задал он свой наболевший вопрос.

Ты же всегда оставался старшим, когда Александра нет.

А мне платят?

Ладно, ладно, заплатим, – махнул примирительно Владимир Иванович. – Кто составлял наряд?

Ну, я.

И что?

Не знаю.

Как так не знаешь?

Писал не я.

А кто?

Фёдор Борисович Киссен, он у нас самый грамотный… Был. – Конечно, они составляли наряд вместе, Фёдор писал и корректировал, он и устроил эту хохму.

И где теперь его искать? В селе Дъектиек? – Владимир Иванович посмотрел на парторга, тот кивнул.

Прораб чуть пожал плечами…

Садись пока, Борис.

В прорабской вновь образовалась тишина, мух не слышно, их нет – зима.

Ну, ладно, всё ясно, Владимир Иваныч. Вы тут сами разбирайтесь, решайте, наказывайте, – прокатил в горле «р» парторг, скрутил папочку и, не торопясь, присогнувшись, грузно вышел

Стою на бугре, думаю, далеко внизу под высоким откосом, речушка; летом просвечивает ровное песчаное дно – по щиколотку; весною же – солнце гонит с необозримых полей талую воду – речка превращается в неукротимый поток, и душа замирает от вида стихии: льётся, гудит, шумит, и трепещущие прутики лозняка разрезают мощь мутной воды. Берег моется, гложется – и обваливается. Где раньше бежали, по простору берега, две колеи – ныне они оборвались и повисли над бездною. Теперь другая дорога, тесная, петляет в густом березняке. Сколько их сменилось за два века жития русских людей на этой земле?

Дума моя простая. Мне совсем не хочется сюда, в тишину и покой. Да и нет даже в мыслях этого. Видно, не все ещё дороги прошёл, что мне уготованы, не всё ещё сделал на этой земле, натворил ли… Вот это я знаю точно. Хотя… Хотя, слышал я уже эти слова. В Москве, мой великий земляк: крепкий, как грибок-боровичок, никогда не чихнувший ни разу в простуде, загадывал проработать на пользу великой России ещё лет двадцать – свалился с инсультом. Откачала добрая женщина-соратница, оказавшаяся в этот момент с ним рядом. Со вторым ни он, ни она уже не справились…

 

2017 г.

 

СЧАСТЬЕ

 

Я бегу в лёгких трико, купленных летом мамой к школе – на физкультуру – в нашем магазине за четыре рубля.

Тороплюсь поспеть за пять минут перемены. Солнце спускается из зенита к горе и светит мне в спину. Я гонюсь по сухой сентябрьской дороге за своей тенью. На повороте между берёзками и сосновым бором сворачиваю налево – тень уходит в сторону. И несусь с горки к близкому дому. Я забыл дома тетрадь. Учительница Ксения Лукьяновна обнадёжила, что успею.

Я опоздал в тот раз – мы жили на окраине.

Когда вспоминаю детство, часто, вижу эту горку, этот поворот. Помню то ощущение радости: на мне чёрный трикотажный костюм, пахнущий новой материей, припекавшее спину солнышко, моя тень, новые сандалии на ногах, и цепочка молоденьких берёзок у прясла Майдуровых. Прохлада соснового бора и влажный мшистый обочный камень, вросший наполовину в мягкую, с травкою, землю….

1.03.1997г.

 

ОСЕНЬЮ

 

С утра, неуютной осенью, мама сердита, очень сердита, и находиться дома нет сил. И я улизываю потихоньку из избы, подальше, в деревню, к пацанам. Но там та же история: суббота, баня, скот, пьяный отец. Шатаюсь по деревне, перебиваюсь до обеда. Но дома всё так же: мама сердита, очень сердита, и теперь мне попадает за то, что где-то болтаюсь, не помогаю по хозяйству. На этот раз вылетаю пробкой, хлопнув дверью.

Но куда идти? На Катунь, в лес? Везде был, всё известно, всё знакомо. Взгляд упирается в гору, она вот, через дорогу.

 

Давно не был на Прилавке, и никогда не обозревал местность с того пригорка. На Прилавке деляны: там валят берёзы и волокут их тракторами в деревню, на дрова.

Снег не глубок, засыпал только открытые места. А в лесу благодать! Снежок припорошил на скалах большие скользкие зелёные листья бадана, они скрипят и лопаются под ногами, под развесистыми лапами сосен снега нет, можно встать, осмотреться и выбрать направление движения.

Я взбираюсь на поросший березняком пригорок. Что там дальше? Хотя, знаю. Справа гора, куда мы ходим каждую весну, на мартовских каникулах, кататься по насту на спине, прямо – лог, по нему тропинка на перевал, к Красному Камню, в Тавду – деревню, исчезнувшую в конце 50-х годов. (Сейчас там «Бирюзовая Катунь» и терема.) Слева хребет, за ним Катунь; с вершины горы, с сосны, обозревается семь деревень и открывается удивительный вид: лес, горы, озеро, речная долина и огромное, синее небо над головой.

Но с пригорка вид, вернее, ракурс другой, доселе не виданный – для этого и шёл сюда, цель достигнута.

Позднее, много позднее этот вид явился мне во сне самым неожиданным, странным образом, это было необычное, далёкое, загадочное, как детство, видение….

Я летел, парил над пространством, над горами, долиной с Катунью, над логами с ручейками и речкою у горы. Рядом с речкою, повторяя её изгибы, петляла дорога, по которой мы ездили летом каждое утро на сено….

Иду назад, домой, счастливый. Быстро темнеет. Прихожу в потёмках, мокрый, озябший. Дома всё то же: напряженная обстановка. На улице совсем темно, холодно, зверски хочется жрать. Но скоро – в баню! Там и отсижусь

И я смиряюсь. Терплю.

1995 г.

 

НА КАМНЯХ

 

В начале лета, в большую, коренную, воду, мы всегда таскались гурьбой на Камни – выдающуюся в реку гряду скал – через них сочилась, лилась, хлестала, бурлила вода.

Мы продвигались с каждым годом всё дальше: мы росли, крепли, мужали. Но я всегда оставался младше и слабее своих сотоварищей, и не мог перепрыгивать потоки вод – тормозил продвижение вперёд. Пацаны ждали: стояли и смотрели, как я менжуюсь. Подбадривали.

И в это злополучное лето мы добрались до средины гряды. Здесь расстояние между скалами было уж очень широким, впереди идущие спустились вниз – и перепрыгнули поток. Я остался один.

Они стоят кучкой, несколько пацанов, среди них два моих брата, – стоят на гладком мокром камне напротив – смотрят на меня. Чтобы я прыгал с разбегу. Какой чёрт разгон, если в двух шагах за спиной скала.

Я присаживаюсь на корточки, опускаю ногу в ледяную воду, резко выдергиваю: тоска. В глазах пацанов единодушное презрение и досада. Вновь сую, держась руками за скользкий камень, вновь двигаю через поток: меня трясёт, дёргает, нога скользит, вторую опускать опасно. Я бросаю краткий взгляд налево – внизу огромное, разлившееся пространство волн. И тяну руку.

Никто не подаёт руки: все смотрят с любопытством. Ждут. Зрелища.

И вот это холодное, пришедшее из глубины веков, равнодушное, виденное мною позднее у животных, и то не у всех – любопытство – меня поражает. Навсегда.

Я выбираюсь сам. Мы продвигаемся дальше, к самому пику гряды. Последний бастион отсечён мощным, широким потоком. Камень невелик, сер, гол, со сглаженной вершинкой – среди белой кипящей воды.

Достичь его не отваживается никто. Вот уже много лет.

Пока.

 

2005г.