Свеча в ночи

Свеча в ночи

Рассказ

Солнце растеклось по слюдяному окошку, как глазунья по скворчащей сковородке, заиграло искрами, замигало приветливо Нажировой вдове. Та прищурилась, заелозив в деревянном кресле, засопела, хмуро глядя на стоявшего перед ней тиуна* — полнотелого и румяного, с короткой рыжей бородой и крупным пористым носом.

Зацепив левой рукой узкий кожаный пояс с висящей на нем печатью, тиун держал в правой развернутую грамоту и докладывал:

Телега хлеба, да восемь кулей муки, да пяток телег с говядиной и бараниной, да еще две телеги курей, да молока три бочки и квасу столько же, да овса куль, да пшена тоже куль, да гороху три десятка уборков, да солоду шесть десятков ведер… — Он поднял взгляд на вдову. — Все как всегда, матушка. Окромя меду… и воску. Злодеи борти унесли. Все подчистую. И межу нашу порубили…

Вдова сверкнула глазами, поднялась из кресла (резные подлокотники аж скрипнули). Гаркнула низким голосом:

Нездилка, пес, опять мне гадит. Его людишки!

Зернь серебряных бус жемчужно переливалась на ее шее.

След-то, небось, к ним ведет?

Тиун склонил голову, размышляя.

Позволь, матушка, смердам потолковать с ними. Люди разобижены… Если дашь отмашку — намнут бока нездиловским, чтоб неповадно было красть.

А ты к соседям ходил ли? Что говорят?

Отпираются.

Боярыня, размахивая руками, принялась мерить шагами горницу — от глиняной бурой печи с узким шестком до окна и обратно.

При Нажире так бы не посмели, — бормотала она, досадуя на свою вдовью долю. — Думают, отлетела душа — так уж и рвать можно? Выпоротки. Ну я им покажу, каково мне дорогу переходить. Градскуму пожалуюсь, он им виру вкатит, чужеядам. — Она остановилась, рявкнула на тиуна: — Ну а ты куда смотрел? Будто и не знаешь, что у меня с Нездилой за ту межу спор идет. Сторужу бы спрятал, коли так.

Они ж смерды, а не вои, — спокойно ответил тот. — Их дело — пахать, а не биться. А на борти я велел твой знак поставить. Теперича, даже если стесали, след останется. Не отвертятся. — Он вздохнул. — А то скажи слово, и смерды им красного петуха пустят.

Вот еще! Нам молиться надо, чтоб у Нездилы чего не погорело: я первая в виноватых буду. Ступай отсюда!

Тиун развернулся и направился к деревянной лестнице с поручнями, ведущей в поруб. Подошвы его черевий неожиданно легко для такого грузного человека ступали по дощатому, крашенному коричневым полу. А Нажириха отвернулась к окну и, опершись о подоконник, невидящим взором уставилась перед собой — бусы заскользили вниз-вверх по платью с ярко-розовой шелковой каймой, нашитой от ворота до подола.

«Все ж таки съездить надо, — подумала она. — Авось отступится».

Она спустилась вслед за тиуном, прикрикнула на повариху, хлопотавшую в стряпной:

Гляди у меня! Опять пересолишь — выпорю.

Та застенчиво улыбнулась, смяла измазанными в саже ладонями подол. Рябая и толстая, с длинными сальными лохмами, повариха смахивала на располневшую русалку: такие же плавные движения и блестящее, точно водой омытое, лицо. Вся в печном дыму, она кашляла и моргала, смахивая слезы. За спиной ее на столе, торцом вделанном в стену, лежал выпотрошенный сом, а рядом — короткий нож, весь в крови. Под потолком, как солнце в пожарище, скудно мерцал масляный светильник.

Нажириха уверенно двинулась к едва заметной в дыму двери, огибая сгрудившиеся в углу котлы. Поднялась по деревянным ступенькам в сени, вышла во двор. Замерла на пороге, созерцая, как приехавшие из села холопы вместе с конюхом-торком Албычем разгружают с телег кули и бочки, как несут все это в амбары. Среди слуг крутился и старший сын Нажирихи Анисий, подросток тринадцати лет: ворочал мешки, таскал окорока, катил бочки.

Увидевши такое, вдова совсем взбеленилась. Рявкнула на отпрыска:

Аниска, быстро сюда!

Тот остановился, глянул на нее, согнувшись под тяжестью тюка. В белобрысых вихрах его застряли опилки.

Тиун подступил к бояричу, протянул руки:

Давай-ка приму, Анисий Нажирыч.

Мальчишка скинул ему тюк. Понурившись, зашаркал к матери.

Та взяла его за ухо, притянула к себе:

Я тебе что говорила, неслух? Чтоб с рабами не якшался! Сколько раз повторять?

Тот молчал, не поднимая глаз.

Иди в избу.

Дав сыну подзатыльник, она обратилась к тиуну:

Нездила в селе нынче, а, Шульга?

В селе, матушка.

Съезжу поговорю с ним. Авось одумается.

Воля твоя, боярыня, а только без толку это. — Тиун опустил тюк на истоптанную сухую траву. — Не проймешь ты его.

Ты мне еще будешь указывать! Завтра с утра и повезешь.

Тиун кивнул и, подхватив тюк, понес его, пыхтя, в амбар.

Нажириха еще некоторое время стояла возле двери, наблюдая за работой холопов, затем, поджав толстые губы, вернулась в избу. Поднялась в горницу, заглянула в соседнюю клеть: Аниска уже сидел на стуле и, сгорбившись, читал вслух лежавшую на коленях книгу: «Сотвори Бог не аки человецы, зиждюще, или корабли творяще, или медницы, или златари, или поставы ткущеи, или усмаре, или козненицы, вещи ты собирающе, готовы образы творят, яко же им суть треба, а сосуды и сочива друг от друга воземлюще, имиже то творити».

Увидев мать, вскинул на нее пронзительные карие глаза.

Сколько тебе долдонить, — покачала головой Нажириха, — не возись с челядью, срам это, урон семье. Довольно уже и того, что с сохой ходил. Хочешь, чтоб еще больше потешались над тобою? Отец тебя, бестолочь, не для того родил, чтоб ты его имя паскудил. Увижу еще раз — уши надеру, а на книжный сундук замок повешу. Совсем от этих книжек ум за разум зашел. Сидишь, носу не кажешь, истый монах. С мальцами бы поиграл. Прямо юродивый какой-то.

Сын молчал, только подрагивал кончик указательного пальца, лежащий на испещренной черными буквами странице.

Тебе ведь жениться надо, а какая за такого пойдет? — продолжала Нажириха. — Того довольно, что хлебцы у попа печешь. И так вся улица смеется, мало тебе? И в кого ты такой уродился, не знаю. Братец-то вон и мечом деревянным машет, и на коне скачет — любо-дорого смотреть! А ты только над книжками своими корпишь да просвиры лепишь. А дальше-то что будет? Я ж не вечная, помру — тебе хозяйство перейдет. И как ты с ним управляться станешь? Скажут: что за господин такой, который вместе с холопами спину гнет? Название одно, а не господин. — Она погрозила ему кулаком и вдруг закричала: — В попы я тебя не пущу, так и знай!

Аниска опустил глаза, поежился. Нажириха же сообщила, успокоившись:

Завтра в село наведаюсь. Вернусь дня через три.

И вышла.

Сын медленно закрыл тяжелую толстую книгу в кованом переплете, отложил ее на сундук и, пройдя к потемневшей от гари иконе Богородицы в медном окладе, висевшей в углу, преклонил колени и начал молиться.

 

Уезжая, Нажириха наставляла конюха:

За сынами приглядывай! Спуску им не давай, особливо младшему. Если что с ними случится — ты в ответе. Заявится Неделька — гони ее в шею, стервозу. Все уже с ней говорено. Вторке много кун не давай: она удержу не знает. Как пойдет на рынок, выдай ей какие поплоше, с изъяном. От Некраски мед прячь! И ключи всегда держи при себе. А то знаю я его, пройдоху. Да на ночь, слышь, не забывай везде замки вешать. Ну, вроде всё. Кажись, ничего не забыла. О полотне, которое мне Серковна торговала, я помню — так ей и скажи. Пущай придержит его покуда. Ох, Перуне златоусый, ну с богом!

Расцеловала сыновей и забралась в возок. Тиун тронул поводья, упряжка выехала со двора и покатила, громыхая, по ухабистой колее, тянувшейся вдоль высоких тынов и полуврытых в землю срубов, меж ворот с рассеченным на две половины солнцем и деревянных часовен с черными крестами на маковках.

Аниска же, проводив мать, угрюмо сказал Албычу:

К отцу Иванку схожу. К обеду вернусь.

Торчин усмехнулся:

И что тебя туда тянет, Анисий? Не пойму. Иного за ворот не затащишь, а ты по своей воле к нему бегаешь. Эвон пока тепло — играй в лапту да в горелки.

Тебя не спросили, — буркнул Аниска и пошел к калитке.

Младший брат его, десятилетний Ждан, кинулся в избу и тут же вылетел оттуда с хлопушкой.

Я — на Нежатин луг, — крикнул он конюху на бегу.

Куда поскакал, пострел? Порты переодень. Порвешь ведь.

Но мальчишка не слушал — распахнул калитку и припустил за кем-то, крича:

Иварка, погодь!

Анисий, выйдя на улицу, направился к Васильевской церкви, чей купол торчал над двускатными крышами как малиновый бутон волошанки над мелкотравьем.

Меж бревенчатых оград подростки гоняли набитый шерстью мяч. Увидев Аниску, бросили игру, окружили его, принялись задирать:

Эй, святоша, зад не протри!

Пойдем девок тискать, чернец!

С нами-то срамно водиться, болдырю такому?

Небось с бабами нить сучишь?

Аниска, сцепив зубы и выставив лоб, проталкивался сквозь ораву мальчишек, получая со всех сторон тычки. Напоследок кто-то наподдал ему под зад ногой, и озорники, посмеявшись, отстали.

Чернее тучи, Аниска дошагал до избы отца Иванко. Стукнув кольцом, отворил дверь.

Здоровы ли хозяева? — крикнул нарочито громко, вытирая подошвы о дерюжную тряпку, кинутую у порога.

Перед глазами все плыло, челюсть ходила ходуном от обиды. Кинув взгляд на икону Одигитрии в углу, с сопением перекрестился.

В сени вышел поп — нестарый, длинноволосый, в рясе и скуфье.

Кого бог послал? Тебя, Анисий? Что стряслось? Прямо лица нет. Ну проходь в светлицу.

Аниска прошел за попом, спустился по ступенькам в клеть и, еще раз перекрестившись, грянулся на скамью у окошка, затянутого рыбьим пузырем.

Заглянул в добрые, внимательные глаза священника, вспомнил, как в детстве развесив уши слушал его повести об Ионе и пророке Илье, о святом Георгии и царе Давыде. Ах, дивное время! Никаких сказов не надо было, дай только послушать о древних чудесах. А еще вспомнилось, как читали они вместе часовник и Псалтырь и как отец Иванко наставлял его: «Знание всегда силу одолеет. Мечом-то всякий горазд махать, а вот попробуй-ка истину словом донести — в этом только и есть взаправдашняя сила».

Аниска сказал дрожащим голосом:

Мать жизни не дает. Говорит, запрет книжки на замок.

Это бесы в ней бушуют, — произнес отец Иванко.

Бесы, — задумчиво повторил Аниска.

По городу ходила молва, что попы горазды изгонять злых духов. Иногда, не имея волхва под боком, просили попов, чтоб избавили от напасти. Те ходили по избам, кропили святой водой клети. Аниске на миг подумалось, что и отец Иванко мог бы освободить душу матери от угнездившейся там нечисти, отворить ей врата рая. Но священник лишь кротко промолвил:

Како Господь говорил: «Оставьте отца и матерь и пойдите за Мной». Тяжек выбор, зато уж на том свете духовный подвиг зачтется.

Аниска грыз ноготь на большом пальце. Солнце палило сквозь белесый пузырь, играло зайчиками на поставцах и разукрашенной цветами печи.

Она меня к градскому отвесть хочет, — пробурчал он. — Чтоб за воями брони возил.

А ты чего ж?

А я книжки хочу читать — о святых местах, о витязе Самсоне… С дьяволом хочу бороться. Бесов одолевать. Как ты хочу быть!

Отец Иванко вздохнул. Радостно и страшно ему было за мальчишку. Видел: нельзя дать светильнику потухнуть. Если не окружить его сейчас опекой, сломает Аниску дедовский обычай, засосет. Но и боязно было: а ну как малец что-нибудь соделает с собой, а на него, попа, вину возведут? Владыка далеко, князь высоко, а соседи да старосты — они тут, рядом: учинят священнику спрос, и оправдывайся перед ними.

А еще донимало отца Иванко мстительное чувство. Рассуждал: коли не получилось наставить больших людей на путь истинный, хотя бы на детях отыграется. Спасет одного от адова пламени, а там, глядишь, и остальные подтянутся.

