Рассказы

Рассказы

1. Она говорила

 

Первый

 

Первый жених — грузин был, Джемал. Все ходил за мной, глазами сверкая.

Однажды, когда я плохо еще его знала, пригласил как-то меня к себе в гости.

Ну, я тогда дура дурой была, поехала.

Сначала все красиво было, даже чересчур: виски, музыка… Потом вдруг говорит:

Сегодня ты не уйдешь!

Почему?

Я сказал — да, значит — да!

Выскочила я в прихожую, гляжу: один мой туфель куда-то спрятал. Стала всюду искать, нигде нет. Он только усмехается:

Ищи, ищи!

Наконец словно осенило меня: открываю морозильник — туфель там! Быстро надела его, выскочила на улицу. Там жара — а туфель пушистым инеем покрыт.

Все смотрят изумленно: что еще за Снегурочка на одну шестнадцатую?

И при этом он был как бы фанатическим приверженцем чести! Смотрел как-то мой спектакль, потом говорит:

Как ты можешь так танцевать? Зых!..

Знаешь что, — говорю ему, — устала я от твоих требований взаимоисключающих. Требуешь, чтобы я была твоей и в то же время абсолютно недоступной и гордой! Отсутствие любого из этих пунктов в ярость тебя приводит. Представляю, как бы ты меня запрезирал, как бы разговаривал, если бы я что-то тебе позволила. А ведь пристаешь… Парадокс какой-то — башка трещит!

Правильно мне Наташка про него сказала:

Знаешь, он, по-моему, из тех, что бешено ревнуют, но никогда не женятся!

Однажды заявляет:

Ну, хорошо, я согласен.

На что согласен?

На тебе жениться. Только условие — поедем ко мне домой. Ходить будешь всегда в длинном платье. Что мать моя тебе скажет — закон! Зых! Смотри у меня!

Нет, — говорю, — пожалуй, предложение твое мне не годится.

Изумился — вообще довольно наивный такой человек. Не понимает, как можно не соглашаться, когда он — сам он! — предлагает.

Плохая твоя совесть! — говорит. — Ну ладно, я все равно поеду. Мать нельзя одну оставлять! Это вы тут такие… А мы родителей уважаем!

Конечно, — говорю, — поезжай. Раз тебе все тут так не нравится, зачем тебе мучиться? Поезжай!

Уехал. Полгода примерно его не видела.

Недавно иду я мимо Думы, вижу: стоит величественно, кого-то ждет.

Привет! — говорю.

Кивнул так снисходительно — и все.

 

Второй

 

А тут сам начальник отдела кадров своим вниманием осчастливил!

В столовой подходит, жарко шепчет:

Умоляю, когда мы можем встретиться?

Я удивленно:

Вы что-то сказали, Сидор Иванович?

Он громко:

Я?! Нет, ничего.

И снова — сел поблизости, шепчет:

Умоляю о встрече!

Мне Наташка потом сказала:

Смотри, наложит он на тебя руки…

И вот однажды поздним вечером — звонок! Открываю — он.

Разрешите? Решил полюбопытствовать, как вы живете.

Гляжу с изумлением, какой-то странный он выбрал туалет: резиновые сапоги, ватник, треух, за плечами мешок.

Сидор Иванович, — не удержалась, — а почему вы так странно ко мне оделись?

Я уважаю свою жену, — строго говорит.

Понятно.

Подчеркиваю, я уважаю свою жену!

Зачем же, — говорю, — еще подчеркивать. Но вы не ответили…

Мне не хотелось ее ранить. Я сказал ей, что уезжаю на охоту.

Понятно.

Я уважаю свою жену, но я люблю вас, люблю до безумия!

На колени упал, начал за ноги хватать.

Сидор Иванович, — говорю, — успокойтесь. Вы же уважаете свою жену…

Уселся. Стал душу передо мной раскрывать.

Конечно, теперь я только чиновник…

Я так понимающе кивала, хотя, признаться, не подозревала, что он, оказывается, мог быть еще и кем-то другим.

А я ведь тоже когда-то играл на сцене.

Когда? — дисциплинированно спрашиваю.

Ну-у-у… давно! В школе еще! Помнится, ставилась «Сказка про козла», и я играл в ней заглавную роль.

А-а-а… помню, — говорю. — Ну и умница козел, он и комнату подмел!

Кивает снисходительно.

…Ну и умница козел, он и дров нам наколол! Вообще чем больше я живу, тем яснее я понимаю, что только прекрасное — искусство, хорошее вино, женщины — помогает нам сохранять бодрость духа, оставаться молодыми, к такому я пришел выводу.

«Ну и умница, — думаю, — козел, он и к выводу пришел!»

Раскрыл мне всю свою душу и неожиданно прямо в кресле уснул.

«Да-а, — думаю, — замечательные у меня кавалеры!»

Часа через четыре просыпается, обводит комнату испуганным взглядом.

Где я?

Не знаю… — говорю. — Видимо, на охоте.

Тут вспомнил он все, встал.

Жена моя, которую я безгранично уважаю, мучается, может быть, даже не спит, а я тут с…

Расстегивает вдруг мешок, вынимает половинки ружья, составляет…

Сидор Иванович, — говорю, — за что?

Он бросил на меня взгляд — и скрылся в ванной.

«Господи, — думаю, — не права Наташка, он не на меня, на себя может руки наложить!»

Подбегаю, стучу. Распахивается дверь величественно.

В чем дело?

Сидор Иванович, — говорю, — вы что… Собираетесь выстрелить?

Да!

В… кого?

Это абсолютно несущественно.

Как?

Я уважаю свою жену…

Это я уже знаю…

Если она обнаружит отсутствие пороховой гари на стволах — это может больно ее задеть. Где тут у вас можно выстрелить?

