Вровень с рекой

Вровень с рекой

Рассказ

1.

«Что-то давит на грудь… Отчего я проснулась? Муторно как-то, то ли тошнит?..»

Аня провела рукой по койке рядом с собой. Место пустое, но еще теплое: Николай только недавно ушел на вахту. Может, он хлопнул каютной дверью и разбудил ее?

Она перевернулась со спины на бок, однако больше не уснула. В круглом иллюминаторе серел рассвет. А еще покачивалась крохотная птичка. Наверное, присела на бельевую веревку. Птица чиркнула клювом по стеклу, своровав у паука его добычу.

Аня оделась и вышла из каюты. Свежим ветерком выдуло остатки тошноты. Пароходные колеса тихо перебирали воду. Реке нравились деревянные перепонки старого угольного служаки и их работа. Другое дело — дизельный зверюга. Пройдет — и масляную пленку за собой растянет. Дыхание у него тяжелое, удушливое, винты хищные — не перебирают воду, а кромсают вместе с водорослью, буран от них и шуму много.

На взгорке блеснули свежим мелом белобокие хаты. Зелень садов разбавляла серость выцветших соломенных крыш и подернутой мхом черепицы. У высокого речного берега дрожал заведенный трактор. Он стоял боком вдоль течения, к прицепной серьге крепился трос. На конце его держалось что-то громоздкое, какая-то каменная глыба. Тракторист в восьмиклинной кепке отвязал трос и, перекатив ломом глыбу к краю берега, свалил ее в воду.

С плиц сыпались потоки воды. На ребре колеса повисла длинная камышовая плеть, описала в воздухе полукольцо и снова скрылась в реке.

Тракторист еще какое-то время стоял на берегу и смотрел на воду. Глинистый утес под его ногами лизнула набежавшая от парохода волна.

В груди у Ани что-то кольнуло, и подкатила тошнота, совсем как та, что разбудила ее. Она схватилась за бортовое ограждение и наползла на него животом. Тело передернуло спазмом, но рвоты не было.

«Господи, неужели?.. Быть не может. Доктора сказали, что не смогу носить…» Она приподняла голову и сквозь шум плиц услышала на лестнице частую дробь шагов. С верхней палубы спускался помощник капитана Гришка Косарь — холостяк и бабник, гармонист и кавалер «южного банта»*.

Остановившись, он наклонился к Ане:

Чего с тобой, милота? Чёй-то взбледнула.

Не поймешь: шутит по-своему или сочувствует?

Никак по-женски? Так пойду Кольшу обрадую.

Не ходи! Замолчь. Это не то совсем…

Может, кого из баб позвать? — уже без улыбки спросил Косарь.

Не надо никого. И не болтай чего не знаешь.

Косарь хмыкнул, поправил фуражку с белым верхом и зашагал по палубе. Аня дождалась, когда он скрылся за баком, почти бегом двинулась к камбузу. Там выцедила сквозь зубы кружку воды и еще половину. Оторвав губы от края, почуяла: чуть отпустило. Немного постояв, она забрала швабру с ведром, пошла по пустым каютам.

2.

Аня перебросила за борт ведро на веревке; взгляд ее плыл по знакомому холмистому берегу. Голый склон с редким кустарником, кое-где глыбы и россыпи мела под цветастым разнотравьем, посередине горы лесистая шапка. Из нее вылезал длинный узкий язык — деревянный лоток на высоких подпорках с полотняным рукавом на конце. В древесной гуще едва узнаваема крыша зернохранилища. По длинному желобу зерно бежало в трюмы барж, а те везли его на узловую станцию, откуда оно разлеталось на четыре стороны света.

В прошлом году, когда Аня со своей бригадой работала на барже, они грузились здесь. Тогда кто-то обмолвился, что раньше на этом месте стоял монастырь, но, как всегда, нашлись «неверующие», и лоцман указал на заросли:

Гляди, вход над Доном. Пещеры-то от монастыря остались.