Туго жилось попу в порубежном городке. Хоть и велел князь Владимир Святославич шестьдесят лет назад всем креститься, народ в основном оставался темен, слово Христово усваивалось с трудом. Сильные люди ругались над церковным обрядом, жили с несколькими женами, ходили на поганые игрища. Поп для них был чужаком, словно заморский гость.

Сто раз успел проклясть судьбу отец Иванко, когда оказался в этом захолустье. В стольном граде Киеве слуги церкви наслаждались почетом, а здесь, рядом с Диким полем, поп был как пятое колесо в телеге. Одна польза от него — обучать юную поросль грамоте. Поп и обучал, при случае внушая ребятне страх Божий. Толку было мало: наслушавшись рассказов о бесовских прельщениях, дети вроде проникались умилением, но, вернувшись под родительский кров, отдавались тем же самым искусам.

Паства у отца Иванко была — несколько детей боярских да уличный староста. И вот Аниска еще — горел будто свеча в ночи. Поначалу, только приехав сюда, священник хотел воздействовать на больших людей словом Христовым, заманивал их в церковь, говорил о благодати. Те слушали его с чванливым недоумением, отмахивались, а один боярин дал понюхать плеть:

Чуешь, чем пахнет? Будешь меня жизни учить — выдеру и не посмотрю, что ты Божий человек.

С тех пор отец Иванко присмирел. На свое служение взирал с тихой обреченностью, надеясь, что случай вынесет его из этой трясины. Одна только и была отрада — Аниска. Тот смотрел попу в рот, на потеху всей улицы месил с ним просвиры и, вдохновленный житиями святых, порывался носить вериги. Глядя на него, отец Иванко утешался душевно.

Поколебавшись немного, произнес:

Отца Андрея знаешь? Он при Спасской церкви подвизался. У него нынче гостят паломники, что идут в Святую землю. Потолкуй с ними, авось наставят тебя на стезю.

Аниска вскочил будто ужаленный. Паломники в Святую землю! Вот он — знак!

Он быстро приложился к поповской длани, воскликнул: «Знамение!» — и был таков.

 

Село у Нажирихи было вятичское — из тех вятичей, коих полонил князь Владимир, когда принуждал их к покорности. Памятуя, как отложились они при старшем брате его, Ярополке, переселил пленников на юг, чтобы уже не думали своевольничать. Было это в столь далекие времена, что не всякий и старик их застал. А все же говор остался тот же, вятичский, в нос: колыбу называли колембкой, пяту пенткой, а мужа монжем. Окрестные жители поглядывали на них свысока — и как на чужаков, и как на холопов. Нажиру это сельцо досталась в кормление, когда сын покойного Владимира Ярослав перевел его, княжого человека, из киевского Василева в пограничный Курск — крепить оборону от злых печенегов. Своя вотчина Нажира обрадовала, но точило душу сомнение — вспомнит ли теперь о нем властитель, пируя в златом тереме? Так и кончил Нажир свои дни, не дождавшись милости.

А как упокоился под курганом, спаленный прыщом горючим, тут же со всех сторон к его добру потянулись загребущие руки. Пуще всех лютовал владелец соседнего села Нездила, дружинник князя Мстислава Владимировича. Был он хозяином всей округи, покуда Ярослав после смерти брата, черниговского владельца, не поместил тут своих бояр — Нажира со товарищи. Отсель и пошла распря у Нажира с Нездилой. Придрался Нездила, что Нажир сломал его межу ради своих бортей да вдобавок поставил верши там, где нездиловские холопы искони рыбу ловили. Нет бы пойти к тиуну с жалобой, так он заместо этого принялся захватывать нажировские пашни — говорил, что возвращает свое, неправдой отнятое.

Покуда жив был Нажир, еще как-то справлялись с нахрапистым соседом, а как умер, так житья совсем не стало. Нездиловские людишки распоясались, отгоняли нажировских коров и коз, ставили свои клейма на чужих лошадей, крали птицу. Теперь вот стащили борти. Как с такими совладать?

И все же, прежде чем искать защиты у градского, вдова решила потолковать с самим Нездилой. Не хотелось ей влезать в эту свару, да и не уверена она была, что ушлый Нездила не успел уже подмазать княжого наместника. Боялась, что при разборе и вотчину отымут, как потерявшую владельца, даром что по обычаю та перешла к сыновьям.

Все село — два десятка полуврытых в землю срубов с соломенными крышами. Выстроились в ряд над пологим склоном к реке. Никакой тебе дороги, одни тропки да засохшие в грязи колеи. А вокруг сплошь поля под стерней да переложные луга, и только на окоеме где-то — березовые и липовые рощицы.

Не успела Нажириха въехать в село, ее уже окружили смерды, загомонили, тряся бородами:

Дальний луг весь повыкосили, а наших оттуда взашей, Зворыке нос своротили да горбуши поизломали… И межу перенесли у Березовых ключей… Кашу, Лигуеву дочку, на купальском хороводе умыкнули — без выкупа!.. И борти вынесли — все как есть… Коров без пригляду выгнать нельзя — уведут…

Нажириха, стоя на приступочке возка, сверху вниз глядела на жалобщиков — загорелых до черноты, в грязных овечьих безрукавках и сорочках с вышивкой по краю рукавов, в лаптях и поношенных поршнях.

Тиун растолкал холопов:

Боярыня знает о ваших невзгодах. Идите с миром!

Мужики начали расходиться. Остался один староста — жилистый лысоватый старичок с впалыми щеками. Кланяясь (деревянные обереги на пояске так и стукали), сказал:

Солнце послало нам тебя, матушка! Без тебя уж и не знаем, как жить дальше — хоть ложись да помирай.

Ладно уж беду-то кликать, — проворчала Нажириха. — Завтра навещу злодея. Потолкую с ним по-соседски.

У старосты она и переночевала — не захотела идти в свою избу, пустую и неприбранную, полную клопов и пыли.

Утром же, помолившись святым угодникам и вынеся зерна душам предков, отправилась к Нездиле.

Тот жил в десяти поприщах от Нажирихи, посреди своего села, в хоромах, обнесенных тыном. Боярин держал угорских скакунов и охотничьих псов, разводил кречетов, раз в седмицу ездил промышлять волка и вепря в Чернихинский бор. От боярских забав звенела вся округа. Гроза окрестных владельцев, своих холопов он держал хотя и в строгости, но в довольстве. На комоедицы, Масленицу и Купалу выкатывал три бочки хмельного меда и сыта, лично угощал старосту укрухом хлеба. Однако и самодурства был не чужд: заставил всех холопов креститься, следил, чтобы сбирались на пасхальную и рождественскую службы в церквушку, которую построил своим коштом на окраине. Батюшку, присланного из Чернигова, приставил к дочерям обучать грамоте да сурово предостерег, чтобы не пил. Сеять велел только чечевицу, рожь и полбу, а пшеницу запретил, как нестойкую к морозам. И первым из местных бояр завел себе лодью, на которой и ходил по реке в Курск и обратно, смеясь над сухопутными тихоходами.

До поры чувствовал себя Нездила хозяином округи. Все перед ним пресмыкались, даже градской тиун ухо вострил, слушая боярина. Когда помер князь Мстислав Владимирович, переведший нездиловского отца из Тмутаракани в Курск, пришлось Нездиле потесниться, дать место Ярославовым боярам, которых князь спешно рассаживал по выморочным владениям брата. Да и градской теперь был новый, чужой. Этот хотя и выказывал уважение Нездиле, но слушал уже других людей.

Не сразу нашел к нему подход Нездила. Умасливал и так и этак, покуда не прознал, что падок тиун на пряное сирийское вино, которое, как истинный скиф, пил в чистом виде, не разбавляя водой. Тут-то дело и заспорилось. Нездила послал весточку другому Мстиславову боярину, чей отец когда-то в Тмутаракани вел торг с греками. Боярин не отказал товарищу — свел его с купцами, возившими из Ромейского царства вино. Те взялись доставлять Нездиле заветный напиток в обмен на кречетов и воск, весьма ценимый у греков.

После смерти Нажира, главного противника Нездилы, сразу задышалось легче. Теперь некому было грозить плетью нездиловским холопам и пировать с градским наместником. Пока Нажирова вдова приходила в себя, разбираясь с навалившимися заботами, Нездила втихаря начал кромсать ее вотчину, возвращая то, что было отобрано ловким пришельцем с благословения киевского князя.

К такому-то человеку и отправилась в гости Нажириха. Ехала — и сердце сжималось в тяжком предчувствии. Знала: придется лебезить и упрашивать. Иначе не смилостивится, проклятый. «Эх, Нажирушка, видел бы ты, каково супруге твоей приходится, — думала вдова, сокрушаясь. — Небось снова бы помер от сраму такого». И тут же утешалась: «Не ради себя стараюсь — ради сынов. Они повзрослеют, расквитаются за меня».

Еще издали, завидев разноцветного петуха на коньке Нездиловой храмины, ощутила сильное желание повернуть обратно. Но преодолела слабость, переборола — все ради сыновей, ради будущего рода. «Я помру — срам со мной похоронят, — думала, сжимая зубы. — Зато сыновья жить будут в своей вотчине, не станут изгоями и приживалами».

Проезжая мимо деревянной церкви с красным куполом, перекрестилась и на всякий случай поцеловала висевший на шее громовик.

За возком, лая, увязалась какая-то псина — будто нарочно хотела привлечь внимание к непрошеной гостье. Ехавший навстречу холоп с телегой сена не хотел уступать дорогу, пер навстречу, презирая чужаков, — Шульга взял чуть в сторону и протянул его поперек груди кнутом. Холоп заорал и, взмахнув руками, завалился навзничь. На рубахе его прочертилась темная полоса.

Смотри, куда прешь! — рявкнул Шульга, проезжая.

У открытого колодца баба уронила тяжелую бадью — вода иссеребрила траву и листья подорожника, маслянисто пропитала край пыльной колеи.

Бакуню убили! Что ж вы делаете, вымески! Чтоб вам ослепнуть, буслаям! Чтоб вам сено потравили…

Не обращая внимания на крикунью, тиун вывернул к ярко-голубым воротам господских хором, крытым двускатной кровлей. Остановил лошадь, спрыгнув на вытоптанную голую землю, подошел к калитке и забарабанил железным кольцом, сделанным в виде змея-самоглотателя. Нажириха тем временем перекрестилась на икону Николы-угодника, вделанную над створами, прямо под желтым резным Ярилой.

Калитка распахнулась, в проеме показался сонный детина в перетянутой кожаным ремнем короткой рубахе и портах, заткнутых в сапоги.

Чего надо? — прогудел он, косясь на вопящую у колодца бабу.

К киру Нездиле Позвиздычу, — важно ответил тиун, засовывая кнут за широкий пояс. — Передай: госпожа Мякуша, вдова по Нажиру Отяевичу, пожаловала.

Детина утопал, махнув кому-то рукой, и вскоре послышался звук отодвигаемого засова. Ворота медленно, без скрипа раскрылись.

Тиун, взяв лошадь под уздцы, завел ее во двор, помог хозяйке выбраться из возка. Та с неприязнью окинула взором богатые нездиловские палаты: с резными балясинами, широким гульбищем, с крашеными рамами слюдяных окон, нависающим над порубом высоким крыльцом, ведущим сразу в сени. «Прямо князь», — подумала Нажириха.

Огромная лохматая собака, привязанная цепью к конуре, угрюмо лежала носом к пустой миске и не спускала блестящих круглых глаз с приехавших. Позади нее, шагах в десяти, по огороженному плетнем птичнику ходила белокурая девка с толстой косой и сыпала курам просо. Откуда-то из-за угла слышалось дробное постукивание деревянного молотка.

Какая-то баба крикнула:

Осовка, тащи сочиво, егоза!

Скоро на крыльце появился сам боярин Нездила Позвиздыч — длинный и тощий, как оглобля, с короткой черной бороденкой, излишне подчеркивающей впалые щеки, в белой расписной сорочке, подвязанной шелковым красным шнурком с кисточками, в широких коричневых портах с каймой и простых черных черевьях с загнутыми носками. Зыркнул сурово из-под жиденьких бровей на гостей.

Перятка, лошадь в стойло и овса самого лучшего! Раба накормить. А боярыню прошу пожаловать ко мне.

Нажириха поднималась по лестнице — как Христос на Голгофу. Шла, а ноги будто тяжелели с каждой ступенькой, и стоял в ушах многоголосый вопль холопов, исстрадавшихся от нездиловских насилий. Головы не поднимала, смотрела на скрипучие крашеные ступени, чуя на себе торжествующий самодовольный взгляд Мстиславова боярина. «Не за себя стара-
юсь — за сынов», — твердила себе, поддерживая подол. Шнур от плаща впился в горло, словно хотел придушить хозяйку.

Каково путь держала, соседушка? — поприветствовал ее Нездила. — Гостям всегда рад. Проходи, сделай милость.

Поздорову ли будешь, Позвиздыч? — тяжело дыша, ответила на приветствие Нажириха, поднявшись на крыльцо.

Твоими молитвами, кир Мякуша!

Они прошли через сени в светлицу. Хозяин сел возле длинного стола, накрытого убрусом с алой вышивкой, показал ладонью на лавку возле себя:

Сделай милость, кир Мякуша, не побрезгуй нашей пищей.