Не знаю, — говорю, — как-то тут еще никто не стрелял… Может быть, в ванной?

В ванной? — оскорбленно. — Ну хорошо.

Снова закрылся, а я уселась в ужасе в кресло, уши ладонями закрыла. Тишина… Тишина… Вдруг щелкает запор, Сидор Иванович вываливается.

Ну почему, почему должен я перед ней отчитываться?

Сидор Иванович! Ну вы же уважаете свою жену…

Я-то ее уважаю, а она-то меня — нет!

Постоял, потом снова понуро побрел, ружье волоча, закрылся… Снова вываливается:

Ну почему, почему?

Честно, утомлять стала меня эта драма. Полвторого уже, а завтра к восьми на репетицию.

Стала в кресле дремать, вдруг: «БАМММ!!!» — я чуть в обморок не свалилась… Распахивается дверь, в клубах дыма вываливается Сидор Иванович, идет зигзагами по коридору, с блаженной улыбкой глядя в стволы.

Ну, теперь все нормально… все хорошо!

Упал. Звонки начались — соседи стали ломиться. Вы¬звали ему «скорую». А на меня с тех пор как на какую-то злодейку стали смотреть. А Сидор Иванович появился через два дня. Снова шептал чуть слышно:

Когда встретимся-то?

 

Третий

 

А недавно уже — вообще!

Стою на платформе, встречаю одну свою приятельницу. Поезда еще нет. Вдруг вдали на рельсах появляется человек. Идет так упорно, голову набычив. Под навес вокзальный вошел, не заметил. Просто решил, наверно, что это ночь его в дороге застала. Дошел до тупика, где красные цветочки растут, встал удивленно, потом понял наконец! Голову поднял, забросил чемодан на платформу — и ко мне:

Скажи, девушка, прописка у тебя постоянная?

Не знаю, — растерялась, — кажется, постоянная.

Осмотрел меня, вздохнул.

…Ну что ж, — рассудительно говорит. — С лица не воду пить! Дай адресок твой, может, зайду!

Я в растерянности и в испуге сказала ему адресок. И все! Каждый день — прихожу вечером после спектакля — на ступеньках сидит. Встанет, штаны сзади отряхнет.

Зайду, девушка? (Именем так и не поинтересовался.)

И вообще на слова был скуп. Больше все делами старался угодить — наколоть дров, зарезать свинью… Часа в два ночи обычно все хозяйственные дела кончал и шел пешком себе на вокзал.

Сам на вокзале пока жил.

Заявляется как-то сравнительно веселый.

Ну! — говорит. — Решил я тебя, девушка, угостить!

Обрадовалась, думаю: «Хоть в ресторан схожу!» Выходим. Проходим почему-то все рестораны. Приходим на вокзал. Заходим в зал ожидания. Говорит соседу своему по скамейке:

Спасибо, что присмотрел!

Берет у него свой деревянный чемодан, достает яйца, соль. Потом говорит:

А-а-а, чего уж там!

Вынимает бутылочку, заткнутую газетой, наливает какой-то мутной жидкости в стакан.

Ладно уж, — говорит, — невеста как-никак!

На другой день снова хмурый пришел — как видно, попрекал себя за кутеж. Молча, ни слова не говоря, до глубокой ночи строгал что-то, пилил. Ни слова так и не сказав, ушел.

И все — больше не приходил. Видно, не мог мне простить произведенный расход.

 

Четвертый

 

Однажды открываю на звонок, стоит молодой красивый мальчик.

Тебе чего? — спрашиваю. Он, глядя в сторону, говорит:

Макулатуры.

Ах, макулатуры! — говорю. — Пожалуйста. Вынесла ему пачку журналов, среди них несколько зарубежных старых журналов мод. Гляжу, он эти журналы от пачки отделил, отдельно понес. Через несколько дней вдруг появляется снова.

Еще таких журналов нет? — спрашивает,

Есть, — говорю, — но дать их пока тебе не могу.

Может, посмотреть тогда можно? — глядя в сторону, буркнул.

Посмотреть? Ну, пожалуйста.

Сел в кресло, стал картинки смотреть. Особенно жадный интерес у него джинсы вызывали. Габриель Гарсиа Маркес положительного отзыва его удостоился.

Попсовый паренек! Да, — говорит, — нынче все дело в прикиде. Как ты прикинут, такая у тебя и жизнь!

В чем дело? — удивилась.

Ну, как вы говорите, в шмотках. А мы называем это — прикид. Без фирменного прикида никто и водиться с тобой не будет! — с обидой сказал.

Наверно, был уже у него в этом вопросе печальный опыт.

Спрашиваю у него:

А у меня как джинсы, ничего?

Посмотрел пренебрежительно:

Это не фирма.

Потом стал пластинки перебирать — снова оживился:

Я думал, в нашем доме одни козлы живут — вот уж не ожидал, что у кого-то такая фонотека окажется.

Поставил, долго раскачивался в такт.

Проникся он ко мне доверием, довольно часто стал приходить. И каждый раз рассказывал доверительно, сколько у него на джинсы уже скоплено и вообще какие потрясения происходят на этом фронте.

…Сговорился с одним — за рубль десять (на их языке это сто десять, как я поняла), — отличные джинсы. Собрал, прихожу — он полтора просит! Прям не угнаться за ценами, где-то еще надо четыре червонца доставать!

Ты, — говорю, — прямо как Акакий Акакиевич!

Говорит пренебрежительно:

С козлами не вожусь.

Посидит так, порассказывает, потом встает.

Дела!

И вдруг исчез. Как оказалось потом, просто достиг своей цели, и я уже была ни к чему.

