Сила и гармония

Сила и гармония

О художественной силе на примере рассказа Елены Крюковой «Ильич»

Как-то один молодой критик в разговоре со мной обронил фразу, которая повлекла за собой долгий мыслительный процесс. «Мне кажется, – сказал он, – что ты в литературе ценишь не совсем то, что я». – «Например?» – «Ну, например, гармонию». «Ты знаешь, – ответила я ему скорее инстинктивно, нежели взвешенно, – в литературе я ценю силу». Бойкий молодой критик нашёлся тут же и парировал моё однозначное заявление: «Ну вот Прилепин, у него же есть сила в текстах…» Ответ поднялся из глубины шустрой пираньей: «Нет, это маскулинность, а я говорю про силу. Мощь нравственную». Такими громкими словами огласилась в тот день «Шоколадница» около одной из подмосковных железнодорожных станций. Критик передал мне нужные книги и умчался, а мне оставил вопрос: о какой же силе конкретно я говорила?

Конечно, критик был прав: гармония в тексте необходима. Но, на мой взгляд, её одной как определяющего компонента недостаточно. Когда сюжет, композиция, герои, детали, язык произведения и его идейное наполнение составляют единое органическое целое – это, безусловно, не является отрицательной характеристикой. Но для хорошего произведения это просто данность, условие совершенно обыденное. В работах великих русских писателей мы можем заметить, что гармония зачастую лишь отправная точка, фундамент для возникновения исцеляющей, преобразующей, животворящей мощи искусства., над ней – тяжеловесность высказывания, чугунное слово художественной убедительности, присутствие подавляющего таланта в каждой строке. Художник создаёт из гармонии силу, как алхимик преобразует жидкость в камень. Если же останется одна гармония (в прямолинейном, холодном её понимании) – выйдет, например, Людмила Улицкая. Произведения выстроены, ровный слог не вызывает нареканий, и герои вроде прописаны под идею и с идеей… А всё-таки есть в этой неплохой архитектонике ощутимая немощность, схематичная собирательность, отсутствие безусловности искусства. Если же понимать гармонию как самоуспокоенность текста, то и тут не обойтись без скрытого в глубине строк напряжения. «Детские годы Багрова-внука» С.Т. Аксакова – книга размеренная, описательная, за что автора не раз укоряли его современники. Однако помимо внешней созерцательности в ней есть ещё и скрытая сила: непрерывное движение жизни, тонкое наблюдение взросления человеческой натуры, динамика изменяющейся вместе с героем природы, социальные подтексты, поданные через tabula rasa сознания маленького мальчика.

В современной литературе мне вспомнился один пример, иллюстрирующий художественную силу. Два года назад произведение Елены Крюковой «Ильич» произвело на меня пожизненной силы впечатление. Елена Николаевна Крюкова не нуждается в моём обширном представлении, она довольно успешна в рамках современного литературного процесса. Родилась в 1956 году, в Самаре, живёт в Нижнем Новгороде. Лауреат ряда премий (М.И. Цветаевой, «Согласование культур»), постоянный автор журналов «Дети Ра», «День и ночь», «Дружба народов», «Нижний Новгород» и т. д. Автор более десятка книг. И всё-таки мне бы хотелось подробнее остановиться именно на небольшом рассказе, который по основательности и выразительности может быть равен многим из современных романов.

«Ильич» – это тринадцатистраничный текст, в котором фабульно обозначено только одно событие: пришло время смерти для Ильи Ильича. Из одинокого дома его забирают в больницу, где он в полубессознательном состоянии ощупывает края неизвестности, в которую скоро сгинет. Тема вечная, но очень опасная. Описывая непрожитую грань между жизнью и смертью, можно впасть в очевидную и пошлую недостоверность. Но в «Ильиче» читателя хватает за горло ощущение жуткой правды, так что даже вскрикнуть от ужаса трудно.

Ильич – обычный полуслепой пенсионер, который всё ещё жив только потому, что соседка Людочка помогает ему, конечно, со скрежетом и вечным ворчанием. Ильич не свят. Из жизни уходит обычный человек, даже не лишённый довольно тяжёлых мыслей и грехов: «Сон стал толстой прозрачной линзой, и сквозь ее чудовищное увеличение все было видно – и то, как он однажды пытался изнасиловать наивную девочку в чужом подъезде, а у него не получилось». Но перед смертью все равны, разнятся лишь способы принять конец. Ильич изо всех сил хочет жить, несмотря на то что ежедневную его трапезу составляют только творог и вода, а мира он почти не видит, да и любимых людей рядом не осталось. Но помимо общего плана нельзя проигнорировать и социальный подтекст рассказа: мы видим вполне достоверную и неприукрашенную картину жизни среднестатистического русского пенсионера. У него нет родных, он вынужден выпрашивать помощь у соседки, которая подворовывает у него немногочисленные деньги заодно, а когда он в последний раз заболевает, то слышит от здоровой женщины следующую отповедь: «Ексель-моксель. Жар-то какой! И лежит. Лежит он тут. Валяется. Трубка есть?! Номер скорой подсказать?! Я и скорую вызывай! Я и все! Ноль-три! Ноль-три, дурачила старый!» Такое отношение к чужому старику в рассказе встречается часто. Это и сиделка, которая злится на «беззубого» за то, что он откусил от стакана кусок, вместо того чтобы по-человечески попить. Конечно, общество в «Ильиче» не однотонно: есть и некий больной в полосатой пижаме, который добровольно кормит старика с ложечки, но в процентном соотношении отзывчивых на болезнь людей оказывается куда меньше.

