Сущие во гробех. Василий Тёркин и немцы.

Сущие во гробех.

Василий Тёркин и немцы.

Рассказы

СУЩИЕ ВО ГРОБЕХ

Рассказ

 

Когда почти оттаявшую землю подвяливает весеннее солнышко, она начинает пахнуть чем-то щемящим, свежим-свежим, от роду знакомым; жаль вот, слова такого мне сейчас не подобрать. Это длится всего-то один-два дня, не больше. Травка ещё не высунулась, в оврагах по-над дорогой долёживает своё последний грязный снег…

Однажды, в такую пору я проезжал городок, где четверть века тому назад начиналось моё церковное служение. На окраине городка остановился у старого кладбища, заглушил мотор. Ну и красотища! Кругом голубеют пролески, тетенькают синицы и ни тебе машин, ни тебе криков, никакой вообще политики. Куда ни кинь, куда ни глянь – лишь влажные серенькие берёзы, прошлогодняя листва и кресты, кресты, кресты…

В здешнем храме, куда я, конечно же, предварительно заглянул, мне рассказали, что могилы наших тогдашних алтарников найти на этом кладбище будет совсем несложно: «Вот, пройдёшь главными воротами, и ступай себе всё время по центральной аллее. Как упрёшься в лес, так и увидишь – справа. Сразу узнаешь. Они там оба, рядом, как всегда».

Ну и вот, добрёл по аллее до леса и сразу увидел. И узнал. И всё вспомнил…

Тогда, в начале девяностых, мы звали этих алтарников-пономарей просто: Старый и Малый. Они крепко дружили, хотя и походили друг на дружку, как походит старый потускневший примус на новенькую мельхиоровую вилку – одному под семьдесят, другому чуть-чуть за десять. И могилы их теперь различаются. У Старого – Никанорыча – криво торчит горбатый сосновый крест, сработанный им самим ещё на моей памяти. А Малый – Вовка – он, хотя теперь на портрете и повзрослевший, но всё равно ведь молодой, счастливо улыбается с большого гранитного памятника. А над левым его плечом с солдатским погоном, выбит в граните Орден мужества.

Вот, братцы, я вас и нашёл.

Над моей головой, в голых ветвях тополя о чём-то бормочет ворона. Скамейка у могил наших алтарников отогрелась и просохла.

Когда-то, в далёкую теперь Радоницу, мы с Никанорычем и Вовкой ходили вот здесь вот, по этому самому кладбищу, служили-поминали. Старый учил Малого разжигать в кадиле сосновые шишки. Шишки тлели и гасли под наше нестройное «Христос Воскресе». Старый недовольно бухтел, Малый вытирал рукавом под носом.

Тащи вон оттуда, там они посуше, ­– приказывал Никанорыч, а Вовка совал ему под нос полную авоську шишек и перечил:

Ты эти сперва пожги, на месяц вперёд уж набрали!

Лучше перебдеть, – обосновывал свой приказ Старый, и Вовке ничего не оставалось, кроме как «бдеть».

Это современному пономарю, чтобы разжечь кадило, надо просто взять таблетку угля, положить на электроплитку и, как только таблетка затлела, сунуть её в кадило и радоваться, а в те годы про прессованный кадильный уголь, пожалуй, никто и не слыхивал. Никто, кроме Вовки, как оказалось. Вовка где-то разнюхал, что произвести эту диковинку в домашних условиях совсем не сложно, чего там! Но мамка не позволила ему химичить дома. Вот Вовка, спотыкаясь о свою авоську, и стал в тот раз снова убалтывать глуховатого Никанорыча:

Ты, как нажжёшь своих углей, просто растолки их в порошок и всё! Потом, – здесь Вовка вспомнил про глухоту Старого и стал кричать в его оттопыренное ухо, – Потом, говорю, добавляешь туда воды, слышишь? И крахмалу, чтобы слиплось. Потом лепишь из этого месива кругленькие таблеточки и сушишь. Всё! И никаких больше шишек!

