Рассказы

Рассказы

Ба!..

 

Сквозь залепленное стекло автобуса смутно и уныло сереет расплывчатый клин Балтийского моря, а я еще насквозь пропитан Москвой, я только что с поезда «Москва-Таллин», и сердце бьется перед свиданием. Город остался позади, и вот, наконец, остановка «Меривелья». Выхожу…

Позади – постройки Олимпийской деревни в устье Пирита, треугольная стена Доминиканского монастыря со стрельчатыми, осиротевшими с Ливонской войны окнами, в которых небо смотрится самое на себя.

А вот и двухэтажный деревянный дом, где жила моя няня, бабушка, Полина Ивановна. Зеленая краска пооблезла с досок, и вид у дома усталый, зыбкий, как у шхуны вернувшейся из кругосветного плавания. Напротив, через шоссе, заснеженные сосны. Тихо, спокойно…

Раньше, приезжая из Москвы в Таллин на летние каникулы, я останавливался здесь, в комнатке на втором этаже, которую занимала бабушка. Место замечательное – до моря несколько минут хода через этот сосняк, в котором цвела малина, черника и скакали белки.

 

Муж ее погиб на фронте, и она оказалась в чужом городе после войны.

Эти два факта каким-то образом между собой связаны. Сын стал морским офицером, женился на учительнице эстонке, красивой, не по-эстонски яркой брюнетке (я видел ее на фото вместе с ним). У них родились мальчики – Саша и Артур, которые уже считали себя эстонцами. С ними мне встречаться не приходилось, зато однажды видел внучку от дочери Минодоры, живущей в Пскове, изящную шестнадцатилетнюю девчушку с длинными волосами и с волжской картофелинкой носа – бесспорным бабушкиным наследством.

Сухощавая, невысокая, в добродетелях и заблуждениях своих Полина Ивановна была непреклонна: как и большинство русских в то время, была свято уверена, что «мы их(эстонцев) освобождали», и недоумевала, когда внуки начинали с ней спорить, знала всего два эстонских слова – «тэрэ» и «курат», да и в них смещала ударение на второй слог, как для русского дыхания привычнее.

В один из моих студенческих приездов шли мы вместе с ней мимо вывески ближайшей «АРТЕЕК».

-Видишь, - сказала она, аптека у них читается как «артек».

-Да нет же, ба, - рассмеялся я, - просто наше «эр» читается у них как «пэ».

-Вот как?… - моя няня с недоверием покосилась на меня, ведь тридцать лет она была простодушно уверена, что «аптека» по-эстонски звучит совсем как название всесоюзной пионерской здравницы.

Только сейчас догадываюсь, что в семье сына она должна была чувствовать себя неудобно: хотя все там знали оба языка, но жена и дети говорили на эстонском, и лишь сын Володя по-русски.

Эстонцев не жаловала. Однажды, сидели мы в общей кухне и с лестницы послышались мужские голоса с характерной небной протяженностью гласных. Губы Полины Ивановны сурово сжались.

-Йестоцы! – сердито сказала она. – Опять намусорят, нашвыряют, наплюют…

Выйдя на лестницу, принялась резко выговаривать двум, поднявшимся с нижнего этажа перекурить костлявым соседским мужикам.

-Ну, чего здесь стоите. Опять мусорить явились? Окурки швырять? А кто убирать за вас должен? А ну иди те к себе…

-А-а, советтский сою-ус! – похохатывали эстонцы, нахально крутя горящими папиросками. – Прифетт!

-А вот я вас веником! – жестко обещала Полина Ивановна.

-Советтский сою-ус, советтский сою-ус! – похохатывали эстонцы, однако, отступя.

 

Ливонская война продолжалась. На этот раз за чистоту лестницы.

Аккуратистка была необычайная – грязи не мгла терпеть физически. Однажды, приехав к нам в Подольск на пару дней по пути к родне на Волгу, едва поставив чемодан, взяла тряпку, ведро с водой и вымыла подъезд нашего дома, который ей показался слишком грязным, да два лестничных марша в придачу.

