Сертификат

Сертификат

(еврейская сага)

Роман

Часть первая

 

И когда в смертном ужасе небо застыло

И на травы чужая сошла тишина,

Словно кровь собирая, над ямой-могилой

Семь пустынных ночей восходила луна.

 

Йосеф Цимерман1

 

Глава первая

 

Болела спина, но в подвале, набитом людьми, Залман Гольдштейн не мог ни лечь, ни вытянуть ноги. Полчаса тому назад высокий крепкий латыш с такой силой ударил его прикладом в спину, когда он замешкался у двери, что Залман только чудом не скатился с лестницы. Он боялся получить новый удар, и старался двигаться как можно быстрее, чувствуя, как позади него тяжёлые сапоги шуцмана пересчитывают ступени. Не прошло и минуты, как Залмана втолкнули в уже заполненный испуганными людьми синий автобус, до войны перевозивший пассажиров по улицам Риги, а теперь приспособленный, как посмеивались бравые латышские парни, для «санитарных целей». Ещё минута, и дом на улице Бри́вибас исчез из вида. Проехав по улице Ста́бу, автобус свернул на Ва́лдемара, где в особняке высланного Советами в Сибирь банкира Шмуляна располагалась «контора» руководителя «команды безопасности» Виктора А́райса.

Сидя на грязном полу, Гольдштейн понимал, что из подвала, где он находится, обратной дороги нет: почти все попавшие сюда евреи исчезали здесь навсегда. Не испытанный никогда ранее ужас, поднимаясь из неведомых глубин своего постоянного обитания, охватывал его, лишая способности думать. Тогда он впадал в забытье, но когда сознание возвращалось, вместе с ним возвращались не покидавшие его ни на мгновение мысли. Как могло такое случиться? Почему, игнорируя предупреждения, посмеиваясь и не веря, он дождался самого худшего? Ему бросали спасательный круг, а он в своём дурацком высокомерии отталкивал его, потому что видел вокруг лишь спокойные воды и не понимал, что за этим коварным затишьем поднимается волна, которая погубит всех.

 

Тот декабрьский день 1938 года доктор Гольдштейн запомнил очень хорошо, потому что вечером этого дня у него произошла серьёзная размолвка с женой. Накануне закончилась Ханука, отгорели восемь свечей, и хотя днём открывали окна, запах воска ещё чувствовался в гостиной. Войдя в квартиру, Гольдштейн сбросил пальто служанке Марте, вымыл по неизменной докторской привычке руки и прошёл в большую светлую комнату. Ничто не предвещало скандала, и только звуки музыки, издаваемые «Бехштейном», вызывали в душе, как нередко случалось в последние годы, вместо желанного умиротворения са́днящее чувство утраты. С женой у Залмана были добрые отношения, построенные на взаимном стремлении как можно меньше ворошить прошлое. Вот именно – добрые, – с грустью подумал Гольдштейн, потому что как ни старались оба склеить возникшую в их отношениях трещину, линия разлома всё равно проступала.

Увидев Залмана, Фира перестала играть. Доктор рассчитывал на семейный ужин. Жена была рядом, Лия занималась чем-то у себя в комнате, но отсутствовал Мойше, которого дома и в гимназии звали Михаэлем: по вечерам он занимался боксом в спортивном клубе «Маккаби».2 Будь на то воля Гольдштейна, он так и назвал бы сына – Михаэлем, но отец доктора реб Исро́эл, неизменный га́бэ3 синагоги «Зе́йлен-шул», не соглашался ни за что. Какой может быть Михаэль, когда его покойного отца звали реб Мойше? Папа серьёзно нервничал, и Залману пришлось уступить.

Доктор поцеловал жену, поймав её улыбку. Долгожданный ужин откладывался. Нужно было ждать Михаэля. На самом деле Залман был против увлечений сына. Бокс? Ну что это за калечащий спорт? А кроме того, что это за спортивный клуб, из которого Михаэль приносит домой сомнительные идеи? Заразился сионизмом и рассуждает о Палестине, как взрослый. Что за блажь? Мальчику всего-то пятнадцать лет. Ну, конечно, – у него там родной дядя. И Фира, он, Залман, в этом уверен, тайно Михаэля поддерживает. Не понимают они оба, что такой жизни, как в Латвии, у них в Палестине не будет. Придётся всё начинать сначала, и где? В азиатской пыли и грязи? Взгляд доктора упал на круглый обеденный стол, где лежал большой распечатанный конверт, а рядом – письмо и ещё одна бумага: по виду какой-то документ. Неспокойное сердце подсказало, что это тот самый документ, который доктор Гольдштейн меньше всего хотел бы видеть.

Фиреле, – начал было доктор, собираясь задать естественный в подобном случае вопрос, но Фира опередила:

Давид прислал письмо и сертификат.

Но разве мы просили?

Мне всё больше кажется, что этот документ нам очень скоро пригодится.

­– Что всё это значит, дорогая? – Залман почувствовал, как в нём начинают говорить два голоса. Один, раздражённый, доказывал, что надо быть категоричным и жёстким. Другой, спокойный и тихий, убеждал не спорить и поискать путь к компромиссу.