Кха! – отмахнулся Никанорыч, – Не будет гореть.

Почему не будет?

Кислороду не хватит, кха! Вот если всыпать марганцовки, тогда…

Ну так и всыпь, я принесу. У нас дома этой марганцовки!

В известном мультике дядя кота Матроскина проживал у сторожа на гуталиновой фабрике, вот и слал гуталин всем подряд. В постперестроечной России мать отрока Вовки трудилась санитаркой в райбольнице. Она слала всем подряд, в том числе, и марганцовку.

Помню, тогда, после Радоничных поминовений, алтарники по этой же вот самой аллее отправились домой. Жили они в двухэтажке, в одном подъезде. Старый, как всегда, сильно припадал на левую ногу. Малый с трудом подстраивался под его хромой ход, и над притихшими вечерними могилками их беседа звучала так, будто медленная ворона объясняется с воробьём:

Они ведь, как только высохнут, сразу развалятся. Кха! Это месиво, пожалуй, надо будет утрамбовать.

Как утрамбовать?

Кха! – громко каркал старый, – Трубку надо такую, железную, набить в трубку этого теста, поршень туда и долбануть кувалдой. Вот и будет таблетка. И сушить. Да. А то развалится.

Сушить? – громко чирикал прямо в ухо Никанорычу воробей.

Сушить. Вот, налеплю, разложу на жестянке и – во двор на солнышко, а ты будешь караулить. Кха!

До пенсии Никанорыч проработал экскаваторщиком в ДСФ, строил дороги и мосты. Там он не только навсегда оглох, охрип и охромел, но ещё и научился инженерному мышлению. Он вообще, часто рассказывал мне о своей жизни. Я и сейчас его, как живого вижу:

Мост через Псёл знаешь? По Белгородскому выезду? Я строил! – гордится Никанорыч. – Тогдашний мой экскаватор это тебе не сейчасошний – кабина у них, понимаешь, тёплая, сиденье мягкое. Кха! – снисходительно улыбается, – Настоящий экскаватор это, когда мороз под тридцать, а над тобой голое небо! Накидал в самосвал грунта, ковш опустил и до следующей машины лезь на капот греться. Обнимешь, бывало, глушитель и сидишь-дрожишь – не отодрать. Палец видишь? – пономарь тычет мне в нос скрюченный без ногтя палец, – Это я там обжёг. А потом отморозил. Потом опять обжёг. Кха! Зато мост получился хороший.

Мост и вправду получился хороший, до сих пор, как новый. И ещё лет двести будет, как новый. Наверное.

А трасса у нас теперь какая! – покаркивает пономарь, – Нынче не так строят, нет. Мы, ещё когда насыпь натаскивали, кха! Это… как его… смягчение профиля, понимаешь, я уже тогда себе прикинул: «Как достроим, я на своём Ковровце дам здесь под сто! И до самого Белгорода»!

Никанорыч, так ты ещё и байкер? – удивился я.

Как ты сказал? Ба…, кто? Нет, что ты! На Ковровце, говорю, мотоцикл такой был. Кха! Через него вот у меня теперь передних зубов нет, – пономарь оскаливает дёсны, – Видишь? Раньше у нас тут грейдер был, попробуй, разгонись. Осенью дожди, грязь по уши. Тут в детстве ещё, помню, немецкие танки вязли. Хорошую мы трассу построили?

Когда я с Никанорычем познакомился, я никак не мог угадать в этом маленьком хромом тщедушном старичке, закутанном в старый прожженный перешитый подрясник, почти Героя Социалистического Труда, тем более не мог представить его летящим вдаль на мотоцикле. Судил ведь, как все молодые судят, по одёжке.