Благодарствую, Нездила Позвиздыч, да только ненадолго я к тебе. Заботы в город влекут.

Ну хоть киселю отведай. Он у меня дюже добрый. Уж не обидь.

Нажириха вздохнула, обведя глазами клеть. Не того она ожидала, едучи к лютому ворогу. Готовилась к лаю и обидам, а тут глянь-ко — хозяин и сам рад угодить, будто не во вражде они, а в закадычной дружбе. «Улещивает, старый лис», — подумала она, с тоскливой завистью разглядывая изразцовую печь, медные светильники немецкой работы, кованые лари с жуковинами и цветастые рушники на подоконниках.

Стянув с головы платок, произнесла через силу:

Ну, киселю, пожалуй, выпью. Твой кисель-то по всей округе слывет.

И тут же подосадовала на себя: отродясь ничего такого она о нездиловском киселе не слыхала, само вырвалось.

В светлицу зашел сын Нездилы — щуплый мальчонка лет десяти.

С наследниками Нездиле не везло: хоть и жил сразу с четырьмя бабами (не будучи венчан ни с одной), из всего обильного потомства до зрелых лет пока дожили только девки. Двух из них боярин уже выдал замуж, еще двум подыскивал женихов. Единственного сына боярин баловал, в малолетстве дарил ему игрушечные кинжалы и полки деревянных всадников, мячи и костяные игральные шашки, а как отпрыск подрос, смастерил для него маленький челн. Холопы мальчишку ненавидели. Сызмальства привыкнув господствовать, он любое возражение полагал недопустимым своевольством. Несколько раз уже велел пороть провинившихся рабов, а иногда и сам лупил их то деревянным копьецом, то подвернувшейся под руку палкой. Нездила, наблюдая за этим, не мог нарадоваться на сына. «Истинный господин растет, — думал он. — Такой не пустит вотчину по ветру».

Малец остановился возле печи и уставился исподлобья на боярыню.

Тут все батино и мое, — сообщил он. Подождал, пока Нажириха усвоит эту новость, и спросил: — Ты кто? Из бояр?

Нажириха, умилившись, открыла было рот, чтобы ответить, но Нездила опередил ее:

Это, сынок, соседка наша, из Верхних Бродов. Помнишь боярина Нажира Отяевича? Вот это — жена его, а вернее сказать, вдова. К ней относись с почтением: ровня она тебе.

Баба аж зарумянилась от похвалы. Никогда она не была ровней Нездиле: покойный муж происходил из отроков, сиречь из младшей дружины — куда ему до Мстиславова вотчинника! Льстил ей боярин, отчаянно льстил. С чего бы?

А сел у тебя сколько? — так же угрюмо полюбопытствовал у Нажирихи мальчишка. — Сколько у нас или меньше?

Меньше, — с улыбкой ответила вдова.

Тогда ты не ровня. Ты чернь! — заявил боярич, скривившись от презрения.

Отец хлопнул кулаком по столу:

А ну, цыц! Мал еще такие словеса молвить. Иди погуляй пока.

Наследник, покраснев от обиды, ушел. Нездила развел руками:

Чадо! Не серчай, кир Мякуша. А то хочешь, выпорю сорванца?

Нажириха ухмыльнулась:

А ежели соглашусь, и впрямь выпорешь?

Отцом и матерью клянусь!

Ладно уж клясться. Я к тебе для разговору приехала, Позвиздыч. Надысь кто-то мои борти снял. Холопы пеняют на твоих. Вообще много на тебя жалятся. Говорят, утесняешь и насилия творишь. Разве ж это по-честному? Не совестно со вдовой-то браниться?

Тот отшатнулся, захлопал невинно глазенками, поджал губы и медленно перевел взгляд в окно — оскорбился. Негоже было такие речи в чужой светлице вести, но Нажириха привыкла рубить сплеча, говорить без обиняков — такой уж создал Господь.

Ежели и досталось кому из твоих, то за дело, — наконец произнес он. — Мои тоже от твоих стонут. Говорят, гонят их с Дальнего луга. А о том лугу у нас с Нажиром, упокой его душу, было условлено, что общий он, ничейный. Намедни верши все поизломали — кто? Твои небось. Больше-то некому. Да часть Заречного леса на подсеку извели, будто им деревни мало! А в тот лес на охоту не только мои холопы, а вся округа ходит. Воля твоя, а если они такое непотребство будут чинить, я эту подсеку потравлю. И все за меня встанут, даже Борицкая вервь! Вот тебе мое слово.

Ладно уж прибедняться, будто тебе лесов мало! Почто межу у Березовых ключей перенес? Скажи, Позвиздыч! — Нажириха затрясла платком перед носом боярина.

Та межа по кривде была поставлена. Я еще твоему мужу о том говорил. Он у меня кусок земли отнял, а мне что ж, молчать?

Неправду молвишь. Межа по договору поставлена.

И где же тот договор? — язвительно вопросил Нездила. — В моей харатье написано, что межа в двух десятках саженей от ключей. А в твоей грамотке что?

Не прихватила я нынче… — растерялась вдова. — Ты лучше скажи, где борти мои?

А я почем знаю? Ежели сыщутся у моих холопов, верну все как есть. Ты на них, чай, клейма поставила?

Да уж не без этого, — грустно ответила Нажириха, поняв, что ничего она от боярина не добьется.

Вот и славно. А грамотку-то в следующий раз привези, кир Мякуша! Без нее какой разговор? Сличим, а ежели несогласие какое, к тиуну наведаемся.

Наведаемся, — проворчала Нажириха, поднимаясь.

Что, никак уходишь уж? А кисель?

Благодарствую, Нездила Позвиздыч. Нахлебалась твоего киселя от пуза. Уж не взыщи, поеду.

Ох, голубушка, что ж так скоро? — захлопотал Нездила, как всполошенная наседка. — Прямо срамишь меня как хозяина. Что люди-то скажут? Дескать, не попотчевал Нездила гостью, поскупился, или сама гостья погнушалась яствами боярскими. Пожалей ты меня, кир Мякуша, не осрами!

Да что мне за дело до твоего сраму? Скоро из-за тебя пойду нагая по миру, а ты все о своем лице печешься. Совесть-то у тебя есть, Нездила Позвиздыч, или на добро променял? — Она пошла к двери, натягивая на ходу платок.

Не вставая с места, Нездила крикнул:

Перятка, проводи гостью!

Боярыня уже спускалась по лестнице. Детина, что открывал калитку, сидя на березовом чурбане, лузгал из горсти семечки.

Шульга, быстро сюда! — прогудела низким, мужским голосом Мякуша. — Уезжаем.

Хозяин вышел на крыльцо. Задрав бороду и сомкнув губы, молча смотрел, как Нажириха подходит к возку. Из стойла к ней уже вели лошадь. Появился тиун, торопливо обкусывавший краюху ржаного хлеба.

Боярыня забралась в возок, расправила поневу с белой каймой (вдовий знак), ослабила ремешки плаща. Неприветливо глянув на провожавшего ее взглядом Нездилу, отвела глаза и рявкнула на тиуна:

Ну же, трогай, лодырь! Довольно копаться!

Тот положил недоеденную краюху возле себя на сиденье, дернул поводьями.

Но, пошла, Белолобка!

Детина, поднявшись с иссеченного топором чурбана, вытащил засов, открыл ворота. Возок выкатился на иссохшую, каменную землю, вспоротую рубцами неглубоких колей, и, грохоча на рытвинах, поехал прочь от господского дома.

Не взыщи, ежели что не так, кир Мякуша, — донесся до уха боярыни голос Нездилы. — Не забывай старика! Всегда рад…

Она не ответила. Сидела надутая, угрюмо смотрела по сторонам и думала о покойном муже: «Удружил же ты мне, милок! Хлебать не расхлебать. Почто тебе эта землица сдалась? Отдал бы ее крохобору — пусть бы подавился. Нет, держался за нее как за золото, будто свет на ней клином сошелся. И сам счастья не познал, и меня с детьми в свару вверг».

Вспоминая его, ненаглядного, жар души своей, не могла не вздохнуть сокрушенно об ушедшей молодости, увядшей красе, о пролетевших вмиг днях веселья и радости. Да и дней-то тех было всего ничего. Не успел жениться, как уж вторую подругу в дом ввел, а за ней и третью. Жил с ними в бесчестье и в ус не дул, греховодник несчастный. Хорошо, не бил жену смертным боем, блюл достоинство. Но и без того исстрадалась она от него, хоть вой. Иногда по целым седмицам не видала мужа: пропадал то на охоте, то в селе, то с очередной шалавой. А она-то, венчанная, ждала! С тоской на сердце, с затаенной ревностью, с горькой обидой и страхом — ждала! Одно только и утешало, что прочие бабы были кто из черни, кто из холопок, а значит, не соперницы ей, боярской дочери. Да разве ж легче от этого, когда супруг твой богоданный с ублюдками своими возится, а на тебя и не взглянет?

Как помер Нажир, дала Мякуша вольную наложницам его и их детям согласно «Правде» Ярославовой, хоть и подмывало выпороть всех как сидоровых коз, выместить многолетнюю обиду. Перемогла, подавила темное чувство. Да только не отмолились, видать, грехи Нажировы, продолжали долбить из минувшего, будто мало было пережитого.

«К градскому пойду, — снова решила вдова. — Пускай рассудит нас с Нездилой. Боязно, да делать нечего. Авось не забыл еще дружбу, не продал совесть за сирийское вино».

…Переночевав в старостиной избе, спозаранку Мякуша выехала в город с твердым намерением решить свой спор с Нездилой раз и навсегда. Но по возвращении узнала страшную весть: пропал старший сын ее, Аниска. Утаясь от Албыча, ушел второго дня с утра пораньше, прихватив только ржаной каравай да козий сыр.

Завопила Мякуша, вцепившись в волосы, заголосила надсадно. С горя приказала нещадно сечь конюха, что не уследил, всыпала плетей и прочим холопам, бросилась по соседям спрашивать: не видел ли кто ее мальца? Те лишь разводили руками, пожимали плечами, пока не пришло в голову несчастной матери сходить к отцу Иванко, коего она терпеть не могла, полагая главным источником сыновних причуд. Ворвалась в избу, однако там попа не нашла: он был на службе.

Боярыня, не стесняясь, заявилась в Васильевскую церковь, прошла мимо немногих молящихся и, остановившись перед амвоном, громко вопросила:

Где сын мой, ведаешь ли, святой отец?

Тот смешался, изумленно воззрившись на нее, — не ожидал такой дерзости. Губы его задрожали — то ли от ярости, то ли от испуга.

Литургия идет. Не видишь разве?

Да что мне твоя литургия? Ты ответь на вопрос. Или хочешь, чтоб по-другому тебя спросила?

Отец Иванко обвел глазами церковь, тихо произнес:

Потом скажу, как служба завершится.

Сейчас! — требовательно грянула Нажириха, так что голос ее взвился под самый купол.

Священник опустил взор на лежащий перед ним на крашенном позолотой аналое меднокованый служебник. Промолвил, не поднимая глаз:

О том, полагаю, отец Андрей из Спасской церкви ведает. Справься у него.

Нажириха засопела, подозревая обман, но ничего не сказала и, развернувшись, широким шагом покинула Божий храм.

Отец Иванко поднял взор, обозрел потрясенных прихожан (несколько отроков да пузатый староста улицы) и вздохнул:

Вернемся к службе, дети мои.

 

Аниску с тремя паломниками догнали в трех поприщах от Курска. Не в обычае странников было ходить по Руси на лодьях — они брели пешком в Киев, чтобы оттуда спуститься по Днепру к Царьграду.

Албыч с холопами целый день носился как угорелый из села в село, разыскивая беглеца. Боярыня кричала на него: «Дубина стоеросовая! Чего ж сразу не донес? Зачем ждал, пока вернусь?» И как ответить? Струсил? Надеялся на лучшее? Ах как он был зол! Была б его воля — надрал бы мальчишке уши, всыпал бы так, чтобы мало не показалось. Но он раб, его дело холопское. В первый день прошерстил берега Сейма до самого Берендеева урочища и только вечером напал на след. «Проходили тут такие, — кивали ему бронзоволицые полуголые смерды, везшие на телегах свежесобранные репы. — Три странника и мальчонка с ними. По виду и не скажешь, что из бояр. Одет по-простому, только черевьи получше будут. К Тютюшевому броду шли. Сегодня, должно, уже за Микулинским погостом».

Албыч вихрем промчался через Микулинский погост, обыскал соседнее село, но Аниску нашел почти случайно, на опушке соснового бора, когда тот расположился с богомольцами перекусить.

Вот он где! — рявкнул взбешенный конюх, подъезжая к нему. — Поднимайся, Анисий Нажирыч, поедешь с нами к мамке.

Аниска метнулся было в лес, однако всадники легко нагнали его, один из них перекинул юного хозяина через седло и подвез, орущего, к Албычу. Тот, отдуваясь, вытер рукавом пот со лба.