Нам придётся серьёзно поговорить, Зяма. Но сначала прочитай.

Гольдштейн взял в руки письмо. Написанное на идише неровным почерком, оно читалось с трудом. Доктор давно отвык от такого чтения. На идише он говорил только с отцом и тёщей, да ещё со своей сестрой Мирьям. Другая сестра, Гита, была вся в маму. В доме Гиты говорили по-немецки, поэтому госпоже Хане больше всего нравилось бывать у старшей дочери. Мать Залмана – коренная рижанка – презирала идиш. Родители Ханы, потомки выходцев из Курляндии,4 считали её брак мезальянсом, они долго не давали на него согласия, пока претендент на руку их дочери не выучил кое-как немецкий язык. Реб Исроэл тоже выдавал себя за рижанина, но при этом тщательно скрывал, что родился в латгальском местечке Пре́йли. Зато в семье доктора Гольдштейна говорили не только по-немецки, но и по-латышски. Такой порядок Залман установил с первого дня: в его доме не должен звучать жаргон, который почему-то называется языком идиш. Благодаря матери и тому, что доктор изучал медицину в Гейдельберге, он говорил не на каком-то диалекте, а на «хох дойч» – литературном немецком языке. А латышский был языком государства, за свободу которого Гольдштейн воевал в девятнадцатом году. Памятный знак и памятную медаль участника освободительной войны он считал своими главными наградами.

 

Зная, что Фира легко читает письма брата, Залман протянул ей листок:

Прочти лучше ты.

«Дорогие мои Фира и Зяма, – писал Давид, – дорогие племянники Мойше и Лия! Вам мои объятия, поцелуи и поздравления с Ханукой. Вас обнимают моя жена Ципора и сыновья Йоэль и Эзра. Когда мы станем зажигать ханукальные свечи, мы будем думать о вас – о том чтобы мы все вместе зажгли через год эти свечи в Стране Израиля, единственной в мире стране, где должны находиться евреи. Сон не приходит ко мне, когда я думаю о том, что ваша жизнь под угрозой. По вечерам я выхожу из дома, иду к морю, и там, на берегу, пытаюсь понять, что я ещё не сделал, каких слов не нашёл, чтобы убедить вас как можно скорее уехать.

Потому что под этими соснами, под которыми вы пока ещё гуляете, может пролиться еврейская кровь. Ради Бога, не медлите! Посылаю вам сертификат – разрешение на вьезд в Палестину. Этот документ получить очень трудно, особенно сейчас, когда британцы чинят любые препятствия беженцам из Европы. Хотя вы могли бы въехать и без него, как люди небедные, но сертификат – это гарантия, с ним вам будет легче, в том числе и в дороге: кто знает, как всё сложится. Путь непростой и неблизкий. Помните, дорогие, что цена этому документу – жизнь. Ведь вы сидите на вулкане».

Дальше брат Фиры описывал, как строится и растёт Тель-Авив, сообщал палестинские новости, а в конце вновь настойчиво просил отнестись к его письму со всей серьёзностью.

Положив письмо на стол, Фира произнесла:

Что ты думаешь, Зяма?

Фира хорошо знала, что думает Зяма, но хотела послушать, что он скажет. Может быть, письмо Давида, взволнованное и тревожное, произвело впечатление?

А Залман думал о том, что Фирин брат начинал свою жизнь в Палестине с коровника в кибуце и изнурительной работы в поле. А после долбил киркой каменистую почву, строя дороги, с первопроходцами закладывал поселения, был одним из командиров самообороны, а теперь является важной фигурой в этом, как его (доктор с трудом вспомнил древнееврейское слово), ах да, ишуве. И он, доктор Гольдштейн, восхищается шурином, но ему, известному рижскому врачу, что делать в Палестине? Бедняков лечить? Так их у него в больнице «Бикур холим»5, где он постоянно консультирует, тоже хватает. И вообще: «Под этими соснами, под которыми вы гуляете, прольётся еврейская кровь». Какая кровь? Убьют всех? Выстроят в ряд и станут палить из пулемётов? Что за вздор? Кому в Европе придёт такое в голову? Да, национал-социалисты в Германии наложили на евреев жёсткие ограничения, даже всегерманский погром недавно устроили, но где Германия и где Латвия? Президент Ульманис правит твёрдой рукой и ограничивает радикалов. «Пе́рконкрустс»6 запрещён.

И Гольдштейн не сдержался:

Знаешь, Фира, мне нравится твой брат, но не нравится его агитация. Он говорит вещи, в которые трудно поверить. Это ещё не повод, чтобы всё бросить. Наломать дров легко, а кто потом собирать будет? Делай что хочешь, но с Давидом я не согласен. Нельзя нам трогаться с места. Сейчас, когда всё хорошо, когда у моей клиники такая известность – как можно всё это оставить? А дети? У них привычная жизнь, учёба – каково им будет там, где всё по-другому? В арабской наполовину стране, где осёл перекрикивает муэдзина, и наоборот? – Залман начал стремительно выкладывать всё, что знал и не знал о Палестине.