Метрах в двух над кромкой воды и вправду темнел провал подземелья с арочным сводом. До него было далеко, однако «неверующие» вразнобой передернули плечами, как будто от холода, дохнувшего из сердца горы, а кто-то, наоборот, с интересом напряг взор, пытаясь то ли заглянуть в таинственный коридор, то ли отыскать еще какое-то подтверждение былой монашеской обители. Хозпостройки и подсобки нынешнего зернотока, а в прошлом братские корпуса и монастырские экономии прятались за деревьями на вершине холма.

Команда бурно заговорила о пещере:

Низенько над водой, в половодье небось заливает ее.

Как же монахи туда ходили?

Пока разлив — шабаш, нету прохода.

Не зуди. Думаешь, он единый, этот ход, что ли? Там еще штук пяток наверху есть, да они засыпаны давно.

Теперь на том месте, где, как казалось Ане, тогда был черный провал, громоздилась куча мелового щебня вперемешку с дерном. Склон сполз или вход намеренно завалили — наверняка и не скажешь.

Про другой обвал Аня точно знала. Тем летом она только устроилась в речное пароходство. В Лисках была их конечная пристань, а выше лежало ничем не примечательное село Аношкино. Но в тот год оно прогремело если не на всю страну, то на всю область. Даже в бухгалтерии пароходства ощутили пассажирский наплыв.

Толпы народа заполонили улицы и околицу Аношкина; ночевали под плетнями, во дворах сердобольных сельчан да и попросту в поле. С рассветом снимались со своих стойбищ и шли к берегу реки. Местные и тут не скучали. Кто имел лодки — озолотились: за гривенник с человека перевозили паломников на правый берег. Здесь люди стихийно строились в живую очередь и медленной цепочкой тянулись к глубокой расщелине в меловом склоне. Лодочники прятали выручку в карман и презрительно сплевывали: «Как к Мавзолею, не иначе».

Колонна упиралась в подножие холма; первый в очереди замирал на мгновенье, всматривался в полумрак мелового разлома и чаще всего крестился. Потом отходил, уступая место напиравшим сзади. Были среди них и праздные — те уходили в глубоком изумлении, потрясенные, задумчивые. В тусклом полумраке разлома угадывался мерцающий женский лик, а вокруг него плавали желтые размытые звезды, как солнечные зайцы.

Тысячные толпы паломников висели бельмом на глазу уже не районного начальства, а областного. Скоро на дорогах и проселках, ведущих в Аношкино, появились конные милицейские пикеты и даже воинские патрули. Поток страждущих поубавился, но большинство упрямцев шли бездорожьем, полями, оврагами. Тогда из области вызвали альпинистов. Они спустились по веревкам в расщелину, однако лик в этот момент исчез.

Кто-то из начальства высказал мысль о кинопроекторе (в расщелине полумрак — благодатная почва для шарлатанства). Милицией был прочесан прибрежный лес, где мог сидеть жулик с проектором. Поиск ничего не дал. Лик продолжал испытывать нервную систему обкома. Попытались спихнуть все на матушку природу и некое безобидное «явление погоды». Народ не поверил.

Партийную опалу на местное чудо не снял даже приезд столичного высшего духовенства, когда на месте соборно отслужили молебен. Во время службы пошел дождь, но Дона он не перепрыгнул: те, кто стояли на левом берегу, промокли насквозь, а на молившихся под правобережным склоном не упало ни капли.

Скорее всего, этот молебен и переполнил неглубокую чашу обкомовского терпения. Быстро нашлись двое добровольцев с казенным динамитом. Склон рухнул, похоронив и расщелину, и «природное явление».

Аня знала о бывшем монастыре и проплывавших мимо, спрятанных внутри горы пещерах. Часто о них рассказывала бабка: места эти святые и нынче до поры закрытые, оскверненные, как и иные пещеры, что есть в Гороховке и Семейках, в Колыбелке и Дивногорье. Все эти пристани Аня не раз проходила на барже либо пароходе и, когда выпадала минутка, пыталась найти на склонах следы пещер. Но выжженные солнцем холмы были бесприютны и пустынны, лишь степные травы колыхались под ветром.