Подумал бы о матери, прежде чем стрекача давать. Ей-то каково? И так одна бьется как рыба об лед, так еще твое озорство терпеть. Ведь родной ты ей сын, не прижитой, не взятый у калик перехожих — а такое паскудство учинил. Ну не срам ли?

Отпусти, ты, раб, бесовской сын! — верещал Аниска, болтая ногами. — Не хочу обратно в смрад, хочу к свету! Вы все в грязи ходите, истины не знаете. Противно мне с вами. И с матерью противно. Она Сатаной помраченная, в слепоте живет. И ты тоже слепец, и все они. Я с бесами бороться буду, скверну изгонять… Пусти, собака, порося вонючая…

Не зазорно тебе такие словеса молвить? — покачал головой Албыч. — А еще боярич! Посовестился бы хоть вон странников этих. Божьи люди, а ты при них уста свои юные грязнишь.

Но Аниска не унимался — костерил Албыча последними словами, пробовал вырваться.

Один из богомольцев — рыжевласый скопец с бельмом в левом глазу — вступился за мальчонку. Сказал конюху высоким голоском:

Отпустил бы ты его, холоп. Видишь, у мальца душа к Богу рвется. Грешно благому делу препятствовать…

Ну да, — огрызнулся Албыч. — Я его отпущу, а мне потом за это кнутовищем хребтину переломят. Ополоумел? — Он подхватил висящего поперек лошади Аниску и, поднатужившись, посадил впереди себя. — Ну-ну, не шали, Анисий Нажирыч. Все равно не отпущу. Иначе не сносить мне головы. — И пустил лошадь рысью.

…Нажириха, увидев въезжающих во двор Албыча с Аниской, соколицей налетела на сына — тот едва успел спрыгнуть на влажную после недавнего дождя землю. Принялась хлестать его по щекам, драть вихры да приговаривать:

Ты что ж удумал, ветрогон? Мать бросить и с этой голью перекатной по миру бродить? Ничего святого в тебе нет, только блажь и юродство. Ходишь в рванье, ристаний воинских сторонишься, одни молитвы на уме. Посмотрел бы отец на твои нелепицы! Для того ли он тебя родил, чтоб ты теперь шатался с бездельниками? Я из тебя это божедурье выбью, так и знай. Раньше-то снисходительна была, думала — опомнишься. Но теперь-то возьмусь с полной силой. Посидишь покуда на цепи, бестолочь. Авось туман-то из башки выветрится. — И, держа его за локоть, потащила за собой в сени.

Аниска не сопротивлялся, только шмыгал носом. Младший брат его, тоже выбежавший на крыльцо встречать вернувшуюся погоню, отшатнулся, увидев разъяренную мать.

Нажириха втолкнула сына в детскую и захлопнула дверь, сказав напоследок:

Посиди покуда здесь, неслух. И чтоб из дома ни шагу! Увижу — выпорю у всех на глазах.

Сама же кинулась к иконе Спаса, висевшей в горнице, прямо над полочкой с рушником, на которой стояли маленькие деревянные идолы предков.

Господи Исусе, — зашептала истово, молитвенно складывая гудящие от ударов ладони. — Чем же прогневала я Тебя, что так караешь меня? Чай не обделяю дарами Твоих храмов… О прошлом лете, когда Спасскую церковь ставили, вспомни — я тоже вложилась. Да и на праздники завсегда отец Иванко от меня получает то медовый корж, то корчагу березовицы. Или мало Тебе? Больше хочешь? Буду больше треб класть, присягаю Тебе в том, только верни мне любовь сына.

А Бог спокойно взирал на нее, окруженный золотым сиянием, и вздымал двуперстное благословение, точно насмехался над несчастной бабой.

…Три дня после этого вдова не выходила со двора — сторожила сына. За это время нашла грамотку, в которой был записан договор ее мужа с Нездилой, перечитала ее и, убедившись в своей правоте, впервые за много дней расслабилась. «Через седмицу еще раз Нездилу навещу. Сличим харатьи».

Покуда сбиралась, нагрянула к ней Неделька — тоже Нажирова вдова, из холопок, получившая свободу после смерти господина. Постучалась робко в калитку — Албыч не пустил, прогнал ее, как было велено.

Тогда баба начала досаждать ключнице и стряпухе, ходившим на рынок. Семенила за ними, молила тонким голоском:

Скажите боярыне, что на все согласна — хоть навоз убирать, только пускай возьмет обратно. Жизни нет никакой: на столе одна репа да брюква, и то не всякий день. Недорого продамся, за три гривны всего. А сынок может за лошадьми приглядывать: чай Албыч-то уже не отрок, скоро подмену ему искать придется. Так вы поговорите, милые, сердце же не камень у боярыни, уж я-то помню…

Так она ходила и зудела, допекая своей назойливостью, а те только отмахивались:

Иди-иди, попрошайка! Будто и не знаешь, что ты боярыне как заноза.

А ежели не возьмет, я к Нездиле пойду, — грозила Неделька. — Мне все едино помирать с голодухи.

Нажириха, прознав об этих словах, только усмехнулась:

Пущай идет, убогая. Больно нужна кому!

Так Неделька ничего и не добилась. А Мякуша торжествовала — утерла нос сопернице. Хоть после смерти мужа, а поставила на место проклятую разлучницу.

На третий день она освободила сына из заточения, но велела Албычу сковать его ноги цепями. Сердце кровью обливалось, когда глядела на такое мучительство, да ничего лучше придумать не смогла. Пуще срама страшилась нового бегства отпрыска.

Стояла и, напустив на себя суровый вид, говорила ему:

Сам виноват! Неча было от матери по кустам прятаться. Вернусь — еще поговорю с тобой. А ты крепко подумай, что тебе лучше — быть достойным имени или дальше срамить себя и родителей. Так-то!

И уехала в село.

 

Нездиловская межа — сырой овражек, утонувший в березовой рощице. Вокруг овражка вспаханные поля: справа — Нажира, слева — Нездилы, разделены межевыми камнями. А в самом овражке, шириной в десять аршин и длиной в десяток саженей, — два ключа. Из-за этих-то ключей и возникло несогласие у Нажирихи с Нездилой.

Окруженные холопами, они ходили вокруг да около овражка, держа каждый свою харатью, и, потрясая ею как свидетельством, самолично отмеряли шагами расстояние до межи.

Вот глянь-ка, — напирала вдова, — два десятка саженей от ключей. Шульга, встань там. Эвон, проводим черту… Вот ключ, а вот — я. Меряю на полудень: раз, два, три… — Подминая стерню и высоко вскидывая ноги (понева так и взлетала), она отсчитала тридцать пять широких шагов на юг. — Вот где межа должна быть! Не веришь? — Мякуша крикнула старосте, державшему моток веревки с узелками: — А ну-ка, проверь.

Тот вогнал колышек в то место, где раньше стояла Нажириха, и пошел к ней, разматывая на ходу веревку и считая узелки. Дойдя до хозяйки, сообщил:

Поменьше вышло, боярыня. Десяток и еще восемь саженей.

Вот как! — возликовала вдова. — Выходит, я еще в ущерб себе посчитала. Уразумел, Позвиздыч? Вертай межу на место, где была.

Да как же так, кир Мякуша? — округлил тот глаза. — Ты ведь от дальнего ключа считала. А надо-то — от ближнего. О том у нас был уговор с Нажиром. Да и сажени не сельские, а градские. А по ним-то выходит, что межа стоит на месте, где ей и следует.

Нажириха чуть волчком не завертелась. Подскочила к боярину, завопила:

Это где ж сказано, что от ближнего? И почему градские? Нет того в договоре!

О том тебе свидетели скажут, что в харатью вписаны, — невозмутимо ответил Нездила. — Плещей, Мирошкин сын, да Рогожка с Власьевой улицы. При них договор заключали. При них да при тиуне, кир Мякуша. — Он кротко сложил длинные, сухие ладони на тощем брюхе.

Не верю я тебе, Нездила. Тем паче что тиуна того уже нет, а Плещей, сам ведаешь, ума лишился, ничего не соображает. Что делать-то будешь? Как доказывать? Или Рогожку умаслишь, как градского? У, живоглот, чтоб тебе пусто было! — Она повернулась к своему холопу, все так же стоявшему в овражке: — Шульга, вылазь, хватит там стынуть.

С запада стремительно наплывали тучи. Поднялся ветер, зашумели березы. Нажириха запахнулась в плащ.

Ей-же-ей, у градского встретимся, — постращала она.

Сизое полотно туч распорола молния, грянул гром, разверзлись хляби небесные. Мякуша накинула колпак и, перескакивая через борозды, торопливо потрусила к возку.

Нездила бухтел сзади:

Ты не кручинься, соседка! Я ж только правды хочу. Чужого ломтя не беру. Как умолвились мы с Нажиром, так нехай и будет. Ежели кто ввел тебя в облуду, так тут зла нет — кто из нас без греха? А то пойдем к градскому — он тебе то же скажет.

Вдова забралась в мокрый возок, уселась, глянула сверху на Нездилу. Тот истуканом торчал среди пашни, будто обломок сгоревшего ствола. С края его колпака обильно падали капли.

Перехватив взгляд Нажирихи, крикнул:

Ко мне-то не заглянешь на огонек? Всяко ближе будет.

Мякуша отвернулась, нетерпеливо толкнула усевшегося впереди Шульгу:

Ну поехали уж. — Затем обернулась к Нездиле и крикнула, погрозив кулаком: — У градского встретимся. Он тебя быстро на чистую воду выведет, лукавый бес.

…Тем же вечером, едва переждав у старосты ливень, снова велела Шульге запрягать: не терпелось ей вернуться домой. Тиун обомлел:

Помилуй, матушка, кто ж на ночь глядя ездит? Лихие люди кругом, да и навьи баламутят, заведут к себе в гнездовище — и поминай как звали.

Ты мне еще поговори! — недовольно крикнула Мякуша. — Сказано, запрягай, так делай. Ишь, язык распустил, раб!

Тот не посмел ослушаться.

Выехали, когда солнце, налившись багрянцем, уже тронуло нижним краем окоем. Раскисшая земля чавкала под колесами. Погруженные в сумрак деревья серебрились каплями. Было холодно, ветер студил намокшую под плащом спину.

Тиун ворчал:

Воля твоя, матушка, а только далеко мы так не проедем. Все равно придется в поле заночевать.

Тебя не спросили, — огрызалась боярыня.

Ехали до тех пор, пока не закончились нездиловские пашни. Дальше потянулись тополиные и березовые перелески, утопавшие в кустах дикой малины и шиповника. А за ними, щетинисто топорщась, начинался Поповский лес — недоброе место, полное леших да упырей. Сказывали, что один поп как-то взялся изгнать оттуда нечисть да и сгинул без следа. С тех пор лес так и величали — Поповский.

Тьма, клубясь, выползала из распадков, заглатывала петляющую колею.

Шульга обернулся:

Ни зги не видать, матушка. И воз расшибем, и сами убьемся.

Лицо боярыни терялось под платком. Тиун услышал ее недовольный голос:

Ладно… распрягай, коли так.

В слабом свете ущербного месяца въехали под сень тополей. Колеса с шелестом вминали в землю крапиву и лопухи. Шульга привязал лошадь к дереву, расстелил на холодной сырой траве потник, под голову подложил седло. Боярыня осталась спать в возке.

Эхма, жаль, посторожить некому, — сокрушенно заметил тиун. — Ежели не сомкну очей, завтра буду как вареный, не довезу.

Ладно уж, — проворчала Мякуша. — Авось Бог милует.

Она и сама уже жалела, что погнала на ночь глядя: выехали бы завтра, ничего бы не случилось. Но признаваться в этом холопу было зазорно.

Так и переночевали. Утром, дрожа от осенней росы, окостеневший за ночь Шульга долго вытряхивал из потника муравьев и прочую живность.

Мякуша торопила его:

Скорей! Чего копаешься?

Ей казалось, что если промедлить еще хоть немного, то сын опять удерет, невзирая на цепи. Снова и снова вспоминала, как, уезжая из дома, оборачивалась в сомнениях — не вернуться ли? — и как уже по пути к Нездиле укоряла себя, что не вернулась. Изведенная тревогой, она не разрешила тиуну даже позавтракать и вновь погнала его в дорогу.

Добравшись наконец до дома, спрыгнула с возка и, не дожидаясь, пока ленивый Албыч откроет ворота, забарабанила в калитку:

Отпирай, балбес!

Албыч, не разобравшись (подумал, забулдыга какой ломится: слишком уж мужской голос был у боярыни), рявкнул с той стороны заплота:

Кто там дверь ломает? Кому-то я сейчас бока намну.

Не успел поднять деревянную щеколду, как калитка распахнулась и Мякуша, оттолкнув его, кинулась в избу.

Там он? — кричала на ходу. — Там?

Да там, боярыня, — поспешил за ней опомнившийся конюх. — Где ж ему быть? Глаз с него не спускал, днем и ночью сторожил.

Мякуша чуть сбавила ход. Не останавливаясь, обернулась к конюху, приказала:

Отопри ворота, валандай. Неча за мной бродить.