Фира покачала головой:

В этом ты весь. Йо́сеф, в отличие от тебя…

Этого говорить не следовало. Фира прикусила язык, но было поздно. Она поняла это по изменившемуся лицу Залмана:

Йосеф? – саркастически переспросил доктор. – И о чём же думает Йосеф? Не о том ли, как увести жену от мужа и мать от детей?

Фира побледнела. Это был нехороший признак.

В отличие от тебя, – решила не останавливаться она, – Йосеф готов был уехать со мной даже в Палестину. И мои дети не были для него помехой. А знаешь ли ты, что он уже собирался открыть для них банковский счёт? Положить туда немалую сумму? Доказать, что его намерения серьёзны? Но я уговорила его этого не делать. Как будто чувствовала, что вернусь к тебе.

На этот раз побледнел Залман. Прежде жена ничего такого не рассказывала. Так вот как далеко зашло у них дело. А что если это не всё, что ему известно? Кто теперь знает, какие ещё тайны у Фиры?

Я только думаю, – проговорил он медленно, тщательно выговаривая каждое слово, – как случилось, что я раньше об этом не знал. Значит, ты мне не всё рассказала? И какие ещё у тебя секреты? Ведь мы договорились, что всё останется в прошлом, а сегодня ты снова назвала этого человека по имени.

Мне кажется, мы уходим в сторону, – совершив оплошность, Фира явно пыталась сменить тему. – Давид пишет, что мы сидим на вулкане. И я ему верю. Вот и Михаэль говорит…

Михаэля оставь в покое! – доктор почувствовал, как тлевшее в нём раздражение постепенно превращается в гнев. – Это твой брат ребёнка настраивает! Что он в свои пятнадцать лет понимает?! Я запрещаю Михаэлю переписываться с Давидом!

А я тебе говорю, что Михаэль писал и будет писать дяде! Знаешь что, Зяма, мы сейчас с тобой напрасно ссоримся, а мой брат не случайно пишет, что нам надо поторопиться. Между прочим, ты сам мне сказал на днях, что встретил Зенту.

Залмана охватило негодование:

Что ты сравниваешь! То, что у меня было с Зентой, из-за тебя произошло. Ведь это ты мне изменила. Если бы не ты, я бы никогда себе не позволил. А про Зенту рассказал, чтобы показать тебе, что я ничего от тебя не скрываю, и для меня Зента – просто знакомая. А ты мне что-то недоговариваешь. Какие у тебя тайны?

Нет никаких тайн, Зяма! И с этим человеком у меня всё кончено. С тех пор как я вернулась домой, ни разу его не видела. Разве я тебе когда-нибудь лгала? Сейчас нам надо другой вопрос решать, от этого наше будущее зависит. А если это вопрос жизни и смерти?

Но Гольдштейн уже не мог остановиться:

Тебе мало, что ты пробила в наших отношениях такую брешь, которую заделать трудно? То, что ты совершила, – это классический адюльтер, и сам я – классический персонаж: доверчивый муж, который ничего не подозревал. Верил тебе, как себе самому. И сейчас вы с ним о чём-то сговариваетесь. Я это чувствую. С тех пор, как вы расстались, этот Йосеф так и гуляет холостым. Не тебя ли дожидается? Вот что, Фира! Я отказываюсь обсуждать это письмо. Ни в какую авантюру ты меня не впутаешь. Зря обещаешь брату, что мы приедем. Опять за моей спиной что-то варишь. Этот сертификат – твоя работа. Если тебе так хочется – пожалуйста! Бери своего Йосефа и поезжай! Могу дать тебе гет!7

Фира с грустью посмотрела на мужа. В её глазах стояли слёзы, и большие зеленовато-серые глаза, которые всегда так волновали Гольдштейна, казались ещё красивее, ещё больше:

Ты старый глупец, Залман! – сказала она и вышла из комнаты.

Вот так, – подумал доктор. – Два года прошли, а забыть не может этого молодого бездельника. Правда, богатого. Ну и что? Это причина вести себя так, словно она не жена и не мать? Сказала бы спасибо, что я не дал разрастись этой истории, не опозорил её на весь город, пока она неизвестно где с любовником находилась.

 

Залман сел в кресло и сжал руками голову. Воспоминания были слишком тяжелы и вызывали такую горечь, как будто всё это не закончилось два года назад возвращением и раскаянием Фиры. Но до сегодняшнего дня они с женой удачно обходили опасную тему, как обходят, идя босиком, острые камни. Что же произошло? Неужели всё из-за какого-то сертификата?

Зента! Может, не надо было напоминать о ней Фире? Хотел, как лучше, а получилось глупо. Уже после того, как Фира вернулась, он стал оказывать знаки внимания своей медсестре – светловолосой латышке Зенте. Мужское самолюбие требовало выхода, доктору хотелось отомстить. Зента была соседкой Гольдштейнов, жила на один этаж выше. Муж Зенты, преподаватель университета, был намного старше жены. Что их свело, как они познакомились – для всех оставалось тайной. Профессор, тихий, вежливый человек, типичный интеллигент, всегда старомодно раскланивался с Гольдштейном, приподнимая при этом шляпу.