В «Ильиче» старость корчится в одиночестве и бедности, что мы можем наблюдать и наблюдаем каждый день на улицах многочисленных городов России. В семь утра подмосковные (да и не только) автобусы забиты инвалидами пенсионного возраста, которые едут продавать на рынок разные вязаные, самодельные мелочи, добытые собственным трудом продукты питания – не из блажи и развлечения, а чтобы выжить. Но это всего лишь социальная правда, ею никого не удивишь. Ужаснуться можно на той же улице, если обладать достаточно чутким сердцем. Но Крюкова, «поместив» читателя в накалённый момент одинокого умирания среди белых стен и в большинстве своём безразличных людей, художественно препарирует каждую деталь реальности – и читатель понимает – а вокруг же тоже всё больное, вывернутое, лихорадочное. В «лепку» произведения вступает мастерство. Обыденные предметы превращаются в проводников смерти, сравнительный аппарат «подстраивается» под тему. Градусник превращается в «могильного червя»: «…и он выскользнул из-под мышки и мирно спал с ним рядом толстым могильным червем». Черный и злой зрачок – в мерцающую жемчужину: «…и стоял перед зеркалом, разглядывая свой тускнеющий зрачок: странным белым молоком зрачок отсвечивал, мерцал жемчужиной. А раньше пульсировал черный и злой, острый». Простыня – в пуповину, последний соединяющий с жизнью элемент: «Слепая перекрученная пуповина простыни еще удерживала его, но все слабее и слабее». Однако, ассоциативные ряды здесь – не самоцель. Они ведут читателя сквозь повреждённость чрезмерно напряжённого воображения к дефективной реальности: «Иногда плафон казался ему лысой головой мертвого ребенка. Его жена делала аборты. Шесть абортов. Когда возвращалась домой из женской больницы, ему казалось: она несет перемазанного кровью убитого младенца в подоле».

Ко всему вышеперечисленному стоит добавить ещё и совершенно оправданный рубленый язык, из-за чего повествование двигается рывками и налётами. Эта особенность свойственна манере Елены Крюковой вообще, но в данном произведении она представлена в своей максимальной концентрации. И вот мы дошли до места, когда все части произведения гармонично соединились в одно целое. Стилистически они соответствуют друг другу, образная система спаяна с темой и сюжетом, а язык произведения ритмически верно ведёт и поддерживает темп уходящей жизни на последнем излёте. Но если закончить разбор прямо здесь, то выйдет рецензия о социальной повести, где автор художественно точно и не без таланта констатирует факт наличия социальной проблемы. Но кто сейчас так не делает?

Поэтому необходимо упомянуть о самой важной составляющей, лейтмотиве, который в данном случае «усиляет» контекст и превращает соединения в заряд. С самой первой страницы Ильич отчаянно, несмотря ни на что, хочет жить. В рассказе о смерти торжествует её противоположность. Сначала она видится нам издалека: «Водка – тоже вода: только сгущенная. В ней человек сгустил боль и горечь. Чтобы их глотать и радоваться: а я – не боль и горечь, я еще радость, и я еще тебя, противная водка, пью и живу. Горе пью огромными глотками, и все нипочем». Далее по тексту Ильич будет мечтать о глотке водки, иначе – жизни. Затем – прямолинейно, из уст того, кого она покидает: «Я не превращусь. Я не умру никогда. Я не уйду! Не хочу! Пусть мучиться, пусть боль, все что угодно! Я все вытерплю! Все! До капли! До визга! Но я не хочу! Слышишь! Не хочу! Не хочу!» Финал убеждает нас в торжестве бытия. Лидочка всё-таки приходит к умершему Ильичу в больницу, стоит около его койки, а её прямо при ней обсуждают больные. «Илья Ильич лежал спокойно и чинно. Его ступни странно вывернулись. Подбородок утонул в яремной ямке. Седые пряди прилипли к холодному лбу. Он лежал так, будто собрался лежать здесь, на этой койке, всю жизнь. Всю смерть. Людочка молчала» – жизнь и смерть через «или», у койки мёртвого живые продолжают жить своей странной, неправильной, некрасивой – а всё-таки – жизнью. Физически немощные обсуждают Людочку «с тремя подбородками» и «усами», некоторые из них дают ей нелестные оценки, но процесс продолжается. Будет ли он хорош, что ждёт человечество дальше: животные морды с человеческими глазами из предсмертных галлюцинаций Ильича или светлое будущее – зависит, очевидно, от людей, в том числе от человека, читающего «Ильича». Наклон очевиден в сторону недобрых пророчеств старика, но, кто знает, возможно, это произведение вдохновит людей на изменения, без отрицания деструктивной реальности покажет, что оставшееся и самое дорогое можно преобразовать, улучшить, изменить, даст силы и понимание, что потеряно ещё не всё? Вот о какой силе искусства мне хотелось сказать… Которая, конечно же, не была бы возможна, если бы Елена Крюкова как автор не примерила на себя чужую кожу, не забурилась бы в самые глубокие места умирающей души и одновременно – взглянула на своего героя и ситуацию, в которой он оказался, со стороны. В этом соотношении человеческого сострадания и трезвого авторского взгляда, в расцвеченности рассказа контрастами полутонов и угадывается внутренняя гармония, благодаря которой родилась та самая сила.

Иногда полезно разговаривать с молодыми бойкими критиками, которые задают неудобные вопросы. Ответ, поднявшийся тогда откуда-то из глубины, был всё-таки верным для меня. В литературе может существовать гармония без силы и сила без гармонии, но если они взаимопроникают и порождают друг друга, то литература – живёт.