Встретила его случайно на улице — в джинсах! Сухо мне кивнул из компании таких же пареньков возле метро… Ясно! Проник в высшие круги.

И долго потом его не видела. Однажды только — звонок, появляется какая-то женщина, как я поняла, его мать.

Это ты его загубила! Шестую ночь дома не ночует!

Осторожней! — говорю. — У меня он не только что ночью, даже днем никогда не ночевал.

Будь ты проклята! — плюнула.

«Вот так история», — думаю. Потом забыла совсем об этих делах. Однажды ночью — телефонный звонок:

С вами из больницы говорят… Кулькова знаете?

Кулькова? — никак не могла такого знакомого вспомнить, потом только вычислила, методом исключения, что это паренек тот.

А, знаю, кажется. А что случилось?

Приезжайте, если можете. Он нам отказывается что-либо объяснить, говорит, что только вам все расскажет.

Приезжаю в больницу, вижу его…

Выясняется: пытался повеситься из-за того, что украли джинсы!

Случайные люди еле его спасли!

Дежурный мне говорит:

Собственно, можете его взять — опасности для жизни никакой уже нет.

Ясно, — говорю.

Привезла я его к себе домой, уложила на диван, напоила молоком.

Как же я теперь буду жить? — все всхлипывает.

Ничего, — утешаю его, — скоро, может быть, поеду в Голландию, куплю там тебе джинсы.

Голландия — это не фирма! — продолжая всхлипывать, говорит.

Но все же стал понемногу успокаиваться, уснул.

Утром положила на стул перед ним записку: «Ряженка в холодильнике, там же сосиски».

Прихожу с репетиции — его нет. Нет также транзистора импортного и колечка моего с бирюзой.

Вот такой еще у меня был жених…

 

Пятый

 

Но самый замечательный был другой.

Заметила в самом начале еще спектакля: какой-то тип сидит во втором ряду почему-то с забинтованной головой.

Апофеоз, мы, балерины-лебеди, стоим, руки закинув. Вижу с изумлением — тип этот подмигивает мне, головой дергает: «Выйди, мол, надо поговорить!»

Выхожу из служебного подъезда — стоит… Дождь лил как из ведра, так он мне как-то намекнул, косвенно, чтобы я его курточку надела… самого слова «курточка» не было — точно помню.

Пришли с ним в какую-то компанию. Физики гениальные, режиссеры. Полно народу, и все босиком. Огромная квартира, много дверей, и все занимались тем, что одновременно в них появлялись. Мотают головами, говорят: «А мы тут дураки — и — ничего не знаем!»

И потом ходили мы с ним больше по улицам, и он все бормотал, что вот повесила я на двери записку «Стучите сильнее», может, для кого это и годится, а он уж как смог поскребся, потерся и упал без сознания. Это только слава о нем — мастер спорта, метр девяносто, а на деле — тьфу! Снять бы его, к чертям, с кандидатов всех этих наук, в одну лодку положить, другой накрыть — и вниз по течению пустить. Единственное что — это деньги. Чего-чего, а деньги уж есть! Только с собой восемь копеек да еще дома копеек шесть запрятано по разным местам…

И так он все время бормотал, пока мы ходили.

Однажды только зашли погреться к нему домой. Он усадил меня в кресло, а сам слонялся по комнате и стонал. Потом стал говорить, как его женщины безумно любят, вынимал из стола пачки писем и в руки мне совал. Совал — и тут же отнимал. Совал, и тут же отнимал. И вдруг увидел на шкафу статуэтку — мальчик с крылышками целует фарфоровой женщине пятку. Смотрел, смотрел и захохотал. Минут двадцать хохотал, не меньше. Непонятно, откуда у него такие силы взялись, ведь, надо думать, не в первый раз статуэтку эту он видел.

И только раз за все время услышала я от него членораздельную речь. Вышли мы на балкон, а внизу под балконом машина стоит.

Хочешь, — говорит, — плюну на машину?

И не успела я ничего сказать, как вниз здоровый плевок полетел!

А чья, — спрашиваю, — это машина? Он помолчал минут пять, потом говорит:

Моя.

А в прошлую субботу позвонила мне Ленка и говорит:

У папаши вечером прием, важные гости. Возьми какого-нибудь мужика приличного и приходи.

Ну я, дура, и догадалась его взять.

Пришли, сидим. Светская беседа. И вдруг — звонок. Гости.

А он бросился к комоду, на нем такие фарфоровые руки стояли, схватил их, засунул в рукава и стал этими руками со всеми знакомиться — по плечу бил, обнимал. Все были, конечно, потрясены, но виду никто не подал.

Сели ужинать. Он руки фарфоровые вынул и по краям тарелки положил.

Все жуют молча, он заводит разговор:

Сегодня я наблюдал один совершенно поразительный случай!

И все. И молчит.

Наконец один из гостей не выдерживает:

Простите, так что же это за случай?

А он:

Да нет. Не стоит… Слишком долго рассказывать.

Снова тишина. Все жуют. И снова его голос:

Я считаю, что каждый интеллигентный человек должен читать такую-то газету…

И все. И опять замолчал. Наконец другой гость не выдерживает:

Простите, но почему именно эту газету?

А он:

Да нет… ничего! Не важно. Долго объяснять.

И так весь вечер. Потом посадил меня в трамвай и стал со стоном трамвай сзади пихать, чтобы тот побыстрее уехал, что ли!

 

Шестой

 

Но это все так, эпизоды. Главное — официальный мой жених, постоянный! Познакомились, правда, мы с ним тоже случайно. Молодой человек, воспитанный, элегантно одетый, вышел со мной из автобуса, заговорил… Почему же не поговорить? Рассказал, что папа у него академик, недавно купили новую машину… Все обстоятельно. Потом говорит:

Разрешите вам время от времени звонить?