После смерти мужа для вдовы настали нелёгкие времена: у профессора были дети от первого брака, и большая часть наследства досталась им. Зента училась на медицинском, прошла два курса, но давно оставила занятия и была счастлива, когда сосед, известный доктор, предложил ей работу. В тот момент у Гольдштейна не было никакой задней мысли, он просто хотел помочь, и если бы не измена Фиры, никогда бы не затеял интрижку. Полгода Залман наслаждался своей сладкой местью, но долго так продолжаться не могло. Пришлось объясниться с Зентой и устроить её на работу к старому знакомому – доктору Ба́лодису, вдовцу, за которого Зента вскоре вышла замуж и переехала к мужу. Жили они недалеко – на улице Те́рбатас. В клинику пришла новая сестра – Рута, и Залман старался реже вспоминать о симпатичной блондинке, к которой успел привязаться: он был очень рад, что всё так удачно устроилось. О том, что у его молодой жены была связь с Гольдштейном, доктор Балодис, конечно, не знал.

 

Хотя Гольдштейн считался прекрасным диагностом, он ошибался, думая что Фира увлеклась молодым и праздным сыном богача. Старый Исер Цимерман, выходец из Двинска, сделал огромный капитал на торговле лесом, но достоинством Йосефа были не деньги отца, а поэзия. Формально Йосеф Цимерман считался совладельцем фирмы «Цимерман и сыновья», но дело вели отец и младший брат, а Йосеф писал талантливые стихи. И хотя его охотно публиковали заграничные еврейские журналы, в Риге Йосефа как поэта знали меньше. Впрочем, в этом ничего удивительного не было, так как после переворота и установления диктатуры консерваторов-националистов из всей многочисленной еврейской прессы в стране остались только два издания, одно из которых принадлежало религиозной партии Агу́дэс Исро́эл,8 а другое – радикальным сионистам-ревизионистам. Залман тоже ничего не знал о литературных занятиях Йосефа. Он вообще о нём почти ничего не знал и думал, что этот ловелас и Фира случайно познакомились на юбилее старого Исера, который был давним пациентом Гольдштейна.

Доктор видел, как они мило беседуют о чём-то друг с другом, но не придал этому значения. Полагал, что сын Исера и Фира ведут обычный светский разговор. Если бы он только предвидел, что последует дальше, то никогда бы не пошёл с Фирой к Цимерману, хотя в тот вечер там собралось много важных людей. Но откуда ему было знать, что на самом деле его жена и Йосеф познакомились раньше. Фире было плохо, она пребывала в смятении. После четырнадцати лет брака ей казалось, что её отношения с мужем зашли в тупик, что поблекшие чувства превратили их отношения в рутину. И навестив однажды свою подругу Эмму, Фира застала у неё дома какого-то мужчину.

 

Как хорошо, что ты пришла! – обрадовалась Эмма. – Познакомься!

Йосеф, – улыбнувшись, представился новый знакомый, и Фире показалось, что этот Йосеф здесь не случайно. Она успела подумать, что у подруги интересный поклонник, и уже собиралась уйти, но Эмма прояснила ситуацию:

Йосеф пришёл к моему мужу, а тот почему-то решил, что они договорились встретиться в еврейском клубе. Теперь пьём чай и ждём моего путаника. Это у него не в первый раз. И как ему удаётся при этом свои дела вести? А Йосеф, между прочим, поэт.

Ну что вы, Эмма. Если я пишу стихи, это ещё ничего не значит, – заскромничал Йосеф.

Как не значит? – не сдавалась Эмма. – То что вы – известный поэт, даже я знаю. Сам Бялик9 вас отметил, когда в Ригу приезжал. Почитайте нам что-нибудь. Фира любит стихи.

Йосэф с интересом посмотрел на Фиру:

Это правда? Вы любите поэзию, Фира?

Очень.

Ну, хорошо. Тогда слушайте:

 

Когда мерцает жёлтый лик луны

И распускает ночь над миром крылья,

Когда сияньем небеса полны

От звёздного ночного изобилья,

Прильни ко мне в молчании Земли

И обними, как только ты умеешь!

Какие горы высятся вдали,

К которым ты приблизиться не смеешь?

Какая непонятная тоска

Тебя насквозь, как лезвие, пронзила?

Вот на твоём плече моя рука –

Её не сбросит никакая сила.

А над тобою – свет высоких звёзд

И лунный диск, таинственно молчащий.

Любовь моя, взойди на тонкий мост

В неведомую бездну уходящий!

 

Гениально! – захлопала в ладоши Эмма. – Так и видишь эту картину: таинственная ночь и женщина, которая стремится к возлюбленному, но не решается сделать последний шаг.

И Эмма пристально посмотрела на Йосефа.

Фира зачарованно молчала.