Сама же с колотящимся сердцем поднялась в горницу и, увидев там сидящего на рундуке Аниску с книгой в руках, подлетела к нему и начала целовать:

Милый мой, милый! Прости непутевую мать. Сейчас велю снять с тебя эти цепи проклятые. Ты только обещай, что не уйдешь из дому. Большего не прошу — лишь обещай.

Раскрасневшийся от объятий и поцелуев Аниска оторопело уставился на нее, затем тихо промолвил, опустив глаза:

Не уйду.

Вот и славно! — обрадовалась она. — Пойдем, милый, вниз — там Албыч цепи собьет, пропади они пропадом. Где братик-то твой? С мальчишками забавляется или рыбу удит?

В мельницу где-то играет, — ответил Аниска, всем видом выражая презрение к детским утехам брата.

Вот и хорошо, вот и славно. Он — в мельницу, ты здесь книжки читаешь — все рядом, живы и здоровы, — лепетала мать, с умилением глядя на насупленное лицо сына.

 

Следующие три дня Нажириха провела в доме, боясь отлучиться. То и дело заходила в клеть к сыну, проверяла, на месте ли. О своем споре с Нездилой и не вспоминала. Подумывала даже ворожею пригласить, чтоб уж точно отвадила Аниску от недобрых мыслей.

Но на третий день к ней самой явился человек от градского — звать на суд и расправу. Безмерно удивленная боярыня спросила встревоженно:

По чьему же это позыву? Кому вдова не угодила?

По позыву черниговца Вакоры, — важно ответил холоп, сунув большие пальцы за широкий кожаный пояс, сползший под толстое брюхо.

У Мякуши засвербело в груди. Спросила, робея:

Это кто ж такой?

О том не ведаю, — осанисто сказал княжой холоп и уплыл.

С камнем на сердце Нажириха поплелась в палаты к градскому, прихватив с собой Албыча.

Эх, не потолковала я с Рогожкой, — сокрушалась она. — А этот змий небось уже его обласкал, перетянул к себе.

Ты, матушка, не боись, — утешал ее конюх. — Мы, твои холопы, стеной за тебя встанем.

Суд и расправу градской тиун творил в детинце, на широком дворе перед Богородицкой церковью. Дорога туда вела через шумное и тесное торжище.

А ну, дорогу боярыне! — кричал Албыч, распихивая люд. — Дорогу, морды поросячьи!

Он достал из-за пояса плетку, принялся стегать нерасторопных, сдабривая удары крепким словцом. Повернувшись однажды к Мякуше, заметил с легким укором:

Эх, боярыня, а на возке бы как прытко доехали!

Мякуша смолчала.

По укатанной дороге, обходя лужи, добрались до мостков через ров. Торговый путь уходил к реке. Боярыня с конюхом прошла по бревенчатому настилу и ступила в огороженный частоколом детинец.

На дворище перед церковью рассыпался люд — купцы да мастера. Стояли по двое — по трое, переговаривались, спорили, ругались. Кое-кто приволок корзины с яствами и живыми курями — платить тиуну за справедливость. Иные держали на поводке козу или овцу. Сам тиун сидел на резном деревянном кресле перед красными воротами церкви и, подперев ладонью жирное, покрытое оспинами лицо, слушал двоих спорщиков, которые, отталкивая друг друга, что-то наперебой лопотали ему. Рядом с тиуном расположился за низким столиком писарь, водивший писалом по пергаменту. По сторонам от наместнического кресла скучали вои с копьями в руках и мечами на кожаных перевязях. Другие вои выстроились полукругом перед храмом Божиим, упираясь краями дуги в его углы. Эти наблюдали за толпой, не пускали к тиуну жалобщиков, хотевших пролезть без очереди. А над деревянными створами церковных ворот, благословляя взыскующих правды, сияла багрянцем и золотом намалеванная на липовой доске Богородица Оранта, заключенная в клеть ковчега.

Албыч растолкал впереди стоящих, пропустил вперед госпожу. Та безотчетно перекрестилась на икону, начала было прислушиваться к спорившим перед посадническим троном, но тут где-то рядом грянул торжествующий вопль:

Ага, попался, сучий кот!

Круглолицый приземистый мужичок в жупане схватил Албыча за грудки. Тот замахнулся было, однако опустил кулак и в испуге только отпихивал коротышку за толстые запястья.

Ты почто моего холопа бьешь? — надвинулась на незнакомца боярыня. — Ополоумел? На глазах-то у градского!

Не твой это холоп, а мой, — завизжал тот, перекрывая голоса спорщиков.

Мякуша изумленно распахнула глаза, а наместник крикнул, вытянув красную шею:

А ну, тихо! Кто там бузит?

Возле боярыни откуда ни возьмись вырос Нездила Позвиздыч. Проворковал:

Каково живется-можется, кир Мякуша? — Затем повернулся к мужичку и примирительно сказал: — Ты покуда оставь этого раба, никуда он от тебя уже не денется.

Ты о чем таком молвишь? — подозрительно спросила боярыня.

Но ее не слушали. Мужичок неохотно отпустил конюха и проскрежетал, засопев:

Теперича уж не уйдешь. — И утопал вместе с Нездилой.

Мякуша повернулась к Албычу:

Это кто ж такой был? Из-за него меня градской и позвал? Не к добру это, видать, особливо ежели Нездила рядом трется.

Ты, это… не взыщи, боярыня, — промолвил конюх. — Тут дело такое… старое… Откуда он тут взялся середь берендеевых полей? — Конюх встрепенулся, заговорил быстро и с напором: — Позволь, боярыня, отлучусь. На миг один. Сей же час вернусь. Только надо бы мне… отойти.

Эй, ты куда это? — вопросила сбитая с толку Мякуша. — А ну, постой! Постой, тебе говорю!

Мне… нужно, боярыня, — говорил Албыч, пятясь. — Позволь по доброте своей… смилуйся, матушка…

Оторопевшая вдова наблюдала, как он отступает все дальше и дальше, пока, наконец, не пропал в толпе — только его и видели. Рванувшись было за ним, она была остановлена требовательным возгласом:

Мякуша Воигостовна, вдова по Нажиру Отяевичу, изволь пожаловать!

Это говорил писарь, встав с места и держа перед глазами развернутую харатью. Нездила, потирая клешнятые ладони, уже спешил к тиуну. За ним вышагивал пузатый мужичок, а еще дальше (Мякуша не поверила своим глазам) семенила Неделька, подстилка мужнина. Наместник, потирая одутловатую щеку (старый пьяница!), задумчиво поглядывал на боярыню.

Мякуша пролезла меж воев, подступила к трону:

Зачем позвал, Перенег?

Посадник не успел ответить — вновь всполошился круглолицый жалобщик, напавший на Албыча:

Э, а где ж холоп-то мой? Опять дал драпака?

Боярыня непонимающе уставилась на него. Тиун лениво махнул рукой Нездиле:

Говори что хотел, боярин.

Тот замурлыкал, потирая сухопарые ладони:

Давеча явилась ко мне баба именем Неделька. Вот она, рядом. Поведала, что бывшая хозяйка ее, Мякуша с Власьевой улицы, держит у себя беглого именем Албыч, который при ней состоит конюхом. А тот беглый, рекла, из Чернигова-града, ходил там в ключарях, да проворовался и утек, а тут продался кир Мякуше. Послал я вестника в Чернигов, чтобы справился, не кликал ли кто на торжище Албыча? Вестник вчерась вернулся и привез вот этого человека. Имя ему Вакора, в Чернигове подвизался кузнецом.

Боярин отступил и легонько подтолкнул вперед мужичка. Тот быстро поклонился тиуну, закивал:

Так и есть, посадник. Правду молвит боярин. Три лета тому сбег от меня Албыч, раб, от торков нанявшийся. Выкликнул я его на торжище, да не сыскал. А как пришел ко мне холоп от градского с известием, что спрашивают про этого Албыча, тут я и собрался наскоро.

Ну и что, твой это челядин? — лениво спросил наместник.

Мой! Как есть мой. Только вот что-то опять не вижу его. Как бы снова не утек.

Кузнец забегал глазами по толпе, подозрительно поглядывая на Мякушу. А та стояла как громом пораженная, не в силах вымолвить ни слова.

Посадник сказал:

Что ж, Мякуша Воигостовна, ведала ты, что холоп твой из беглых?

Хорсом клянусь и матерью сырой землей… — пролепетала боярыня. — Истинный бог, не ведала.

А где ж он сам?

Да только что тут был… — Она растерянно обернулась, но увидела только любопытные рыла толпившихся за цепочкой воев горожан.

Ведала не ведала, а куны мне за него — вынь да положь! — завопил Вакора. — Да за издержки тоже.

Боярыня покачнулась. Слишком много ударов судьбы обрушилось на нее за последнее время.

Она подняла глаза, уставилась на злорадно ухмыляющуюся Недельку:

Что ж, радуешься, бессоромная баба? Отомстила мне за небрежение?

Тиун погладил короткую черную бороду. Заметил горластому кузнецу:

Вира положена, если нет возврата. А с возвратом — без виры.

Тот не смутился:

А хотя бы и так! Только где он, беглый мой? Ведь здесь же был, паршивец.

Наместник сочувственно посмотрел на вдову:

Его правда, боярыня. Должна ты передать ему беглого. Куда он запропастился-то?

Мякуша мстительно заявила:

А бог его ведает. Сами и ищите. Что, думаете, ваша взяла? Заклевали вдову? Ишь, петухи какие — втроем на одну курицу. Не стыдно с бабой-то тягаться?

Она в сердцах плюнула и пошла прочь с дворища. Посадник и кузнец с Нездилой возмущенно закричали ей вслед, но боярыня даже не обернулась. Все ей обрыдло: тяжба, село да и город тоже. Хотелось запереться в избе как в затворе и никого не видеть.

…Дома она ожидаемо не застала конюха. Ключница растерянно сидела у холодной печи. При виде хозяйки затараторила:

Прибежал сюда, матушка, весь в пене, и давай седлать Белолобку. Я к нему: «Что стряслось? Куда собрался?» А он: «Прощевай, Вторка. Больше уж не свидимся». Я его спрашиваю: «Никак в бега собрался?» А он: «Не поминай лихом». Я ему: «А боярыню-то куда дел? Зла не сотворил ли с ней?» А он как зыркнет — аж плохо сделалось. Махнул рукой да и был таков. А я-то выбежала на улицу и давай кричать ему: «Совсем ополоумел, буслай проклятый? Куда погнал?» А он и не обернулся даже…

Мякуша простонала:

Да и леший с ним. Сыновья-то дома? Аниска здесь?

Здесь, матушка, здесь. Как не быть?

Боярыня начала подниматься по лестнице. Приказала:

Вторка, достань-ка березовки. Чтой-то мне нехорошо.

Я мигом, боярыня.

Приволакивая ноги, добралась до опочивальни и упала на ложе. Задышала глубоко, чтобы унять сердцебиение, приложила ладонь ко лбу. Ох, как бы не залихорадило!

Вторка, где ты там шляешься?

Уже иду, боярыня!

Выпив березовицы из большой медной чаши, снова упала на постель, знаком отослала ключницу прочь. «Чего ж меня так жизнь лупит? — думала боярыня. — Вроде и грешила не более других, а колошматит и колошматит. Прямо Иов на гноище». Пребывая в грустных мыслях, незаметно заснула.

Пробудилась от осторожного прикосновения к плечу.

Боярыня, — тихо молвила Вторка. — Холоп от градского явился. С харатьей к тебе.

Ох ты боже мой… Пошла вон!

Ключницу как ветром сдуло. Мякуша с трудом поднялась, потерла глаза и виски. Посидела некоторое время, приходя в себя, затем прошаркала в горницу. Села на лавку возле окна, крикнула зычно:

Вторка, веди сюда холопа!

Перед боярыней предстал наместнический вестник. Передал Мякуше приговор тиуна.

Прими, боярыня, без гневу, — сказал он, кладя на стол грамоту с вислой свинцовой печатью. — Да еще новый тебе позыв на завтра — от боярина Нездилы Позвиздыча.

Мякуша сумрачно глядела на него, ничего не говоря. Дождавшись, пока выйдет, пробежала глазами написанное и покачала головой, заскрипев зубами от досады:

Ишь ты, пять гривен за невозврат холопа. А где ж мне его взять? Да еще за издержки три ногаты. Скоты…

Она спрятала лицо в ладонях и долго сидела так, не двигаясь. Потом крикнула:

Вторка, позови сыновей!

Те скоро явились — насупленные, недовольные. Мякуша сказала, тыча коротким ногтем в харатью:

Вот, сыны, запомните: Нездила Позвиздыч — самый главный ваш ворог. Меня не будет — хоть вы расквитайтесь. Если не с ним, то с потомками его. Поклянитесь перед образом Спасителя нашего, что не забудете услышанного сейчас. — Она поднялась на ноги, взяла с углового поставца икону и поднесла сыновьям: — Целуйте.

Аниска с братом по очереди прикоснулись губами к образу.

Вечно помните: нет для нас ворогов хуже нездиловского рода. С ним отныне — никаких дел. С голоду будете помирать, а к ним не идите. А ежели придут к вам просить помощи, гоните их прочь.

