В небе не тесно

В небе не тесно

Повесть

(начало в № 3–4/2020)1

 

Глава 3

 

Герберт с трудом отлепил голову от подушки: лицо опухло, глаза едва проглядывали из-под нависших век, волосы всклокочены. Да и сама постель — влажная, потная, замятая беспокойными складками, словно он не спал, а всю ночь таился там от опасного врага. В общем, состояние напоминало тяжелое похмелье, однако он давно не употреблял. Даже с пивом соблюдал умеренность. При такой жизни стоит немного ослабить волю, разрешить себе — и ты уже вечно пьяная трясущаяся развалина, жалкий недочеловечишко. Сколько его товарищей пошли по этому пути — не сосчитать! Но Мелдерис никогда не забывал, что он — ариец. Он должен быть безупречным.

Последнее время это давалось ему непросто. Шла война, и хотя в Даугавпилсе не велось боев, здесь проходил другой фронт, неявный, но от того не менее тяжелый. А ведь Герберт уже не молод. Конечно, телом он оставался крепок, но духом… Или возраст пока ни при чем? Просто совершенно невозможно отдохнуть, отвлечься, посидеть с легким романом у печки, подышать сосновым смолистым ветром по дороге в Стропы. Ночью Мелдериса изматывали проклятые сны, а днем он не мог избавиться от назойливых воспоминаний.

Последние месяцы для кого угодно могли стать кошмаром, а он не стальной. К тому же совершенно неизвестно, сколько понадобится времени, чтобы дочиста отмыть Латвию от жидовского налета и коммунистической ржавчины. Когда кончится война — тоже неясно. Как ему рассчитать запас собственной прочности, душевных сил, чтобы хватило пожить потом?..

Мелдерис поднялся, уцепившись правой рукой за тумбочку у кровати. Под пальцами зашуршала бумага — номер газеты «Курземское слово». Интересно, сколько времени она там пылится? Пока Герберт зевал и почесывался, он машинально водил глазами по строчкам. Передовица гласила: «Латышский народ никогда не освободился бы от жидовского ярма, если бы в Латвию не вошли наши освободители — немецкие вооруженные силы… следует очиститься от жидовских нечистот… расово неполноценного элемента… свободно строить свою жизнь… новый порядок в Европе».

Босые ноги неприятно скользнули по холодному полу. Раньше он сделал бы зарядку, непременно с гантелями, а после окатил бы себя ледяной водой из ведра, а теперь — нет. Крикнул принести горячей воды, намылил кисточку, побрился, косясь глазом в квадратик мутного зеркала, поплескал в горевшее после бритья лицо из умывальника, прополоскал рот, сплюнул, пригладил мокрыми руками волосы и сверху смазал бриолином — офицер все-таки.

«Точно — возраст, — подумал Герберт. — Если сейчас уже так, то что же дальше? А дальше наверняка хуже и хуже…» Он представил себя лет через двадцать пять. Ему будет далеко за шестьдесят — старик. Сейчас бы жить… Он одернул себя: весь мир воюет — глупо планировать будущее. Сейчас он здесь, в Даугавпилсе, но кто знает, куда отправят его завтра? Впрочем, большевики отступают, и Мелдерис надеялся, что их полный разгром — вопрос ближайшего времени.

Из-за стены доносились неразборчивые голоса, слышался топот сапог. Это проснулось чертово гетто: зашевелилось, замусолило жалким бытком, забормотало испуганным шепотом. Герберт старался никогда не думать об этих существах по отдельности. Он относился к гетто как к болоту, которое его отправили осушать. Или как к полю, поросшему сорняками. Землю следовало прополоть и удобрить, чтобы там росли здоровые, благородные культуры.

Конечно, это была грязная работа: сам себе такую не выберешь! Но кто-то же должен… Часть его существа по-прежнему не могла смириться, привыкнуть. Он невольно вычленял из человеческой массы, которую пускал в расход, отдельные лица. Эти лица потом выскакивали из памяти в самых неожиданных ситуациях. Тогда подкатывала тошнота, и он самозабвенно блевал, пытаясь извергнуть из себя воспоминания вместе с желудочным соком. Лучше бы его послали на фронт! Воевать — честное дело, мужское. Солдат на солдата — равные шансы выжить и умереть.

Как много бы он отдал, чтобы эта служба закончилась поскорее, а лучше всего вообще оказалась сном. Он же летчик, его место — в небе, в кабине между стальными крыльями. Что он делает здесь, в аду?! Да то же, что и в Риге! Он занимается этим практически с того дня, как немцы вошли в Латвию. А согласен ли он? Разве кто-то спрашивал самого Мелдериса? Нет, конечно. И потом, он уже ни в чем не был уверен. Ему все время казалось, что немецкие методы слишком радикальны. Или даже бессмысленно жестоки. Герберт почти перестал спать… Наверняка в гениальном мозгу фюрера есть разумное и четкое объяснение тому, что происходит сейчас. Наверняка Герберт просто недостаточно умен, плохо образован, слишком увяз в гуманистических предрассудках, чтобы видеть, какое прекрасное будущее ждет человечество после этой кровавой жатвы. Он только скальпель в руках хирурга — великого Адольфа Гитлера. Или не только?

Этим утром Мелдерис слишком пристально посмотрел правде в глаза. То, что он делал, точнее, делали они с Виктором, не всегда случалось по приказу. Многое раньше и теперь зависело от их воли, находилось в их власти. Особенно тогда, в начале июля…

Герберт оделся: рубаха, галстук, темно-серый китель, галифе, сапоги, ремень с кобурой, фуражка. Надо заставить мысли умолкнуть, иначе он не сможет работать. Жиды, а за ними и коммунисты, пришли незваными, осели здесь, на его родине, в Латвии, проросли, закрепились, завели свои порядки. Но он, Мелдерис, не зарился на чужое. Он был на своей земле, а они — паразиты, кукушкины дети, что выпихивают из гнезда птенцов и жируют, обманом получая приют и заботу… Вообще, в военное время преступно миндальничать.

Герберт огладил складки на форме и вышел за дверь.

Сегодня никаких особенных дел не намечалось. Последняя операция по сокращению еврейского элемента прошла несколько дней назад — в Межциемсе. До следующей — примерно недели две-три.

На глаза попался Биркс, который мгновенно вытянулся во фрунт, вскинул руку в приветствии.

Вольно, — буркнул Герберт.

Сегодня, пожалуй, ему стоит провести инспекцию гетто, чтобы прикинуть, когда лучше назначить следующую чистку. «Чистка» — самое неподходящее слово для этого места. Здесь нет ничего чистого. Даже там, где расквартированы служащие, воздух пахнет гнилью, грязью, болезнями, дерьмом. И почему его поселили именно тут — в сырости, в отсутствии даже мизерного уюта?! Мелдерису, как начальнику, могли бы позволить снять квартиру где-нибудь в городе. Но нет, Заубе и Табберт настояли, чтобы он жил внутри ограды, словно он часть этой клоаки.

Ему вспомнился первый разговор с комендантом Заубе, когда Герберт только приехал в Даугавпилс со своей командой.

Откровенно говоря, господин Мелдерис, — говорил ему комендант, доверительно подцепив под локоть, — я вами восхищаюсь. Вы — настоящий герой, сверхчеловек! На ваши плечи лег труд, который мало кому по силам.

Они оба были латыши, и это как будто располагало к взаимному доверию. Герберт рискнул спросить:

А что же оберштурмфюрер Табберт? Неужели здесь столько работы, что потребовалось вызывать нас?

Ах, дорогой господин Мелдерис! Ни у Табберта, ни у меня в распоряжении нет профессионалов, — Заубе картинно развел руками. — А подразделение майора Арайса так хорошо зарекомендовало себя в Риге, что, конечно же, мы ходатайствовали, чтобы вас с вашими молодцами отправили сюда.

Герберт чуть заметно пожал плечами — этот жест можно было истолковать как угодно.

Интонация, полная взаимных реверансов, сменилась, как только комендант показал комнату и предложил Мелдерису «располагаться».

Воля ваша, но жить в таких условиях мне, офицеру, просто невозможно! Вы на самом деле собираетесь поселить меня здесь?!

Я понимаю вас! Поверьте! Понимаю и разделяю отчасти ваше… недоумение. Но выбор квартиры связан с известной… ммм… конфиденциальностью вашей работы. Поймите: чем меньше людей будет знать о вашем пребывании здесь, тем лучше!

Не хотите привлекать лишнее внимание к операциям по устранению?

Разумеется. Не то чтобы в городе было много сочувствующих евреям, но все же…

Этот аргумент тогда показался Мелдерису достаточным, и он остался жить при гетто. Табберт настаивал, чтобы всеми расстрелами Герберт руководил лично, и эти «операции» были единственной причиной, по которой он покидал еврейскую территорию.

Здесь, в даугавпилском гетто, он уже бывал раньше — в сентябре. Сразу стало понятно, что местное подразделение не справляется — нужна помощь. Герберт приехал один, без своих людей. Он получил приказ просто «ознакомиться с ситуацией».

Однако Мелдериса немедленно взяли в оборот — попросили найти подходящее место для ликвидации. Как будто здесь, в Даугавпилсе, не было своего знающего человека! Требовалось подыскать подходящую территорию за городской чертой, но не в самом гетто — это могло бы спровоцировать нежелательные волнения контингента и разные издержки санитарного характера. Герберт сразу понял, что местному начальству просто было лень приподнять задницы с кожаных кресел и прокатиться по окрестностям, но мнение свое оставил при себе. Ему-то найти нужную локацию было нетрудно. Еще в досоветские времена он объезжал предместья Даугавпилса, когда искал поле под аэродром — исколесил все что можно вдоль и поперек.

В общем, лучше места, чем Погулянка, для массовых расстрелов было не придумать: час ходьбы от города, лес, железнодорожная станция рядом. Станция хороша была тем, что можно привозить евреев не только из Даугавпилса, но и из других мест. Недалеко оттуда стояла деревенька Визбули, но несколько крестьянских дворов вряд ли помешают. На всякий случай Герберт прикинул запасные варианты: около городского льнозавода и в Старофорштадтском лесу. Он предусмотрительно велел подготовить ямы заранее во всех трех местах. Заубе и Табберт руководили первыми акциями, а Мелдерис вернулся обратно в Ригу. Тогда все прошло спокойно, в городе ничего не узнали.

Герберт стал настоящим профессионалом. Мог действовать как машина, без лишних сантиментов. Что-то непоправимо надорвалось в нем еще во время первых «акций». После того, как они с Виктором сожгли Хоральную синагогу, он жил будто не по-настоящему — словно смотрел кино, где сам был актером.

С Виктором Мелдерис познакомился за пару месяцев до войны.

В пивной на Дзирнаву было тесновато, и он оказался за одним столиком с мужчиной лет тридцати — высоким, широкоплечим, крепким, с хорошим открытым лицом. Герберт невольно почувствовал расположение: на таких, подумал он, заглядываются не только женщины, но и мужчины. Тогда большевики хозяйничали вовсю, и бывший летчик предпочитал молчать даже с хорошими знакомыми. Но с этим человеком Герберт почему-то разговорился. Тем более, что собеседник выказал подробное знакомство с его биографией и восхищался его прежними подвигами. Больше всего Мелдериса подкупило то, что Виктор был, судя по всему, доверчив, как младенец — выложил ему про себя все в первые же пятнадцать минут. Родился в Балдоне в семье кузнеца, отец — латыш, мать — немка, после войны какое-то время болтался в беспризорниках, потом удалось устроиться батраком на хутор. Пятнадцати лет от роду впервые сел за парту: сначала школа, затем гимназия. Учиться старался превосходно, так как страстно желал вырваться из нищеты. Пошел в армию, дослужился до капрала, демобилизовался, чтобы поступить на юридический в Латвийский университет, а окончив, устроился на работу в полицию.

Мелдерис пил пиво и сочувственно кивал: история тронула его, отозвалась собственными юношескими мечтами о небе, о славе, о достатке.

Виктор был моложе на целых десять лет — может быть, поэтому власть большевиков он вначале принял довольно лояльно. Снова поступил в университет, успешно сдав экзамен по марксизму-ленинизму — и получил диплом юриста советского образца.

Однако к моменту встречи с Гербертом Виктор не просто разочаровался в новом социальном укладе. Он открыто фрондировал:

Сначала я думал: вот власть, при которой всем будет хорошо. Да, я простой парень. Я верил тому, что коммунисты говорили. И не я один! Я, словно идиот, ждал светлого будущего, а они начали арестовывать!.. Господин Мелдерис, красные метут, не разбирая, словно они — метла, а люди — мусор! Недавно схватили адвоката, у которого я работал… А он был славный, честный парень!

Виктор обвел взглядом пивную, нервно сглотнул и наклонился к самому Гербертову уху:

Я уверен, вы меня понимаете! При Ульманисе вы были национальным героем, кумиром — и заслуженно! А сейчас?! Я заметил, как вы заволновались, когда я вас узнал. Подумайте: если даже вам, герою, приходится прятаться и опасаться, то, значит, никто не в безопасности! Никто! Ничего хорошего при большевиках не будет… Провались они к черту!

Мелдерис неопределенно покачал головой. Это движение можно было истолковать как угодно. Виктор принял его за согласие и продолжил:

Вы когда-нибудь слышали об организации «Стражи отечества»?

Он по-прежнему шептал, но теперь его горячее дыхание нервировало Герберта. Мелькнула мысль: не агент ли НКВД этот славный джентльмен? Специально подослали, чтобы спровоцировать его, Мелдериса, на неосторожные, нелояльные слова? Он собрался было уйти, но почему-то передумал. В конце концов, если и агент — прежде чем съесть рыбку, надо ее поймать! Он пожал плечами и безмятежно посмотрел на Виктора.