Ну пожалуйста! — говорю.

«Телефон, — думаю, — не пулемет, от него зла не будет».

И здорово, надо сказать, обмишулилась.

Звонит уже на следующий день и неожиданно сообщает, что говорит со мной из больницы — какие-то хулиганы напали на него в восемь утра, когда он шел на работу, и челюсть ему сломали. Хочет, чтоб я к нему зашла, продиктовал список, что необходимо купить, и еще «что-нибудь легкое почитать»… Повесила я трубку… Что, думаю, за ерунда? Вчера только познакомились — и вот я уже в больницу к нему должна идти. Как-то непонятно все… Как-то странно мне показалось: к кому это хулиганы подскакивают в восемь утра и ломают челюсти? Потом только, когда узнала его, поняла: ничего странного, наоборот, абсолютно в его стиле эта история!

Приехала я к нему в больницу, встретил он меня, конечно, не в лучшем виде: голова забинтована, челюсть на каких-то проволочках — не в том виде, в каком мужчина может понравиться. Но это мало его беспокоило. Стал подробно рассказывать, какие косточки у него где пошатнулись, потом потребовал у дежурной сестры принести рентгенограмму, показывал обстоятельно, где что.

Дальше. Общаясь с его коллегами по палате, понимаю, что что-то он уже им про меня рассказывал. Хотя что он им мог про меня рассказать — десять минут всего были знакомы, — убей меня Бог, не понимаю.

И потом стал он мне звонить по несколько раз в день, подробно рассказывая, как заживает его челюсть, и я почему-то обязана была все это выслушивать.

Потом новая тема звонков появилась: «Через неделю выписываюсь!», «Через пять дней…». Так говорил, как будто всем из-за этого события полагалось от счастья с ума сойти.

Ну, ты меня встретишь, разумеется?

«Что такое? — думаю. — Почему? Как вдруг образовалась неожиданно вся эта ерунда?»

С какой это стати я должна все бросать, идти встречать? Ноги у него работают — дойдет сам!

Как-то в семь утра звонит.

Что такое? — говорю. — Что случилось? Почему ты так рано мне звонишь?

Есть у тебя какие-либо деньги? — сухо спрашивает.

Деньги? — говорю. — Есть, кажется, рубль.

А больше?

Могу попробовать занять у соседки три рубля. А что такое — ты совсем без денег?

Разумеется, нет. Просто отцу нужно купить минеральную воду, а касса открывается только в девять. Подняться к тебе я, к сожалению, не смогу, выкинь мне деньги, пожалуйста, в спичечном коробке из окна.

Трубку повесил.

«Да-а, — думаю, — влипла в историю! Какому-то незнакомому человеку в семь утра выкидывать деньги в окно, чтобы его отец-академик смог купить на эти деньги боржом! Более идиотскую ситуацию трудно придумать!»

Нет уж, не пойду к соседке в семь утра треху занимать! Хватит и рубля на боржом его отцу!

Слышу, раздался под окном свист, выкинула я ему, как договорились, спичечный коробок — ушел.

Через короткое время снова слышу его свист. Выглядываю — стоит с обиженным, злым лицом. Губы так свело обидой, что даже свистнуть как следует не смог.

Сколько ты мне выкинула?

Рубль. А что?

Ты сама, наверное, понимаешь, что можно купить на рубль!

«Да, — думаю, — здорово мне повезло!»

Иди-ка ты, — говорю, — подальше.

И окно захлопнула. И все!

Однажды сижу во время антракта, еле дышу — приносит билетерша букет роз!

Сразу все упало у меня: «Он, идиот… Лучше бы пачку пельменей прислал!»

И вот встречает меня у выхода церемонно. Прекрасно сшитый новый костюм.

Мне кажется, здесь немного морщит… — и с обиженным лицом ждет непременных горячих возражений.

И все! Каждый раз — стоит у входа, как истукан!

Подружки мне говорят:

«Колоссальный у тебя, Ирка, парень!»

Знали бы, какой он колоссальный!

Каждый день: стоит, аккуратно расчесанный на косой пробор, непременно держа перед собой коробочку тающих пирожных. Приводит в свой дом, знакомит непременно с какими-то старыми тетушками, потом под руку ведет к себе.

У каждого свой стиль. У этого — очаровывать манерами! Чашечки, ложечки — все аккуратно. За все время, может быть, один раз вылетел от меня к нему дохленький флюидик, да не долетел, упал в кофе. Кофе попил — и сдох!

Потом, при расставании, целует руку. До часов уже добрался! Конечно, при его темпах…

Однажды Ленка меня спрашивает:

Ну как он, вообще?

А-а-а! — говорю. — Бестемпературный мужик!

Но все терпела почему-то. Недавно произошел срыв.

Встречает у выхода — пирожных нет! Церемонно приглашает в ресторан.

Приходим — уже накрыто: шампанское и букет роз!

«Сейчас бы, — думаю, — мяса после спектакля!»

Поесть, — говорю, — можно? Дорого?

Это, — говорит, — не имеет значения!

А сам небось в кармане на маленьких счетиках — щелк!

Сидим. Смотрит на себя в большое зеркало, через плечо, и говорит с грустью:

Да-а-а… Вот у меня и виски уже в инее!

Какой еще иней? — говорю. — Что за чушь?

Откинул обиженно голову… Потом стал почему-то рассказывать, какая у него была неземная любовь. Она считала его богом, а он оказался полубогом…

Видит, что я его не слушаю, вскочил, куда-то умчался.

Тут появляются вдруг знакомые — монтажники наши, из постановочного цеха.

О Пантелеевна, — говорят. — Привет! Закурить, случайно, не найдется?