Прибежал На́тан, муж Эммы, и они пили чай с тортом, который Натан, как виновник недоразумения, принёс из знаменитого кафе Цимбу́ра. И Эмма, не очень-то стесняясь присутствия мужа, смотрела на Йосефа так, что только слепой мог не заметить её особый интерес к этому человеку.

Но Йосеф никак не реагировал на вызов Эммы.

И как-то так получилось, что Йосеф и Фира вышли на улицу вместе. И почему-то Йосефу нужно было в ту же сторону, что и Фире. Они говорили о многом: Йосеф умел рассказывать, умел слушать, и Фире было так хорошо, как не было уже давно.

А может, – она не хотела и боялась себе в этом признаться – не было никогда раньше. Они не могли наговориться, им трудно было расстаться друг с другом. Прошло совсем немного времени, и Фира обнаружила, что думает о Йосефе, что этот человек прочно вошёл в её жизнь. Они ни о чём не договаривались, они ни разу не встретились друг с другом, но Фира знала точно: Йосеф тоже думает о ней.

 

Залман был прав: всё решилось на том самом юбилее, о котором он вспоминал с тяжёлым сердцем. Но Фира ушла не сразу. Ещё несколько месяцев она боролась с собой, понимая что вступив на тонкий мост, рискует рухнуть в пропасть, если о её отношениях с Йосефом будет знать вся еврейская Рига.

Йосеф так же, как и Фира, не хотел скандала и увёз её за границу. Уходя, жена оглушила ничего не подозревавшего Залмана, сказав ему правду, но через два месяца вернулась и была счастлива, оттого что никто не узнал о её поступке – ни взрослые, ни дети. Даже родная мать Фиры не знала, где её дочь – доктор говорил всем, что отправил жену на лечение, и передавал от неё приветы.

Но главное – молчал Йосеф. Вернувшись в Ригу, он даже намёком не выдал, где был и с кем. Это помогло Залману и Фире заново построить отношения. Сама же Фира, пока была с Йосефом, не задавалась вопросом, ждёт ли её Залман.

На этот счёт у неё не было сомнений.

Труднее было Йосефу. Он действительно хотел жениться на Фире, и если вначале опасался реакции родственников и знакомых, которых у семьи Цимерман было множество, то вскоре ему стало всё равно.

И то, что Фира была на два года старше, и то, что у неё были дети, не играло в тот момент никакой роли. Обоих охватила страсть, которую нельзя было остановить никакими доводами разума. Но если Йосеф окончательно потерял голову, то у Фиры, когда первый угар прошёл, начались мучения. Выросшая на еврейских традициях, Фира страдала от того, что ни замужество, ни материнство не смогли удержать её от увлечения другим мужчиной, и порой эти страдания были невыносимы.

Именно они вернули Фиру домой, и с тех пор она старалась избавиться от охватившего её чувства. Только сделать это безболезненно не получалось, запретный плод приходилось вытравливать с кровью.

Связь с Йосефом открыла Фире такие высоты и такие бездны, о которых она ничего не знала, девятнадцатилетней девушкой выйдя замуж. Залман был интересным мужчиной и всегда нравился Фире, но с Йосефом она получала то, чего не хватало её романтической и пылкой натуре.

С ним она достигала всей глубины безумия и восторга. И всё равно, даже в те минуты, когда голова была в небесах, ноги Фиры прочно стояли на земле, и в конце концов привели её обратно к Залману. Лишь небольшое стихотворение Йосефа, написанное накануне расставания, напоминало о коротком периоде безудержного счастья.

Иногда Фира вынимала из шкатулки сложенный вдвое листок и перечитывала строки, которые знала наизусть. Они как бы продолжали услышанные ею впервые стихи Йосефа, они как бы подводили итог:

 

Нет ничего печальнее любви,

Когда она приходит слишком поздно.

Забудь меня и, как цветок, живи:

С луной играй под крышей неба звёздной.

А я уйду. И унесу с собой

Твои глаза в предутреннем тумане.

И будет этот сумрак голубой

Напоминать о незакрытой ране.

Сойдутся дождевые облака,

И в день ненастья, в грустный день осенний

Увижу я тебя издалека,

Но не смогу обнять твои колени.

 

 

1 ‒ Для создания образа поэта Йосефа Цимермана в романе использованы собственные стихи автора

2 ‒ Связанная с сионистским движением всемирная еврейская спортивная организация

3 ‒ Синагогальный староста (идиш)

4 ‒ Находившаяся под многовековым немецким правлением западная часть Латвии

5 ‒ Благотворительное общество и еврейская больница в Риге

6 ‒ «Крест Пе́ркона» (Перуна) – крайне антисемитская пронацистская организация в довоенной Латвии

7 ‒ Разводное письмо

8 ‒ Всемирное движение ортодоксальных евреев (совр. Агуда́т Исраэ́ль)

9 ‒ Знаменитый еврейский поэт, в 1932 г. посетил Ригу

 

 

Глава вторая

 