Сижу вот сейчас, смотрю на могильный крест, сделанный и выкрашенный, наверное, ещё им самим, на его фотографию, на его мирное лицо, на его оттопыренные уши. И вспоминаю, как Никанорыч молился в алтаре. В первые мои службы, непривычно было наблюдать, что когда я возглашал «Христианския кончины живота нашего, безболезнены, непостыдны, мирны, и добраго ответа на страшном судищи Христове просим», старенький хромой пономарь падал на колени, кланялся до земли, искренне просил и, казалось, чуть не плакал, так хотел себе христианской кончины живота. А потом, когда подымался, его простое лицо делалось светлым-светлым, таким как бывают у святых мучеников на иконах: вот, святого «жгут свещьми горящими», «терзают когтьми железными», режут его, а он видит своих суетящихся мучителей уже вполглаза, мыслями давно уже не здесь; радостно смотрит в небеса, всей душой туда рвётся. «Уже вот-вот, уже совсем скоро!» Счастливый…

Разных христиан повидал я на своём священническом веку, и тёплых, и холодных; обо всяком насущном молился с ними, но та молитва Никанорыча и по сей день перед глазами.

А угольных таблеток Никанорыч и вправду, было дело, настряпал. Нажёг и натолок, как Малый надоумил, угля, насыпал крахмала, щедро набузовал бесплатной марганцовки. А чтоб легче разгоралось, он усовершенствовал рецепт – сыпанул в эту смесь селитры. Сконструировал пресс, где надо шарахнул кувалдой. Вот только с солнышком в тот день не задалось. Пришлось сушить таблетки на своей хрущёвской кухоньке, в духовке. Поначалу всё шло по плану, мастер поминутно открывал духовку, осматривал своё произведение, не готово ли. Потом его старуха отправилась на двор вешать бельё, а Никанорыча отослала за чем-то в подвал. В подвале у него, как положено – точило и дрель, в подвале недособранный токарный станочек, в подвале сломанная швейная машинка, развальцованная канистра, худая паяльная лампа и разобранный велосипед, лысая шина от Ковровца, недоделанный крест на могилку и много-много всего. В подвале хорошо. Бабка зацепилась во дворе языком с соседкой, и жить Никанорычу стало совсем здорово. Про уголь в духовке он вспомнил, лишь когда в их двухэтажный двор с воем влетела первая пожарная машина. Он тогда ещё выглянул в слуховое окошко, удивился, чего это они сюда, прямо во двор, понимаешь. Выполз из подвала… Вот тут-то, посреди двора бабка и повыдергала бы старому Никанорычу все волосья, кабы они были, волосья-то. Пришлось старухе бессильно стенать и грозить кулаками. А ещё, слава Богу, Малый выбежал во двор вместе со всеми соседями, заступился за Старого друга, он всё время за всех заступался, и увёл его поскорее на рыбалку. Дом сгореть не успел. Только кухню Никанорычу пришлось перекрасить и полы поменять. Ну, ещё оконную раму и мебель. Ну, и так, по мелочи, то, сё.

Зато после этого случая, в храме, в закутке за киотом, появился однажды облезлый стул из пономарского подвала. Между службами Никанорыч перестал ходить домой. Управится, бывало, в алтаре, усядется в своей норке и до вечерней службы дремлет. Настоятель поначалу его не понял, но Вовка всё настоятелю объяснил: рассказал про уголь, про больные пономарские ноги, в лицах изобразил, как Старый ежедневно шкандыбает по маршруту дом-храм-дом, заступился. Я ведь уже говорил, что он за всех заступался…

Солнце над кладбищем совсем тёплое, всё кругом просыпается. Вот и первая мошка влетела в глаз.