И все же были на их маршруте пещеры, хоть и невидные с реки. Мать Ани Ирина Митрофановна каждую субботу подсаживалась в Дуванке к дочери на пароход и шла на нем до Костомарова. Там за селом среди степи высилась одинокая гора и в ее склоне были прорыты маленькие кельи и катакомбы. Кем, когда — кто знает? После оккупации местные жители выхлопотали у властей право на учреждение христианской общины, обзавелись небогатой утварью, очистили пещеры и добились проведения еженедельных служб. Бабке Гале уже перевалило за восемьдесят, и она в дальнюю дорогу была не годна. Ирина Митрофановна же поездки в Костомарово соблюдала и, пока ходил транспорт, с мая по октябрь, не пропускала ни одной всенощной.

3.

Про белогорские пещеры бабка Галя рассказывала такой случай:

«Когда пришли времена и веру стали глушить наповал, в округе все церквы позакрыли и монастырь в Белогорье тож. Только разрешили немцу одному в монастырских угодьях коммуну сделать, чтоб хозяйство прок приносило. А немец не коммуну создал, а мощи пещерокопателей вынес — Марии да Ивана. Пошли к тем мощам христиане. За то что дозволял мощам поклониться, стал немец плату брать — и поплатился. Приехал следователь, Усатый прозвищем, заарестовал немца-арендатора, а мощи на щиток выкинул и стал палкой на них указывать: вот, мол, никакие не мощи, а так, костяшки обнаковенные. Сделалась тогда с Усатым через время болезнь. Стали у него глаза да подмышки рыбьей чешуей зарастать. Сколько-то помучался, по врачам его повозили, да и издох. Тогда приехал на его место другой следователь — Каменский. Он людям объяснял, чтоб смуты не было, будто Усатый не Божьим гневом наказан, а самой простой болезнью. Ее от человеческих костей подхватить можно. Будто была раньше такая болезнь и солдаты царя французского, когда могилы в Египту грабили, сплошняком от нее сгинули. Вышла тогда одна женщина, спросила Каменского: отчего ж все те, кто церквы разломал да мощи потоптал, еще по земле ходят, болезнь их французская не берет? Обиделся Каменский, уехал».

Аня оперлась на швабру и поправила косынку. Раннее, еще не жаркое солнце выбило на ее лбу мелкие крапины. Девушка провела рукой по своей смуглой от природы коже и подумала: «Послезавтра, когда опять вверх по Дону пойдем, надо будет мать захватить. Как раз суббота».

Службы в костомаровских пещерах велись без батюшки, лишь староста из местных читал молитвы да бабы псалмы тянули хором. Был еще юрод Петрушка, однако он постоянно скитался меж Белогорьем и Костомаровом, жил то в одних пещерах, то в других, зимовал по людям, но чаще одной ночи ни у кого не задерживался. Когда на земляной пол стелили солому или кожух, то все убирал прочь и ложился так. Уже давно он прозорливостью своей памятен. В революцию молился не сходя с колен, и пол под ним мокрым был от слез. Обводил купола рукой и причитал: «Молитесь, люди, спешите! Скоро ничего не будет».

Перед войной Божий человек приходил на белогорскую паромную переправу, насыпал на дороге холмики из пыли и земли, ставил в них маленькие крестики, слепленные из веточек. Летом сорок второго над переправой размоталась дьявольская карусель: в небе потемнело от самолетов с квадратными крестами и драконами, земля по обеим сторонам реки не вмещала пролитой крови, и кровь стекала в Дон, где волна взбивала розовую пену.

Много народу лечил Петрушка и скотины домашней. Люди бы и дальше прятали его. Последнее время он удалился, вырыл в глинистом склоне близ Молочного озера себе келью и там обитал. Один раз пришел к Петрушке местный и привел незнакомца с забинтованной щекой. Юродивый встретил их словами: «И не болящий он, а из милиции». Юродивого увезли к сумасшедшим, чтоб мракобесия не разводил. Там его след затерялся.

4.

Пароходный гудок объявил пассажирам, ждущим на берегу, чтоб они поторопились: транспорт уже на подходе, осталось обогнуть ему небольшой увал. Остальным же жителям Белогорья гудок этот был вместо часов — звучал строго по расписанию два раза в день: утром, когда шел на Лиски, и вечером, когда на Павловск. Пожилая крестьянка, роясь в огороде, разгибала спину и крестилась на макушки деревьев, туда, где лет двадцать назад торчали позолоченные кресты и каждый час сторож на колокольне отбивал время.