На третий день после размолвки с Фирой Залман пошёл в еврейский клуб. Ему надо было поднять настроение. С женой он почти не разговаривал: Фира игнорировала все попытки примирения. Доктор догадывался, что теперь только согласие на отъезд может изменить положение. В ближайшие дни нужно было принять решение: либо он соглашается, либо…

 

В этот вечер людей в клубе было немного, и Залман обрадовался, когда к нему подошёл старый друг и однокашник по гимназии известный рижский адвокат Макс Лангерман. Вот кого он сто лет не видел! Приземистая и плотная фигура Макса источала аромат достатка и успеха. И когда Гольдштейн стал говорить о том, что жена настаивает на отъезде, Лангерман перебил его, разъясняя уверенным адвокатским голосом международное положение:

Гитлер, конечно же, хочет войны. Но войны на востоке. Расовая политика нужна ему, чтобы объединить немцев и заполучить все немецкие земли перед походом на Москву. Демократы скормили Гитлеру Судеты, потому что знают: Гитлер никогда не пойдёт против Сталина один, оставив у себя в тылу западные страны. Раньше или позже ему придётся договариваться с Западом, и даже если Америка, Англия и Франция не примут активного участия в будущей войне, они должны будут поддержать и снарядить Гитлера. Без них он не справится. И тогда германскому фюреру придётся смягчить риторику и положить расовые законы на полку. А если он не сделает этого, – Лангерман понизил голос, как будто сообщал Залману военную тайну, – как ты думаешь, почему ушёл в отставку генерал Бек? А потому, что у Гитлера есть военная оппозиция. Потому, что большинство старых германских генералов против Гитлера. И они не позволят ему втянуть страну в авантюру, воюя на два фронта. Поэтому, дорогой доктор, лечи спокойно своих больных. Доктора всем нужны: и латышам, и немцам. И евреям, как это ни странно. И вот ещё что, – адвокат поднял палец, словно делал в суде сообщение, которое должно было изменить ход процесса, – Йосеф, сын старика Цимермана, собирается уезжать. Где-то месяц назад ко мне приходил, просил вести его дела.

Залман почувствовал, что его сердце забилось так, словно вот-вот выскочит из груди. Стараясь сохранить спокойствие, он спросил у Макса:

И куда же он едет, этот Йосеф?

В Палестину, доктор. Там его уже ждут. Оказывается, Йосеф Цимерман – восходящая звезда еврейской поэзии. Пишет на идише, но в Палестине собирается перейти на иврит. Очень талантливый человек. У него в семье…

 

Лангерман говорил ещё что-то, но Залман уже не слушал. Йосеф Цимерман – поэт? Кто бы мог подумать? За литературой, тем более еврейской, доктор не очень-то следил. Так-так, значит в Палестину едет. Наверняка не самым бедным уезжает. Зная его отца, можно в этом не сомневаться. С таким капиталом ему и сертификат не нужен. Но зачем же он едет в Палестину? С его деньгами – что он там забыл? Или нельзя быть еврейским поэтом, не думая о хлебе, баловаться стихами в более комфортабельном месте, там, где евреев намного больше – в Америке, например? Нет, что-то здесь не то. Выстраивается связь. Йосеф в Палестину – и Фира туда же. А доктор Гольдштейн – для того, чтобы Фиру из Риги увезти. Здесь-то им сойтись труднее, слишком велик скандал – вся Рига Цимерманов знает. Да и у Фиры мать, которая на дочку не налюбуется. Кого ни встретит, тут же: «Такой преданной жены, как моя Фирочка, нет ни у кого». Знала бы она правду! А в Палестине этой паре скандал нипочём. Там сионисты на традиции плевать хотели. Что им эти хупы1 и геты? У них в этих, как их там, кибуцах всё общее, даже свободные отношения существуют. Вот и отец говорит то же самое. Вчера, когда Гольдштейн навестил родителей, реб Исроэл выбежал ему навстречу с газетой в руках:

На вот, почитай! А, ты же теперь только по-немецки и по-латышски читаешь, – не забыл съязвить папа, – так послушай: пишет рабби Меир Симха из Двинска:2 «Даже если бы раздался голос с Небес, говорящий, что наш долг повиноваться доктору Герцлю, даже тогда мы должны были бы сказать, что не следует обращать внимание на голос с Небес, потому что сионистская идея, не дай Господь, ведет Израиль к гибели».

Палестина заселена безбожниками, – продолжал реб Исроэл, – а разве не сказали наши учителя, что до прихода Избавителя только отдельные святые евреи могут там жить? Разве не сказано в Талмуде не подниматься в Эрэц Исроэл стеной? Благословен Всевышний, у меня две благочестивые дочери – твои сёстры, и ни они, ни их мужья даже не помышляют о том, чтобы взойти в Сион, не дождавшись Мошиаха!

Успокойся, та́тэ!3 И я пока никуда не собираюсь.

Э́мес?4 То-то я всю ночь не спал: думал, не пришёл ли вам вызов от твоего швагера.5 Смотри, Зяма, чтобы Эсфирь с её братцем на тебя не повлияли. Что означает твоё «пока»? Жена настаивает? Так покажи ей, кто у вас в доме мужчина!