Нет, не слышал. И, честно говоря, не вижу смысла обсуждать нынешнюю власть: как бы то ни было — нам с ней жить.

Вы мне не доверяете! — Виктор нахохлился, как мокрый воробей. — Что ж, имеете право! Сейчас никто никому не доверяет. Не могу вас осуждать. Искренне надеюсь, что у вас все будет хорошо. Будет жаль, если красные шлепнут вас, как сторонника прежнего режима. А я лично уезжаю в деревню. Хватит с меня Риги!

Тогда, попрощавшись с Виктором, Герберт и думать о нем забыл. Его странный недороман с Магдой занимал все свободные вечера и свободные мысли. Интересно, что с ней теперь? Не так уж много времени прошло — если, конечно, по мирному счету. В войну дни считаешь иначе. В общем, уже вечность, как он ничего о ней не слышал.

Герберт зашел в столовую для охранников. Взял себе овсянку, творог, мармелад и чай. Едва он успел съесть пару ложек каши, принесло Табберта.

Хайль Гитлер!

Доброе утро, герр Мелдерис! — он уселся напротив. — Пожалуйста, продолжайте свой завтрак. Я к вам с новостями.

Герберт посмотрел на Отто Табберта — скучное продолговатое лицо того, как обычно, ничего не выражало. Покачал головой:

И какую новость вы принесли? Хорошую или плохую?

Ну, это как посмотреть… Приказано ликвидировать наше учреждение. Там, — Отто выпятил указательный палец вверх, — решили, что нет надобности содержать здесь евреев в таком количестве. Экономически неоправданно. Ну, вы же понимаете — у нас сейчас экономия превыше прочих мотивов.

И как предписано поступить с контингентом? Развезти по другим лагерям или здесь утилизировать? Сразу скажу: если второе, то мне понадобятся дополнительные люди. Моих не хватит, чтобы выполнить приказ в короткие сроки. Одна подготовка на местности отнимает кучу времени и рабочих рук!

Герберт разозлился. Так всегда: прикажут — вынь да положь. А как это сделать, и возможно ли это вообще — не подумают разобраться.

Табберт заметил его недовольную мину и покровительственно похлопал по плечу.

Самых ценных — мастеров с высокой квалификацией — решено оставить. Остальных — в расход. Но вы не беспокойтесь! В вашем распоряжении еще целый месяц. Учреждение должно быть полностью расформировано только к началу мая. За это время управимся ведь?

Да. Месяца хватит, — мгновенно остыл Мелдерис. — За месяц даже без спешки управимся.

Если гетто закроют, больше не будет смысла торчать в этом осточертевшем Даугавпилсе, он сможет вернуться в Ригу. Что ж, новость Табберта — хорошая новость.

Он подумал о своих рижских знакомых, о превосходном пиве в ресторанчике на набережной, о Магде. Несколько месяцев он даже не вспоминал о ее существовании, а сегодня — уже второй раз за утро. Что-то сладко кольнуло внутри. Неужели он еще способен на чувства?

Оберштурмфюрер бегло попрощался, а Герберт продолжил ковырять противную остывшую кашу.

Память разбередило, и она вместо воспоминаний о приятных вечерах в кругу семьи Медемс подсунула историю совсем иного свойства. Мелдерису вспомнился день первого июля сорок первого, когда Рига праздновала освобождение от Советов. День, когда его — национального героя Латвии, летчика с мировым именем, чистокровного арийца Герберта Мелдериса, едва не казнили свои же. Безвластие, разгоряченная толпа и абсурдное обвинение — самое опасное сочетание.

Большевистский шпион! — он немедленно вспомнил бьющие в уши вопли, даже почувствовал песье дыхание парней, крутивших ему руки за спиной. Мелькнуло сожаление о совсем новой, недавно купленной шляпе, растоптанной и сгинувшей в потасовке. Чудо, что его тогда не прикончили на месте, а отвели (хоть и пинками) в полицейскую префектуру, в Угловой дом. Как раз туда, где по иронии судьбы за полгода до этого он уже однажды ожидал расправы, но от НКВД.

Пока в сопровождении четверых дюжих мужиков и коротышки-дворника Герберт шагал к углу улиц Бривибас и Стабу, он молился от страха. И сейчас ему не стыдно вспоминать об этом: есть такие минуты, когда любой храбрец имеет право быть трусом. Вокруг то и дело вспыхивали драки с поножовщиной и стрельбой, пьяное мужичье громило и грабило магазины: искало, как распорядиться безнаказанностью. Конвоиры Мелдериса откровенно сожалели, что не могут принять участие в общем безумии. Он чувствовал: любой повод — и они порешат его немедленно, без всяких процессуальных отсрочек.

Когда они наконец дошли, Герберт испытал такой прилив нежности к помпезному шестиэтажному зданию в духе неоклассицизма, словно встретил старого друга. Он почему-то рассчитывал, что здесь сохранился порядок, и немецкие власти во всем быстро разберутся. Вместо этого он оказался в подвале, в крошечной душной камере, где уже изнемогали от неизвестности трое бедолаг в вылинявших мятых пиджаках, засаленных поддевках и растянутых на коленях штанах, заправленных в сапоги. Мелдерис просидел там почти сутки. Их не кормили и не выводили. Один раз принесли воды, и на том спасибо. Ночью никто не сомкнул глаз: сидели молча, каждый в своем углу, и боялись. Было логично предположить, что в суматохе немцы не станут разбираться, кто действительно большевик, а кто случайно попал под раздачу. Наутро выведут во двор и — «Лицом к стене!»

Неизвестность вымотала Мелдериса гораздо больше, чем голод, бессонница или гнилостная вонь отхожего места и отсыревшей штукатурки. Даже поделиться тревогой ему было не с кем: соседи по камере, как он понял из их редких реплик, были из сторонников коммунистов. К утру Герберт так устал от своих страхов, что задремал, скрючившись на своей половине железной шконки.

Он не заметил, когда зажглась электрическая лампочка в армированном колпаке над дверью — проспал. Вместе с этим свидетельством начала нового рабочего дня пришли двое немцев-эсдешников и увели одного из «товарищей». Через полчаса вернулись и забрали второго, а потом и третьего. Герберт остался один. Вглядывался в узкий прямоугольник зарешеченного окошка под потолком, напрягал слух, ожидая услышать выстрелы, но до подвала не доносилось никаких звуков. Вместо того, чтобы успокоиться, он занервничал еще сильнее и стал натаптывать зигзаги по камере: из угла в угол.

Пришли и за ним. Штурмманн, чье лицо выражало брезгливое безразличие, отвел Мелдериса на третий этаж, втолкнул в кабинет и усадил на деревянный табурет. Кабинет был не из начальственных, с одним окном: впритык хватило места только для шкафа, вешалки с фуражкой, стула и письменного стола, застланного прикнопленной бумагой. На стене выделялся темным прямоугольником след от снятого портрета. За столом сидел немолодой мужчина заурядной внешности, жилистый, в светло-сером кителе и белой рубашке, в несоответствующем его возрасту чине оберштурмфюрера2. Он бесцветно посмотрел на Герберта и спросил на довольно приличном латышском:

Имя. Фамилия.

Мелдерис постарался говорить быстро и убедительно. Слова подгоняли друг друга, наступая на последние слоги, а в конце предложения он шумно всхлипывал от недостатка воздуха.

Господин офицер! Меня зовут Герберт Мелдерис. Я летчик… Беспосадочный перелет… В газетах писали… Еще конструктор… Я сам собрал свой аппарат… Я всегда был другом немецкого народа! Я верю в идеи национал-социализма… Поймите, произошла чудовищная ошибка! Меня ложно обвинили. Оболгали! Нет, я никого не обвиняю! Просто прошу вас разобраться!

Во время этой страстной речи в кабинет зашел несвежий роттенфюрер с папкой в руках. Он положил ее на стол и аккуратно вышел. Оберштурмфюрер не торопясь развязывал тесемки на папке и осуждающе смотрел на Герберта:

Дворник Алдис Калейс показал, что видел, как вас забирали в НКВД. После чего вы вернулись домой спустя всего несколько дней. Дворник также ссылается на свою двоюродную сестру Анду Рейзниеце, которая видела, как вас отправляли в Москву в сопровождении двух служащих НКВД. При этом вы были без наручников…

Мелдерис не дал договорить. Он принялся торопливо рассказывать о поездке, стараясь заострить внимание на том, как принципиально отверг службу в советском конструкторском бюро. Немец скривил губы и иронически покачал головой.

Значит, вы отказались — и вас просто отпустили? Даже домой проводили? Не арестовали, не отправили в ГУЛАГ, не расстреляли, как врага народа? Неужели вам было не придумать более правдоподобную историю?

Герберт хотел, конечно, обойти некоторые подробности. Но, очевидно, сейчас стоило быть предельно честным. Он широко посмотрел оберштурмфюреру в глаза, стараясь сохранять взгляд прямым, открытым и не слишком моргать:

Не совсем так. Я, конечно, не стал отказывать Яковлеву наотрез. Мне нужно было выиграть время… Я сослался на плохое здоровье и попросил отсрочку. Он согласился мне ее предоставить… Господин офицер, я ни на секунду не допускал для себя возможности работать на красных! Они уничтожили все, что было мне дорого. Они надругались над Латвией! Я собирался бежать. Готовился отплыть в Швецию…

Голос немца преисполнился сарказма:

Вот как? Какой поворот сюжета, господин летчик-писатель! И что же задержало вас в Риге?

Я планировал в первых числах июля… У меня были личные обстоятельства… И если бы не…

Достаточно! — офицер махнул рукой, словно отгоняя муху. — Все это так неубедительно, что кажется, вы держите меня за глупца. Лично мне абсолютно очевидно, что вас завербовали.

Но, господин офицер, тогда зачем большевикам было возвращать меня в Латвию? Я после поездки в Москву работал на фабрике — это очень легко установить. Какую пользу я мог принести Советам на фабрике, где собирают радиоприемники? Я же летчик…

Немец пожал плечами:

Наверное, польза от вас, как от летчика, была уж совсем ничтожна. Может быть, в Латвии вы и считались асом, но даже для советской авиации ваших навыков оказалось недостаточно. И, скорее всего, как конструктор вы тоже не оправдали их ожиданий. Тогда вас внедрили информатором на стратегически важное предприятие — не пропадать же добру…

Оберштурмфюрер устало отвернулся от Мелдериса, и его рот сложился в печальную складку.

Герберт разом обмяк. Руки и ноги наполнились ватной немощью, тело стало внезапно тяжелым и бесформенным, как мешок с картошкой. Он понял, что следствие окончено. Никакой надежды. Сейчас его выведут во двор и… Все чувства скукожились до точки, осталась одна жуть и тоска. Если бы сейчас было мирное время, он нанял бы адвоката, нашел свидетелей, затребовал документы, оставленные в спешке прежней властью. Грамотные юристы поверили бы ему! Ведь теперь здесь снова Латвия, а не проклятая Совдепия, где человека можно казнить безо всякой причины. Но у войны свои законы и правила, а значит, жить ему оставалось считанные минуты.

В дверь постучали, и в кабинет, не дожидаясь приглашения, вошел какой-то мужчина. В тот момент Герберту было не до деталей, но он все равно обратил внимание, что офицерская форма на вошедшем была досоветская, латвийская, еще времен Республики, хоть и без знаков отличия. Только на левом плече — повязка с черепом, перекрещенными костями и какой-то надписью.

Хайль Гитлер, герр Кранке, — мужчина приятельски улыбнулся оберштурмфюреру, арестованного взглядом не удостоил. — Прости, что так ворвался. Не знал, что ты занят. Требуется кое-какая помощь по снабжению.

Пустяки, Арайс, — офицер благожелательно кивнул. — Я уже почти закончил. Буквально еще пара минут: надо приговор занести в дело, и со шпионами на сегодня все.

Арайс рассеяно глянул в сторону осужденного и изумленно воскликнул:

Господин Мелдерис! Дорогой господин Мелдерис! Как?! Что вы здесь делаете?!

Герберт, совершенно ошалев от такого обращения, не сразу узнал своего случайного собеседника из пивной на Дзирнаву. Но тон, которым Виктор говорил с ним, родил смутную надежду. В любом случае, терять уже было нечего.

Я здесь по ложному обвинению. Какой-то дворник возомнил себя Натом Пинкертоном, решил, что я большевистский агент. Я попытался объяснить господину оберштурмфюреру… Но мне, в отличие от дворника, он не поверил.

Это просто какая-то ошибка! — Виктор обернулся к Кранке. — Я ручаюсь, что это действительно ошибка. Я очень хорошо знаю господина Мелдериса и уверен, что он ни при каких обстоятельствах не стал бы служить красным. Что с тобой, Михель? Ты же всего два года назад уехал из Латвии… Это же сам Герберт Мелдерис! Великий летчик! Герой!

Кранке скривился. Он выглядел несколько сбитым с толку.

Ну и что, что Мелдерис? А что — Мелдериса не могут завербовать красные?

Виктор покраснел и навис над Кранке, широко упершись руками в его стол.

Я лично за него ручаюсь! — Виктор говорил так громко, что окончания фраз звенели в ушах Герберта. — Я готов взять на себя ответственность за все последствия! Мне-то ты доверяешь?! Или, может быть, я тоже завербован Советами?

Арайс убеждал еще добрых полчаса: в ход шли и интересы нации, и аргументы нравственного свойства. В итоге Кранке, то ли под напором его красноречия, то ли чтобы избавиться от шума, черканул что-то в бумагах, захлопнул папку и объявил Мелдерису, что тот свободен. Виктор моментально стих, попрощался с оберштурмфюрером и, приобняв Мелдериса за плечи, вывел его через охрану наружу.