На дебаркадере толпился народ и среди него — Рая, подруженька. Сходни еще не подали, а она уже протискивается сквозь толпу и приговаривает:

Дорожку, дорожку, граждане пассажиры, пропускаем работника пароходства.

Заняв место первой в очереди, она увидела Аню и, встав на цыпочки, помахала ей.

Райка — сколько с ней хожено… Хоть и постарше она Ани, хоть и дите у нее уже, а вот поди ж ты — сошлись, как ниточка с иголочкой. Не случайно и в крестные Райка именно Аню взяла.

За столом в ленинской комнате однажды разглядывали свежий «Крокодил». На карикатуре были парень с девушкой у темного, мрачного строения с погасшими окнами. Мимо них парочки и группы шли к храму, где мягким светом горели окна и двери. Девушка на карикатуре спрашивала: «Что это все вместо клуба в церковь тянутся?» А парень, указывая на неосвещенные окна клуба, лаконично, но двусмысленно отвечал: «Темнота…» Всем нравилась карикатура, ее скрытая и в то же время понятная суть. Аня разглядела в рисунке еще кое-что. Храм был без тени ветхости и запустения, как обычно рисовали журнальные карикатуристы, вполне стройный стоял себе на холме, а не в низине, как темный, кривобокий клуб. В силуэтах прихожан тоже не было карикатурности, вроде скукоженных бабок с носами величиной в картофелину.

Аня свою веру никогда на выставку не выпячивала, но и не прятала. Она провела рукой по рисунку и твердо произнесла:

А может, это про другой свет?

Присутствующие переглянулись:

Про какой про другой?

Ну, не про электрический.

Понятное дело, не про электрический. Откуда в церкви электричество? Там свечи горят.

И не про свечной.

Ну, а про какой же тогда?

Про Божий. В клубе нет Божьего света, оттого люди туда и не идут.

Сидевшие за журналом недоумевали еще какие-то секунды, потом набросились разом:

Да ну тебя, Анька, городишь тут!

Тоже мне, божья корова!

За смелость свою Аня угодила сначала в лучшие Раины подруги, а после и в крестные. Только дороги у них в пароходство разные были. Райке повезло: у нее мать кладовщицей в промкомбинате работает — ей, как дочери служащей, легче было паспорт в сельсовете получить и на работу устроиться. У Ани же мать колхозница, да и сама Аня с десяти лет в поле ишачила — таким паспорта на руки не выдаются, в канцелярии мертво лежат. Мать в ногах у председателя валялась, вымаливала, чтоб он паспорт дочкин из сейфа вынул.

Люди и не на такие унижения идут: жизнь колхозная в разы горше производственной. Работа без нормы, с зари до зари, денег не платят, только трудодень, натуральных налогов край непочатый: молоко, масло, яйца, сало, кожа. Никого не интересует, держишь ты поросенка или
нет, — кожу обязан сдать. Режут хозяева с соседней улицы порося, а мать Анина уже бежит к ним, в очередь «на кожу» становиться, чтоб норму в конце года было чем отдавать. Так и карабкались.

Бывалые мужики и те, утерев пот, нет-нет да и скажут с оглядкой: «На фронте иной раз легче было». Дошло до того, что на каждое фруктовое дерево налог ввели. И завизжали в ночи зубастые ножовки — перевели свои сады колхозники. Помимо натурального налога, еще и на госзаем записаться в обязаловку заставляют. А где ж на него денег взять, если в колхозе трудоднем расплачиваются? Поневоле от такой жизни забежишь. Последние годы только послабленье началось. «Пришел Маленков — поели блинков».

5.

Рая вспорхнула по крутым сходням:

Привет, Анютка! Как вы тут?

Привет. Да скучно без тебя. Что там мой крестник?

Ничего, баловень растет. Опять в баню не затащишь. Васька уже и силком тянул — тот в крик.

Бедное дите.

Да брось ты! Неженка он, в задницу зацелованный.