 

Распрощавшись с Лангерманом, Залман побрёл домой. Поднял, называется, настроение. Теперь оно – хуже некуда. Сейчас, когда всё ясно, согласиться на отъезд – значит быть идиотом вдвойне. Это значит – передать жену Йосефу. Своими руками, а точнее – с рук на руки. Вот и повод сказать Фире твёрдое «нет». Гольдштейн даже обрадовался своим мыслям, решив, что теперь у него есть серьёзная зацепка. А может, сделать так, как он сказал всердцах: дать Фире гет? Пусть едет. А дети? Что делать? Отдать ей детей? А он тогда с кем останется? Ни в коем случае! Пусть едет одна: детей он ни за что не отдаст. Но Фира без детей никуда не поедет. Вот оно! Похоже, наметился выход. Он говорит Фире «нет», а ей даёт возможность решать самой. Но без детей. И поскольку без детей она ничего решить не сможет – всё останется по-прежнему. А этот Йосеф пускай ждёт в Палестине.

 

Доктор медленно поднимался по лестнице. В доме был лифт, но Гольдштейн не спешил. Предстоял сложный, быть может, очень тяжёлый разговор, и нужно было его обдумать.

А если Фира говорить не захочет? Ну уж нет! На этот раз Фире придётся его выслушать. Было поздно, прислуга ушла, и Залман сам открыл квартирную дверь. Внезапно он подумал, что Фира спит. Тогда разговор придётся перенести на завтра. Этого Гольдштейну не хотелось делать. Он уже настроился. Он всё уже решил.

Но Фира не спала. И когда доктор заявил, что намерен поговорить, молча кивнула головой. Слушая Гольдштейна, она не проронила ни слова, сидела, опустив голову, и только когда он закончил, подняла свои влажные покрасневшие глаза.

Залман! – то что жена назвала его полным именем, должно было подчеркнуть исключительную серьёзность момента, – этот разговор должен быть последним разговором о том, что произошло между нами. И то, что я тебе сейчас скажу, я больше повторять не стану. Разве я не говорила тебе, что у меня с этим человеком всё кончено? Почему ты не хочешь мне верить? Я только потому и вернулась к тебе, что рассталась с ним окончательно. Иначе бы не смогла. Ты должен понять: я ничего не делаю наполовину. Когда я была с ним, я от тебя ушла. А теперь я с тобой, и это до конца: никогда не произойдёт то, что было. Я понимаю – трудно верить человеку, который один раз уже предал, но мы ещё можем всё исправить. Послушай меня: уедем в Палестину и начнём новую жизнь.

Серьёзно? И что же мы начнём, когда Йосеф твой туда же едет?! – с горечью сказал доктор.

Он хотел ещё что-то добавить, но заметил, как изменилась Фира. У неё вдруг пропало желание продолжать разговор, она поднялась и, сдерживая слёзы, произнесла:

Очень жаль, Зяма! Ты так ничего и не понял!

И хлопнув дверью, вышла из комнаты. Примирение не состоялось. Вернувшись в спальню, Фира вспомнила, что ещё не вскрывала полученное сегодня письмо. Вот и отлично! Сейчас у неё самое подходящее для такого письма настроение.

 

В эту ночь доктор не мог уснуть. Он страстно хотел верить жене, и в то же время сомневался. Конечно, Фира говорила искренне, и у него нет никаких видимых оснований её подозревать, и всё же, всё же… Нет, что-то здесь не так. Ответ не сходится. И что бы не говорила Фира, как можно быть уверенным, что там, в Палестине, ничего не произойдёт? Ведь у Йосефа должно быть столько денег, что одному ему их никогда не потратить. Будь он беден, как большинство поэтов, – ситуация была бы другой, и Фира подумала бы тысячу раз. Но этот поэт – человек с деньгами. Наверно, единственный в своём роде. И что получается? Богат, красив, талантлив. А с другой стороны, Залман Гольдштейн хороший врач, но человек обыкновенный. Не бедный, но сравниться с Йосефом не может. А кроме того, Йосеф молод, а доктор Гольдштейн на несколько лет старше своей жены. Ну, и кого она должна в конце концов предпочесть? Значит, всё правильно: если они уедут, останется доктор без жены и детей один среди финиковых пальм. Письмо Давида, угроза для евреев, сертификат – всё это только фон, только ширма, а нависает над всем этим тень Йосефа.