Быстрее отсюда, — подмигнул он Герберту, — пока Кранке не передумал. Если бы ни эта неразбериха, он не отпустил бы вас так запросто! Нормальные органы власти просто еще не созданы. А пока немцы заняты наведением в Риге порядка, можно успеть сделать небольшое доброе дело для старого друга. Не так ли?

И он снова подмигнул.

Герберт сообразил, что пришла пора благодарности. Он был оглушен, обессилен стремительными поворотами судьбы, по которым несся последние двадцать четыре часа своей жизни. Щеки его пылали, сердце колотилось как бешеное. Однако же он остановился, взял обеими руками правую руку Виктора и с чувством пожал. Потом волевым усилием собрал остатки красноречия:

Виктор! Вы спасли мне жизнь. Одного этого достаточно, чтобы я до последней своей минуты был вам обязан. Но еще вы спасли мое доброе имя. Если бы меня расстреляли сегодня, как агента Советов… Я никогда не смогу оплатить этот долг!

Арайс улыбнулся и похлопал Мелдериса по плечу.

Дружище, ну правда, я так рад, что смог помочь! Давайте не будем про долги! Вы — гордость Латвии. Это честь для меня.

Они не торопясь пошли по залитой июльским солнцем улице. Герберт чувствовал себя счастливым и легким. Всякая мелочь: трава на обочине, блики на окне дома, бродячая кошка — рождали восторг. Его переполняла любовь ко всему на свете и особенно к благородному Виктору Арайсу, который, словно Зигфрид, сразился с драконом несправедливости и победил. Чтобы не выглядеть в глазах Виктора сентиментальным идиотом, Мелдерис попытался продолжить разговор в светском ключе.

Расскажите, чем вы занимались после того вечера в пивной? Я смотрю, вы уже состоите в немецкой администрации? — он указал на повязку с эсэсовской «мертвой головой».

Виктор вытянул руку так, что стала видна надпись: «Вспомогательная полиция безопасности».

Позвольте представиться: сотрудник вспомогательной полиции Виктор Арайс. Я пока без официального звания, но у меня под началом — собственное подразделение. Помнится, мы познакомились как раз перед моим отъездом в деревню. Там я собрал отряд национально думающих латышей. Мы сначала просто пакостили красным как могли: устраивали засады, нападали на отбившиеся от основных сил небольшие группы и уничтожали. Месяц где-то партизанили, а когда Советы совсем сдулись, добрались до Риги и заняли префектуру. У меня четыреста человек!

Было видно, что он красуется и немного хвастает, но Герберт все равно был восхищен. Выходит, пока он отсиживался в Риге, пытаясь жить тише воды и ниже травы, Арайс занимался настоящим делом! Зря Мелдерис не поверил ему тогда. Если ушел бы с ним — все было бы сейчас иначе!

Они присели в тенек на изрезанную ножичками скамейку. Герберт с удовольствием угостился сигареткой из предложенного портсигара. Виктор говорил без остановки. Ему безусловно льстило, что легендарный летчик слушает его с таким вниманием.

Пришли немцы и решили выкинуть нас из префектуры. Сам Шталекер явился — знаете, кто такой? Нет? Ууу… Это, друг Герберт, большая шишка — бригаденфюрер СС, командир айнзацгруппы… А при нем мой довоенный приятель Ганс Дреслер. Он из наших, из балтийских немцев, как и Кранке. Репатриировались перед войной, как ты помнишь… Ты не представляешь, как я обрадовался, узнав Ганса! Дреслер — мой однокашник по гимназии, мы и в армии вместе…

И что же? Дреслер помог?

Еще как! Ганс познакомил меня со Шталекером. Отрекомендовал в самых лучших выражениях! Как думаете, от кого я шел, когда встретил вас у Кранке? От Шталекера! Получил разрешение на командование отрядом! Сейчас у немцев недостаток в полиции, а порядок в Риге нужно навести как можно скорее. Вот мы и будем наводить! Не забудьте, кстати, перевести часы на час назад — сегодня вечером Латвия перейдет на немецкое время.

Мелдерис все же решил задать вопрос, вертевшийся на языке с того момента, как Айрис вывел его из Углового дома.

Виктор, скажите, вот вы поручились за меня перед Кранке… Но вы же меня совсем не знаете. Сколько мы были знакомы? Пару часов в пивной? Да и то… Я подозревал вас тогда. Думал, вы большевистский доносчик… Простите меня! Почему все-таки вы вступились? Почему мне поверили?

Арайс посмотрел на него с радостным, каким-то детским изумлением.

Смотрю, Герберт, вы снова мне не доверяете! — он улыбнулся и продолжил с некоторой торжественностью. — Разве можно было хоть на миг допустить, что коммунисты вас сломили? Я столько лет зачитывался рассказами про настоящего латышского героя Герберта Мелдериса. Я мечтал стать похожим на вас! После той удивительной встречи я думал, что вряд ли мне когда-нибудь еще удастся вот так сидеть и разговаривать с вами. Но сегодня… Согласитесь, что я счастливчик!

Такой благодарности до этого момента Мелдерис никогда не испытывал. Он привык всего добиваться сам, единолично принимать решения, нести ответственность и не быть обязанным никому. По большому счету, даже не заводил друзей: приятели, коллеги, фронтовые товарищи — ни с кем из них он не был по-настоящему близок. А сейчас чувствовал, что для Арайса готов на все. Прямо сейчас мог отдать за него жизнь.

Кстати, чем теперь собираетесь заняться? — неожиданно спросил Виктор.

Герберта задумался. Над теплой скамейкой сквозь листья проглядывали лоскуты летнего неба, у ног бесстрашно топтались пепельного окраса голуби.

До недавних событий… Еще вчера утром, если быть точным, я как раз собирался предложить себя Люфтваффе… Думал, если не пилотом, то механиком… Соскучился по самолетам… А теперь уже и не знаю… После этого ареста, если приду проситься в ВВС, то могут начаться подозрения. Решат, точно шпион, раз к военным самолетам подбирается… Так что понятия не имею, чем буду заниматься.

Он пожал плечами. Арайс смотрел на него с сочувствием.

Уверен, что это глупое недоразумение с арестом скоро забудется. Нужно просто выждать время. Знаете, а у меня есть предложение.

Герберт кивнул:

Я весь внимание.

Не хотите вступить ко мне в отряд? Это, конечно, не авиация, но зато возможность послужить правому делу и проявить себя. Мне очень нужны смелые, волевые люди. Здесь в Риге очень много работы. Сложной и, что греха таить, опасной. Красную армию немцы выбили, но город буквально кишит этими… Ну, вражескими агентами, агитаторами, шпионами, вредителями, диверсантами… А еще цыгане… Жиды… Жидов особенно много. Я думаю, вам, Герберт, не надо объяснять, что они представляют особую опасность?

Я понимаю, — Мелдерис кивнул. В памяти промелькнуло ухмыляющееся лицо Андрея Левитса.

Наша задача — окоротить негодяев и очистить Ригу от этого сброда. Отряд почти укомплектован, нам не хватает только толкового механика. Если вы согласитесь… Нужен свой автомобильный парк. У нас уже есть несколько машин, которые мы конфисковали. Но их, во-первых, недостаточно, а во-вторых, требуется проверить, в каком они состоянии. И содержать в полной технической исправности, чинить вовремя. Непростая задача в военное время, я понимаю. Деталей, запчастей не достать… Но вы же — конструктор, инженер. Даже не представляю, кто, кроме вас, сможет с этим справиться…

Мелдерис принял решение почти мгновенно. Он был так благодарен Арайсу, что предложи тот ему сейчас драить сортиры — согласился бы не раздумывая. Кроме того, служба в полиции безопасности наверняка смоет с Герберта сомнительные в глазах Рейха эпизоды его биографии. А еще он сможет отомстить жидам и коммунистам за унижения последнего года. Эта последняя мысль отозвалась внутри сладким торжеством, хоть и стыдно было себе в этом признаваться.

Согласен! — он крепко пожал Виктору руку.

Разве мог он тогда знать, что это рукопожатие станет чертой, преступив которую, уже не вернуться в прежнюю жизнь? Проклятый день, чертова дата второго июля 1941-го года! А если бы он отказался? Сказал бы «нет» человеку, только что спасшему его жизнь, поручившемуся за него к тому же своей головой… Вряд ли… А если бы знал тогда, чем он будет заниматься в прославленной команде Арайса? Наверное, повернулся, ушел бы — и будь что будет…

Мелдерис встал, оставив завтрак почти нетронутым, и отправился во двор. Это гетто отличалось от других, в которых ему приходилось бывать.

Оно разместилось на левом берегу Даугавы в предмостных укреплениях. Сами укрепления относились к крепости, построенной каким-то русским царем в прошлом веке. Основная часть крепости стояла по другую сторону реки.

Евреев расселили внутри каменного мешка, образованного высокими, с двухэтажный дом, крепостными стенами с окнами-бойницами. Кирпичная дуга тянулась на несколько сотен метров и одним боком примыкала к Даугаве. С внешней стороны к гетто вела дорога, огражденная высоким валом. На валу стояли площадки со сторожевыми будками. Подходить к ним близко узникам строго воспрещалось, за это полагался расстрел.

Евреи ютились в темных каменных помещениях без окон, в неимоверной тесноте. Спали вповалку на многоярусных деревянных настилах, накрытых всяким тряпьем, в котором в изобилии водились вши и клопы. Те, кому не хватило места внутри, а таких было немало, ночевали на склоне вала под открытым небом.

Начальство справедливо беспокоилось, что гетто станет для города источником эпидемий. Контингент регулярно сортировали: отбирали больных и пожилых. Их затем рассаживали в грузовики и отправляли в «другой лагерь». Эта фигура речи прижилась во всех подобных учреждениях. Считалось, что она успокаивающе действует на проживающих — позволяет избежать бунтов или саботажа.

Для стариков из даугавпилского гетто «другим лагерем» служили расстрельные рвы в Погулянском лесу. Слухи об этом расползлись моментально. В свое время Табберт с Заубе никак не могли понять: как? Они могли поручиться, что члены расстрельной команды держат язык за зубами, а Погулянка — место глухое, нелюдное… Впрочем, что уж: узнали так узнали. Но теперь каждый день, когда крепкая часть контингента отправлялась на работы, он, Герберт, вынужден наблюдать тоскливые сцены прощания, которые неизменно действовали на нервы. И это вдобавок к тому, что безысходность и животный страх ощущались как нечто материальное, словно вонь или грязь.

«Человек не может жить в таком месте! — в очередной раз подумал Мелдерис. — Никакими соображениями секретности нельзя оправдать то, что меня поселили здесь. И еще рассказывают, как высоко меня ценят!»

Во дворе, как всегда, трепыхалась жизнь. Самое невероятное, что посреди всей этой безысходности евреи продолжали есть, вести беседы, спорить, и временами даже слышался смех. При виде Мелдериса обитатели гетто, и без того невзрачные серые тени, кутающиеся в платки и одеяла, старались стать еще незаметнее: пытались издавать поменьше звуков, двигаться аккуратно, не привлекая внимания. Здесь он был хищник, а они — мыши или цыплята, подброшенные ему в вольер. Стало противно — опять — хотя в последнее время евреи не вызывали у него никаких чувств, пожалуй, кроме брезгливости. Его ненависть к ним давно утихла, а жалости так и не появилось. Очевидно, этим существам лучше было вообще не появляться на свет, они — лишние. Его задача — освободить мир от их присутствия. К тому же стоит ли цепляться за такое гадкое унизительное существование? Возможно, он даже оказывает им услугу…

Герберт посмотрел по сторонам. Никто не смел встречаться с ним глазами, разве лишь его подчиненные внимательно, как собаки, заглядывали в лицо, ожидая приказов. Он сделал несколько шагов. Донесся мерзкий помоечный запах подогреваемой капусты. Эти слипшиеся разваренные комья капусты и хлеб с песком и жмыхом составляли обычный рацион гетто, но он так и не привык. Вонь — это, пожалуй, единственное, что еще задевало его чувства.

К Мелдерису, загодя почтительно скривив шею, семенил рыжий бугай в кожаном пиджаке, на котором белела нарукавная повязка с голубым могендовидом и надписью «Oberkapo». Пастернак — начальник еврейской полиции — остановился на некотором расстоянии и угодливо вытянулся. Герберт относился к еврейской администрации с тем же безразличным презрением, что и к прочим. Ясно, что в полицию гетто евреи шли не из сознательности, а ради спасения собственной жизни, власти и разных послаблений. Они угодничали, доносили на товарищей, напоказ мучили и издевались над своими сородичами, разыскивали беглецов и привлекались к карательным акциям.

В памяти Герберта еще свежа была история Маши Шнайдер. Эту красавицу задержали в Даугавпилсе. Выяснилось, что она жила по фальшивым документам. Даже собиралась выйти замуж за немецкого солдата из городского гарнизона. Ее привезли в гетто и приказали Пастернаку повесить девушку. Должного опыта у оберкапо не было, и Маша трижды срывалась из петли, пока, наконец, другой капо не завершил дело.

Позови-ка Якобсона, — велел Герберт Пастернаку.

Леонид Якобсон был главой юденрата — еврейского самоуправления. Евреи цеплялись за атрибуты прежней жизни: собственная полиция, лечебница, синагога, даже детский сад. Естественно, всем этим должен был кто-то руководить и следить за дисциплиной.

Мелдерис брезговал заходить в тесную и грязную клеть, служившую конторой для их администрации. Предпочитал разговаривать под открытым небом.

Вот что! Поступили сведения, что на руках у контингента все еще имеются ценности, — строго начал Герберт. Никаких сведений на самом деле не было, но если как следует прижать, то наверняка в жидовских подкладках отыщутся какие-нибудь серьги, кольца, а то и монеты.