Аня знала о страхах крестника. До поры он ходил с матерью в женскую половину общественной бани, но годы свое брали, и повел Василий сына с собой. А там что ни клиент, так либо безногий, либо безрукий, или с иным увечьем по мужской части. Малыш с непривычки в слезы. Василий ничего, думает: это по первости, потом пообвыкнет, перестанет и замечать. Но раз от раза детский рев нарастал, чужое уродство грозило перерасти в личную болезнь несмышленыша. Аня не раз намекала подруге: может, повременить с баней, не мучать мальца? Рая лишь отмахивалась: какое дома купание в корыте? А крестная мать понимала своего крестника.

…В тот год и пятнадцати ей не исполнилось, только война прошла, еще не все по домам успели вернуться. Она с матерью на рынок в Павловск пошла, творог да масло продавать. На обратном пути в потребиловку* заглянули, керосину на вырученные купить. Там они и сидели: пьяные, неухоженные, жалкие, калечные. Здесь была их тихая заводь, приют неприкаянных и отверженных. Здесь они снова и снова штурмовали рейхстаги и кенигсберги, форсировали Днепр и Одер, здесь любой из них был за брата.

Аня потом долго боялась сама заходить в потребиловку, как и к соседке Леське, у которой дядька вернулся контуженым. Мать Леськи дохаживала за ним, потому что законная жена от нетрудоспособного, потерявшего разум мужа отказалась. Он почти не спускался с лежанки, голова и руки его постоянно мелко дрожали, и он никогда не говорил. Все знали, что от тяжелой контузии он потерял и слух и голос. Пока однажды по радио не зазвучал полонез Огинского… Аня в тот вечер снова была у Леськи, помогала ей с выкройкой и, когда услышала голос с лежанки, с шумом выронила ножницы. Увечный сидел в своем привычном положении, свесив босые пятки, и вдруг негромко заговорил, растягивая слова: «Когда мы переплывали Днепр, он вышел из берегов от наших трупов…»

 

6.

А как там Васька? — наконец спросила Аня.

Васька все ждет не дождется, когда с кумом выпьет. Когда, говорит, Кольша с Анютой заглянут?

Есть у него кум, а у мальца крестный.

Да где ж того кума найти?

Когда Райка позвала Аню в крестные, та отозвалась без сомнений. Василий же долго не мог подбить никого из друзей на крестины. Согласился было один, да вовремя вспомнил, что он в комсомоле. Сказал, что от звания почетного не отказывается, погремушки-машинки будет дарить, но на обряде присутствовать не хочет. Плюнули Васька с Раей на такого «крестного» и поехали в Павловскую церковь, единственную на всю округу не закрытую. Там на паперти предложили какому-то богомольному мужичку их дитя покрестить. Тот не противился. Видно было, что в храме он не первый день и крестит явно не первого. Бабка Раина после крестин серебро ему подарила, монетку в двадцать копеек, как в старые времена принято было. Окрестил да и исчез. Нет, не пропал, однако Райке-то с Васькой не пристало в церковь ходить. Они бы, может, и совсем сына некрещеным оставили, но бабка Райкина с матерью и Васькина мать — попробуй такой кагал переспорь! Вот и выходит, что есть у пацана крестный, живет где-то, молится за него каждый вечер, только кумовьев своих, как и крестника, не встречает.

Хотя, наверное, пусть лучше так, чем как у тетки Нинки из Колодежного, что поварихой у них на камбузе. Она сына в середине войны родила. От кого — непонятно: мужа-то еще до войны репрессировали. Злые языки поговаривали, что от мадьяра. Родила весной ранней, по слякоти, а через Колодежное поп-скиталец проходил. Пригласили окрестить новорожденного. С крестной матерью проблем не было, а где мужика найти, когда они все на фронте? Отыскался один, из госпиталя вчистую выписанный пришел. Смурной, нелюдимый, но уговорили-таки. Годы идут, а мужик крестничка сторонится. В прошлом году пришел к тетке Нинке, лбом в землю ткнулся, говорит: «Прости, кума. Я на твоего Сашку донос в тридцать девятом накатал. Прокляни меня, ирода». Нинка ему: «Чего ж ты тогда не открестился? Зачем согласие давал, когда в кумовья позвали?» Молчал кум, что-то свое в мозгу перебирая…

7.