На своём памятнике Малый высечен совсем взрослым. Я его таким не застал: в том приходе прослужил я не достаточно долго, чтобы наблюдать, как взрослеют отроки и, как устают взрослые. У подножия – свежий букетик пролесков. Отрадно, что Вовку здесь помнят и любят. Полагаю, что его природная склонность всех мирить и за всех заступаться с возрастом тоже подросла. Припомнился вот один случай: на Пасхальной седмице, когда в храме всё красно – и облачения, и пение, и настроение – Вовка вдруг явился с необычайно красными пасхальными ушами. Разумеется, я спросил, что стряслось с его органами слуха, и он рассказал:

Меня, – говорит, – Никанорыч учил земному поклону на «кончины живота», а Игорёк сказал, что на Светлой земные поклоны не делают. Я ответил, что лучше перебдеть, а он обозвал меня святым.

Ну и прекрасно, – говорю, – поздравляю! А уши-то от чего красные?

А это, когда служба закончилась, Игорёк взял меня за уши и… и… – Вовка захлюпал, – и в Царские врата меня показал! Ты, говорит, святой, вот пусть на тебя и помо-олятся. Как на икону! Настоятель хотел Игорька выгнать, а я попросил не выгонять. Он хоть и дурак, только у него мамка плакать будет.

Заступился?

Ага.

Из леса тянет радостной прелью. Оглядываюсь: кругом почти совсем весна!

В храме мне сегодня рассказали, как Вовка погиб. В первую весну нового века полсотни срочников попали в горах в засаду, и сутки дрались в ущелье с тремя тысячами матёрых-бородатых, которых все боятся. И победили. Только вот из того ущелья мало кто вышел живым. Вовка не вышел. «За други своя». Привезли сюда, отсалютовали, отпели, батюшка сам кадило шишками разжигал, Никанорыч к тому времени уже там дожидался. Вот, вкратце, и всё.

Выходит, что пророком оказался Игорёк, у которого мамка плакать будет.

Ворона над головой выкрикнула что-то совсем нелепое, снялась и тяжело полетела в город. И мне пора, засиделся. Ох, как не хочется покидать эту провинциальную тишь, ведь когда-когда ещё сюда вырвусь! Однако пора.

Пора уже выезжать на дорогу, которую построил Никанорыч, ехать по возведённому им мосту; двигаться по России, навсегда защищённой его другом Вовкой…

А под мостом-то, глянь-ка, верба пушится! Много вербы! Вода несёт последнюю льдину, и облака плывут рядом с ней. Вскоре над Русью снова воскреснет Христос, и заиграет всем великая радость! И им – сущим во гробех, и нам. И всем людям. Всем-всем!

Весна идёт…

 

ВАСИЛИЙ ТЁРКИН И НЕМЦЫ

Рассказ

 

Не хочу гречку, дед!

Надо, брат.

Не люблю-у! – дошкольник Ванька сморщил капризную мордашку…

В окно дышит сливами поздний август, где-то тарахтит трактор, прозрачный воздух пахнет дымком и жирной воронежской пашней. Лето в деревне почти закончилось, а разом с ним почти закончилось и детство – скоро в первый класс…

Дед набулькал из баклажки молока, поставил кружку перед внуком:

Ты вот что, прихлёбывай, а я тебе пока кое-что расскажу. Значит так, послали как-то Тёркина в разведку…

Опять в разведку? Ты уже говорил про разведку!

Это про другую разведку. Вот послушай: собрался, значит, Тёркин, идёт себе, идёт… – в кармане дедовых штанов задрожал мобильник, – Сейчас, обожди-ка, тётя Лена твоя звонит, – дед заткнул свободное ухо и зашумел в трубку: – Да! Подъезжаешь? Ну, давай. Ждём. Завтракаем, – и сунул телефон обратно.

Тётя Лена уже на ближних подступах, а ты всё с кашей!

У парнишки намокли глаза:

Уже?

Уже.