Якобсон шумно дышал, переминался с ноги на ногу, потел. Вытереть пот он не осмеливался, и капли стекали к бороде, поблескивая на солнце.

Это какая-то ошибка, — бормотал он. — Мы еще в ноябре издали приказ, что если кто имеет деньги, серебро, золото и шубы, должен сдать все в комитет. И все сдали, не сомневайтесь, потому что известно, что нарушителей казнят… Я не говорю, что сразу вот так взяли и принесли. Некоторые сначала утаили. Пытались обменять свои цацки на хлеб. Но теперь точно ничего не осталось!

Значит, ничего ценного больше нет? А головой своей поручишься? — Герберт сделал свирепое лицо и не без удовольствия наблюдал, как физиономия Якобсона меняет цвет и наливается желтым воском. — Чую, что и ты, мошенник, и другие из юденрата точно что-нибудь да припрятали! Пора поискать как следует в ваших норах на предмет тайников. И если найдем, знаешь, что с тобой за это будет?!

Якобсон шумно зашлепал губами, полетела слюна. Герберт сделал шаг назад.

Я… мы сдали все! Клянусь вам! Сразу же все сдали!

Мелдерис был почти уверен, что жид по обыкновению своего племени врет: смотрит в сторону, запавшие глаза бегают, потеет, как в бане. Наверняка припрятал — и немало. Видимо, всерьез рассчитывает выйти из гетто живым. Толстый дурак! А вот Герберту деньги как раз очень пригодились бы.

Война излечила Мелдериса от бескорыстной преданности идеалам. Когда он только попал в команду Арайса летом сорок первого, та жадность, с которой люди Виктора набрасывались на еврейское добро, казалась ему отвратительной. Тогда он считал: служишь идее — служи, а не наживайся на ней. И вообще, брать что-то у врагов Латвии ему казалось грязным, безнравственным.

Что ж, пока он чистоплюйствовал, другие не просто брали — лопатой гребли. Потом он, конечно, тоже начал. Даже успел отложить немного на черный день. Но это — крохи, если сравнить, как сумели распорядиться обстоятельствами остальные. В общем, самое время посмотреть, что там осталось у юдендрата. Герберт нарочно припугнул Якобсона: Леня занервничает, засуетится, предупредит своих, те кинутся перепрятывать, чтобы верней. Искать долго не придется — сами себя выдадут.

Опять отвлекся, а пора подумать о работе. У него только месяц. Надо так наладить процесс, чтобы и в срок уложиться, и не измотать своих людей. Но прежде предстоит провести осмотр контингента: крепких, молодых и мастеров с высокой квалификацией пока приказано оставить в живых. Их предстоит развезти по другим местам, и это все, конечно, тоже придется организовывать Герберту.

Мелдерис оценивающе посмотрел на людей во дворе и неожиданно наткнулся на ответный взгляд. Один из мужчин тайком следил за ним глазами и не успел вовремя опустить лицо. Герберт вскинулся, чтобы разглядеть наглеца. Тот был метрах в тридцати и попытался затеряться среди других таких же землистых и тощих. Для невнимательного взгляда все эти евреи были на одно лицо, даже женщины от мужчин почти не отличались. Однако Мелдерис успел уловить что-то знакомое в чертах этого человека.

Эй ты! — Герберт указал пальцем. — Ты что прячешься? Затеваешь что-то, негодяй?!

Стоявшие вокруг подозрительного еврея отшатнулись. Посредине образовавшейся пустоты остался некто в драном пиджаке, который был ему заметно велик.

Да, ты! Подошел сюда, живо!

Пока жидок ковылял, Мелдерис щурился, вспоминая, когда, при каких обстоятельствах видел это лицо… Узнал! Лицо бывшего летчика расколола замогильная улыбка, похожая на оскал черепа.

А судьба точно дама веселая — любит пошутить при случае. Ну что же, продолжим нашу беседу, господин Левитс? Не стану спрашивать, какими судьбами здесь оказались. Но тут вы определенно на своем месте. Я рад вас видеть. А вы?

Андрей молча уставился на свои замызганные ботинки. Как он запаршивел! Несет, как от бродяги! Узнав его, Герберт даже несколько растерялся: почему-то не ожидал встретить здесь своего недруга. А ведь очевидно, что если Левитс не сгинул в хаосе первых шальных расстрелов, то должен был попасть именно сюда, в гетто Даугавпилса. Мелдерис совершенно не вспоминал о нем последние месяцы. Жизнь, которую он вел теперь, сделала все, что произошло до войны, маленьким и ничтожным.

Как ваша супруга? — продолжил он, не меняя издевательского тона. — От души надеюсь, что у нее хватило ума вовремя развестись с вами.

Андрей продолжал молчать. Он прикрыл глаза, и лицо приобрело отрешенное выражение, словно здесь, во дворе гетто, осталась лишь его человеческая оболочка, а сам Левитс пребывает в покойном, недостижимом для других месте. «Этот мерзавец или что-то скрывает, или выказывает мне свое презрение!»

Мелдерис не на шутку разозлился: «Как я не заметил его раньше?»

Он действительно не понимал, как такое могло произойти: последние два месяца вся жизнь гетто протекала у Герберта на глазах. Можно предположить, что или Левитс чертовски ловок по части мимикрии, или Мелдерис все-таки действительно стареет и становится куда менее бдительным.

Он не спеша извлек из кобуры парабеллум и с оттяжкой ударил им Андрея по лицу. Из разбитых носа и губы закапала кровь. Герберт всегда был противником бессмысленной жестокости, но демонстративная наглость этого жида, который даже сейчас умудрился выказать свое неуважение Мелдерису, мгновенно воскресила всю былую неприязнь. Это чувство оказалось неожиданно сильным. Герберт с удовольствием размахнулся и впечатал еще раз по зубам, потом по лбу. Последний удар глубоко рассек бровь, и Левитс часто заморгал — кровь заливала ему левый глаз.

Больше всего Мелдериса раззадоривало, что упрямый еврейчик не стонал, не двигался, не пытался прикрыться. Как будто сумел перейти черту, за которой не чувствуется боль. Герберт окинул Левитса взглядом, как художник картину, обошел и со всей силы саданул по шее. Андрей не удержался: упал на колени, а через пару секунд вообще завалился набок.

Господин Мелдерис! Прошу вас! Не трогайте его! — женский крик разрезал воздух, отозвался в ушах скрипом гвоздя по стеклу на высокой ноте. Он резко повернулся: кто посмел?! Хоть, конечно, уже догадался, кто… Из-за спин выскочила молодая женщина, в которой Герберт с трудом узнал свой былой предмет воздыханий. Люди Мелдериса потянулись за оружием, но он жестом остановил их. Линда, ни на кого не обращая внимания, подбежала к мужу, плюхнулась рядом и обхватила руками его голову, отирая кровь рукавом кофточки невнятного цвета.

Здравствуйте, Линда! И вы тут! Очевидно, господину Левитсу повезло с супругой. А вот вы выглядите, признаться, не очень… Рискну предположить, что вы не слишком счастливы в браке. Хотя все так же самоотверженны… Не боитесь замараться о вашего никчемного муженька? Раз уж вы тут, разъясните ему, что мои вопросы не следует игнорировать. Я этого, признаться, не люблю.

Пожалуйста! Пощадите его! — повторяла Линда, не поднимая на него глаз. — Господин Мелдерис!

Она уложила голову Андрея себе на колени и чуть заметно покачивалась, как будто держала младенца на руках. Линда заметно похудела, подурнела, и в довершение всего, слезы сделали ее глаза опухшими и невыразительными.

Герберту вдруг стало жалко ее: бедная дурочка, на кого ты убила свою свежесть и красоту?! Он пожал плечами, отвечая собственным мыслям, щелкнул «вдовушкой», зажег сигарету.

Вам нет надобности находиться здесь, госпожа Вилцане. Вы же не еврейка. Если понадобится, я сам готов свидетельствовать в вашу пользу. Никаких сомнений, что вам позволят уйти и восстановят в правах. Сможете вернуться в Даугавпилс или уехать… Куда-нибудь, где никто не знает об этой позорной странице вашего прошлого. В конце концов, все мы совершаем ошибки.

Он с сочувствием, тепло посмотрел ей в глаза.

Моя фамилия Левите, — тихо ответила Линда. — Спасибо, господин Мелдерис. Мое место здесь, рядом с мужем.

Очень благородно, — кивнул Герберт, иронично улыбнувшись. — Благородно и глупо. Вы уже не ребенок, Линда. Должны понимать, что такие жесты красиво выглядят только в книгах. Здесь реальная жизнь, к тому же война: не лучшее время для сантиментов и фантазий. Полагаю, вы понимаете, что здешние условия не самые подходящие для женщины, в чьих жилах течет нормальная кровь. Посмотрите, на какие ухищрения идут сородичи вашего, с позволения сказать, мужа, чтобы удержаться на плаву: доносят на своих же за лишний кусок хлеба и койку под крышей! И с этими людьми вы желаете породниться? Хотите разделить их судьбу?! Я готов вам помочь… в память о нашем знакомстве. Только учтите: если вы и дальше намерены ломать комедию — воля ваша. Другого шанса не будет. Не терплю, когда добротой пренебрегают.

Он распалился и говорил горячо. Как будет славно, если Линда примет предложение! Этот жиденок должен, наконец, понять, чего он стоит и где его место. А Линда… Может быть, если ее вымыть, покормить, она окажется еще ничего…

Спасибо за заботу, господин Мелдерис, — в голосе женщины было столько презрения, что Герберту захотелось ее ударить. — Вынуждена отказаться от вашего щедрого предложения. Я вышла замуж за еврея и теперь считаю себя еврейкой. Кроме того, я люблю своего мужа и не собираюсь с ним расставаться.

Линда выпрямилась, вздернула голову и дерзко посмотрела на него. Герберт еле сдержался. Она сидела на земле: заплаканная, страшная, грязная, вся измазалась кровью, обнимая этого наглого доходягу… Он мог бы забить их обоих до смерти прямо сейчас, но не стал этого делать. Он останется джентльменом, не ударит женщину, даже если она совершенно зарвалась. Герберт взял себя в руки и сказал спокойно и холодно:

Ну что ж… Amor, как говорится, caecus… И помните, что вы сами выбрали себе судьбу.

 

Глава 4

 

Герберт снова томился от бессонницы. Теплое молоко с каплей меда на ночь, ежевечерние прогулки по берегу Даугавы — ничего ее, проклятую, не брало. Он зло пнул ногой лишившееся простыни шерстяное одеяло, и оно плюхнулось на дощатый пол, увлекая за собой запах псины. Мелдерис, поджав ноги, уселся на кровати. Закурил. Стена приятно холодила спину, глаза начали слипаться: «Неужели, наконец, посплю?» Раковина захлопнулась, он почти провалился в нежную мякоть сна, но память, словно устричный нож, просунулась в створки, вскрыла: пронзительные вопли горящих заживо, черный вонючий дым и жирные хлопья золы, кружащиеся над зеваками — каждый раз одно и то же. Стоит только остаться наедине с самим собой… А ведь когда он соглашался работать на Арайса, искренне предполагал, что будет иметь дело только с техникой…

Штаб их подразделения занимал девятнадцатый дом по Валдемара. Гараж был тут же, неподалеку. Расписавшись, где положено, Гербет сразу отправился к машинам и до поздней ночи проверял, осматривал, помечал в книжечке, что требует немедленного ремонта, а с чем можно обождать.

Виктор сиял, как медный грош, было видно, что он доволен — не ошибся с выбором. С полчаса ходил за Мелдерисом по пятам, любуясь его четкостью и обстоятельностью, а потом торжественно вручил ключи от гаража.

Поздравляю, дорогой Герберт! Теперь вы не только официально член нашей команды, вы — мой заместитель по технической части. Закончите с осмотром — составьте какую-нибудь бумажку на мое имя. Список того, что нужно: запчасти, инструменты, расходные материалы там всякие. Я постараюсь достать.

Тогда же он познакомился с другими «членами команды». В основном это были простые ребята с хуторов — грубые, необразованные, наивные, но (тут он был согласен с Арайсом) настоящие патриоты Латвии. Герберт чувствовал даже некоторое умиление, слушая их болтовню: «Ничего удивительного. Все, как всегда. Если нужно спасать родину, цвет нации бездействует, боясь замарать руки. Зато эти парни, хоть звезд с неба не хватают, готовы и к винтовке, и к лопате. Возможно, они не отличают Кришьяниса Валдемарса от Кришьяниса Баронса, но именно их крепкие руки удержат отчизну над пропастью!»

Впрочем, была и кое-какая интеллигенция — из студентов; некоторые раньше состояли в запрещенной еще Ульманисом национал-радикальной организации «Гром и крест». С этими случалось приятно побеседовать — о величии белой расы, о борьбе с жидо-коммунизмом, о справедливом порядке, который, благодаря Гитлеру, несомненно и скоро наконец установится в Латвии, о том, какое важное для страны дело они совершают под началом Арайса. Тогда Мелдерис ни в чем еще не сомневался. Ему нравились эти разговоры. Нравилось думать, что их работа — миссия, что в ней есть неочевидное, и потому особенное благородство. Он и его сослуживцы приносили в жертву Родине чувства, привязанности, идеалы, чтобы другие могли чистоплюйствовать. В общем, он был в полном ладу и с собой, и с миром. Герберт с упоением ковырялся в машинах и философствовал про себя.