С годами, однако, ее твердокаменный характер подтачивала все труднее скрываемая слабость – водка. Прилепились собутыльники – краснорожая почтальонша, шумная заводила, и ее муж, тихонький носатый старичок, в котором трудно уже было заподозрить бывшего капитана дальнего плавания. В день моего приезда на столе обычно появлялась четвертинка. «Ты меня не ругай, не ругай, - приговаривала она. – Только матери своей не говори, обещай…» Я, конечно, обещал, хотя маме и без того была известна ее «тайна». Когда начинал действовать хмель, на глаза ее наворачивались слезы и она повторяла: «Ах, если б ты зал, как я любила тебя, какой ты был симпатичный, милый, как я любила тебя, сразу полюбила, как только увидела, так полюбила!…»

 

Любовь ее ко мне и в самом деле была удивительной безоглядно искренней, и я любил ее одно время даже сильнее, чем мать, ибо большую часть времени видел над собой ее ставшее мне близким мордовски скуластое с сеточкой морщин и носом картофелинкй лицо. И звал я её «Ба!» ибо воспринимал как свою истинную бабушку и то, что это она мне «не родная» , как я узнал с возрастом, практически не изменило во мне отношения к ней как к близкому человеку. И она, когда я уже учился в школе в другом дальнем от Таллина сухопутном городе, всегда присылала мне телеграммы или письма к дню рождения.

 

Сын ее приходил к моим родителям. Ему, морскому офицеру, было стыдно, что мать работает няней у чужих людей. «Прогоните ее», - просил, однако Полина Ивановна у нас осталась.

Раз в неделю, воскресенье, Полина Ивановна ходила в церковь, что по тем временам агрессивного атеизма было большой редкостью и в лучшем случае вызывало недоумение или снисходительную усмешечку. Отношение к религии у нее было своеобразным: если поблизости не было православного храма, шла в лютеранский, полагая, видимо, что Бог для всех един. Иногда брала меня с собой. Сам я не помню, но мама утверждает, что впервые я услышал орган в Раннамызе, где мы жили на даче, и бабушка повела меня в местную церковь.

 

Последний раз я видел бабушку двенадцать лет назад. Она угасала: с трудом передвигалась по комнате, старческие усталые глаза смотрели на меня как бы издали, едва узнавая, каждый вдох и выдох отзывался в легких свистом и хрипом. С ней была дочь Минодора, полная спокойная женщина, она собиралась увозить Полину Ивановну к себе в Псков. «А то друзья тут все ходят, - хмурилась дочь, - почальонша с мужем…» В отношении Минодоры ко мне я почувствовал сдержанность, за которой, думаю, скрывалась с годами не изжитая ревность. В тот день она должна была ехать в Псков с частью вещей поездом, который отправлялся на пару часов раньше моего. От моей попытки помочь довезти чемоданы до камеры хранения она уклонилась, сославшись на то, что ей надо куда-то заехать по дороге, а в назначенное время у названного номера вагона, где я хотел помочь ей с погрузкой и, как был обещано узнать будущий бабушкин адрес, я ее не нашел.

 

Когда я приехал сюда через несколько лет, бабушки здесь уже не было: на двери знакомой комнаты, как и на дверях русских соседей, у которых можно было бы спросить что-нибудь о ее судьбе, всели уже таблички с эстонскими фамилиями на латинице.

До сих пор испытываю чувство вины, что потерял ее, так и не знаю адреса, куда она переехала, так и не смогу положить цветка на место ее последнего успокоения.

-Прости, бабушка, - говорю я тихим заснеженным соснам, - прости, милая, за то, что в молодости не был достаточно внимателен к людям. К тебе, считал, что на доброе дело всегда найдется потом время. Я твою любовь не забываю.

Молчат заснеженные сосны, даже снег перестал падать. Я иду по дорожке среди леса. Здесь темно, сыро и холодно. В геометрии прямых стволов и ответвлений сучьев сквозит набросок готического храма.

Дорожка выходит на берег Пириты. Напротив – яхтклуб, похожий на огромный корабль, с иллюминаторми и высокой радирубкой. Сиденья трибун покрывает сырой снег, над серым зеркалом разнокалиберный лес мачт – большие и малые яхты, катера в ожидании весы и путешествий. У трибун, где раньше стояла на приокле переделанная под ресторанчик трехмачтовая шхуна «Юхан», в которой пьянствовали финские туристы, теперь пришватована сверхсовременная посудина, стальной катамаран – валютный бар.