В прошлом году, когда у Вани не стало матери, его отец, разменявший пятый десяток, женился на молодой-красивой. Ваня звал её тётей Леной. Дед тоже в шутку звал свою новую длинноногую невестку тётей Леной…

Ну, ты дальше-то слушай: идёт, значит, Тёркин, песенку насвистывает, а тут из-за куста немцы! «Хальт! Хенде хох!» Сцапали, значит, нашего бойца и думают, как бы его покрепче проучить. Гадали, гадали, тут один и говорит: «Я есть придумать страшный пытка! Дафай этот рус отведём на кухня и заставим гречневый каша жрайт!» Другой обрадовался: «Дафай! Только надо положить побольше масло, чтобы рус совсем испугальса!».

Внук работает ложкой, не моргнёт. Дед с трудом прячет смех в бороду и продолжает:

Вот. Привели, значит, они Василия Тёркина на свою фашистскую кухню, набузовали ему ведро каши, вручили воттакущую ложку и заставили лопать. Ну, наш-то бывалый, и не такие ужасы видал, ест. Ест он себе, ест, полведра уж отъел, больше не может, но знает – надо лопать, иначе врагов не одолеть. А тут немцы возьми и зачем-то отвернись! Тёркин – хвать ведро и остатки себе за пазуху высыпал. Всё, говорит, капут вашей гречке, съел! – и салфеткой, главное, утирается. Немцы переглянулись, удивились, меж собой лопочут: «У нас ещё, – говорят, – ни один рус эта пытка не вынес, а ты вынес!? Тебя за это надо расстреляйт!» И повели Тёркина расстреливать. Привели в лесок, поставили спиной к берёзе, автоматы на него нацелили…

За окном квакнула сигнализация, скрипнула калитка, Шарик громыхнул своей цепью и трусливо тявкнул. В дверном проёме обозначилась тёмная, высокая Ванина мачеха.

Доброе утро! – по жилищу пополз томящий запах тяжёлых духов.

Доброе. Мы тут кашу мучаем. С нами завтракать? – дед подтянул к столу табуретку для своей новой родственницы.

Что? – вынула наушник Лена, – Нет. Собирайте ребёнка, я пока здесь… – она примостилась на тумбочку, – Здесь пока… подожду, – гостья провела пальцем по экрану мобильника, и её лицо позеленело.

Августовский ветерок донёс откуда-то коровье мычание, заколыхал на окошке тюль.

Дед, – прошептал ребёнок, озираясь, – Дед, я не хочу уезжать, – его широкие глазёнки заблестели.

Знаю, – вздохнул дед, – Знаю. Но ведь мы же договорились не реветь? Закончишь первый класс и опять приедешь. А Мурка тебе пока котёнка принесёт. И на рыбалку опять ходить будем, и на пасеку, в лес…

Чёрного?

Чего?

Котёнка чёрного? – захлюпал внук, – С белыми лапками? С белым га… галстучко-ом?

Тише, что ты! Конечно с галстучком! – дед покосился на зеленолицую невестку, – Ты лучше послушай, что дальше-то было: вот, приводят немцы нашего Тёркина на расстрел, прицелились, а он им и говорит: «Гляньте-ка, фашисты, какие арбузы в этом году уродились на сосне!» – и пальцем вверх тычет. Враги головы-то задрали, а Василию Тёркину того и надо! Он кашу из-за пазухи достаёт и в морды им швыряет. Наглухо залепил. А они-то не поймут, «Што такой!», ничего не видят, руками перед собой шарят. «Эй, Ганс, ты что-нибудь фидишь?» «Найн, Фриц, нишего не фижу. А ты?» «И я нихьт!» Ходят они, о деревья лбами сослепу бьются, каски звенят. А Тёркин над ними хохочет! «Что, решили русского солдата кашей напугать!?» Дал им Тёркин пинка, автоматы поотбирал и пошёл обратно к своим. Руки в брюки, идёт-посвистывает, хохочет…

Ванька отставил пустую кружку, облизал ложку. Дед потрепал едока по макушке:

Ну, боец! Прямо, как Тёркин! Беги теперь с Шариком попрощайся.