Пока он чинил технику, Арайс набирал людей. Скоро подразделение уже состояло из двух батальонов, по три роты в каждом — восемьсот человек! С оружием был тоже полный порядок: пулеметы, автоматы, винтовки, пистолеты. Что-то Виктор раздобыл у немцев, что-то осталось в наследство от уличных боев. Он вообще оказался очень неплохим организатором. За считанные дни Арайс собрал из подручного человеческого материала безупречный механизм. Его двигателем был штаб, в который, помимо Виктора, входили двое его доверенных: адвокат Харийс Лиепиньш — тот самый, о котором Герберт впервые услышал еще перед войной, в первом «трактирном» разговоре; и бывший железнодорожник Карлис Озолс. «Отделом кадров» рулил Теодор Буманис — через него записывались новобранцы. Мелдерис с шофером Освальдом Элиньшем, поступившим под его начало, относились к хозяйственной части — вместе с бухгалтером Арнольдом Труцисом, счетоводом Янисом Вейшсом и начальником оружейного склада Якобом Ронисом.

Третьего июля Арайс впервые взял его на операцию. До этого Герберт весьма смутно представлял себе, что именно им предстоит делать. Он знал, что евреев изолируют от прочего населения, что отныне они — вне закона, но над подробностями не задумывался. Они с Виктором поехали в черном, роскошном автомобиле, конфискованном из какого-то учреждения. Мелдерис не шоферил, сидел сзади рядом с начальником.

Рига еще толком не остыла от праздника и выглядела нарядной, хоть и слегка помятой, как подружка невесты утром после свадьбы. На многих домах висели трехполосные красно-белые флаги. Позже по приказу немецкого командования их сняли, везде водрузили свастику. Герберт понимал, что таковы правила, но все равно испытывал неприятное чувство — словно ребенок, лишившийся подарка. Но в тот день он смотрел из окна машины, и ему казалось, что в самом воздухе умытых солнцем улиц разлита музыка: то ли «Боже, благослови Латвию», то ли «Хорст Вессель»…

Отряд разместился в девяти советских полуторках и пяти легковушках. Тогда даже формы ни у кого не было — вышли в гражданском, только нарукавные повязки латвийских цветов указывали, что они «при исполнении». У Арайса имелся целый список фамилий и адресов — сознательные горожане помогли — никто из контингента не мог проскочить сквозь сеть.

У дома на улице Дунтес их уже ждали. Выбравшись из авто, Герберт увидел, как ребята выволакивают из подъезда троих чернявых. Евреи не сопротивлялись, но это не помогало избежать тычков и затрещин. Один упал, не удержавшись после веского пинка, и парни хмельно загоготали. К разбитому прежде носу прибавилась кровоточащая ссадина на лбу, мужчина прижал ее рукой, одновременно пытаясь подняться, но последовал новый хлесткий удар ногой по ребрам, и жид растянулся на земле, словно раздавленная телегой лягушка. Это мгновенно повысило градус веселья.

Мелдерис отвернулся — смотреть было неприятно. Однако командир с видимым удовольствием наблюдал за происходящим. Герберт пожал плечами. На его вкус, шутка была низкого сорта, но с другой стороны, где бы эти простые парни могли выучиться манерам?.. Упавший зашевелился, и двое других дернулись ему на помощь.

Стоять! — осадил Арайс.

Евреи тут же застыли. Тот, что был постарше, вдруг уставился на Виктора. Прищурился, затряс головой:

Виктор?.. Простите, господин Арайс! Это я! Зелигман! Менке Зелигман! Узнаете? Помогите, умоляю вас!.. Я же никогда!.. Вы же знаете!

Видимо, они прежде были знакомы.

«А кто не оказывался вынужден раньше приятельствовать с жидами? — сочувствующе подумал Герберт. — И теперь в неловкое положение может попасть любой из нас…»

Арайс, однако, нимало не смутился. Он подступил к Зелигману почти вплотную, посмотрел в глаза и, не снимая улыбки, точным движением мощно впечатал в челюсть. Тот нелепо взмахнул руками, упал на спину.

Увы. Не припоминаю.

В этот момент последний еврей, внимание к которому на время ослабло, резко вывернулся и, растолкав опешивших парней, рванул вниз по улице. Мелдерис отметил, что бежал он неуклюже, по-женски: разбрасывая ноги в стороны, а руки прижав к груди, словно нес какой-нибудь ридикюль. На что надеялся этот дуралей? Где можно было здесь спрятаться?

Биркс неспешно поднял «манлихер» и выстрелил вдогонку удалявшейся фигуре. Беглец взмахнул рукавами и упал ничком. Даже отсюда было видно, как расползается по его одежде кровавое пятно.

«Сам виноват. Зачем побежал?» — с укором подумал Мелдерис и еле заметно покачал головой. Герберт не видел смерть так близко уже больше двадцати лет, с самой Освободительной войны. В конце июня, пока немцы боролись с красными за Ригу, он сидел дома, даже к окну старался не подходить — берегся случайной пули или осколка. Он недовольно отвернулся, избегая смотреть на труп.

Из окрестных домов тоже выводили евреев. Издалека было видно, что карманы сослуживцев отвисают и топырятся от всевозможного добра, которым они успели разжиться. По мнению героя-летчика, серебряные ложки или какая-нибудь позолоченная статуэтка, торчащая из куртки, выглядели не слишком достойно, но он запретил себе судить. В конце концов, евреи-коммунисты сами учили, что «грабить награбленное» справедливо. Пусть теперь узнают, каково это.

Грузовики, плотно набитые пленниками, поехали на бульвар Аспазияс, к полицейскому участку. Арайс задержался, пересчитывая деньги и руководя погрузкой самых ценных товаров из разграбленной еврейской лавки в автомобиль, и когда они с Гербертом наконец добрались до участка, задержанных уже выгрузили, построили в нестройную шеренгу вдоль стены, а полуторки отъехали за новой партией.

Их было так много, этих евреев: старых, молодых, бедных, богатых… Большинство — бородатые и с пейсами, самые хитрые — уже бритые и стриженые. Некоторые лица казались смутно знакомыми, но общее для всех выражение страха и удивления смешивало черты, не давало памяти подобрать подходящий контекст. Кроме того, Мелдерису трудно было сосредоточиться из-за шума и общего хаоса, которые превращали происходящее в набор жанровых сцен: словно кто-то задумал изобразить на одном полотне все пороки человечества. С евреек, особенно молодых, срывали одежду, их утаскивали в камеры, насиловали по кругу. Особые весельчаки из команды заставляли отцов или мужей смотреть на эти надругательства. Многие не выдерживали, и тогда их избивали еще сладострастнее, чем прежде совокуплялись.

Забавы становились все изобретательнее. Десяток парней из новобранцев (Герберт тогда еще знал по именам далеко не всех) собрали мужчин преклонных лет, велели накрыться талитами — молитвенными покрывалами, а потом танцевать, распевая советские песни.

Ши-и-и-ирока-а-а-а страна моя родна-я-а-а, — под дулами автоматов голоса звучали хрипло и жалко. Старики нестройно кружили, возводя к небу костлявые руки, падали. Тогда их били сапогами или прикладами, понуждая вернуться в хоровод.

Биркс выбрал себе какого-то столетнего хасида, который, на взгляд Герберта, был совсем уж непригоден для веселья, и заставил его чистить бородой свои заляпанные кровью башмаки.

Усердней старайся, жид! Об вашего же брата испачкался! — кричал он, радостно захлебываясь властью.

Мелдерис чувствовал, как горлу поступает тошнота. Он пытался защититься от нее: «они заслужили!», но что-то мешало. Ему хотелось уйти. Прямо сейчас, ничего не объясняя, развернуться — и будь что будет. Он даже мысленно сделал этот шаг, однако чувство самосохранения не позволило. Куда бы он пошел? Теперь, когда по всей Европе прокатилась война, даже бежать стало некуда… Еще он подумал про Арайса. Если бы Виктор не поручился за него, лежать бы Герберту в общей яме на заднем дворе с теми комиссарами, с которыми делил камеру. Разве можно было предать его? Это было бы самой настоящей подлостью…

Сейчас бы горячего чаю… Мелдерис встал, плеснул себе в кружку водки. Закусывать было нечем, но и наплевать! Какая разница? Он почти никогда не позволял себе, а вот его парни с выпивкой не стеснялись. После операций взяли манеру праздновать так, что еле расползались. И в обычные дни от каждого из них разило с самого утра. Надо бы урезонить, только как?

Ему стало зябко. Герберт скрючился на кровати и с головой укрылся одеялом. Память почему-то постоянно стремилась вернуть его в тот день, словно в кошмаре содержалась тайная притягательность. Он снова наблюдал, как куражатся сослуживцы, снова в ушах прозвучала фраза Арайса — та самая фраза, которая стала его личной точкой невозврата:

Веселитесь, дружище? Пойдемте! Сейчас некогда отдыхать. Надо готовить развлечение посерьезней.

Разве мог он тогда догадаться, что Виктор имеет в виду большую хоральную синагогу?

Мелдерис знал это здание на перекрестке улиц Гоголя и Дзирнаву. Он даже бывал там как-то в начале тридцатых. Одна его пассия, любительница музыки, собралась послушать хор и кантора. Взяла его за компанию. Синагога славилась своими голосами, службу вели знаменитые певцы: Розовский, Ядловкер, Мандель и Фридлянд, поэтому туда ходили не только иудеи. Среди рижской интеллигенции заглянуть на еврейский праздник в большую хоральную синагогу считалось хорошим тоном.

Они с Арайсом сожгли ее четвертого июля…

Все ценное забрали и перевезли в штаб еще накануне — прихватили даже бархатный парохет с ковчега. Здание обложили бочками с бензином и керосином.

Тем утром Виктор как-то особенно суетился: то ярился по мелочам, то вдруг начинал смеяться, говорил без умолку — словно кто-то крутил его как пластинку, ускоряя обороты.

Смотрите, парни! Чтобы никто ворон не считал у меня! Поджечь так, чтобы со всех сторон схватилось, но на соседей не перекинулось! Пожарные расчеты, конечно, будут, но и вы там не для красоты! Ну что, дадим огоньку? Давайте! По машинам!

Погрузились. Поехали.

Оказавшись на месте, прежде всего расстреляли четверых раввинов — тех, что смогли найти. Потом облили керосином нутро синагоги: деревянную отделку, мебель; высадили пару окон, чтобы лучше горело.

Тем временем стали подвозить евреев: литовских беженцев из Шяуляя, арестованных накануне, и своих, рижских — сперва из ближайших домов, затем тех, кто жил в других районах. Герберту опять казалось, что некоторых людей он знал раньше. И он с любопытством вглядывался в толпу, пока не признал профессора Минца, которого встречал однажды у Медемсов: тот занимался с Магдой музыкой. Герберт сразу отвернулся, чтобы не столкнуться взглядом.

Стоять без дела было неуютно, и Мелдерис присоединился к одной из команд, отправляющейся за новой партией контингента. Их полуторка остановилась во дворе пятиэтажного дома. Пока парни курили и возбужденно перебрасывались шуточками, из подъезда вышла крупная белесая старуха, очевидная латышка. Остановилась, приставила руки к обширным бокам, заполнив собой остаток узкого двора, и громко спросила:

День добрый. Вы к кому?

К жидам, мать! Знаешь, в каких квартирах они живут? — сплевывая табак, проронил старший группы.

Не знаю. Я не слежу, кто в какой церкви молится. — Она смотрела на него вызывающе презрительно.

Не ври! — набычился он.

Ты на меня лапу-то не задирай. Мал еще тявкать. Я тебе, небось, в бабки гожусь! — старуха величественно развернулась и уплыла обратно в дом, оглушительно хлопнув входной дверью.

Старший растеряно оглядел товарищей. Видно было, что такого ответа он никак не ожидал, поэтому только сплюнул: «А, и без этой дуры управимся!»

Действительно, другие жильцы охотно показали гостям «нехорошие» квартиры. Парни бодро взялись за работу: ломали двери, врывались внутрь, волокли людей во двор. Всего в доме оказалось четыре семьи, но шум стоял такой, словно их было сорок: женщины плакали, истошно орали дети.

Потом команда разделилась: основная часть на грузовике отправилась на следующий адрес, а несколько человек, в том числе и Герберт, погнали пленников по проезжей части пешком к синагоге на Дзирнаву. День был теплый, солнечный. Вокруг синагоги столпилось порядком зевак, которые со злорадным интересом следили, как со всех сторон вливаются в нее потоки евреев под надзором полицейских в латвийской форме. Что происходило в храмовом дворе, не видно было из-за высокого забора, но звуки людского ужаса выплескивались наружу. Потом от здания потянулся черный дым. Ветер рвал его, уносил к Даугаве вместе с дикими, звериными криками горящих. А тем временем новых жертв заталкивали внутрь уже раскаленной синагоги. Кто-то пытался выбраться через разбитые окна. Ломились в двери. В этих стреляли. Никто не спасся, никому не удалось сбежать.

Странно, сейчас Мелдерис не был уверен: стрелял ли он вместе со всеми? Возможно, нет, хотя представить себе, что он просто стоял, пока другие работают, удавалось с трудом. Память подсовывала крики, дробящие барабанную перепонку, оглушительный смрад горелого человечьего мяса, хлопья сажи, кружащиеся в воздухе, но начисто стерла, казалось бы, очевидное: что происходило с ним лично во время этого апокалипсиса.

Поднатужившись, он выдергивал еще подробности: какую-то латышку, причитающую: «Господь Всемогущий! Живьем детей жгут!»; кинооператора, ищущего выгодный ракурс; шлепки выстрелов, похожие на редкие аплодисменты… Откуда-то возник сторож Манес, тот, что расставлял в синагоге молитвенники. Много позже Герберту рассказывали, как сторож обернул себя покрывалом и сгорел, обнимая свитки Торы. Этот эпизод, о котором Мелдерис просто слышал краем уха, представал перед мысленным взором в любых подробностях, но на главный вопрос память не давала ответа. Все-таки: стрелял или нет?