Пароход отчалил от плавучей пристани, плавно заскользил мимо «засола». В заливном лугу был распахан участок под колхозную огородню. Урожай сносили прямо к донскому берегу, благо недалеко, здесь же перемывали овощи, здесь же их и солили, оставляя в бочках под камышовым навесом до осени. На исходе октября, прямо перед концом навигации, придет баржа и отвезет разносолы в Лиски, а оттуда они по железке разъедутся по городским гастрономам. Обратно же баржа приволочет платформу с буртами угля, промтовары и текстиль в закрытых ящиках.

Сторожит огородню (и разносолы заодно) дед Юхым. Вон его кожух на берегу маячит. И детвора тут же кружится, частушки похабные про него сочиняет, в локте руки переламывает: «Придет дедушка Юхым — покачает вот таким». Злятся пацаны на старика: дело он блюдет четко. Невдомек огольцам, что лежат у него в жестянке из-под монпансье между старой фотокарточкой и похоронкой на сына два Георгиевских креста, а в углу шалаша камышового единственное добро нажитое — завернутая в рушник доска с Богородицыным ликом. На щеке у Иверской кровь прорисована. Четверть иконы срублена, Младенец лишь вполовину уцелел. Следы от топора на доске рядом с раной, и кажется, что кровь не нарисована, а выступила. Спокойные глаза с иконы говорят: «Я все вынесу и все прощу».

Погрозит дед Юхым огольцам палкой, прокричит для порядку: «Ух, прокляты сатаны!» — и снова взгляд в груду огурцов уставит. Скорей бы вечер: бабы для засолки придут, хоть словом с ними обмолвишься.

Пассажиры еще не разбрелись по каютам, еще толпились в проходах и на верхней палубе. Бабы с лукошками и сумками стелили на припорошенную угольной пылью палубу свои рогожки — либо на базар едут, либо по местности, к родне. Вот этот в шляпе, галстуке и с объемистым чемоданом — наверняка на курорт. Много военных (хоть и одеты они теперь в цивильное) — отпускники с семьями и поодиночке. Пароход собирает их вдоль всего пути, потом выпустит на лискинской пристани и разлетятся они по гарнизонам. Вместо них с лискинского вокзала придут на пристань иные отпускники, те, что жарились под сибирским солнцем и загорали в магаданских санаториях не один год. Покуривая папиросы и стряхивая пепел с прожженных рукавов фуфаек, беспокойно теребя лямки заплечных мешков, они будут смотреть на речную гладь, на песчаные полоски вдоль воды, на меловые дивные столбы и сами себе верить не будут. Которые из них невиновные, по амнистии до срока выпущенные?

Аня впервые видела их несколько лет назад, когда на Волго-Донской канал камень привозили. Всяких там было: и невинных и виноватых, и мужиков и баб. Весь берег ими усеян был. Задолго до Волго-Дона экипаж предупредили: на берег ни под каким предлогом не сходить. Аня заметила кишащее море людей, вручную рывших канал и укладывавших камень, и ей стало жутко. Кто-то произнес: «Как черви кишат». По одному берегу будущего канала тянулся мужской лагерь, через колючий забор от него, на другом берегу — женский.

Пока разгружалась баржа, из бабьего лагеря, несмотря на постоянные окрики охраны, несся галдеж и смех:

Эй, начальничек, пусти на баржу погулять!

Ты, ты, в фуражке который!

Гляди, а вон длинный какой! И у него небось длинный…

Под вечер, когда нутро баржи опустело и катер потащил баржу назад, Аня видела, как в сумерках схватились врукопашную несколько сот каторжан. По катеру мгновенно пролетел пущенный с берега слух: блатные требовали с «мужиков» пайку, но те не подчинились — пошла рубка. Стрельба поверх голов ни к чему не привела, тогда подогнали пожарный катер. Струей из брандспойта удалось разбить массу на отдельные кучки. Потом охрана долго растаскивала по грязи мертвых и изуродованных.

8.

Рая подсела к подруге после ужина, когда уже допивали чай. Наклонилась к уху, шепнула:

Представляешь, кума, опять Косарь проходу не дает.

Аня о своей сегодняшней встрече с Косарем промолчала. Вместо этого дала совет:

Сказала б Василию. А не то, хочешь, своему скажу, он тебя в обиду не даст.