Внук утёрся рукавом, просунулся между косяком и пахучей отцовой женой, юркнул на крыльцо.

Тётя Лена оторвалась от телефона, привстала:

Готов? Едем?

Обожди, – дед выставил ладонь, – Присядь, потолкуем.

Лена нехотя снова примостилась на свою тумбочку:

Мы уже всё обсудили, Пал Иваныч, точка. Николай ваш запретил мне с вами на эту тему.

Ага, – вздохнул дед, – Запретил. – помолчал, рассматривая стол. – Как там его скупка чермета? Как бизнес вообще?

Нормально всё, работает.

Вот и я про то, – буркнул дед. – Работает. Ваня там будет целыми днями один? А у меня бы здесь рос под приглядом. У нас тут и воздух, и тишина, и приятели ему…

Я ничего не решаю, – Лена убрала мобильник в сумочку, – Дело, как бы, не моё, но в городе хотя бы школа не колхозная. И вообще… У вас, – она обвела жилище чистыми глазами, – Даже компа нет?

Чего нет, того нет. Обходимся, – успокоил хозяин, – А что до школы, так меня именно в этой школе выучили. И Николая твоего тоже. И Ванечку я бы здесь выучил, – дед встал, поглядел за окошко, где возле красной Лениной машины внук тискал лохматого беспородного Шарика, а тот отчаянно бил по траве хвостом. – Выучил бы.

А потом что, в родной колхоз на трактор? – съязвила невестка.

Хоть бы и так! – разозлился дед. – А по-вашему, лучше пусть в городе телефонами торгует? Металлолом скупает, как папа?.. Трактором попрекают! А я всю жизнь на тракторе! Хлебом вас кто, не мой что ли трактор кормит, а?

Я хлеб не ем, – спокойно возразила невестка.

Да я не про тебя, не сердись, дочка, – смягчился дед, – Сама рассуди: что парню в нынешнем городе делать? Ну, ладно, пока маленький, усадите за комп, чтоб не мешал. А вырастет? Если б, как раньше: там тебе и авиазавод, и экскаваторный, и шинный, и «Электросигнал» – знай, живи-работай. И отдохнуть тебе: что парки, что театры, зелень, пляжи… Когда четверть века тому, наш Николай в город перебирался, мы же с матерью радовались! Когда он на инженера выучился, нам соседи завидовали! Мы же им гордились: в лучшем городе, такой нужный человек: всё у нас на первом месте, по-людски! – дед просиял, – А теперь, что?

Что?

Что! – скривился дед, – По ящику вон сказали, что наш город опять на первом месте: единственный, говорят, в Европе «миллионник», в котором нет трамвая. Был, а теперь нет. В войну, как только немца прогнали – был! А теперь нет! И больше никогда не будет! И трамвая внук не увидит! Что же там за малина? – деда понесло, – Миллион человек, ничего не производят, даже впечатлений! Мусор только… Одни барыжат, другие штаны просиживают, бумагу пачкают. Солнца не видят, лишь бы урвать, лишь бы раз в год в Турции бобов пожрать, в солёной воде пофоткаться. Вот для этого-то, думаю, Бог людей создавал? Мне, если случится в город, я потом хвораю. Насмотрюсь там… Грязь, вонь, гул. Ходят все потухшие, ждут пятницы, нализаться-забыться. Мёртвый муравейник. Сами себя там задушили, по кругу зелёные ползаете, не заметили, как умерли.

Зачем вы меня оскорбляете? – обиделась Лена.

Да не в этом дело, – выдохнул дед, – Я не про тебя, я про Ваньку. Тебе Ванька не родной, своих не хочешь, душа не болит. А мне каково? Бывает, в ясную пору с моего крыльца мегаполис ваш на горизонте, рукой подать. Вот гляжу, тянется эта серая полоса от сих до сих, насколько глаз берёт. Если ветер оттуда, то будто бы дух с помойки. Там, думаю, хлопчик мой сидит, в этаком смраде, один сидит ненужный. Сидит, за компьютером тупеет, или на секции дрыгается – жизни не видит. Оставили б его мне, а? Я бы его живым человеком воспитал, живым.