Он снова вспотел. «Пройтись, что ли? К черту!», — махнул рукой и налил водки пополнее. Утром он опять будет мучиться головной болью. Зато теперь есть с кем поквитаться за эту привычную безысходность — поганый Левитс.

Этот тщедушный жалкий еврейчик стал главным развлечением Мелдериса в последнее время. Два года назад Линда своим необъяснимым упрямством спровоцировала летчика на череду любовных глупостей, и вот представился шанс расквитаться. Пусть он не вызвал у провинциальной дурочки нежных чувств, зато теперь она увидит разницу. Герберт чувствовал, что стоит ему сломать Андрея, заставить, как многих прочих, пресмыкаться и клянчить, как женщина падет. Нет, он не хотел ее больше. Бывшая красавица пожухла, истрепалась, ссохшиеся прелести не возбуждали, но та ярость, с которой она отвергла его дружеское участие, возмутила Мелдериса. Он опять был унижен ею. Благородное намерение спасти Линду, а может, и ее никчемного муженька — Герберт сейчас был склонен видеть все это именно в таком свете — намерение, которое, кстати, могло серьезно повредить карьере, даже его положению, осталось неоцененным. Другая бы ноги целовала от благодарности!

Про ноги не было преувеличением. Прошлым летом Мелдерис спас одну… Мириам. Мириам Ландау. Сначала он прятал девицу в новом загородном доме, который получил по ходатайству Арайса, а потом сумел выправить ей паспорт.

Он случайно наткнулся на эту двадцатилетнюю красотку, когда она, живописно изогнувшись, собирала мусор во дворе перед гаражом. Ее и еще нескольких миловидных евреек накануне доставили в штаб-квартиру. Обычно с такими сначала развлекались, а потом убивали. Но Мариам повезло. В первый же день она попалась на глаза Герберту.

Он улыбнулся, вспоминая ее ломкую талию, тяжелые голубовато-белые груди, фиалковые глаза и кудри — темные, с медным отливом… А голос… Голос у нее был грудной, хрипловатый, от него моментально становились тесны брюки.

Здравствуйте, господин Мелдерис! — она подняла голову, не выпуская из рук веник, и, не выпрямившись до конца, заглянула ему в глаза.

Он улыбнулся нехитрому приему юной кокетки:

Откуда ты меня знаешь?

О, господин Мелдерис, да кто же вас не знает?! Вы приходили к нам в гимназию, рассказывали о своем путешествии. Мы так вами восхищались! Полет в Африку — это же настоящий подвиг! У нас дома была книга с вашим автографом…

Она щебетала, а Герберт любовался ее свежестью и невольно представлял картины скорого будущего: изнасилуют по очереди, покуражатся вволю и отдадут кому-нибудь из парней, кто любит «погорячее» — запытать до смерти. В общем, за несколько минут разговора в нем созрело великодушное решение спасти глупышку.

Когда минут через десять он вернулся, Мириам, к счастью, все еще возилась с мусором. Он убедился, что никто из товарищей не следит, и велел ей идти к воротам, не оглядываясь и не спрашивая ни о чем. Смышленая девица быстро засеменила вперед, опустив голову, а он пошел следом: то ли сопровождал, то ли конвоировал — как хочешь, так и понимай.

Он привел ее к себе на улицу Заубес. Эта квартира досталась ему после семьи Зильберштейнов. Прежние жильцы, переселяясь к соседям на этаж ниже, взяли с собой только носильные вещи, так что с обстановкой был полный порядок. Очень уютно. Не то что здесь, в этих вшивых казематах! Зильберштейнам их добро в любом случае не пригодилось: супругов то ли застрелили, то ли отправили в гетто. Но их сына Наума Герберт спас. Даже нашел ему работу при команде Арайса — у себя в гараже. Парень был рукастый и внешне не походил на типичного еврея. В общем, никто особенно не интересовался расовой чистотой помощника механика.

Мелдерис видел благодарность Наума! Каждую минуту ее ощущал. И благодарность Мириам тоже. Днем она вела хозяйство, а ночами согревала его постель. Она искренне и трогательно заботилась о нем, даже обед, который собирала ему на службу, оборачивала как-то особенно, чтобы подольше не остывал. У нее была милая привычка устраиваться на крошечной табуретке у его ног, смотреть снизу вверх и, окунув щеку в его ладонь, целовать в запястье. И когда он спрашивал, как ей живется у него, Мириам была так убедительна: «Счастье, что вы взяли меня к себе! Вы — добрый, смелый, благородный. Мой прекрасный рыцарь».

Девушка, казалось, искренне любила его. Пока они жили вместе, Мелдерис словно наполнялся ее чувством. Он старался поступать так, чтобы не омрачить ее восторженное обожание: на операциях не усердствовал — позволял арестованным взять с собой необходимые вещи; случалось, нарочно отворачивался, давая возможность сбежать какой-нибудь отчаявшейся матери, прижимающей к себе выводок испуганных детей. Спасая малахольного Наума Зильберштейна, он вообще-то всерьез рисковал. Но оно того стоило: Мириам ночами пылала от радости. Можно подумать, что брат родной… К тому же риск Герберту всегда нравился.

Он вдруг вспомнил, как с ней вдвоем ездили за чемоданом, который остался в квартире Блумбергов, где Ландау скрывались перед арестом. Там жил его сослуживец Балодис, но Мелдерис не осторожничал: мало того, что пришел с еврейкой, так и дальше не церемонился — ничего не объясняя, приказал немедленно вынести вещи. Хозяин не смел возражать, только суетился и пытался угостить чаем. Мириам отпускала шепотом иронические замечания, а Герберт улыбаясь, чувствовал, как теплый хриплый голос словно течет под его кожей…

Решение отправить девушку в гетто непросто, ох непросто ему далось… Выхода, правда, другого не было — кто угодно в любой момент мог донести. 25 октября — как раз закончили строить забор вокруг двенадцати кварталов Московского форштадта, где разместили рижских евреев, тридцать тысяч, всех, кто дожил — да, 25 октября он лично отвез туда Мириам. Ворота захлопнулась. Гетто охраняла вспомогательная полиция: поддерживать связь значило напрашиваться на неприятности.

Но Мелдерис не бросил в грязь этот нежный цветочек! Во-первых, поселил ее в доме Макса Штейна, знакомого члена юденрата. Во-вторых, договорился, чтобы на тяжелые работы не отправляли. А когда узнал, что гетто будут ликвидировать, сумел выкрасть девушку — вывез в багажнике своей машины. Сутки прятал в квартире на Заубез, а после переправил в новый загородный дом под Букайши, который незадолго до этого прикупил. Скоро Мириам Ландау стала Марой Мурниеце, природной латышкой, уважаемой служащей почтового отделения в Марупе. Герберт с привычной нежностью понадеялся, что у нее все хорошо… Такая славная девочка, даром что еврейка.

Еврейка, не еврейка… Расовая теория оказалась не универсальна: попадались исключения, как в одну, так и в другую сторону. Линда, например, ожидовилась, невзирая на чистоту крови. Впрочем, она еще поймет, какую глупую ошибку совершила.

Мелдерису нравилось испытывать Андрея на прочность. Он взял в привычку хотя бы раз в день определять Левитсу «курс гимнастических упражнений». Лучшим временем было, когда заключенные возвращались в гетто после работы.

На площадь перед бараками Герберту выносили видавший виды венский стул — шаткий скрипучий, сидеть на котором было неудобно, но и такая мелочь подстегивала эмоции.

Лечь! Встать! Лечь! Встать! Быстрее! — командовал Герберт.

Изможденное, отечное, с лиловыми гематомами вокруг глаз лицо Андрея багровело, но он повиновался командам. Потом, когда сил подняться уже не оставалось, он замирал на корточках. Тогда Мелдерис приказывал его бить, и тот застывал, нелепо подтянув колени к животу, словно дохлый птенец. Иногда сразу позволял мадам Левите отволочь мужа в барак. Но те минуты, пока Андрей валялся на земле, скорчившись в неизвестности, были, пожалуй, самыми сладкими.

Кроме того, Герберт лично следил, чтобы Левитс всегда участвовал в тех развлечениях, которые надзиратели устраивали себе время от времени. Служба здесь была грязной, тяжелой, и он не осуждал парней за желание повеселиться. На днях, например, отобрали десяток заключенных покрепче и велели им бегать по кругу. Чтобы евреи двигались быстрее, их подгоняли ударами палок. Затем охранники, утомившись, затеяли гладиаторские бои: бегунов разделили на две команды, которые сначала сражались друг с другом на палках, а потом и на лопатах. Пара человек отправилась к праотцам, но Андрей выжил, даже на работу вышел на следующий день — словно в рубашке родился…

В окно неумолимо вползал рассвет. Мелдерис потер глаза, поскреб шелушащиеся щеки. В попытках уснуть больше не было смысла: до подъема оставался час с небольшим. Он ополоснул лицо водой, оделся и вышел во двор. Биркса он тоже поднял: нечего дрыхнуть, когда начальство не спит. Велел привести Левитса. Ему не хотелось ничего объяснять даже себе: мир был несправедлив и гадок, в висках стучала бессонная ночь — кто-то должен был за все это ответить.

Биркс пристроил Андрея на плотницкие козлы, стоявшие во дворе, и пару раз рассек палкой воздух. Герберт кивнул, и на тощую грязную спину посыпались удары, ритмичные, неторопливые, как щелчки метронома. Его помощник знал дело. Левитс зажал в челюстях рукав рубахи и негромко мычал. Мигрень отступала, сердце бывшего летчика забилось спокойнее, ровнее, словно именно такой справедливости он искал.

Неожиданно резкий женский крик зазвенел в ушах, словно стекло разбилось вдребезги:

Господин Мелдерис! За что? — со стороны женских бараков к ним бежала Линда — растрепанная, полуодетая. — Пожалуйста! Что совершил мой муж? Почему вы его наказываете?

Боль вернулась. Ему пришлось даже закрыть ненадолго глаза, чтобы справится. Биркс прервал экзекуцию и выжидательно уставился на начальника. Герберт взял себя в руки, разлепил веки и холодно посмотрел на Линду:

Господин Левитс, сударыня, — закоренелый, нераскаявшийся большевик. А я ненавижу коммунистов. Такие, как он — воры и подонки — всего за год причинили столько зла Латвии, сколько другим врагам не удавалась за десятки лет… Продолжайте, Биркс! А вы, мадам, лучше не приближайтесь, иначе я что-нибудь прострелю вашему супругу.

Мелдерис вынул из кобуры парабеллум и для убедительности повернул рычажок предохранителя. Линда остановилась, только едва заметно перетаптывалась с ноги на ногу, как застенчивый ребенок. Он снова почувствовал жалость.

Но Андрей не делал никому зла… — она говорила тихо, пытаясь удерживать слезы.

Ошибаетесь, госпожа Левите. Я лично видел, что творили эти мерзавцы в Риге. Они отняли у честных граждан земли, фабрики, банки, магазины. Даже мелких лавочников не обошли вниманием. Вселились в наши квартиры и дома. Приходили к хозяевам с ордерами, и попробуй не пусти эдакого «гостя»! Грязь и свинство! Из библиотек и книжных магазинов изъяли неугодную литературу… Повсюду напихали своих Лениных и Сталинов… Но и этого им было мало! На Бога замахнулись, нелюди!

Он разгорячился, начал расхаживать взад-вперед. Он хотел объяснить, убедить ее.

До прихода большевиков я не подозревал, что все то, к чему мы привыкли, что считали обычным, может быть роскошью. Хорошее вино, свежая и вкусная еда — все это пропало мгновенно, сменилось советской нищетой. Они сожрали наши простые радости, слово саранча: выпили все вина, слопали все окорока, колбасы, пирожные и шоколад… Эти голодранцы кричали о мировой революции, а сами насиловали Латвию, мучили ее. И ваш муж был в их числе. Почему же не он должен отвечать за эти бесчинства?

Линда его не слушала. Она смотрела мимо Мелдериса, тяжело, по-рыбьи дыша открытым ртом. Слезы расчистили на лице две светлых полоски, словно ее глаза оказались над прутьями решетки. Андрей с каждым ударом хрипел все тише: похоже, был готов потерять сознание. Герберт махнул рукой: бесполезно что-то объяснять этой женщине.

Все, Биркс, достаточно. Пусть забирает своего драгоценного.

Он брезгливо передернул плечами, убрал пистолет и зашагал прочь, а Линда бросилась к Андрею. Ее лицо — страшное, безумное, с черной воющей щелью вместо рта — напоминало Смерть с гравюры Доре. Биркс ради забавы качнулся женщине наперерез, преграждая путь. Но вместо того, чтобы остановится, она, рыча, набросилась на охранника. Ничего подобного он, конечно, не ожидал, но рефлексы не подвели: один точный удар — и чокнутая баба оказалась на земле. Мелдерис обернулся на шум и увидел, что Линда лежит рядом с козлами, привалившись головой к одной из ножек, а рассвирепевший Биркс метелит ее сапогами по ребрам.

Стоять! Отставить! — заорал Герберт.

Он подбежал. То, что Линда мертва, Мелдерис понял сразу, но зачем-то пощупал ее шею в надежде на пульс. Он как будто не осознавал произошедшее, был оглушен, растерян, пуст: «Как же так?! — он по-детски вопрошал мироздание. — Как могло случится, что она умерла? Как глупо! Как бессмысленно!»