 

Утром, придя раньше времени в клинику, Залман тут же позвонил Максу. Но лишь только он начал излагать свои сомнения, адвокат расхохотался:

Я только не понимаю, о чём я вчера с тобой разговаривал, доктор? Или коньяк оказался слишком крепким? Видел я, что ты меня не очень внимательно слушаешь, поэтому повторяю ещё раз. Специально для таких, как ты. Йосеф женился и в Палестину уезжает с женой. Что?! Не слышу! Ты ничего не знал?! А потому, что большого шума не было. Поставили хупу, сделали скромную семейную церемонию – и всё. У Йосефа в семье отношения сложные. Отец им недоволен. Старший сын, наследник, – и вдруг поэт. Что такое поэт? Что это за занятие – писать стихи? Ну, не понимает старик. И то что Йосеф сионистом стал, его отцу ещё больше не нравится. Старый Цимерман завещание пересматривает, а кроме того, хочет значительно уменьшить долю сына в семейном деле. Вот почему Йосефу адвокат нужен. Ну что, доктор, сейчас ты всё понял? Не так уж богат Йосеф. Кстати, знаешь, кто его жена? Джуди Липскер – американка из Нью-Йорка. Женщина известная: журналистка,переводчица и, между прочим, поклонница Владимира Жаботинского.6 Очень преданная поклонница, Жаботинский её знает лично. А познакомились Йосеф и Джуди, когда Йосеф по своим литературным делам в Америку ездил. Джуди им настолько увлеклась, что стала его стихи на английский переводить. Ну и повлияла на Йосефа, до встречи с ней он таким убеждённым сионистом не был. Полвечера тебе об этом в клубе толковал, чем ты только слушал? И вот что я хочу сказать тебе, доктор, – продолжил Макс уже изменившимся тоном. – Твоя Фира – редкая женщина. Предпочла тебя, старого брюзгу, молодому поэту. Ну, будь здоров! Фире – мой нижайший поклон.

Положив трубку, Гольдштейн с трудом пришёл в себя. Нужно было серьёзное усилие, чтобы привести голову в порядок. Да, его Фира – редкая женщина, а он – ничтожный и мелкий ревнивец, недостойный своей жены. Она, даже в своём падении, была гораздо выше и порядочнее, чем он. Ему обязательно надо было отомстить, и он соблазнил Зенту, а потом поспешил от неё избавиться. Низко и пошло! Ведь всё произошло тогда, когда Фира уже вернулась, зачем же надо было причинять ей лишнюю боль? И теперь он возомнил, что жена его обманывает, что у неё тайный сговор с бывшим любовником. Но у Фиры есть достоинство: она никогда не лжёт. Что же с ним случилось? Или за семнадцать лет совместной жизни он так и не узнал свою жену? Она совершенно не умеет хитрить. Это он хитрит, ищет зацепки, вертится, как дрэйдл7.

Недалёкий, маленький человечек. Уж не он ли виноват в том, что Фира споткнулась? Был раздражителен, неуступчив, резок. Днём вечно занят, а вечера проводил или в еврейском клубе, или у банкира Розенталя в покер играл. И думал, старый дурак, что если жена молчит – значит, всем довольна. Господи, какие нелепые, подлые мысли пришли ему вчера и этой ночью в голову! А Макс, – Гольдштейн только сейчас сообразил, что Лангерману известно то, что они с Фирой тщательно от всех скрывали, – этот проныра-Макс, откуда он пронюхал? Ведь ни одна душа не знала. Но не зря же Макс такой умный. Наверно, как-то догадался.

В тот день доктор выглядел неважно, и сестра Мара забеспокоилась. Залман тоже понимал, что ему надо отдохнуть. Он прошёл в кабинет доктора По́дниекса. Доктор Густав Подниекс, средних лет высокий элегантный мужчина, и две молодые медсестры Мара и Рута составляли персонал клиники. Включая и самого владельца: он работал наравне со всеми.

Увидев Гольдштейна, Подниекс привстал в кресле.

Сидите, сидите, доктор, – остановил его Залман. До начала приёма оставалось десять минут. Несколько пациентов уже находились в вестибюле. – Что в мире нового? – кивнул он на газету, которую читал Подниекс.

Поразительно! Ещё несколько лет тому назад Германия была в кризисе. Но пришёл Гитлер, накормил страну и сегодня диктует условия Западу. И я нисколько не удивлюсь, если через два-три года немцы появятся у нас. Только не всем от этого будет хорошо.

Залман сделал вид, что последних слов не расслышал.

Я попрошу вас, доктор, – сказал он, – взять сегодня на себя руководство. Что-то мне нездоровится. Лёгких пациентов может принять Мара. Она опытная.

Я думаю, что и Рута тоже…

Руте надо ещё подучиться. Пусть она поработает с вами.

И всё же я считаю, что у Руты достаточно умения, но, – и Подниекс сделал многозначительную паузу, – как скажете. Хозяин – вы.

Будь Залман более внимателен, он мог бы заметить, что Подниекс намеренно выделил последние слова, вкладывая в них явное недовольство и даже скрытую угрозу. Но блуждая в лабиринте проблем и стараясь нащупать выход, доктор не замечал слишком многого в поведении посторонних. А если ощущал беспокойство – отводил глаза. Так было проще и не требовало немедленных действий.

 

(Продолжение следует)

 

1 ‒ Еврейский обряд бракосочетания

2 ‒ Город в юго-восточной Латвии (ныне – Даугавпилс)

3 ‒ Папа (идиш)

4 ‒ Правда (идиш)

5 ‒ Шурин (идиш)

6 ‒ Еврейский политический и общественный деятель

7 ‒ Ханукальная игрушка-волчок (идиш)