У меня, — говорю, — только рассыпные… Да чего там, — говорю, — садитесь сюда!

Приходит мой ухажер — у нас уже уха, водка, дым коромыслом. Он так сел, откинув голову, молчал. Пил только шампанское, а закусывал почему-то только лепестками роз. Видит, что на него никто не смотрит, вскочил, бросил шесть рублей и ушел.

Но на следующий день снова явился…

 

 

2. Он говорил

 

Первая

 

Да. У меня с этим тоже хорошо! Недавно — звоню одной.

А куда мы пойдем? — сразу же спрашивает.

А что, — говорю, — тебе именно это важно?

Нет, конечно, не это, но хотелось бы пойти в какое-нибудь интересное место.

Например?

Ну, например, в театр!

Почему это в театр? Ты артистка, что ли?

Нет, ну вообще приятно провести время среди культурных людей!

Уломала все-таки — пошли.

Ой! — говорит. — Ну обычная публика!

И главное, сидит практически со мной, а глазами по сторонам так и стрижет!

Ой, Володька! Сколько зим! Ну, как не стыдно? Сколько можно не звонить?

Тот уставился так тупо. Явно не узнает. Действительно, не понимает — сколько же можно не звонить?

Прямо, — мне говорит, — нельзя никуда прийти, столько знакомых!

Потом стала доверительно рассказывать про Володьку: так будто бы в нее влюблен, что даже не решается позвонить, пьет с отчаяния дни напролет!

Слушал я ее, слушал, потом говорю:

Иди-ка ты спать, дорогая!

 

Вторая

 

Больше всех почему-то дядька с теткой переживают за меня.

Четверть века прожил уже, а жены-детей в заводе нет! Мы в твои-то годы шестерых имели!

Да как-то все не выходит, — говорю.

Ну хочешь, — говорят, — приведем мы к тебе одну красну девицу? Работает у нас… Уж так скромна, тиха — глаз на мужчину поднять не смеет!

Ну, что же, — говорю, — приводите.

Только уж ты не пугай ее…

Ладно.

И утром в субботу завели ее ко мне под каким-то предлогом, а сами спрятались. Сидела она на стуле, потупясь, что-то вязала, краснея, как маков цвет. А я, как чудище заморское, по дальним комнатам сначала скрывался, гукал, спрашивал время от времени глухим голосом:

Ну, нравится тебе у меня, красавица?

И куда она ни шла — всюду столы ломились с угощением.

Наконец, на третий примерно час, решился я ей показаться, появился — она в ужасе закрыла лицо руками, закричала… С тех пор я больше ее не видел.

 

Третья

 

Однажды друг мой мне говорит:

Хочешь, познакомлю тебя с девушкой? Весьма интеллигентная… при этом не лишенная… забыл чего. Только учти, говорить с ней можно только об искусстве пятнадцатого века, о шестнадцатом — уже пошлость!

Да я, — говорю, — наверное, ей не ровня. Она, наверное, «Шум и ярость» читала!

Ну и что? — говорит. — Прочитаешь — и будешь ровня!

Это ты верно подметил! — говорю. Подучил еще на всякий случай пару слов: «индульгенция, компьютер», — пошел.

С ходу она ошарашивает меня вопросом:

Как вы думаете, чем мы отличаемся от животных?

Обхватил голову руками, стал думать…

Тем, что на нас имеется одежда?

И — не попал! Промахнулся! Оказывается, тем, что мы умеем мыслить. Больше мы не встречались.

 

Четвертая

 

Встречает меня знакомый:

Слушай, колоссальная у меня сейчас жизнь, вращаюсь всю дорогу в колбасных кругах. Хочешь, и тебя могу ввести в колбасные круги?

Ввел меня, представил одной. Как-то позвонил я ей, договорились о свидании.

Приходит — на голове сложная укладка, на теле — костюм (на базе, видимо, недавно такие были).

Зашли мы в шашлычную с ней, сели. Вынимает из кармана свой ключ, уверенно открывает пиво, лимонад.

Приносит официант шашлык. Она:

Что это вы принесли?

Официант:

Как что? Шашлык… Мясо.

Она:

Знаю я, что это за мясо! Вы то принесите, которое у вас на складе! Знаю как-нибудь — сама работаю в торговле!

Дикую склоку завела, директора вызвала. Пошла с ним на кухню поднимать калькуляцию.

Возвращается — злая, в красных пятнах.

Вот так, — говорит, — я уж свое возьму!

«Ты, — думаю, — наверно, и не только свое возьмешь!»

Стала она рвать сырое почти мясо, на меня хищные взгляды кидать.

Посмотрим, — урчит, — поглядим, на что ты способен!

«Да, — думаю, — ждет меня участь этого мяса!»

Знаете, — говорю, — я чувствую непонятную слабость. Я должен непременно пойти домой, на несколько секунд прилечь… Всего доброго.

 

Пятая

 

Недавно я с отчаяния додумался зайти в кафе. Девушки молодые, одетые модно, у стойки сидят.

С одной попытался заговорить — получил в ответ надменный взгляд.

Мне кажется, я читаю!

Ей кажется, что она читает.

Хотя, в общем-то, разговор их известен. Если двое их — обязательно почему-то говорят, что они польки или что они двоюродные сестры. На другое ни на что фантазии не хватает. Такой — известно уже — происходит разговор:

Здравствуйте. Вы кого ждете?

Не имеет значения.

А после куда пойдете?

Не важно.

А пойдемте ко мне!

Это зачем еще?

Чаю попьем.

А мы чай не любим.

А что же вы любите?

Молоко. — Хихиканье.

И долго вы будете здесь сидеть?

Пятнадцать суток. — Дикое хихиканье.