Взяв с сыновей обещание вечно помнить нездиловское зло, отпустила их; после долго думала, как поступить с приговором тиуна: покориться несправедливости или кинуться в ноги князю — авось смилуется? Гордость боролась с отчаянием. «Нигде правды нет, — с горечью думала вдова. — Албыч — и тот пройдохой оказался. Как жить-то, Господи?»

Печальные размышления были прерваны жалобщиком Вакорой, который явился вместе с наместническим слугой за своим добром. Вдова не захотела с ними говорить, послала Вторку сказать, чтобы пришли завтра. Слуга заявил: сроку ей на исполнение приговора — день. Если завтра к вечеру не выдаст беглого или не заплатит за него пять гривен, избу возьмут на меч. Пяти гривен у боярыни не оказалось, только три. Пришлось отправить ключницу к знакомому купчине, чтобы дал две гривны в долг. Тот не отказал, хотя и заломил немилосердно — в месяц по ногате с гривны. Делать нечего, пришлось согласиться.

Вечером, укладываясь спать, Мякуша опять истово молилась образу Спаса:

Господи Исусе Христе, Сыне Божий! Помоги, спаси, избавь от невзгод! Отвадь ворогов! Не допусти сорома, не дай злодеям растащить имение! Не за себя молю — за сыновей. Я свое отжила, а им-то каково придется? У меня все возьми, не жалко, но им оставь долю! Боже святый, спаси и сохрани!..

На следующий день с утра, кряхтя и охая, потащилась к тиуну. С собой взяла Первака — косоглазого бобыля, который рубил для вдовы мясо, колол дрова и убирал снег. Сказала ему: «Пока не найду нового конюха, будешь за лошадьми смотреть и со мной ходить куда велю».

На посадническом дворище расплатилась с черниговским ябедником, заодно объявив, что холоп сбежал. Потом началась тяжба с неуемным Нездилой Позвиздычем, который привел с собой обоих свидетелей. Те целовали крест, подтверждали каждое слово боярина. Мякуше только и оставалось, что развести руками.

Ты уж не гневись на меня, кир Мякуша, — лебезил Нездила. — Я ж токмо за правду. Уж ежели оттяпал твой муж мою землицу, будь добра — верни. А на твое я не зарюсь, упаси боже.

Да? — горько усмехалась боярыня. — А борти мои кто уволок? Не твои холопы разве?

Так ведь говорено уже у нас с тобой о том, — удивился Нездила. — Найду борти — верну все до единой, а холопов буду сечь без пощады.

И думаешь, поверю я тебе? Эвон обыскался, аж тяжко смотреть. То-то под вдову копаешь, ябедников из самого Чернигова вывозишь, вместо чтоб борти искать. Да и к чему тебе их искать? Небось и так знаешь, где они есть.

Почто напраслину возводишь? — печально спросил Нездила. — Отродясь за чужим не гнался. Любого спроси. Перенег, разве лгу?

Тиун покачал головой, гладя бороду:

О тебе, Нездила Позвиздыч, худой молвы нет.

Вдова воздела к небу руки:

Великий Дажьбоже, будет ли конец моим печалям?

Порешили через два дня ехать с человеком от градского в село проводить новую межу. Заодно выяснить судьбу украденных бортей.

Нездила предупредительно спросил у вдовы:

С кем поедешь-то, кир Мякуша? Конюх твой сбежал. Сядай ко мне в лодью. Вдвоем-то веселее.

Да я лучше с аспидом в лодью сяду, — огрызнулась боярыня.

Дело твое, кир Мякуша. Я ведь только по-соседски, по-дружески. Не все же нам собачиться.

Езжай, езжай. Там увидимся.

Но хоть спесь и заедала, а все же вскорости пожалела Мякуша, что не приняла нездиловского предложения. Ехать с Перваком — значило оставить дом без мужского пригляда. А если разбойники залезут?

Надеялась за оставшиеся два дня купить нового конюха. Ради этого продала серебряное ожерелье с самоцветами. На торжище после случая с Албычем идти зареклась — послала Вторку по дворам больших людей. Та обила все пороги, но конюха по приемлемой цене так и не сыскала: все гнули цену в семь-восемь гривен.

Ладно, — подытожила боярыня, выслушав Вторкины причитания. — Потом найду. А пока оставлю как есть. Авось ничего не случится.

 

На третий день она отбыла с Перваком в село. На прощание расцеловала сыновей, наставляла их:

Слушайте Вторку и не перечьте ей. Ты, Аниска, приглядывай за младшим братом. Никого у меня нет, кроме вас. Ежели что с вами случится, не переживу. Так и знайте. — Она еще раз посмотрела на Аниску. — А ты помни, чту мне обещал. Опять удерешь — не только мать обидишь, а и перед Богом грех будет. Так-то!

Перекрестила их, дала приложиться к своей деснице и уехала, украдкой смахивая слезы. Душа разрывалась между домом и селом: страшно было и за отпрысков, и за вотчину. Ах, когда же это кончится?

Вторка, проводив боярыню, сказала ее сыновьям:

Слыхали, господа сорванцы, что мать велела? Слушаться меня и не перечить. Так-то.

Те, хоть и целовали матушкину длань, выполнять ее наказ не собирались. Младший сразу ускакал на Нежатин луг играть в шары и горелки, а старший, посидев денек дома, на следующее утро побежал на пристань, чтобы поспрошать, не идет ли какая лодья в стольный град Киев? Заодно принялся подыскивать спутников, чтобы ушлые лодейщики, взяв на судно, не продали в неволю.

Помыкавшись туда-сюда, увидел двух стоящих возле купеческого струга попов в обтерханных рясах, с котомками за плечами. Те о чем-то толковали с кормчим — приземистым и рябым торком в высокой войлочной шапке и свите с закатанными рукавами. Аниска знал, что струг принадлежит ясскому гостю, торговавшему мехами и рабами. Не позднее как завтра гость собирался отчаливать в столицу. Боярич сел поодаль и стал наблюдать за попами, ожидая, пока те закончат беседу. Спустя какое-то время кормчего окликнул с лодьи человек в долгополом узорном кафтане и печенежских сапогах. Кормчий утопал, а слуги Божьи побрели, негромко беседуя, с бревенчатой пристани.

Аниска кинулся к ним, заговорил торопливо:

В Киев идете, святые отцы? Меня возьмите, давно хочу в обитель Христову уйти. Места много не займу, еда у меня також с собой. Я не вру, вот вам крест! Книги люблю читать: и Псалтырь, и шестоднев, и часовник, и Евангелие Марково… Целый короб ими набит. Мать ругает, грозит спалить их… Меня отец Иванко учил, из Васильевской церкви… Вы его спросите, ежели не верите. Возьмите, а? Хочу к Богу стать ближе, бесов хочу поборать. Не могу тут, помру без слова Божия…

Те в удивлении уставились на мальца, стали расспрашивать его, кто да откуда. Говорили они по-новгородски — цокая и вставляя куда ни попадя «е»: «Асце ся не возвернем», «Мате твоя ся не прогневе?», «Не с руки ся с тиуном нам ссорице». Аниска, услыхав такое, возликовал: дед его, дружинник Ярославов, сам был с берегов Ильмень-озера, завсегда потешал местных своим говором.

Мать со свету сживет, если не уйду, — лопотал. — Хочет меня в вои отдать, а для меня это хуже неволи. Мне бы Господу служить, псалмы петь… ни о чем другом не мечтаю. Помогите мне, святые отцы, избавьте от злой участи. Иначе — вот вам крест! — что-нибудь с собой соделаю. Лучше в омут с камнем на шее, чем с копьецом по полю разъезжать. Не паствой хочу быть, а пастырем. Чую в себе призвание, вижу горний свет…

Смущенные таким напором, попы топтались в нерешительности — хоть и сочувствовали мальчишке, но боялись навлечь на свои головы боярский гнев. Наконец один из них, чернобровый и густовласый, прогудел в бороду:

Что ж, коле так, споспешествуем цобе в порыве. Завтре ся отправляем, в третьем часе. Дерзай, малеце. Учти токме: ежели нагонят нас, мы не при цем. Взяли цебе, поскорбев о сироте, цтоб не сгинул один в Диком поле. Уяснил?

Уяснил, — закивал боярич.

Как звать-то цебе? — спросил другой поп, пониже да пожиже.

Аниской.

А в крещении?

Мальчишка на миг задумался, вспоминая крестильное имя.

Федоской… кажись. Ага, Федоской.

Богоданный, значит. Может, и впряме, Господь нам цебе послал, Федоска?

Тот пожал плечами, широко улыбнулся и рванул домой — сбираться в путь. Напоследок еще оглянулся и крикнул:

Вы, слышьте, без меня не уплывайте! Дождитеся!

Ах как он был счастлив! Будто крылья обрел, взмывая в поднебесье. Что соврал матери — плохо, однако ведь ради благого дела! Бог простит, снимет грех с души. Иначе зачем наполнил Он Аниску рвением? Зачем послал ему паломников, с коими тщился пойти по святым местам?

Хоть и не удалось сбежать тогда от матушки, а все ж не напрасен был поход. Кабы не паломники, не узнал бы Аниска о киевских обителях, где вдали от суеты пребывают немногие черноризцы. Вспоминал теперь, как, подняв заскорузлый палец, тонкоголосо сипел носатый скопец: «Мало их, но каждый сияет будто светоч в нощи. Знаменитейшие из прочих — Павел Антиохиец, да Иоанн Болгарин, да Антоний Любечанин, что подвизался в пещере, выкопанной владыкой Ларионом. У греков нынче монастырей не счесть, уже и за свершение не почитается, а у нас это — дело новое, неизведанное, на чернецов как на волхвов косятся. У нас-то, я тебе скажу, самое раздолье для христианского дерзновения. Эвон пашню видишь? Вот это наша Русь и есть. А мы — пахари, ведем борозду, сеем. Так, помаленьку, и засеем всю страну. Изгоним поганых бесов, не дадим им бесчинствовать, смущать людские души…»

Аниска слушал и таял от умиления. Вот то, ради чего стоило жить! Хватит читать книжки, пора разбить божественный сад!

Голова кружилась от восторга!

Но тут же вспоминалось ему лицо матери — насупленное, грубо вытесанное, с лохматыми бровями и подозрительно прищуренными глазами — лицо беса, одолевшего ее. Это дьявол внушил ей мысль надеть на Аниску цепи. Дьявол заставлял ее драть сыну космы. Дьявол вынуждал мешать сыновьему призванию. Не могла же мать по доброй воле портить ему жизнь. То был дьявол, вселившийся в нее! А раз так, не было греха в Анискином вранье. Ведь не матери он лгал, а Сатане. Кто осудит его за это?

 

Добраться до Киева оказалось только половиной дела. В стольном граде никто не хотел пускать юного голодранца, пришедшего с котомкой за плечами.

Иди, иди, мал ишшо, — говорили ему привратники, прогоняя от створ обителей с вырезанными на воротах греческими буквицами.

Кабы не бродячие попы, приютившие Аниску у знакомого пономаря, пришлось бы ему ночевать на пристани. Пригорюнясь, он ходил по шумным киевским улицам и чувствовал себя голодным котом возле плотно закрытой крынки со сметаной: вот она, рядом, только протяни лапу, но как же добраться до нее?

Тут-то ему и вспомнился рассказ паломника о ските Антония Любечанина на Берестовой горе. Авось хоть там примут?

Идя туда, с трепетом думал о суровости старца: говорили, будто жил тот на хлебе и воде, неустанно молясь и копая пещеру. Людей сторонился, а ежели кто хотел приобщиться святости, того испытывал жестоко, терзая постом и затвором. За все время только один монах и выдержал проверку, остальные бежали от Антония сломя голову, спеша укрыться от мира и сорома в других обителях. А еще молвили, будто в ночи от пещеры исходило сияние и слышен был ангельский хор. А вокруг летали бесы, злобясь, что не могут уязвить крепкого верой.

Страшно было Аниске. Вдруг окажется слаб духом? Твердил, донимаемый сомнениями: «Ах, Господи, не дай опростоволоситься».

Скит Антония — земляная пещера в сквозистой дубовой роще на склоне горы, окруженной частоколом. От пещеры в разные стороны вились усыпанные пожухлой листвой тропинки. Пройди чуть правее — и выйдешь к обрыву над Днепром, на другом берегу которого, среди полей и березовых рощ, чернели избы, бабы стирали в реке одежу, смерды возили сено на телегах, ребятня бегала меж заборов, пугала курей и поросят.

Калитка в частоколе не запиралась. С внешней стороны все было вытоптано, стояли, прислонясь к тыну, какие-то тюки, в корзинах билась птица, повсюду торчали бочонки, один меньше другого, а еще теснились медные ковши, деревянные мисы, греческие зеленые горшки и корчаги, берестяные коробы с железными ножами и ложками — всего и не перечесть. Ко многим дарам прилагалась записка на веревочке — просьба к схимнику молить Бога за дарителей.