А у вас – жизнь?! – ухмыльнулась невестка…

Дверь распахнулась, ничего перед собой не замечая, влетел Ванюха с горящими глазами:

Дед! Димка с Вовкой идут рыбачить! Уже червей нарыли! Можно мне… – он запнулся, огляделся, вспомнил, что его забирают и погас.

Нельзя, – отрезала тётя Лена и поднялась, – И так засиделись. Мне к двенадцати на эпиляцию. Хватай свои шмотки, едем.

Ваня поглядел на деда, тот пожал плечами, указал внуку на его собранный тугой рюкзачок…

А у крыльца всё кипело: двое Ванькиных ровесников заглядывали в красную машину. Один утверждал:

Под триста выжмет!

Другой совал ему в нос кулак и нисколько не сомневался:

Не выжмет.

Вот-вот должна была случиться драка, но некстати квакнула сигнализация, машина сверкнула фарами, и всё прекратилось, не начавшись. Пацаны подобрали с земли свои удочки и уставились на Ванюху:

Уезжаешь?

Ага. На будущее лето опять приеду.

Давай, Ванёк, будем ждать.

Ванька перепрощался со всеми, тётя Лена усадила его на заднее сиденье, приказала пристегнуться, захлопнула дверь. Потом повернулась к деду:

Николай сказал не говорить, а я скажу. На тот год Ваня не приедет. Николай купил дом в Германии, мы туда перебираемся. Он сам вам позвонит, а я ничего не говорила. Ок?

Ок, – машинально повторил оторопевший дед.

Хлопнула дверца, машина бесшумно развернулась и запылила по-над оврагом. Дед сквозь набежавший туман смотрел вслед, красное пятно дрожало и плыло волнами. Сквозь затонированное стекло внука не разглядеть, но он наверняка машет деду рукой, он не может иначе…

Так и было: Ванька махал рукой деду, махал друзьям, и лохматому беспородному Шарику, который высунул красный язык. Махал рукой жизни, откуда уносит его красное пятно; жизни, которая останется лишь в светлой памяти… Может быть, когда-нибудь потом, во сне, в чужом немецком воздухе померещится ему знакомое, родное, забытое: будто из далёкого августа повеяло жирным воронежским чернозёмом или это в утреннее окно потянуло с туманного сенокоса… Повеет чем-то, чему ни один немец в жизни своей не подберёт названия; повеет издалека, из той поры, когда всё шло, как у людей. У людей, которые пашут землю, рожают детей, дышат, любят, живут… грустят, поют, смеются, плачут, созидают, совершают открытия… Господи, было ли это?

Впрочем, не стоит о жизни. По мнению тёти Лены, ребёнку полагается смотреть мультики. Тётя Лена уговаривает ребёнка не реветь, передаёт ему назад свой планшет:

Там кнопочку зелёную видишь, «ок»? Нажимай, будет мультик про человека-паука.

Ваня всхлипывает:

А про Василия Тёркина будет?

Василия Тёркина не существует.

А человек-паук, что ли, существует?

Нажимай «ок» и не хнычь.

Но Ваня хнычет. Ему отчего-то кажется, что дед за этот «ок» не похвалил бы. И Василий Тёркин не похвалил бы. Одни враги бы только и обрадовались.

Машина выбежала на асфальт, и перед ней во весь горизонт протянулась бескрайняя серая громадина – город, где совсем недавно позвякивал в зелени трамвай и в парках пели соловьи. Город, где ничего не осталось. Город, которому снится, что он всё ещё жив…

с. Орлово,
Воронежская обл.