И в этот раз одну такую сумел зачем-то разговорить на свою голову. Сразу же целый ворох ненужных сведений был на меня высыпан: как вчера на дежурстве придумала в шкафу спать, где халаты; как на свадьбе у брата все гости передрались в кровь…

И лепечет ведь просто так, явно не различает меня в упор, думает, что я ее подружка какая-нибудь.

Но на следующий день договорился зачем-то с ней встретиться. Почему-то на вокзале назначила.

Прихожу на следующий день — она ждет. Вся замерзла, кулаки в рукава втянула, ходит, сквозь зубы: «С-с-с!»

Тут только сообразил я, почему на вокзале, — она же за городом живет! По болоту пробирается, подняв макси-пальто, до электрички, потом в электричке полтора часа… И все это для того, чтобы чашечку кофе выпить надменно.

С ней подружка ее. Пальто такое же. А может, одно пальто на двоих у них было, просто так быстро переодевали, не уследишь.

Смотрит на меня с явной ненавистью. Как-то иначе она, видимо, меня представляла. А подружка молча тянет ее за рукав в сторону.

Ты что? — говорю. — Я же тебе одной свидание назначил.

Без Люськи, — злобно так говорит, — никуда! Мне она дороже тебя!

Рот так захлопнула, глаза сощурила — и все!

Ну что ж, — говорю, — может быть, в столовую какую-то сходим?

Да ты что? — говорит. — За кого ты нас принимаешь?

А что такого? В столовую, не куда-нибудь!

Пришли, сели. И все. Про меня забыли. Словно десять лет со своей подружкой не виделась, хотя на самом деле, наверно, наоборот — десять лет не расставались.

— …А Сергеева видела?

Сергеева? Ой, Люська! Пришел, весь в прикиде — ну, ты ж понимаешь!

Моя-то фамилия не Сергеев! Может, потом они и меня будут обсуждать, но пока моя очередь не наступила.

Вижу вдруг — из сумки у нее кончик ломика торчит, изогнутый.

А ломик зачем? — спрашиваю.

Посмотрела на меня — с удивлением, что я еще здесь.

А чтобы жахнуть, — говорит, — если кто-нибудь плохо будет себя вести.

Слушай, — говорю. — Сделай милость, жахни меня, да я пойду.

 

3. Они

 

В общем, — он говорил, — когда я тебя увидал, я уже в жутком состоянии был! В жутком!

И я тоже, что интересно, — улыбаясь, отвечала она.

Да? А выглядела прекрасно.

А может, мне ничего и не оставалось, кроме как прекрасно выглядеть!

Сначала, когда я тебя увидал, меня только боль пронзила. Надо же, подумал, какие есть прекрасные девушки, а мне все время попадаются какие-то жутковчихи! Потом, гляжу, ты все не выходишь и не выходишь…

А я только тебя увидела, сразу подумала: надо брать! — Она засмеялась.

Серьезно, — говорил он. — По гроб жизни буду себе благодарен, что решился тогда, с духом собрался. Батон, который все грыз на нервной почве, протягиваю: «Хотите?» И вдруг эта девушка, чудо элегантности и красоты, улыбается, говорит: «Хочу» — и кусает.

А как я бежала сегодня, опаздывала! Ну, все, думаю, накрылся мужик!

Они сидели за столом в гулком зале. Она — немного склонившись вперед, держа сигарету в пальцах точно вертикально. Замедляла дым во рту, потом начинала его выпускать.

Они спустились по мраморным ступенькам, пошли к такси.

У самой машины она задержалась, перегнувшись, быстро посмотрела через плечо назад, на свои ноги.

Он — уже в машине придерживал рукой открытую дверцу.

Добрый день! — сказала она шоферу.

Здрасте! — сказал тот, не оборачиваясь. За окном падал мокрый снег.

Что-то я плохо себя чувствую, — сказал он.

Да?.. А меня? — сказала она, придвигаясь.

Машина как раз прыгала по булыжникам, но поцелуй в конце концов получился — сначала сухой, потом влажный.

 

Ну… Есть, точно, не будешь?

— …Не точно.

— …Ты зайчик?

Практически да.

 

Потом он увидел вблизи ее глаз, огромный, с маленьким красным уголком. Он счастливо вздохнул и чуть не задохнулся от попавшей в горло пряди ее легких сухих волос.

И снова — неподвижность, блаженное оцепенение, когда слышишь, как шлепает, переливается вода в ванне, и нет сил пошевелиться, привстать.

 

 

Единственное, что утешало

 

Через это многие прошли. Из обжитого центра, где все понятно, выселили вдруг в новостройки, на пустыри… Недавно, по пути из аэропорта, такси свернуло с перекопанного Московского проспекта, пытаясь прорваться в центр окольными путями, и я оказался на почти забытой, как-то вылетевшей из памяти улице, среди длинных плоских домов. Господи — а я ведь прожил здесь больше двадцати лет — и как легко и, главное, охотно все забылось! Неужто здесь не было ничего хорошего? Как жаль мне, в таком случае, себя! Больше двадцати лет, всю «сердцевину молодости», «сердцевину жизни» я прожил здесь! И нечего вспомнить. Жизнь была так же пуста, как эти улицы.

А вон и мое окно! Сердце провалилось. Сколько раз я смотрел из него! И что я видел?

Рано, еще в темноте, за всеми этими стеклами дребезжали будильники, потом гулко хлопали двери, и в сумраке постепенно стягивалось темное пятно на углу. Даже углом это нельзя было назвать — домов поблизости еще не было. И я, протяжно зевая, утирая грубой перчаткой слезы, выбитые ветром, стоял здесь, пытаясь, как все, нахохлиться, спрятаться глубже внутрь себя, сберечь остатки тепла, забиться в середину толпы — пусть тех, кто остался снаружи, терзает ветер!