Аниска, пораженный, миновал все это роскошество, осторожно открыл калитку и, оглядевшись робко, направился по широкой тропинке вверх по склону. Размышлял: «Увижу старца — брошусь к ногам. Пусть хоть прирежет на месте, но не прогоняет». О возвращении к матери не думал: с прошлым было порвано навсегда. Образ родительницы изредка мелькал где-то на границе сознания, как солнце в просвете туч, однако мальчик старательно гнал его, вознося молитвы Христу: «Господи Боже, помоги! Господи Боже, не дай оступиться!»

У входа в пещеру — свежевырытая глинистая земля, испещренная следами подошв. Вокруг все заросло иван-чаем и крапивой, слева к пещере вплотную подступала старая липа, нависая корявыми ветвями. Аниска остановился под ней, всмотрелся в сумрак вертепа.

Отец Антоний, — позвал он, вытянув цыплячью шею.

Ответа не последовало. Глаза постепенно привыкли к полутьме, Аниска разглядел стоящее у стены корыто и вставленные в земляные выемки две простые иконы без окладов — одна напротив другой.

Позвал погромче:

Отец Антоний!

Опять никакого ответа. Он шагнул внутрь, постоял, озираясь, и медленно двинулся вперед. Из темноты вырастали низкие своды, кострище, лопата, воткнутая в землю. На Аниску волнами накатывал страх. Так и подмывало развернуться и кинуться прочь. «А что, если старец отлучился? — подумал он. — Сейчас вернется, а я здесь. Не примет ли за вора?»

Тут-то перед ним и вырос отшельник — непроглядно-черный, только лицо серело во мгле, а в правой руке покачивались веревочные четки с простым деревянным крестиком.

Кто ты? — вопросил хриплый голос.

Ноги Аниски подогнулись, он упал на колени и, запрокинув голову, как собака, уставился на говорившего. Все слова, которые он готовился произнести, вмиг повылетали, и осталась лишь молитва: «Господи Исусе, не оставь в печали!»

Упав лбом на землю, Аниска протянул грязные ладони к стопам старца и прорыдал:

К тебе пришел… за утешением… не гони… все гонят… на тебя одна надежда, святый отче! Не могу в дому, хочу сюда, к ангелам под крыло… подале от бесов… от скверны житейской… от суеты… Что хочешь буду делать, только не гони. Любой обет приму… хоть в затвор… но позволь остаться. Вижу — от тебя сияние исходит, святый отче. Призри убогого и слабого… не дай погаснуть свече…

Тяжелые цепкие руки легли на плечи Аниске.

Поднимись, отрок. Как звать тебя?

Анис… Федоской, — быстро поправился мальчишка, вставая на ноги.

Старец долго разглядывал его, будто щупал душу. Размышлял.

Знаешь ли о правиле моем, Феодосий? Не всякий выдюжит. Много было охочих, да один только и вынес. Осилишь ли?

Проверь меня, отче! — выкрикнул Аниска. — Все вытерплю, любую тягость приму, только не гони с глаз долой.

Потрясенный, взирал на него старец Антоний. Хоть и пожил немало, всякого навидался, но первый раз встречал такое горение в юнце. Может, бес искушает, подумал в сомнении. Хочет, лукавый, проникнуть в пещеру под личиной боговдохновенного отрока, чтобы сбивать аскетов со стези праведности.

Он смотрел на Аниску и молчал, а тот, принимая его молчание за суровость, продолжал что-то лепетать.

Родители твои где? — спросил Антоний, прерывая его. — Какого они чину? Знают ли, что ты здесь?

Отец скончался, а мать в Курске. Боярыня из младших. Не хотела меня пускать сюда, пришлось уйти отай. Кабы проведала, волосья бы мне выдрала. Сатана ее прельщает, застит взор. Ищет мне мирских выгод и знать не желает, что другим живу. Злой корень в ней, не вырвать.

Антоний нахмурился, будто услышал что-то непотребное. Потом спросил:

Письму и чтению обучен ли?

Обучен, отче! Дома все книжки прочел. Страсть как читать люблю.

Добро. Возьму тебя послушником. А там поглядим, чего стоишь.

Святый отче…

Голос у Аниски сорвался. Объятый порывом, он схватил руку схимника и, нагнувшись, поцеловал ее.

Антоний усмехнулся, а затем, в противность обычаю, легонько взъерошил мальчишке волосы.

 

Четыре долгих года искала Мякуша пропавшего сына. Металась по всей Северской земле, сулила награду всякому, кто укажет на него. Толковала с бродягами и гадала с ворожеями, тщась отыскать сыновий след. Забросила все дела, не думала ни о ком больше, как об Аниске, кляла его и рыдала по нему. А еще ходила к отцу Иванко и честила его на чем свет стоит: «Все ты со своими книжками, святоша! Заморочил голову мальцу, отвадил от дома. Не христианин ты, а еретик! Бес в человечьем обличье. Чтоб у тебя чрево сгнило, чтоб язык твой поганый распух и вывалился, подлый коломес!»

Кидалась в ноги тиуну, молила, чтоб расспросил хорошенько спасского попа, куда исчез Аниска. Тот, сочувствуя бабе, призвал к себе священника, требовал ответа — отец Андрей божился, что знать ни о чем не знает, ведать не ведает. Целовал крест и был отпущен с миром.

Мало-помалу боярыня покорилась судьбе — решила для себя, что сын ее непутевый, очевидно, сгинул где-то: не мог же он быть так жесток к матери, чтобы уйти и не подавать о себе весточки! Пропал, как пить дать, убили его лихие люди, а может, украли и продали в неволю. Знать, такова судьба у него, и ничего тут не изменишь.

Потеряв одного сына, второго окружила неустанной заботой — из кожи вон лезла, чтобы вывести его в люди и найти невесту, достойную родового имени. Тот не противился, лишь смущался бурного изъявления материнских чувств. Гудел нарочито низким голосом: «Ну ладно, будя тискать. Не чадо ить уже». Она смотрела на него и думала в ожесточении: «Хоть одного, да поставлю на ноги. А если кто на пути встанет — загрызу».

Непрерывные бедствия не сломили ее, напротив, заставили сжать волю в кулак. Потерпев неудачу в тяжбе с Нездилой, взялась за Борицкую вервь — велела холопам валить в общинном лесу подсеку и ставить в липовых дуплах борти с боярским знаком. Сама же, пользуясь безграмотностью смердов, так составляла договоры, что всегда выходила правой. «У нас так: не урвешь кус — ничего не получишь», — рассуждала она, вспоминая нездиловскую нахрапистость.

Жданка тем временем возмужал, начал тискать клетных девок, ухлестывать за дочкой соседского купчины. Мякуша уже замысливала на Красную горку послать к тому сватов, но тут прошлое напомнило о себе.

Однажды, когда боярыня ткала льняной рушник под икону, сидевшая рядом Вторка, наматывая на веретено шерстяную нить, сказала:

Что деется-то, матушка! У отца Андрея изограф объявился. Из самого Киева прибыл. Сегодня встречаю его бабу возле лавки Путятиной, думала маслица для светильников прикупить да свечей… Ох уж эти свечи, сколько их уходит — не счесть. И не пойму почему. Вроде и раньше жгли, а поди ж ты… Не то сало нынче, это уж я тебе как есть говорю. Пора уж восковые брать, мне об этом и сама Путятишна талдычит, а она-то плохого не посоветует, ты же знаешь, матушка…

Ладно трещать-то, — утомленно сказала Мякуша. — О чем хотела мне поведать?

Так вот об этом изографе. Разговорились мы с ней о том о сем. Спрашиваю: «Как жизнь-то в стольном граде?» А она: «Поветрие на молодняк нашло — в обители просятся, чтоб, не трудясь, не воюя, жить на всем готовом. Особливо чернь к тому склонность имеет. У Антония-схимника, уж на что суров старец, а и там в пещере какой-то хлопец объявился — подвижник и постник. Люд дивится: что за отрок такой? Не иначе ангел. Другой-то у него не выдюжит».

Мякуша перестала ткать, вытаращилась на Вторку:

Мой это! Сердцем чую, мой!

У той выпало из руки веретено, покатилось под лавку.

Ох я глупая! И впрямь, не наш ли боярич там подвизался? Ему-то — в самую масть. Ушел в затвор — и вестей не подает. С него станется. Уж не знаю, за что на тебя так взъелся, матушка. Уж ты о нем и заботилась, кормила-поила, а он-то шасть — и ускакал, негодник…

Ладно болтать, — прервала ее боярыня. — Пойду с этой бабой потолкую. У Андрейки, говоришь, живет?

Как есть у него.

…На следующее утро, поговорив с женой изографа, Мякуша собралась в путь и вместе с новым конюхом да клетной девкой отправилась на купеческой лодье в Киев.

 

Хоть сердце и играло, а все же боярыня решила не пороть горячку — прийти к старцу вроде как для благословения и между делом выведать о сыне. Наняла возок, сложила туда подношения монаху и поехала на Берестову гору.

Приехавши, велела холопу выгрузить короб с сушеными яблоками, корчагу с медом да корзину со свечами у входа в скит, сама же, не смея войти внутрь, послала за схимником старого привратника-варяга, недавно повелением князя приставленного к калитке.

Скажи ему, дескать, явилась приобщиться святости. Издалека приехала — чуть не с самого Дикого поля. Пусть уж не обидит вдову, почтит вниманием.

Холопам Мякуша велела ждать у возка. Прислонилась боком к молодому дубку, склонила голову и принялась в тревоге ждать монаха. Тот скоро явился — иссушенный постами анахорет в истертой, заштопанной в нескольких местах рясе. Вдова подошла, кланяясь, приложилась к черной от въевшейся грязи руке. Принялась сбивчиво говорить о неказистом своем житье-бытье, о многих пережитых бедах, просила благословения.

Антоний сочувственно кивал, затем промолвил, перекрестив вдову:

Во имя Отца, Сына и Святого Духа — Господь да пребудет с тобой, страдалица!

Мякуша показала на стоявшие рядом дары:

Вот еще угощение тебе привезла, святой отец. Уж не погнушайся. От чистого сердца, чтоб укрепились силы твои в битвах с нечистым.

За яства благодарствую. Буду Бога молить за тебя, многотерпеливая жена, — произнес Антоний.

Мякуша наконец решилась перейти к главному:

И вот еще что, святый отче: молвят, сын мой у тебя в пещере обретается. Мне бы хоть взглянуть на него. Истерзалась вся, думала уж, содеялось с ним недоброе.

Антоний оживился, распахнул выпуклые глаза:

Есть у меня отрок, душой преданный Христу. Твой или нет — того не ведаю. Ежели хочешь, передам, чтобы встретился с тобой.

Сделай милость, святой отец! Мочи нет, как горюю без него. Четвертое лето пошло, как исчез, ни слуху ни духу.

Сейчас он в молитве, не смею отвлекать его. Приходи завтра после обедни.

Дай бог тебе здоровья, отец Антоний!

Вдова с поклонами начала пятиться к возку. Схимник же, ободряюще улыбнувшись ей, отошел к калитке. Там сказал вислоусому привратнику:

Как явятся сироты, раздай им дары. А я свечи возьму.

Сделаю, отец Антоний, — кивнул тот.

Подняв корзину, схимник направился к пещере. По дороге вдруг вспомнил, какими словами честил свою мать Федоска, и расстроился: может, и не стоило признаваться? Ах, старый глупец! Не дьявол ли подослал ее, чтобы сбивать отрока с пути истинного?

Но сделанного не исправишь. Коли уж обещал передать иноку просьбу родительницы, надо выполнять.

Прост был Антоний, не ждал от людей худого. Всю жизнь провел по обителям, вблизи от Христа — с житейской суетностью, считай, и не сталкивался. Боялся он мира, что уж там скрывать. Людей боялся, видел в них зверей бессмысленных. И хоть на словах проповедовал любовь к ближнему, на деле думал лишь о собственной душе. Потому и ушел в затвор: в толпе-то не спасешься. А поскольку общался главным образом с Христом да с ангелами, никогда не умел поставить себя среди смертных — говорил всегда с открытым сердцем, не чуя злого, будто с Богом беседовал. И постоянно попадал впросак.

Войдя в пещеру, прошел низкими земляными переходами в крохотную часовенку, едва освещенную двумя свечами. В часовенке этой, преклонив колени перед багровеющей в выемке стены иконой Спаса в Силах, стоял молящийся инок в клобуке, истертой рясе и сандалиях. Под рясой на его спине угадывались вериги.

Антоний не осмелился нарушить благоговейную отрешенность отрока, направился дальше, к брату Никону, который в самом дальнем ответвлении пещеры усердно работал лопатой, расширяя своды. Антоний взял вторую лопату и присоединился к товарищу.

Лишь вечером, перекусывая ржаным хлебом с молоком и медом, Антоний поведал Анисию о приходе матери.

Тот аж поперхнулся — глянул на старца страшно и замотал головой:

Не пойду я к ней, отец Антоний. Смердит от нее. Прелестью сатанинской веет. Что я, не ведаю разве? Опять будет ум мой смущать да волосья драть. Нет, не пойду.

Ты все ж подумай. Мать ведь, — попробовал уломать его монах. — Одна она у тебя. Да и терзается сильно. Пожалел бы ты ее.