Когда еще свидмся, Пирита?

 

 

Вольный поиск

 

- Михалыч, а правду говорили, в Хибинах тебя снегом на шестнадцать метров завалило?

Поход закончился, и небольшая мужская компания засиделась до утра: легкие сумерки белой ночи за окном обманывали - все казалось еще рано идти на боковую, только веки слегка тяжелели, а вот уж светлеть начинает… На столе - пустые бутылки, дым до потолка, высокая банка из-под тушенки засыпана окурками доверху.

- Правда, - усмехается наш инструктор, достает предпоследнюю папиросу из пачки «Беломора». Михалыч невысокий, смуглый, весь из жил человек, быстрый, взрывной и неутомимый, как мотор. - Лыжи нас спасли, прочные лыжи, минские, мы их на две скалы положили, между которыми на ночевку стали, вроде крыши получилось. Вот они и сдержали всю тяжесть. Сплю я в походе зимой всегда сидя - голову на грудь опустил - вдруг чувствую во сне: будто что-то давит сверху, голова еще больше к груди пригибается и дышать трудно становится. Я инстинктивно голову вправо отвожу - дышать не легче, влево - опять не помогает. Открыл глаза: крыша палатки провисла, только свечка горит и все спят: супруга моя будущая дежурила и заснула, а сколько времени прошло, кто его знает - ну и завалило… Сообразил в чем дело, тихо бужу народ. Говорю, гасите свечку. Тут один приятель в крик: «Все пропадем!» А ну замолчи, говорю… Загасили свечу. Начали копать вверх котелками и тут проблема: куда снег девать? Ну, как-то распределяем, складываем его под себя. Копаем, копаем и вдруг видим - вверху маленькая дырка показалась, а в ней звезды - дышать сразу легче стало. Ну, мы наверх мою будущую супругу; я и Володька, мой приятель, здоровый, метра два малый, пятками уперлись, разом распрямили ноги и вытолкнули ее, как пробку из-под шампанского. Так и выбрались. Только с тех пор моя супруга в походы больше не ходит.

- Совсем?

- Совсем, вот уж тринадцать лет.

Я смотрю и думаю: все-таки интересный человек Михалыч. Другие за всю жизнь ничего, кроме дороги из дома на службу, не видели и не тужат, путешествуют не иначе, как по магазинам, да раз в году, быть может, на южный берег Крыма на солнышке пожариться или в деревню огород покопать (опять же время с пользой провести!). А у Михалыча чего только в жизни не было. Рос обычным деревенским пареньком где-то на Ветлуге, тайком от родителей вместо школы ходил в топографическое училище, потом странствовал с геологами, зимовал на Земле Франца-Иосифа, работал шофером-дальнобойщиком, путешествовал по Камчатке, первым спускался сквозь непроходимые пороги на Вороньей реке, сопровождал арктический круиз… …Насмешливые, чуть выпуклые карие глаза с желтоватыми белками, острые нос и лицо, сплошь расчерченное в сорок лет жесткими мужскими морщинами. Строптив, что и говорить! Как-то на турбазу чуть было не зачастил генерал, начальник округа войск. Директор турбазы, холеный великан-бородач, встретил первый раз генерала и его приятелей финской банькой и рыбалкой. Понравилось, видно, генералу, приехал вторично. Закрутился, завился было снова директор вокруг высоких гостей, да тут осечка вышла: зам его, Михалыч, канистру бензина для моторки выдать наотрез отказался. «Ты меня до инфаркта доведешь!» кричал директор, но Михалыч был непреклонен. Недовольный уехал генерал и больше в этих краях не показывался. С начальством у Михалыча всегда отношения сложные бывали. Сам в начальниках подолгу не задерживался, а все больше в замах ходил, как и здесь, на турбазе. В замах держать его было выгодно, потому как и опытом обладал, и умел много, не умел только угождать - вот и приходилось терпеть его всякому руководству. За поход мы убедились, что людей он вычислял отлично, так же как и ориентировался среди островов и проток, всегда выводя нас в назначенное место. Был требователен, и не всем эта требовательность нравилась, особенно бездельникам не нравилась. Порою бывал даже излишне груб, но никогда без повода. Слышали как он распекал чудовищными матюгами инструкторшу, добрую и приятную женщину, жену своего друга, за то, что она потеряла одну из двух шлюпок с туристами. Две губы перепутала - губой здесь залив называют. Дело свое инструкторское Михалыч знал туго, и, я думаю, был бы на его месте кто другой, возможно тогда и деньки, проведенные в Заполярье, вспоминались бы не с таким удовольствием.

