Стихи

Стихи

* * *

Если жить в одном городе много лет
и носить на помойку ненужный скарб –
всё равно пожитки, судьба, тоска
нарастают кольцами на стволе.


Здесь у каждой лестницы свой сюжет,
у скамейки-сплетницы, чур её,
и на заколоченном этаже
здесь моё безвременное жилье.

 
Улица к оврагу ползёт ничком,
третий дом с оградой, не на виду,
я всегда входила туда бочком,
недоумевая, зачем иду.


Ничего там не было моего,
кроме отражений в ночном стекле,
просто безобидное воровство
из мешка с подарками на столе.


Там диван с обивкою голубой,
под диваном туфля, что мне мала.
Уносила краденое с собой,
не могла припомнить, зачем взяла.


Как-то проходила там по пути,
а овраг засыпали, дурачьё,
что-то вдруг забрезжило впереди,
чьё-то отражение, только чьё?

 

* * *

Пока под окнами вербена
цветёт себе, не помня зла,
и слов случайная подмена
нас под собой не погребла,


пока дана простая милость
цветам под окнами цвести,
прошу, чтоб только не случилось
пройти одной конец пути,


где на окне цветок бумажный,
и если выпал этот путь,
значенье слов уже не важно,
и сказанного не вернуть.

 

* * *

Кто не умеет рисовать,
а мельком замечает что-то,
тому куда свою заботу,
свой тайный грех адресовать?


И каково же замечать
такой расслабленно-бесцельный,
прохладной кожи карамельной
восход от локтя до плеча,
и взгляд в опаловом дыму,
ещё сырой, ещё невзрослый,
неощутимо судьбоносный,
не обращённый ни к кому?


А тот, кто ныне обречён,
навечно запечатлевая,
глядит, ступая вон из рая,
в последний раз через плечо.

 

* * *

Пятнадцать, беспричинно грустно,
поездка в Питер, все дела.
Там все глазели на искусство,
а я смотрелась в зеркала.


Нездешней редкостной работы
дитя, пробор наискосок –
в тисках облезлой позолоты
дворцово-парковых красот.


И старше комнаты янтарной,
уже способный клеветать,
тот взгляд ребячливо-коварный,
врождённый, счастливо-бездарный,
как аппарат вестибулярный,
что позволяет мне летать.


В изъянах амальгамы тесной
ещё один случайный след:
и червоточины, и бездны –
той тонкой девочки небесной
янтарных конопадцать лет.


И в том секрет её печали,
что, ничего не говоря,
она любви не обещает,
но каждым взглядом превращает
её в осколки янтаря…

 

* * *

а ночами здесь темень та ещё,
и заката нет,
только глянцевый виден краешек
в узенький просвет,
ни щеки согреть, ни сложить в слова –
прочерк, три шажка,
подходящее место жительства
я себе нашла.
И в шкатулке из жизни той ещё,
в глубине стола
все булавочные сокровища
сберегла,
а в комоде одна, но чистая
простыня,
всё по здравому недомыслию
у меня…

 

* * *

Держат крон розоватые соты
предзакатные сосны в лесу,
так хирург до кровавой работы
держит руки свои на весу.


Даже если стараться подольше,
больше грусти в остатке сухом,
а житейских сандалий подошвы,
в них идти – как идти босиком,


натирая мозоли и раны,
вверх по склону, где сводит с ума
тёмно-алый надрез филигранный
над лесистой верхушкой холма.

 

* * *

Создатель на исходе дня,
на время отложив работу,
бездумно смотрит сквозь меня,
сидящую вполоборота,
там, за автобусным окном,
одетую не по погоде –
случайным солнечным пятном
щекотно по щеке проводит.


Ну что ж, спасибо и лучу.
Так старики идут к врачу –
вот ваш рецепт, приветы детям.
Они молчат,
и я молчу,
ведь мы приходим не за этим.

 

БАЛЛАДА О СТАРОМ ПИКАПЕ

 

С утра Мухаммад невестку везёт в роддом,
а с ней, конечно, сына, троих внучат,
невестка Нур с беременным животом,
глядит в окно, приученная молчать.
 

Мухаммад любит сына, но тот, стервец,
пошёл в мамашу, прах её задери,
непросто Нур придирки её стерпеть,
а муж с дружками шляется до зари.


Сорвались в спешке – младший сидит босой –
ещё впотьмах, но небо уже светлей,
и свет ложится радужной полосой
на ртутный след испарины на стекле.


Мухаммад сух в предплечьях, совсем не стар,
об этом знает Зива из кибуца,
у Зивы муж-бездельник и сын-школяр,
и тоже неслух, видно, пошёл в отца.


В больнице сын уводит детей попить,
купить им бамбы*, чипсов, себе пивка,
невестка часто дышит, почти хрипит,
а ноздри тоньше крылышек мотылька.


В приёмной гам: фамилия? сколько лет?
здесь все свою привычную терпят боль.
«Пишите Нур, по-нашему нур – рассвет», –
вздыхает, заслоняя её собой.


Звонит сердито Зива, за ней жена,
обеим шлёт вотсап «отпишусь потом» –
потом, когда за пыльным стеклом окна
взойдет заря беременным животом,


окрасит юшкой розовой облака,
а он пока докурит, сомнёт бычок,
потом, очнувшись, сунет его в стакан
с больничным кофе, гадостью той ещё,


потом он медлит, чешет седую бровь –
на ней табачный пепел оставил след –
и просто ждёт, когда за шестым ребром
попустит боль, привычная столько лет,


когда осядут ровною пеленой
вина и пепел в тихом его аду.
Но кто-то дверью хлопает за спиной,
и он бросает в трубку «уже иду».


…В четверг Мухаммад невестку везёт домой,
пикап на каждой кочке трещит по швам,
Нур держит свёрток розовый и немой –
молчунья-дочка, видно, в неё пошла.