Да брось, Николая хоть сюда не вмешивай.

Аня присмотрелась к Райке:

Так, может, тебе нравится, что Косарь руки распускает?

Рая смутилась, но легкая игривая улыбка не ускользнула от Аниных глаз.

Гляди, Райка, будет тебе как в Вешках.

Та глянула на Аню и, вспомнив, рассмеялась.

Привезли тогда в Вешенскую уголь. Целый день стояли на разгрузке. Среди местных рабочих был один угрюмый и нелюдимый, над которым все подшучивали и звали Паликмахтером. Аня украдкой спросила одного из грузчиков: «Если он парикмахер, то почему на пристани работает? Или за пьянку выгнали?» Рабочий расхохотался: «Да он жинку с другим застукал и обрил ее наголо. Вот тебе и Паликмахтер».

Рая закатывалась все громче, и Аня, не выдержав, тоже со смехом добавила:

Будут и твоего Ваську Паликмахтером звать. Пожалела б его, неужто он заслужил?

Рая сбавила смех.

До свадьбы все они хорошие. И мой, пока холостой был, в рот водки не брал. Как оженился, так каждую неделю наливается.

Частенько жаловалась она подруге. Один раз Василия и Раю позвала родня белить хату. После дела, само собой, праздник. Василий набрался так, что в разгар гулянки выхватил из чугунка с окрошкой две ложки и стал молотить ими себя по коленям, по рукам, по затылку. Звук получался не очень ясный, ложки оловянные, лишь навесил себе на уши вымоченных в квасе огурцов и укропа. Его хотели утихомирить, но ложкарь не унимался. На другой день возле проходной комбината его поджидали мужики, бывшие на гулянке: «Ну, Васька, ты вчера дал!» Василий прятал синяк под глазом и тихо отвечал: «Да то не я, то “экстра”, “экстра”…»

Рая долго ругала Ваську за тот вечер, однако Аня знала, что ей больше жаль своего обручального кольца, по нечаянности вмазанного вместе с глиной в стену хаты, а не Васькиного поведения.

Глядя на жизнь Райкину, она не раз говорила ей:

Ну зачем ты его грызешь? Живи да радуйся! Вон взгляни на мать свою. Она-то теперь об отце твоем словом плохим не обмолвится.

Рая умолкала. Отца ее следовало бы помянуть не просто плохим словом, а, может, и самым последним, но нынче он воин, без вести пропавший. Рая не забыла, как до войны отец напивался и буянил так, что мать убегала со всем выводком и пряталась по соседям. А теперь мать часто сидит в огороде под плетнем, у одинокой могилки, где похоронены несколько красноармейцев, погибших на второй год войны при бомбежке Белогорья. Она сама стаскивала тела убитых в воронку, сама присыпала их землей, сама убирала могилку после войны и клала на нее красное пасхальное яичко.

Однажды с матерью и вовсе случилась истерика. В который раз она пошла замазывать потолок в погребе. Рая помнила, как они прятались в нем от бомбежки и, когда наверху все стихло, открылась дверь погреба, вошел немец. Он показал жестом, что всем надо выйти, мать же вцепилась в детей, и никто не двинулся с места. Тогда немец провел стволом над их головами. На детей посыпалась глина, пыль и меловая крошка. Семья вывалила на улицу… Мать каждый год по весне замазывала след от автоматной очереди, но глина снова и снова отпадала, открывая продырявленные меловые блоки. В тот раз она и упала на сырой пол погреба, заколотила по нему руками, забилась в плаче…

Всем тогда хотелось поскорей забыть ее, проклятую, да не давали дырки в потолке, могилки под плетнем, обрубки рук и ног в общественных банях.

9.

Рая, стерев улыбку с лица, пошла по своим работам. У Ани опять затомило в груди и накатила тошнота.

Сдав грязную посуду, от раздаточного окна шел Николай.

Прихворнула, что ли?

Да нет, так… Может, съела чего, не знаю…

Косарь говорит, видел, как тошнило тебя с утра.

Вот же трепач! Просила ж…

Николай глядел с тревогой, не зная, радоваться ли, сомневаться.

Думаешь, то самое?

Чего думать-то? — отмахнулась Аня. — Чудо если только.