В эту квартирку, выходящую окнами в пустоту, мы перелетели из тесного центра как-то легкомысленно: тогда почему-то считалось, что это — большая удача. Мы сбросили вещи — и почти сразу же все отсюда разлетелись. Мама уехала в Москву, нянчить внучку, дочь сестры Оли, жена с нашей дочерью-малюткой уехала к матери в Петергоф, в сравнительно налаженный быт. И я остался один. Для начала у меня лопнули глаза от непривычно яркого света: никаких преград между тобой и небом. Глаза стали красные, налитые, в прожилках. Я с ужасом и физической болью смотрел на свое отражение, поднимая зеркало с пола: вурдалак, форменный вурдалак!

За окнами простиралась пустыня, напоминающая поверхность Луны. Вдали, по самому горизонту, иногда проплывали вагончики, отсюда не разобрать, товарные или пассажирские. С опозданием, когда они уже исчезали, доносился стук. Дичал я тут довольно быстро. Брился, скреб щеки почему-то без мыла. Крема для бритья тогда еще не существовало, а мыло все никак не мог разыскать в распиханных по комнатам узлах. На узлах я, честно говоря, и спал. Мебель из нашей огромной комнаты в центре сюда не влезла, а новую в те годы купить было почти невозможно. Какая уж тут жена и дочь! С ними приходилось бы бодриться, улыбаться — а с чего бы это? И я почти с упоением, как в прорубь, нырнул в отчаяние, и уже чувствовал себя в этой «проруби» почти как «морж». Вечерами я шатался по пустырям. Петербург, Невский, Нева все больше казались каким-то мифом… Да — есть, наверное, а может, и нет… Вот полная, бескрайняя тьма вокруг — это есть!

А утром, еще в темноте, хлопали двери, и я со всеми стоял на углу, с отчаянием ожидая автобуса, чтобы добраться — всего лишь! — до железнодорожной станции, и оттуда — на электричке — до окраины города. Работал я в таком же неуютном месте, но расположенном далеко — их, оказывается, гораздо больше, чем обжитых. Лета почему-то не помню — сплошной ноябрь. Все стоят, повернувшись спиной к ветру и снегу, с белыми горбами на спине. Время от времени самый смелый — или самый отчаявшийся — крутнувшись, поворачивался к ветру и кидал взгляд туда, откуда, тускло посвечивая, мог появиться «домик на колесах». И если ничего не светило там вдали — это было ужасно! Видно было далеко, до самого горизонта, и если ничего нет, значит, долго еще не будет.

И снова стой спиной к снегу, наращивай горб. Потом, потеряв терпение, обернись — ну сейчас-то уж должно что-то появиться?! Ничего.

Кто сказал, что о тебе кто-то заботится? Чушь!

Ветер и снег о тебе заботятся — больше никто.

Единственное, что утешало, — это воображение. Что другое тут могло утешить? Постепенно я стал замечать — или придумывать? — что три автобуса с разными номерами, которые не появлялись тут почти никогда, лишь в моменты окончательного уже отчаяния, — отличаются между собой, имеют разные характеры и даже морды. «Ну что ты плетешь?! Чем они отличаются, чем?» — в отчаянии я приплясывал на ветру. Ну, как чем? Совершенно разные чувства вызывает появление каждого из них. Увидев наконец какое-то свечение вдали, все, забыв об аккуратности, о сохранности остатков тепла, поворачиваются, позволяя снегу залеплять лицо, и страстно вглядываются в подплывающие огоньки. Какого цвета? Какого цвета огоньки — этим решалось все! А вы говорите — без разницы! Желтый и белый — двенадцатый… это означает, что ужас не имеет конца! Двенадцатый — абсолютно загадочный номер, номер безнадежности! Непонятно зачем — два десятилетия подряд он соединял, последовательно и неутомимо, два темных пустыря — ниоткуда и в никуда! Все попытки местных жителей внести хоть что-то разумное или хотя бы объяснимое в эту загадку ничем не увенчались, на все письма был получен от власти подробный и абсолютно непереводимый на язык логики ответ. Двенадцатый! Сначала один, самый зоркий, затем и все остальные с отчаянием отворачивались. Нет — от жизни, особенно здесь, бесполезно ждать какой-нибудь жалости!

Красный и зеленый огоньки… Тридцать первый! Наконец-то! Встречают его, что характерно, с гораздо большей ненавистью, чем астральный двенадцатый. Ненавидя, втискиваются, вопят на водителя: «Где тебя носило? Обледенели тут!» Ненависть вся и достается тому, кто что-то делает…

Постепенно в темноте салона все умолкают, сосредоточиваются на ощущениях… вроде отпустил холод? Сопенье, запах прелой одежды…

Но самый прелестный — девяносто пятый, автобус-подарок!

Его вроде бы и не существует, номера такого нет на скрипящей под ветром доске. Скорее — это автобус-миф, «летучий голландец». Очень редко и каждый раз внезапно он вдруг выныривает из бесконечной, уходящей куда-то в космос, боковой улицы и появляется неожиданно и слегка как бы озорно: «Ну что? Не ждали, да?!» Стоит перед поворотом к остановке, весело, как одним глазом, подмигивая подфарником: «Сейчас к вам сверну!» Реакция на него всегда самая радостная: «Явился! Гляди-ка ты! А говорили, что его отменили! Как же — вот он!» Девяносто пятый — это везенье, неожиданное счастье — на него только и надеются в этой размеренной жизни, только он и радует. Его любят гораздо больше, чем унылого трудягу тридцать первого, хотя появляется девяносто пятый крайне редко… Вот пойди тут разберись! Но этот «автобусный эпос» — самое первое, что появляется в этой тьме, самое первое Слово, от которого все пошло. Слово, превратившее немую, разобщенную толпу в живое человеческое сообщество. «О! Явился!» Все счастливы, оживлены. И настроение на работе другое — в тот день, когда прилетел на девяносто пятом.