Помню, как шли мы через шестикилометровый плес в слиянии двух рек, берущих начало в Финляндии, к островку, где находилась база рыбаков. Светило солнце. Справа по борту открывалась вереница то слегка заостренных, то пологих, как верблюжьи горбы, воздушно-голубых сопок. Широкая полоса воды под ними полыхала блистающим белым поясом, на который смотреть невозможно, не сощурившись, и сыпались из пояса непрерывно и щедро на холодные грани волн яркие ослепительные вспышки.

- Вот это место малыми Курилами у нас называют, на Курилы очень похоже… - комментировал инструктор наши невольные возгласы восхищения. Равномерно поскрипывали весла, то появляясь из ледяной воды, то вновь вонзаясь в нее, в такт четким и звучным командам Михалыча: - И-рраз!.. И-рраз!.. И-рраз!.. Однако едва доплыли мы до середины плеса, как обнаружили, что вода начинает заливать днище: бесспорный признак того, что в шлюпке открылась течь. Вода прибывала равномерно и не очень быстро, и все же пришлось освободить гребца для ее вычерпывания, и скорость наша снизилась. А тут еще слева показалась темная туча в виде подковы с рогами, обращенными к нам, и ветер быстро гнал ее в нашу сторону, а еще волны расшалились, опять же снизив ход, и два-три гребешка залетели в шлюпку.

 

- Ну-ну! - зычно подбадривал Михалыч, - на Севере должно немножко и покачать, а то и так все при хорошей погоде шли! Тут одна дама в крик: «Да чтобы я еще раз на этот чертов Север!..»- в ответ на что незамедлительно из пушечной глотки Михалыча раздался рев, в котором четко можно было разобрать недвусмысленное обещание выкинуть ее за борт, если она немедленно не замолчит.

 

Вода стала прибывать быстрее, и пришлось освободить второго гребца для вычерпывания. Теперь мы шли только на четырех веслах из шести, а туча летела на нас, все шире распахивая на все небо свои пасмурные объятия. Ящик с вымокшим хлебом и крупы пришлось передать во вторую шлюпку, и она, перегруженная, шла тоже нелегко. Берег приближался, но как бы нехотя, загребные во всю силу налегали на весла, лица их стали вытянутыми и серьезно-отрешенными, вычерпываемая вода из лотка и котелков непрерывно летела за борт… Туча все же настигла нас метрах в ста от берега, дохнул холодный ветер, хлестнул дождь по лицу и рукам, забарабанил по клеенке, покрывающей рюкзаки, поверхность волн и воды в лодке, образовавшей небольшое озеро, сплошь ощерилась серыми оспинами… Все стало в один миг каким-то серым, скучным, однообразным - равномерные рывки весел, вода, прибывающая сверху и снизу, сизифовы действия вычерпывающих, лица гребцов с поджатыми губами…

 