Самое обидное, что Герберт про себя почти решил спасти Левитсов. Сначала, конечно, проучить как следует этого зарвавшегося коммунистика, но потом перевести их с Линдой в Ригу, где условия были много лучше, чем здесь, в Даугавпилсе. Теперь уже не проявить великодушия и благородства… Он не сдержался: врезал Бирксу в челюсть, потом — под дых. Глянул на Андрея, который без сознания обмяк на козлах, но еще дышал. Мелдерис еле сдерживался, чтобы не начать избивать обоих: идиота-помощника, не способного укротить свою звериную силу, и слизняка-Левитса, из-за которого Линда оказалась здесь и сейчас. Он вырвал из рук ошарашенного Биркса палку и несколько раз с такой яростью ударил ею о перекрестье козел, что она сломалась. Один из обломков со звоном отскочил в сторону, второй Герберт отбросил и, не слова не говоря, ушел к себе.

Он три дня пил. Почти не спал, блевал по углам, не выходя из комнаты, мочился в окно. Никто из подчиненных раньше не видел его таким, а значит, никто не понимал, как лучше действовать. Сквозь пьяную муть Мелдерис слышал, как его люди переговариваются под дверью. Пару раз они заходили к нему за распоряжениями, но отправлялись к чертовой матери или еще дальше.

Дело было не только в Линде. Ее смерть просто стала последней каплей. С какого-то момента все в жизни Мелдериса пошло не так.

Немецкая власть оказалась разочарованием почище советской. Латвия под фашистами не стала свободной. Новые хозяева, в отличие от старых, даже не делали вид. Его страны и формально даже больше не существовало — округ Леттланд теперь был лишь одной из административно-территориальных единиц рейхскомиссариата «Остланд». Снова переименовывались улицы: не осталось ни героя Лачплесиса, ни поэта Райниса — их сменили имена каких-то пафосных германцев. Главным языком стал немецкий. В какой-то момент исчезли все красно-белые флаги, перестал звучать латышский гимн. Герберт давно чувствовал горечь — пепел обманутых надежд, который теперь уже не давал дышать; оставалось только пить. И он пил — сутки, другие, третьи — какая разница? «Вот он — новый виток истории: немцы — бароны, а латышей — в крепостные…»

Еще одна подножка судьбы — что Арайс, очевидно, был не тем человеком, за которого принимал его Мелдерис. Облик благородного спасителя изрядно выцвел за последний год. Виктор — веселый, восторженный, простоватый парень, который, как говорят американцы, «сам себя сделал», сменил кожу. Как будто, сняв красно-белую повязку с рукава, он отрекся от любви к родине. Очевидно, он служил за свой интерес: лебезил перед немцами да набивал карманы. Труцис, их бухгалтер, с которым Герберт довольно коротко сошелся, много раз намекал, что Виктор освобождает арестованных за взятки. Мелдерис вначале отказывался верить, чуть в драку не лез, а теперь ясно видел, что обманывался. Хотел обманываться! Наверное, ему было проще не замечать, да и Арайс его берег: не светился перед идеалистом и героем. Но сам Герберт, неужели он на самом деле такой слепой наивный дурак?

Он вообще последнее время часто врал себе — как ребенок сахаром, кормился надеждами. Сперва придумал, что сможет заниматься только техникой, а от операций подразделения держаться подальше. Но когда команда отправлялась на задание, он ехал вместе со всеми — не скучал в гараже. Это получалось как бы помимо его воли — само по себе. Судьба не давала ему выбирать: «шмайссер» в руки и вперед — чистить Ригу от жидов. И он чистил: ловил, стрелял, жег… Пока не оказался здесь, в Даугавпилсе, в этом поганом бараке, с поганой водкой и волчьей тоской внутри.

Он то выл, то тихо плакал, сморкаясь в простыню, то вдруг вскипал пьяным гневом: швырял в стены и дверь всем, что попадалось под руку. Линды больше не было, а значит, не с кем быть благородным, никому не нужна его смелость. Бедная маленькая простушка… Что она видела в жизни, кроме родительского хутора и подносов в трактире? Ей муж задурил голову бреднями про коммунистический рай, облапошил, как у них, у евреев, водится! Это он ее убил, а не Биркс! Биркс — что? Просто тупое орудие, случайная пешка на доске. Не на нем вина, а на мерзавце Левитсе!

Ненависть обдала его горячей волной, взбодрила. Мелдерис неожиданно протрезвел. Он вдруг понял: его судьба треснула в тот момент, когда в ней появился Андрей. Этот человек стал песчинкой, которая попала в отлаженный механизм, и теперь в нем постоянные сбои. Молодой еврей, при всей его кажущейся незначительности, оказался Давидом, которого мироздание подкинуло Голиафу.

Герберт испытал странное облегчение. Мысли стали ясными, четкими. После трехдневного запоя тело не слушалось, остро колотилось сердце, да и выглядел он не лучшим образом: одутловатое, отечное лицо с мешками под глазами и проросшей черно-седой щетиной. Но это были пустяки. Главное, что смятение и страх, так долго пожиравшие его силы, лишавшие сна и способности здраво мыслить, наконец исчезли.

Мелдерис выглянул в окно. Неподалеку ошивался Купровскис. «А ведь беспокоятся… Вон, даже вахту установили», — он улыбнулся, рассматривая парня, который уловил его появление и застыл с тревожным выражением на лице: видно, пытался разгадать, в каком состоянии начальство.

Вольно, Томс! Как у нас дела? Без эксцессов?

Господин Мелдерис! Все нормально. А как вы… Как вы себя чувствуете?

Спасибо, — Герберт улыбнулся. — Я в порядке. Пришли кого-нибудь, чтобы там, — он махнул рукой вглубь комнаты, — убрали.

Герберт закрыл окно и, прихватив полотенце, направился к берегу Даугавы — купаться. Нужно было немедленно смыть с себя и грязь и тоску. Спускаясь по склону к деревянным мосткам, он чувствовал, как недоволен собой: слишком не вовремя размяк. До первого мая — дня ликвидации гетто — оставались сущие пустяки. Немецкое командование не погладит по голове, если сорвать сроки.

Мелдерис больше не раскисал. Один раз только горько закололо, когда распорядился найти родственников Линды, чтобы они могли похоронить тело. Андрея он больше не трогал. Конечно, ничего не забыл, но Левитс и так скоро исчезнет вместе с этим мерзким местом. Надоело. На него не стоило тратить ни время, ни силы, а вот чтобы гетто перестало существовать в предписанные сроки — надо было очень и очень пошевеливаться. «Чертовы колбасники, — думал он в приступах раздражения. — Всю грязную работу привыкли чужими руками делать… Почему мы должны работать мясниками, пока они берегут свои нервы? Где их хваленые газовые камеры? Где немецкая техника?» Герберт не раз слышал, как Табберт хвалился эффективностью, с какой в Германии умерщвляют неполноценный расовой элемент. Но здесь в Латвии почему-то приходилось по старинке. Видимо, и латыши были для немцев «не первым сортом»…

Его негодование возникало не на пустом месте — на собственном опыте. Расстрелы в Румбульском лесу были едва ли не худшим кошмаром, чем сожженная синагога. Когда горела большая хоральная — и потом другие: на улице Виляну, на Сауленштрассе — ему все-таки удавалось как-то приспособиться, избавить себя от нравственных терзаний. Он смотрел на происходящее, как на стихийное бедствие, только вместо Природы ответственность за пожары ложилась на Историю. Он в этом театре был скорее зритель, чем исполнитель. В румбульской гекатомбе все было иначе: он сам нажимал на спусковой крючок. Очень много раз. Так много, что мышцы на руке несколько дней давали о себе знать, а в ушах звенело, шумело и дребезжало еще целую неделю. Даже на войне Мелдерис не видел столько убитых людей…

Тогда, в ноябре сорок первого, «фаза Шталекера» сменилась «фазой Еккельна» — обергруппенфюрер СС Фридрих Еккельн, который уже зарекомендовал себя на Украине, приехал решать еврейский вопрос и в Латвии.

Конечно, Мелдерис был о нем наслышан. Поэтому, когда вместо воина появился бухгалтер, почувствовал некоторое разочарование: щуплый, невысокий, с мелкими чертами лица и редеющими, зачесанными назад волосами, сквозь которые просвечивала лысина. Впрочем, внешность оказалась обманчива, Еккельн не зря носил черный мундир с дубовыми листьями и рунами в петлицах:

Позвольте вам напомнить, господа, что скопление евреев — это всегда источник заразы! Ваше гетто — просто какой-то чирей на заднице! Рейхсфюрер поручил мне полностью закрыть еврейский вопрос. А ваши бессистемные чистки никак не решают задачу. Мне докладывали, что акции, которые проходили в Бикерниекском лесу, сопровождались пьяными оргиями. Это совершенно недопустимо: меткость падает, расход патронов растет… В общем, медленно и неэффективно, господа. Медленно и неэффективно!

Обергруппенфюрер подмял серые губы в одну жесткую линию, и каждый из присутствующих хребтом почуял, что лучше не проверять, как новый начальник поступает с теми, кто не отдается работе целиком.

Еккельн от себя требовал не меньше, чем от подчиненных. Он, изучив местность, выбрал местом проведения утилизации лесистый пригорок, расположенный рядом с железнодорожной станцией «Румбула» — дремучая глушь километрах в десяти к юго-востоку от Риги. Загодя туда были отправлены триста пленных солдат, которые вырыли шесть отличных огромных рвов. Операция началась 29 ноября. Зондеркоманды вошли в гетто в сумерках. Вечер — это был разумный выбор: евреи никак не ожидали и, конечно, не сопротивлялись.

Мелдерис лично руководил одним из отрядов. К тому моменту он уже выслужил доверие, репутацию и не зависел от Арайса — подчинялся сразу штурмбанфюреру Ланге. Сначала все шло как обычно: объявили о «переводе в другой лагерь на более легкую работу», вламывались в дома, извлекали наружу их обитателей — дети вопили, женщины плакали. Некоторые евреи лезли с разговорами, пытались выяснить, что происходит. Этих просто пристреливали на месте, чтобы не отвлекали. Сам Герберт не приветствовал пустую жестокость, но его парни вошли в раж. Он видел, как Биркс за волосы волок по мостовой визжащую девицу, как Андреевс выстрелил в лицо старухе, пытавшейся защитить дочь, как Кучинскис сначала, схватив пищащего младенца, размозжил его головку о столб, а потом прикладом забил мать, чтобы не голосила.

Герберт старался не отвлекаться на частности. Операцию важно было не затягивать.

Стройте в шеренгу! Ведите к воротам! — он сорвал голос, перекрикивая шум.

Евреев собрали и не без помощи кнутов погнали к выходу. У ворот, прямо под надписью «Предоставляются евреи за вознаграждение, в том числе и для работ на вермахт» ждали грузовики и большие синие автобусы. В них загрузили тех, что похлипче, а здоровых отправили в Румбулу пешком.

Герберт решил сопровождать пеших, чтобы без эксцессов. И правильно рассчитал: через пару километров женщины и дети начали ломать строй, отставать, а потом и вовсе садиться на землю, так что нескольких пришлось показательно расстрелять — обычные избиения уже не помогали. Тела остались лежать на дороге, а колонна обрела второе дыхание и побрела дальше.

В лесу евреев сначала подгоняли к деревянным коробам, куда те должны были бросать остававшиеся на них украшения: обручальные кольца, серьги — в целом дешевка, ничего ценного. Затем их заставляли раздеться донага. Скоро рядом с коробами выросли целые холмы из шуб, пальто, теплых курток, штанов, платьев, нижнего белья, обуви. Мелдерис понимал, что это обоснованное требование: во-первых, при умерщвлении одежда может помешать, во-вторых, голые трупы компактнее укладываются, а в-третьих, просто бесхозяйственно выбрасывать столько вполне годных вещей. Однако ему было неприятно смотреть, как мертвенно-белые люди корчатся от холода, замирают в уродливых позах, стараясь руками обхватить как можно больше своего тела. Это стояние длилось несколько часов — до рассвета. Стрелять ночью, при плохой видимости, командование сочло непрактичным.

Начали в восемь утра. Стрелки встали в два ряда: первые — на колене — метили в грудь и живот, вторые — стоя — целились в головы. Дрожащих евреев группами подводили к рвам и там, у кромки, косили автоматными очередями. Некоторые из осужденных, не выдержав холода и ожидания, сами торопились к могилам. Не все погибали сразу: стонали, копошились во рвах, истекая кровью. Приходилось спускаться и ходить по трупам, добивать из револьверов — «выстрелами милосердия». Детей, что поменьше, кончали ударами автоматов и рукоятками пистолетов по голове, а потом уже сбрасывали вниз к остальным.

К концу дня его люди валились от усталости, а на Мелдериса снизошло полное нечувствие — осталось только одно: скорее бы все закончилось. В восемь вечера стемнело, вынуждены были прерваться. Доделывать пришлось на следующий день. Герберт не спал эту ночь, мучаясь звенящей глухотой в обоих ушах. Солдаты жгли костры, а сам он ушел греться в кабину какого-то грузовика, ждал рассвета. Со стороны рвов тянуло кровью и смертью. Ветер по ночному небу гнал белесые облака, через которые ярким известковым пятном просвечивала луна. Все были пьяны, за исключением немецкого офицера с аппаратом для киносъемки. Герберт тоже пробовал напиться — не вышло: на минуту внутри размякло, но затем немедленно вывернуло наизнанку под ближайшим кустом. Больше он не повторял попыток.