А ты еще не мог вспомнить, чем ты тут жил, в этом пустом пространстве! Еще как жил! Даже настроение, повторяю, было другое, когда прилетал на «летучем голландце»: общение в салоне было самое дружеское, все объединены были общим везеньем и счастьем… Может быть, как всякий соавтор эпоса, я все слегка упрощаю и укрупняю. Но надо, чтобы кто-то это делал, чтобы «эпос» остался, не растворился в размытой обыденности.

Единственное, что утешало: пустота вокруг дома стала как-то наполняться. Причем не строениями — новых строений, хотя бы автобусной будки, закрывающей от ветра, так и не появилось. Пустота заполнялась словами! Рождался эпос. Из дикости! Стояли мы, ожидая автобуса, на улице Белы Куна. Что это такое — никто нам не объяснял. Не то что книжных магазинов — даже газетных ларьков не было. Притом — на домах были названия разные: улица Бела Куны, Белы Куна, Белакуна… Свобода! Гуляй, фантазия. Сочиняли все.. Улица Белых Коней (с ударением на «о») — это бывшие деревенские сочинили, заселяющие эту улицу в больших количествах; улица Бедокура — пьяный эпос пивных ларьков; было предложение переименовать в улицу Белой Конницы — предложение явно интеллигентно-диссидентское, опередившее ход истории лет на двадцать. Вот какие разные люди тут, оказывается, жили! Через названия проявлялись. Хотя официальное так и не определилось окончательно. Да нам наплевать. Мы сами с усами! Разберемся. Разрешите нам только петь, а уж мы распоемся!

В конце улицы автобус взлетал на длинный мост над широким, почти до горизонта, разбегом рельсов, сплошными крышами стоявших и проезжающих внизу поездов. В развилке рельсов стоял домик с балконом, маленький, но громогласный: «Седьмой — на второй путь! Седьмой — на второй путь! Четырнадцатый — в тупик!» И неожиданно это пространство откликнулось мне. Однажды я через заляпанное стекло автобуса смотрел вниз за ограду моста и думал: «Какое однообразие! Прощай творчество — только начавшееся – и тут оборвавшееся, в этой пустоте. Под мост как раз втягивался длинный товарный поезд, груженный лесом, ровными, прекрасными, чуть розоватыми сосновыми бревнами. Наше богатство вывозят. Какая тоска! И в ту же секунду из-под моста в обратном направлении выскочил и деловито загромыхал груженный точно такими же бревнами точно такой же поезд. Бревна летели навстречу друг другу, деловито-стремительно! И я захохотал. Мой сюжет! Я смогу здесь жить.

Единственное время, когда я мог думать о своем, — это дорога от дома до работы и от работы к дому. Обратно, вместо возвращения на автобусе, я шел пешком через пустыри, в темноте и холоде. Хотелось не просто страдать, а дострадать «до упора». Надо прочувствовать все! Вдруг что-то толкнуло меня сзади в ногу. Я застыл. Что это может быть? Я испуганно оглянулся… Пустота. Потом вдруг откуда-то, уже со стороны, промчалась абсолютно черная собака, как сгусток тьмы. Что за собака? Почему она так деловито бегает тут, вдали от жилья, одна, без хозяев? Снова задев меня, словно гантелью, чугунным плечом, она кинулась к голому одинокому деревцу и вдруг — с громким хлопом крыльев и карканьем взлетела! Ужас! Сердце колотилось. Значит — это не собака была, если взлетела? А кто же?

Я стоял, застыв, — и вдруг она промчалась мимо — на этот раз не взлетела. Фу!.. Я понемногу приходил в себя. Собака спугнула ворону, а я-то вообразил! И правильно. Воображение кормит нас. У фонаря остановился. Надо записать. Ветер трепал блокнотик, и я с отчаянием спрятал его обратно в карман. Что записывать? И зачем? «Собака и ворона!»

Ночью я стоял в кухне, у окна. Бултыхала горячая струя в ванной. Хоть такие радости я могу получить? Окно запотевало, я протирал его ребром ладони. Через улицу плоской бескрайней стеной стоял дом, точно такой же, как мой. В нем, напоминая клеточки кроссворда, еще горели несколько окон. К одному из них, прямо напротив, вдруг подошла молодая женщина, почти раздетая, и так же, как я, с тоской глядела в окно. Наверное, и она меня видит? Стесняясь — чего, собственно? — я поднял тяжелую, словно глиняную руку и помахал ей. Она стояла неподвижно, видимо удивленная, потом вдруг тоже подняла руку и помахала! Отчаянная! Молодец! Случайно я поднял глаза повыше, и вдруг увидел, что и там тоже стоит женщина у окна и мне машет! Потрясающе! Увидела меня и решила, что я машу именно ей! А я, оказывается, сразу двоим! За одну секунду изменил сразу двоим! А если считать еще и жену — то троим! Теперь это можно делать каждый день — или каждую ночь — и при этом не сходя с места и тратя всего одну секунду!.. А поскольку все это существует лишь в моем воображении — и того меньше… Давай! Сочиняй!

Утром я снова стоял на остановке и сугроб налипал на спине. Похоже, все автобусы, хорошие и плохие, отменили вообще. Отчаяние переходило почти в решимость. Нет, со всем этим эпосом пора кончать! А куда податься? Вокруг не было видно ничего. Единственное, что утешало, — это сходство с Богом, который тоже начинал когда-то в такой же тьме.