А как в Писании сказано: «Оставьте отца и матерь и следуйте за Мною». Нет, отче, не уговаривай даже. Не выйду я к ней. Дьявол вещает ее устами.

Так и не убедил юного монаха.

…На следующий день, получив от привратника известие о приходе Мякуши, Антоний спустился к ней, сказал, вздыхая тяжко:

Уж не взыщи, боярыня, а только не хочет сын тебя видеть. Говорит, скверна от тебя исходит. Не к добру, мол.

У Мякуши свет померк в глазах. Не помня себя от отчаяния, завопила:

Ах ты, лицемер негодный! Небось силой захватил моего сына и не выпускаешь его! Знаю я вас, святош! Непотребством живете, коварные змеи, невинных отроков растлеваете! Выведи его мне немедля, иначе — вот-те крест — убью себя прямо перед калиткой твоей обители! Ни к чему мне жить без него!

Перепуганный Антоний торопливо зашагал обратно в пещеру. Прервал молитву Аниски, сказал строго:

Вот что, инок, довольно кочевряжиться. Там мать твоя убивается, а ты и ухом не ведешь. Есть ли у тебя сердце? Спустись сейчас же к ней и потолкуй.

Аниска, пораженный суровостью речей обычно кроткого схимника, не посмел ослушаться — отправился к матери. Вышел к ней, бросая исподлобья недружелюбные взоры. Мякуша, увидев его, поначалу опешила — так сильно изменился ее сын: лицо пожелтело, щеки ввалились, обросли жестким волосом, во лбу прочертились морщинки. Но уже в следующий миг она завопила в голос и бросилась его обнимать.

Аниска, милый мой, паршивец, негодник такой, есть ли у тебя совесть? Я ведь не чужая тебе, не сбоку припеку, а мать! Неужто ж не пойму? Возвращайся, солнце мое, читай свои книги, молись, только не бросай! Как мне жить без тебя? — Она зарыдала и вдруг ударила Аниску по щеке: — Здесь тебе лучше, анахорет несчастный? Мать тебе лютый ворог? Для того ли тебя растила, чтобы ты во цвете лет в пустынь ушел? Не обо мне, так о роде нашем подумай! Кто продолжит-то его? Мне одной хомут невмоготу тащить! Думала, ты подрастешь, поможешь, а ты вон что удумал! Наплевать тебе и на меня, и на дом, и на род наш! На все тебе наплевать, кроме себя. И в кого ты такой уродился? Будто безумец какой. Пожалей ты меня бога ради, не мучай. И так уж натерпелась — дальше некуда. Если родной сын будет так гвоздить, что же мне останется — в петлю лезть?

Она еще что-то говорила, мешая укоризны с мольбами, однако сын оставался невозмутим. Даже слезы матери не тронули его. Перебирая четки, он смотрел на нее не размыкая губ.

Затем тихо, но непреклонно произнес:

Пустое, матушка. Я уже Божий, не твой. Иди себе с миром.

Эти скупые слова будто лишили боярыню сил. Изумленная, она взирала на Аниску и не верила своим ушам. Потом промолвила:

Вот, значит, как ты с матерью? Я тебя кормила-поила, а ты — иди, мол, с миром? Этому тебя Господь учит? Эх, кабы вернулся — вот радость-то была бы! Брат-то знаешь какой вымахал? Небось, не узнаешь его. Село наше разрослось, я на том берегу землицы прикупила. В следующее лето думаю овес посадить, лошадей станем разводить. А у отца-то Иванка жена померла. Постарел отец Иванко. Тоже, небось, не узнаешь его. Тиун у нас новый. Деловой. Решил дорогу к детинцу бревнами выложить, как в столице. У соседа нашего Гордяты скотник погорел. Всей улицей тушили. А еще третьего лета печенеги приходили. До нас не дошли, зато в Берендеевом урочище немало зла сотворили…

Но все эти воспоминания, которыми Мякуша надеялась пробудить у Аниски тоску по родному очагу, не произвели на него никакого впечатления.

Тогда боярыня опять принялась его умолять:

Не могу я без тебя, сынок! Душа терзается. Все думаю, как ты там, ночами ворочаюсь без сна. Ты бы хоть моей кончины дождался, а там и вернулся бы в свою пещеру, коли так рвешься. А?

Аниска лишь покачал головой:

Без толку все это, матушка. Не трать сил. Нет мне хода обратно в мир.

Он развернулся и пошел к калитке. Боярыня вскрикнула, бросилась за ним, упала в ноги.

Без ножа ты меня режешь, Аниска! За что ж мне такая кара?

Тот обернулся, отступил было, но затем смилостивился:

Если хочешь быть рядом со мной, постригись в монастырь. Эвон Никольская обитель завсегда тебя примет.

Да как же я постригусь, милый? А Жданка на кого останется?

Аниска пожал плечами и ушел, оставив Мякушу в недоумении: шутил он или правду молвил?

Не раз и не два являлась после этого боярыня к скиту, лелея надежду, что сын переменится, — все было тщетно. Он лишь талдычил в ответ: «Хочешь быть рядом — иди в Николин монастырь». И ничем его было не пронять — ни угрозами, ни слезами. Мякуша думала даже выкрасть сына из Антониевой обители, да испугалась последствий. Так и уехала ни с чем.

В Курск вернулась, клокоча злостью на сына. Жаловалась Жданке:

Братец-то твой знаться с нами не желает. Гнушается. Грязны мы для него. Подлы. На меня смотрел как на свинью, поганец такой. А от самого-то разит, будто в бане целое лето не был. Усох весь, точно осока по жаре. Смотреть страшно!

Младший недобро усмехался:

Брезгует, значит, нами? Ну и леший с ним, с отрезанным ломтем. Коли отрекся, сам виноват.

Мать кивала, вроде как довольная словами сына, но в остановившемся взоре ее стыла боль.

Превозмогая себя, вернулась к делам: принялась трясти Шульгу за недостачу яиц и масла, закончила рушник и соткала завеси на оконца, разобралась с холопами, одних отпустив на волю, а других обязав новой кабалой, наконец, провела межу за рекой.

До Масленицы трудилась как муравей, несколько раз навестила село, толковала со старейшинами Борицкой верви, улестила градского, чтоб заставил тех заплатить за кражу девок, нашла Жданке добрую сваху, умолвилась с Гордятой и обручила детей в Спасской, дальней, церкви (идти в Васильевскую к отцу Иванко не захотела). Казалось, и думать забыла о старшем сыне, вся погруженная в хлопоты по семье и хозяйству.

Но пришла весна, и боярыня вновь затосковала. Все чаще Вторка замечала, как она, будто потерянная, смотрит куда-то отрешенным взглядом. Ткачество забросила, пробовала вышить плат Ждановой невесте — и это оставила. Все валилось из рук. Казалось, зима вытянула из нее все жилы, и теперь Мякуша тихо угасала.

Вторка однажды подошла к ней, вопросила:

Меду не выпьешь ли, матушка? Или наливочки? Чтой-то ты совсем в кручине, прямо сердце кровью обливается.

Боярыня грубо ответила:

Тебя не спросили! Иди вон за девками присмотри. Плохо они у тебя пшено перебирают, не следишь.

Ключница захлопала глазами, чувствуя обиду, однако перечить не посмела.

А Мякуша продолжала таять на глазах, особливо после того как приняла в свой дом невестку — Гордятову дочь. Боярыне бы радоваться, что не разорилось гнездо, живет и полнится жизнью, а она по целым дням сидела у оконца или на крыльце, лузгала семечки и читала шестоднев. Иногда покрикивала на сноху, учила ее уму-разуму, смотрела, чтоб любимому сыночку от супруги урону не было.

На русальи стало ей совсем невмоготу. По улицам носили разукрашенное Троицыно дерево, за городом девки в венках водили хороводы, люди поминали родных, а вдова, вместо того чтобы праздновать со всеми, сидела безвылазно в клети и тихо лила слезы.

Вторка, заметив это, преодолела страх, вновь подступила к госпоже с заботливым вопросом — та хотела было огрызнуться, но вместо этого простонала:

Ох, Вторушка, мочи моей нет — тоскую по сыну. Эвон у Гордяты поминают, а мне все кажется, будто это по нем, Аниске моем, тризну справляют. Поеду к нему, в монастырь постригусь. Лишь бы видеть его вседневно.

Ключница так и запылила хвостом:

Да что ж ты такое говоришь, матушка? Заживо себя в обители похоронить — виданное ли дело? Это вон пускай сироты да убогие там от мира спасаются — тебе-то к чему? Скоро внуки пойдут, а ты — в монастырь. Окстись, матушка боярыня! Выпей квасу, заешь коржом. Глядишь, и отпустит. Он же, сынок твой, сам тебя прогнал, а ты ради него в черницы уйдешь? Да тьфу на него, неблагодарного! А коли и впрямь видеть его хочешь — так съезди в скит, потолкуй с ним, ежели не забыл еще мать в посте да молитве…

Цыц, глупая! — одернула ее Мякуша. — Много ты понимаешь! Иди вон лучше собери мне корзину в путь. Завтра же и отправлюсь.

Ой-ой, покидаешь нас! — заголосила ключница, хватаясь за голову.

…Весть о том, что мать уезжает, поразила Жданку до глубины души. Все время окруженный ее заботой, он не мыслил себе жизни без матери. Та всегда была рядом, как солнце или земля. Хоть и знал, что рано или поздно она уйдет к предкам, да так далеко не заглядывал, жил сегодняшним днем.

Прибежал к матери, бросился в ноги, умолял не уезжать.

Ничего, — утешала его Мякуша. — Вторка тебе поможет. Она баба оборотистая, с ней не пропадешь. А в селе Шульга подскажет. Выдюжишь, сынок. Не все же тебе за мамкин подол держаться!

Как знаешь, — бурчал Жданка, успокаиваясь. — Вижу, Аниска тебе дороже меня. С ума по нем сходишь. А он-то и в ус не дует. Будто чужая ты ему. А мне за мою верность — такой вот подарочек? Ладно, бог с тобой. Обещай только не забывать нас там, в обители. А я к тебе за советом буду приезжать, гостинцы привозить…

Ох, сынок, что ты говоришь-то! Оба вы мне дороги. Оба. Да только… Эх, что уж молвить-то! Ты-то устроен, а Аниска там один, среди чужих людей… Душа болит по нему. Не кори меня, сынок. Сердцу не прикажешь.

Полночи Мякуша, снедаемая волнением, бродила по избе, прощалась с домом. Брала то одну вещь, то другую, рассматривала их, точно грамотку от родных, ставила обратно. Открывала сундуки с одежей и украшениями, копалась там, раздумывая, что взять с собой, а что оставить сыну. Потом решила: «Возьму все. Жданке-то мое барахло без надобности. А мне — память». Наконец ближе к утру сморило ее, прикорнула на ложе не раздеваясь.

На следующий день сын с холопами проводил мать до пристани и посадил на варяжское судно, везшее в Киев княжьих людей с данью. Мякуша долго прощалась, захлебываясь слезами, благословляла Ждана и невестку, заклинала рабов ходить в послушании у молодого господина. После, когда лодья отчалила, села, прислонясь спиной к набойным доскам, и принялась молиться. «Нет, не зря все было, — размышляла она. — Все ж таки отстояла вотчину, женила сына — чего ж еще? Пора и о душе подумать».

…Она плыла в Киев на встречу с неблагодарным отпрыском, не зная еще, не думая даже, что душа ее, полная суеверий и темных страстей, уже осенена ангельским крылом, ибо подвигом самоотречения искупила все грехи.

 

СЛОВАРЬ

Березовица — брага из березового сока.

Вервь — соседская община, объединенная круговой порукой.

Вертеп — пещера.

Верша — рыболовная ловушка.

Вира — штраф.

Горбуша — небольшая коса с короткой ручкой.

Градскуй — княжеский наместник в городе, городской тиун.

Громовик — разновидность оберега.

Деревня — участок земли, очищенный от леса.

Детинец — крепость в городе, кремль.

Жуковина — блестящий камень или стекло в перстне.

Изограф — иконописец.

Кир — господин (греч.), обращение к мужчине.

Колыба — хижина.

Комоедицы, русальи — языческие праздники.

Куны — деньги.

Навьи — мертвецы.

Ногата — серебряная монета, 1/20 гривны.

Понёва — домотканая шерстяная юбка.

Поприще — мера длины, имеющая несколько значений; здесь: расстояние, проходимое пахарем от одного края поля до другого (около 750 метров).

Поруб — невысокий нижний этаж (обычно нежилой) деревянного дома.

Поставец — шкаф для посуды.

Прыщ горючий — сибирская язва.

Свита — распашная верхняя одежда.

Сочиво — блюдо из обваренной чечевицы с маковым или ореховым соком и медом.

Тиун — управляющий.

Торки, торчины — кочевой народ, вытесненный печенегами на Русь и осевший к югу от Киева.

Уборок — небольшая мера сыпучих тел.

Убрус, рушник — разновидности полотенец.

Укрух — ломоть.

Харатья — грамота, документ.

Черевья, поршни — кожаная обувь вроде галош.

Ясы — предки современных осетин.

 


* Словарь старинных слов и выражений см. в конце текста.