Мы пристали точно напротив сарая, в котором рыбаки хранили сети. Подтянув на берег шлюпки, пошвыряли рюкзаки на берег в кучу, накрыли их брезентом, а сами, уже изрядно вымокнув и промерзнув, кинулись в сарай, где среди сетей и красных шаров кухтылей сразу показалось тепло и уютно. Однако долго нам обретаться в теплом сарае не пришлось: минут через десять-пятнадцать туча прошла, дождь прекратился, и засияло солнце, да какое! Окрестности дымились белым туманом и просохли в считанные минуты. Галечный берег, к которому мы пристали, был покрыт рогатыми стволами плавника, такими светлыми и отточенными, что казался усыпанным костями древних гигантов; за ним начинался прозрачный невысокий северный лес, в котором находилась изба рыбаков. Рыбаков на месте не оказалось, на дверях висел замок, в окно виднелись лавки, стол, чайники, котелки, большая белая печь, керосиновые лампы на ней. Позади избы мы обнаружили стоймя прислоненные к стене старые, с заржавленными полозьями нарты. Из живых обитателей острова нам встретился только кот. Завидев людей, он, тихо мурлыкая, сразу полез ласкаться. Судя по состоянию кота, люди давно не навещали остров: после его ласк на одежде оставались клочки шерсти, а при поглаживании можно было сосчитать все его крошечные косточки. Так что наш грядущий ужин был ему как нельзя более кстати.

 

Народ расстелил вещи для просушки и отправился играть в волейбол, а Михалыч ремонтировать шлюпку. Мне стало любопытно, как он решит эту проблему, и я увязался за ним. Тем и хорош летом Север, что веселит дух частыми переменами: ничто уже не напоминало о непогоде. Ветер почти стих. В ясном воздухе ярусами клубились чистые облака, на горизонте обрисовывались верблюжьи горбы фиолетовых сопок, над гладкими, как оконное стекло, пышущими млечно- голубым сиянием водами кружились чайки, время от времени скрипуче перекликаясь. Михалыч трудился, сидя на корточках и согнувшись у носовой части шлюпки, клетчатая рубашка туго обтягивала мускулистую спину. Здесь в борту, почти у днища, он обнаружил дырку, в которую проходил мизинец: последней ночью на старой стоянке волны и ветер помотали шлюпку и, очевидно, борт пробила ветка плавника, мертвые стволы которого в изобилии покрывают здешние берега и дно. «Эх, гудрончику нет!» - сетовал инструктор. Выточив небольшой колышек, он обернул его куском брезента и заколотил в дырку, достав небольшую пилу, спилил с двух сторон колышек под уровень досок борта, закрасил место повреждения битумом. Потом встал и направился к костру (там уже открывали консервы) и, взяв аккуратно вырезанную крышку консервной банки, гвоздем пробил в ней равномерно по всей окружности ряд дырок. Вернувшись в лодку, приложил крышку к месту повреждения и намертво приколотил ее сквозь дырки гвоздями. Чистой получилась работа: на первый взгляд от фабричной не отличишь. «Ну вот, теперь еще кляп разбухнет от воды, только крепче станет!» - удовлетворенно сказал он, поднимаясь. Чтобы прижиться на Севере, многое должен человек уметь делать руками. Не меньше дюжины профессий у Михалыча, но главное призвание, от которого все остальное - Дорога!

- С женой моей мы из тринадцати лет, дай Бог, три года вместе провели, - смеется он.

- Это она на причале была? - спрашиваю.

- Она…

Я вспоминаю стоявшую на причале женщину в штормовке. К ней подошел наш инструктор, как только шлюпки пристали и мы начали выгружаться. Есть люди привлекательные не столько внешне, сколько каким-то внутренним благостно-спокойным светом, будто отмеченные чем-то высшим. Пару раз встретил в жизни такие лица - считай повезло. Такие лица у людей много думавших, много претерпевших и не сломленных. И все мы, мужчины и женщины, не сговариваясь, невольно почувствовали, отметили, не услышав от этой женщины ни слова, ее человеческую особенность, ее человеческую красоту. Ну а инструктор был хоть куда - в ковбойке, штанах, усеянных на ягодицах дырками, с лихо зачесанной назад волной уже редеющих каштановых волос, остроносенький - эдакий петух-задира.

 

- А на этот раз я перед самым приходом на Вертишваре штаны порвал, когда, помните, ту здоровую корягу для костра мы с Валерой тащили, - рассказывает Михалыч. - Встречает она меня на причале, заметила штаны рваные и тихо говорит: «Ну как, вернулся?» - «Вернулся, говорю, вот только штаны порвал…» - «Ну, а задница хоть цела? - спрашивает…»- Михалыч рассмеялся. Ничего, - продолжает, - вот дочка выйдет замуж, отдадим молодым квартиру в Мурманске, сами здесь осядем… Вот тогда и заживем вместе, тихо, внуков буду нянчить…

Я попытался представить себе Михалыча тихим дедом, да ничего у меня из этого не вышло; вот он вздохнул смиренно, а в глазах озорство прыгает.