…В ту черную осень Аня была на восьмом месяце. Дорабатывала последние дни перед четырехмесячным материнским отпуском. Лист облетел, и зарядили длинные дожди, от которых не только раскисла земля, но и река, казалось, стала черноземной. Навигация заканчивалась, пароход ставили на прикол в порту. Как получилось, что Аня оказалась между швартовочным тросом и бортом, она и после вспомнить не могла. Помнила только перекошенные ужасом глаза Николая, до этого всегда спокойные, немного улыбчивые, как и все его лицо, редко выражавшее эмоции. Он перемахнул через ограждение верхней палубы и летел с ее высоты очень долго. Так ей, терявшей сознание, казалось. Она еще на миг открыла глаза, когда он достал ее из ловушки и поднял на руки, и отключилась.

В больнице Николай беззвучно плакал и признался:

Знал я… еще на Сахалине когда служил… Ворожка мне нагадала бездетным быть.

Зачем же меня брал? Так любил, что «осчастливить» не терпелось? Меня любил аль себя?

Николай не вставал с колен у койки Ани, лишь склонял темя к ее подушке, будто просил прощения.

Не в ворожке дело, — тихо добавила Аня без упрека. — Так нам написано.

Ирина Митрофановна приходила навестить дочь и тоже горько убивалась:

То ли я тебя Скорбящей на свадьбу благословила?..

Теперь же Аня думала: «Через трос, которым ребенка перебило, примотал Ты меня к Себе навечно. Твоя воля. Редко кто по легкому пути к Тебе идет».

Николай обернул голову на пароходный гудок и снова, низко склонившись, заглянул Ане в глаза:

Так, может, оно и есть? Чудо?

Не знаю, ждать буду. В больницу пойду, когда уж совсем ясно станет.

Он ласково обнял жену. Тихо сказал на ухо:

Ты знаешь, как знак сегодня видел. На рассвете, когда вахту нес, гляжу: на берегу трактор гудит и мужик у серьги возится. Присмотрелся, а к тросу бюст прицеплен.

Аня вспомнила утреннее виденье, вздрогнула:

Чей?

Да уж вряд ли Ленина. Его, небось.

Аня постояла задумавшись.

Никакой не знак это. При чем тут?

Да, — согласился Николай через минуту. — Время пришло — и булькнул.

Колеса-плицы молотили по воде, и мальчишки с берега бросались на широкую волну. Река лениво ворочалась, подставляя усталому солнцу то один, то другой бок. Над улочками придонских хуторов стелилась дымчатая пыль. Гнали череду* с пастбища, и роняло раздутое коровье вымя на дорогу невмещенные капли. Дизельный «Сталинец» тащился с поля, везя за собой караван из трех телег, а в них беспокойный гомонящий народ — бабы. Семь потов сошло с них в поле, а дома еще дойка, готовка, мытье. И все равно с шуткой и песней, не уймешь их. Протарахтела повозка. В ней старик согнулся, годы прошедшие вспоминает, смотрит на улицу: чем не жизнь нынче?

С первыми звездами народ повалил на палубу: не усидеть по каютам в такую пору. Косарь баян растянул, а вслед за мехами и песню: «Рас-кину-лось мо-ре широ-ко…» Но скоро умолк — на смену ему с берега заговорили девичьи голоса. На верхней палубе тихо. В вечернем сумраке слышно, как сквозь шепот пароходных колес плывет над рекою девичье двухголосие. Гуляют девчата по берегу, забавно им на пароход поглядывать, слаженным хором мелодию вести. Куплет протянут и ждут. С парохода ответили, подхватили на втором куплете, да не так гладко вышло: публика из случайных пассажиров разношерстная, не спетая, не чета девчатам с берега.

Лодка бакенщика качнулась на ласковой пароходной волне. По лицу с седой щетиной проплыла гордая улыбка: «Куда им до наших девок!» Не торопясь развешивает бакенщик на реке огни. С правого борта красный эшелон тянется, а по левому — мягкая зеленая ниточка. Стемнеет совсем — и по огонькам на бакенах можно все изгибы на реке читать, все загогулины.

Жизнь течет вровень с рекой. Только на тихом Дону не встретишь ни уступа, ни порога…