Время еле ползло, и в сознании откуда-то появлялись эпизоды из прошлого, которые раньше казались незначительными. Вспоминалось из детства…

Когда Мелдерису и пяти лет, наверное, не исполнилось, соседская сука принесла четверых кутят. Трое из них были неприметные, привычного дворняжьего окраса, но к четвертому — с «маской» на морде, «чулочками» и белоснежным хвостом — Герберт мгновенно привязался. Каждый день приходил: чесал круглое шелковистое брюшко, позволял покусывать пальцы… А однажды щенки пропали. Все четверо. Взрослые придумали какую-то историю, в которую он сначала поверил, но после, через несколько дней, случайно наткнулся на трупики. Грязные тельца со скрученными шеями уже выпотрошили птицы, и теперь в них шевелились какие-то насекомые… Герберт не стал вглядываться — с ревом убежал прочь. Целый день его не могли успокоить, и потом он время от времени плакал, вспоминая белолапого. Щенок снился ему много лет, и всякий раз Мелдерис просыпался в слезах.

В общем, ночью в Румбуле перед ним не пронеслась — степенно прошествовала вся жизнь.

Когда рассвело, начали по новой. Его люди были измотаны физически, а некоторые, судя по всему, не выдерживали психического напряжения. От непрерывной стрельбы даже оружие выходило из строя. Герберт старался подбодрить невыспавшихся парней: расхаживал эдаким Наполеоном среди солдат, с хрустом давя подошвами раскиданные на снегу стреляные гильзы, даже шутил — потому что знал: с солдатом надо пошутить, показать ему иногда дружбу, и он тогда за тебя, за отца-командира, в огонь полезет. Все равно провозились до вечера.

Из второго дня ему больше всего запомнился сумасшедший старик, который вместо того, чтобы тихо ждать своей участи, время от времени торжественно вопил, воздевая тощие руки:

Идн, шрайбт ун фаршрайбт!

Он выглядел так нелепо, что Мелдерис вступился, когда Островскис замахнулся на безумца, велел оставить в покое. Старик напоминал Дон Кихота с гравюры Доре.

Андрис, чего он надрывается? — полюбопытствовал Герберт.

Кричит, мол: записывайте, евреи. Все записывайте!

Мелдерис только недоуменно пожал плечами: кому записывать-то? Когда ликвидацию закончили, он лично проверил, чтобы живых не оставалось, а кроме того, после рвы засыпали хлорной известью. После, правда, выяснились удивительные и неприятные детали: парни рвы-то зарыли, но на следующее утро в мерзлом песчаном грунте начали появляться просадки и щели, полные крови. Пришлось организовывать подвоз на телегах земли из других мест и засыпать рвы новым слоем…

Теперь в Даугавпилсе ему предстояла новая Румбула.

Табберт и Заубе не слишком усердствовали: помогли только организовать достаточный транспорт, чтобы вывести контингент в Погулянку, а вся грязная работа, как обычно, досталась Герберту. Вся, начиная с сортировки! Перед финальной ликвидацией нужно было отобрать тех, кто еще полезен: мастеров, рабочих, которые трудились в городе. У последних были специальные удостоверения. Не то чтобы они давали какие-то особые привилегии, но их обладатели обедали вне гетто и выглядели поздоровей.

Утром первого мая Мелдерис лично проследил, как круглощекий остзейский немец отметил людей для ремонта шоссе, соединявшего Даугавпилс с Ригой.

Ты… ты… ты…

Те, в кого он тыкал пальцем, делали шаг вперед, не пряча радости. Евреи всегда радовались, когда удавалось выскользнуть из гетто, но сегодня был особенный день: эти отобранные даже не догадывались, как крупно им повезло. Герберт криво улыбнулся и осмотрел серую толпу оставшихся оборванцев. Левитс тоже был среди них. Он еле стоял, безучастно уставившись под ноги — наверное, не оправился от той порки.

Впервые при взгляде на него Герберт не испытал никаких чувств. Андрей, по сути, уже был мертв, просто еще не знал этого. Или знал? Мелдерис снова посмотрел на заключенного: землистый, неподвижный — он и внешне не отличался от трупа. Словно почуяв его мысли, Левитс вдруг поднял голову и уставился своими заплывшими, набрякшими синевой глазами на Герберта. И такая в них светилась лютая ненависть, такая звериная ярость, что бывшему летчику на короткий миг стало не по себе: он как будто испугался этого доходягу.

Тем временем избранных евреев увезли. В гетто оставалось еще человек пятьсот. Мелдерис распорядился начинать. Охранники пошли по баракам, вламывались в двери:

На ноги! Встать!

Испуганные люди старались повиноваться как можно быстрее, но это не спасало от пинков и зуботычин. Начался повальный обыск. Парни рыскали по полкам, сундукам, ворошили и простреливали тюки с вещами, постели, заглядывали в укромные закоулки. Все это так напоминало происходившее в рижском гетто, что Герберта замутило. Он с трудом справился с тошнотой. Не хватало еще, чтобы его начало рвать на глазах у команды, как гимназистку в анатомическом театре!

К воротам, урча моторами, один за другим подъезжали грузовики с брезентовым верхом. Узники уже догадывались, что их ждет. Некоторые сопротивлялись, отказывались лезть в машины, пытались сбежать. Но попытки роптать парни пресекали быстро и умело: недовольных стреляли на месте — настоящие профессионалы, работали четко, зря не суетились. Мелдерис надеялся, что обойдется без сцен, но рижская история повторялась в точности. Опять визжали дети, опять женщины лезли под пули, пытаясь помешать неизбежному, опять сапоги скользили и пачкались в кровавых лужах.

Фишман! Отвечай, гадина, куда ты спрятала своего ублюдка? Все равно найду! А не найду — ему же хуже будет! Я твою халупу подожгу, он заживо сгорит! — кричал Островскис. Герберт обернулся.

Я не знаю, где он, — устало отвечала молодая женщина, прямо и зло глядя ему в глаза. Она говорила медленно, даже с достоинством. — Ночью сбежал.

Владислав ударил ее по лицу, потом еще. Кудрявая голова моталась из стороны в сторону, словно держалась не на шее, а на веревке. Мелдерис поморщился и выразительно посмотрел на Островскиса — не время сейчас было играть в следователя. Тот понял и несколько раз нажал на спуск, а Герберт, морщась от грохота выстрелов, отправился дальше: здесь все нужно было контролировать самому.

Наконец весь контингент погрузили, и автомобильный караван, пыля, тронулся в сторону моста.

Мелдерис ехал в кабине головного грузовика. За рулем сидел Рейникс. Этот белобрысый парень с детским пухлогубым лицом был Герберту особенно симпатичен: его глаза из-за своих пушистых белых ресниц напоминали одуванчики, и казалось, никакие ужасы войны не могут нарушить их безмятежность и наивность. Он дружески взглянул на Рейникса. На юношеской щеке выразительно алел прыщ — знак отсутствия женской ласки. Мелдерис улыбнувшись, спросил:

Роберт, и когда ты умудрился отрастить такой здоровенный чирей?

А черт его знает, господин Мелдерис. Сожрал, видать, чего не того.

Парень рассмеялся. Его смех звучал так заразительно, что не присоединиться было просто невозможно.

Ты все-таки покажись врачу-то. Пусть хоть мазь какую-нибудь даст. Смотри, уже полщеки раздуло. Запустишь — на всю жизнь рябым останешься. А девушки рябых не любят!

Я схожу, конечно. Но про девушек — это вы зря. Мирдза меня любого будет любить. Она мне так и сказала: главное, чтоб живым вернулся. А я ей: а если, скажем, осколком ногу повредит или руку? Или мина, допустим? А она…

Герберт его уже не слушал. «Скорее бы вернуться в Ригу… Если за сегодня управимся, то сразу можно подавать рапорт. С оставшимися жидами и без нас разберутся. Развозить их по лагерям уж точно не наша работа…»

Грузовики двигались по правому берегу Даугавы в сторону Межциемса, потом свернули на едва заметную проселочную дорогу направо в лес. Высокие кроны сомкнулись над колонной, стало сумрачно. Машина скрипела, подпрыгивала и дребезжала на глубоких колдобинах. «Уехать из этого проклятого города и никогда не возвращаться… И заняться, наконец, настоящим делом. Хорошо бы получилось, как Ланге обещал: что подразделение перекинут на партизан, куда-то к белорусской границе. Скорее бы… Нормальная война, настоящая: мужчины против мужчин, а не вот это… Хватит уже! И так нервы уже ни к черту».

Наконец водители заглушили двигатели. Из машин сначала вылезла расстрельная команда, оцепила периметр, потом стали выгружать евреев. Мелдерис мягко спрыгнул на покрытую иголками землю, прошелся вдоль грузовика, разминая ноги. Затем закурил и, опрокинув голову к верхушкам сосен, протяжно выпустил дым. Запах отсыревшего табака мешался со смолистым ароматом весеннего, уже теплого леса. «Откуда в таком прекрасном мире берется эта человеческая труха?» — проскользнуло в голове. На фоне золотистых стволов и пронзительно зеленого мха будущие мертвецы выглядели особенно неприятно.

Евреев подогнали ко рвам, велели раздеваться. Вокруг разыгрывался привычный сценарий: женщины рыдали и умоляли, мужчины проклинали и молились. Герберт только наблюдал — не вмешивался. Его парни знали свое дело. Неожиданно из толпы узников донесся визг:

Господин Мелдерис! Это какая-то ошибка! Меня здесь не должно… Я верно служил… Я… Прошу вас, господин Мелдерис!

Он не узнал голос Якобсона, главы юденрата, — так высоко, по-бабьи тот голосил. Увидев, что привлек внимание, приземистый бородатый человечек в нательной рубахе вырвался из толпы и бухнулся перед ним на колени. Герберт проворно отступил на шаг — не ровен час, еще ноги начнет целовать.

Сожалею, господин Якобсон, но ничем не могу помочь. Будьте мужчиной! Вставайте и постарайтесь принять свою участь достойно.

Козловскис, поймав начальственный взгляд, подбежал, с размаха врезал носком сапога продолжавшему вопить Якобсону по почке, подхватил скрючившееся тело и бесцеремонно оттащил обратно.

Мелдерис распорядился начинать, и работа закипела. Его люди стреляли не переставая, даже не перекуривая толком: Янис Туркс, Михаил Столбошинскис, Владиславс Островскис, Томс Купровскис, Рихард Шкирманд — он не просто каждого знал по имени — на любого из них мог положиться. Здесь, в Погулянке, он решил попробовать «пачку сардин». Этот способ придумали еще в прошлом году. Казнимые сами спускались в могилы и ложились вниз лицом на убитых, после чего их расстреливали в затылок — чисто и эффективно.

Голого и жалкого Левитса Мелдерис заметил в одной из последних партий. Тот в одних ботинках сутуло замер около ямы, из рыхлых стен которой лезли обрубки узловатых корней, и словно не решался сделать шаг вперед.

Я смотрю, вы, господин большевик, не торопитесь! Неужели смерти испугались? — Герберт постарался вложить в свой вопрос все возможное презрение. Он чувствовал одновременно злость, тоску и облегчение от того, что вот оно, наконец — возмездие. Пусть не совсем: по справедливости, Линда должна была остаться жить, а этот поганец — сдохнуть, как собака!

Это тебе надо бояться, Мелдерис! — Андрей заговорил неожиданно громко, почти закричал. — Думаешь, мы насекомые? Это ты — насекомое, тварь, сволочь фашистская! Страшно подыхать будешь, сука! Я в ад не верю, но для таких подонков, как ты, он наверняка есть! И знаешь что, ты на ад-то не надейся, ты еще в этой жизни получишь сполна! Я тебе обещаю!

Эта тирада была столь внезапной, что Герберт мгновенно потерял самообладание. Усталость, нервное напряжение и эти глупые угрозы вдруг соединились внутри, словно уголь, сера и селитра, а блаженный мученический оскал Левитса послужил искрой. Повинуясь безотчетному взрыву бешенства, он подлетел к гаденышу, яростным пинком сапога столкнул его в яму и, выхватив парабеллум, с наслаждением высадил весь магазин ему вслед. Полюбовавшись результатом, отступил от края, прикрыл глаза и некоторое время просто глубоко дышал, урезонивая взбесившийся пульс. Человека, искалечившего несколько лет его жизни, больше не существовало, с этого дня все будет иначе. Смерть врага — лекарство лучшее, чем время. Приняв его, Герберт почувствовал, что наконец-то здоров.

Отработав последних, парни немедленно напились — прямо тут же, на месте. Это было строго запрещено правилами, но Мелдерис давно уже смотрел на такие вещи сквозь пальцы. Если не позволять людям расслабиться, то неизвестно, как надолго их хватит. Хорошо, хоть успели поделить между собой трофеи до того, как убрались в дрова. По пьяной лавочке и из-за грошовой сережки могла начаться поножовщина. Герберту вручили его долю: часы, золотую цепочку, обручальные кольца, портсигар — что-то сняли с трупов, а что-то прихватили, пока потрошили гетто. Мелдерис в который раз удивился еврейской изворотливости: вот как им удавалось прятать все эти ценности столько времени?

Предстояло еще закопать ямы. Он хотел было уже распорядиться, но тут выяснилось, что забыли хлорную известь, которой следовало присыпать свежие трупы. Мелдерис рассердился. Его больше всего на свете раздражали такие недоделанные мелочи, а вот подчиненные почему-то не придавали им значения.

Значит так! Чтобы известь здесь была завтра на рассвете! И чтобы все обработали! И не дай Бог снова когда-нибудь забудете!

Его глаза стали холодными, как алюминиевая обшивка самолета. Герберт посмотрел на притихших парней. Под его взглядом они словно съеживались, хмель улетучивался. Туркс начал было оправдываться: мол, не доглядели в суматохе, но «больше не повторится, все исполним в точности, не подведем, ну, вы же нас знаете…». Мелдерис махнул рукой и направился к машине. Ему больше нечего было делать здесь.

 

Окончание следует…

 

1 Главы из одноименного романа, в журнале «Аврора» публикуются в формате повести.

2  Obersturmfьhrer (нем.) — звание в СС и СД, соответствовало званию обер-лейтенанта в вермахте.