- Черта с два, черта с два, Михалыч! Не сможешь ты спокойно сидеть! - не выдержал я. Он рассмеялся:

- И вправду… Вот и она так говорит… На следующий день после нашего прощального ужина мы уезжали. Всей группой сфотографировались на память вместе с Михалычем, сидящим, как и положено, в центре. Стали собирать вещи и рассаживаться в автобусе. День был какой-то серенький, пасмурный, с низким небом, и думалось грустно: «Вот и прошел праздник!» Все возвращались к своим будням. Возвращался к своим будням и Михалыч - к турбазе надо было проложить какую-то траншею. Когда мы выехали из ворот, он уже стоял над траншеей, у шоссе, среди группы рабочих, в многокарманной спецовке и кепке, с отбойным молотком в руках: грунт здесь - сплошные скалы. А рядом тянулись к тяжелому небу две хилые заполярные сосенки с перекрученными от постоянно дующих с Севера ветров ветвями, и я подумал о наступающей зиме, что вот мы взяли все самое лучшее, что может дать Север кратким летом, и уезжаем, а здесь уже начинается осень, листва желтеет, и эти люди остаются на долгую зиму, на долгую полярную ночь, и скоро задуют здесь неведомые нам ненормальные и тугие ледовитые ветра…

В том году я послал из Москвы Михалычу новогоднее поздравление. Через некоторое время из области полярной ночи пришла весточка. Почерк мелкий и твердый, такой четкий, будто писал не рабочий человек, а служащий бухгалтерии или паспортного стола. Михалыч сдержанно благодарил за поздравление. В скупых строчках сообщал, что жена у него умерла, и теперь, чтобы не оставлять дочь одну, он, бросив прежнюю работу, переехал в Мурманск, где устроился водителем автобуса. Я сразу вспомнил женщину в штормовке на причале. Конечно, я уже не мог вспомнить черт и примет ее лица, |разве только, что была в нем несколько излишняя бледность, но я сразу вспомнил то ощущение света и чистоты, которое мы все испытали, раз взглянув на него, и преждевременная смерть этого человека резанула какой-то особенной своей несправедливостью, не оставляя места досужему вопросу о ее причине. Теперь можно поумничать, сказать, а, возможно, мы в ней и почувствовали Знак? - Пустое!.. То, что мы в ней почувствовали, не было Смертью, то была Жизнь в высшем смысле.

Ну а как же Михалыч? Его дорога теперь от остановки к остановке, от перекрестка к перекрестку, день за днем, в темноте, в любую погоду, по одному и тому же маршруту в городе, где даже дома выстраиваются по кругу, как крепости, чтобы оборониться от лобовых ударов ледовитого ветра. Помню, как рассказывал : «А в отпуск беру моторку, удочку, ружьишко и ухожу один в такие места, что только я и знаю, недели на две. Вольным поиском у меня это мероприятие называется!»

 

Вольный поиск! - Где вода настолько чиста, что ее можно пить, зачерпнув за бортом лодки, где бессонное солнце ходит по кругу, отменив все привычные ориентиры во времени и пространстве. Вольный поиск! - Что может быть в жизни правдивее? И о чем он думает, когда печет над костром нанизанный на ветку кусок пойманной и распотрошенной щуки, или, закурив сигарету, смотрит на ближайшую покрытую щетинистым северным лесом черную сопку над серебристо-стальной гладью губы? - О том, что самое лучшее должно обязательно повториться? А возможно, он и ничего не думает, бывает и так, что Север страшно и сладко растворяет человека в себе, без остатка. Ну а если и вспомнит то, что иной назвал бы «упущенными возможностями», так не без некоторого удовольствия, ведь главное - жить не для того, чтобы когда- нибудь кем-то стать, подняться по лесенке тщеславия, а быть в ладу с собою всегда, уже в настоящем, каждый день, каждую минуту…