Всюду он брал меня с собой…

Всюду он брал меня с собой…
Главы из воспоминаний. Окончание

* * *

Зимой мы приехали в Конаково, и ровно через год, в декабре, я ушла в декретный отпуск и теперь отдыхала по праву, на законных основаниях. Мужу очень нравилось, что я всегда дома и занимаюсь шитьем: готовлю пеленки и распашонки.

Отношения со свекровью в эту пору улучшились.

Однажды вечером, это было уже в феврале, я почувствовала, что у меня разбаливается живот. Мы сидели все за столом, играли в карты. Ничего я никому не сказала, стали укладываться спать. Юра, слышу, уже уснул и мирно посапывает рядом. Затихла и мать. В доме мирная тишина, а я не знаю, что мне делать. И чувствую я, что не заснуть мне нынче. Так никогда еще у меня ничего не болело. Я встала и сидела рядом с Юрой, маялась, живот внизу разбаливался все пуще! Жаль было Юру будить, у него как раз первый сон.

Однако, думаю, как бы мне тут не перемудрить. Стала будить мужа.

Юра, просыпайся. Вставай.

А? Что такое? Зачем? — он ничего не понимал.

Было три часа ночи.

Надо нам идти… У меня, кажется, начинается.

Он тотчас вскочил как ошпаренный, будто я сказала, что горим, пожар.

Тише ты! Ничего не случилось. Не торопись, мы успеем.

Сначала шли мы по улицам, иногда утопая в рыхлом снегу, я впереди, Юра за мною следом. Слава богу, через реку Донховку была протоптана тропинка, но спуск к реке был крутой — лед в феврале оседает до самого дна. Муж поддерживал меня, и мы съехали вниз по скользкой горке в русло реки. Тропинка пролегала наискосок через реку, как раз к родильному дому.

Я шла и ни на что не жаловалась. Когда начиналась схватка, я останавливалась и просила постоять немножко, переждать. Юра обнимал меня. Нет, я не тревожилась, почему-то знала, что все еще не скоро будет. Главное — дойти. И мы опять шли.

И вот добрались, поднялись на деревянное крылечко, постучали. Дверь тотчас открыли, будто ждали нас. Меня впустили, а Юру попросили подождать на улице. Он стоял и ожидал, а чего — неведомо. Минут через пять дверь открыли и подали ему мои валенки, пальто…

Он потом мне рассказывал, что шел обратно по реке, по той же самой тропинке, и чувство у него было столь сиротливое, будто похоронил меня, и вот ему вернули только мои вещи. А разлучили нас впервые. Около года мы с ним прожили так тесно, всегда вместе. Мы даже на работе каждый день встречались.

А я, оставшись без него, оказалась во власти медсестер. Мне некогда было думать о муже. Мне даже нравилось, что я теперь окружена заботой других людей и не надо о себе беспокоиться. За меня тут решали всё.

Медсестра проводила меня в палату, указала на кровать:

Поспи пока, если сможешь. Надо беречь силы. Рожать еще нескоро.

А сколько еще ждать осталось?

Ну, не раньше как после обеда. Отдыхай пока.

И тут нежданно появилась Зина, знакомая по работе. Мы же с нею вместе дожидались декрета, были легкотрудницами и дохаживали вместе. Я окликнула ее:

Зина, подойди! Это я.

А, Катя! Ты уже здесь! — сказала она весело.

Вид ее, такой будничный, такой здоровый и беззаботный, еще более приободрил меня.

Кто у тебя родился, Зина? Сколько дней ты уже здесь?

У меня Сережа, сын. Все хорошо.

Ой, Зина, а страшно тебе было?

Да как сказать… Сначала страшно, потом пройдет. Ничего, не бойся. Видишь, как у нас тут: все живы, все смеются.

Прошел обед. Сестры поглядывали в мою сторону, но уходили и занимались новорожденными младенцами. Я же помнила, что рожать буду после обеда и не звала их: они же знают сами, когда ко мне подойти.

Наконец я решила позвать кого-нибудь. Что же это нет никого? Вымерли они все, что ли? Почему так тихо?

Я не знала, что уже два часа дня, и в это время у них тихий час. Вот почему никто не показывался. Я позвала, но никто не слышал. Я позвала громче:

Зина? Матвеева!

Кто-то услышал, встал с кровати. Незнакомая девушка подошла ко мне, спросила:

Какую Зину вы зовете? И зачем?

Не могу больше. Пусть подойдет сестра.

Она позвала дежурную сестру. Та пришла, ойкнула и заторопилась:

Ну что же вы молчите! Скорей, скорей. Пора.

Чего вы так испугались? — спросила я.

Рожать пора! Что же ты не звала? Почему молчала? Ай, ай!

Меня подняли и уложили на каталку, повезли в родильную комнату. Мой Сережа родился в три часа дня и пятнадцать минут. Я и тут не забыла поглядеть на часики. Я услышала его могучий ор, рев… Нет, все-таки ор! Он уже был в руках у медсестры.

Орет как следует! — сказала акушерка. — Настоящий мужик!

Крупный ребенок, почти четыре, три девятьсот, — сказала медсестра. — Сын у вас, поздравляем.

Мне больше не о чем было беспокоиться: сына я родила моему мужу, как он и заказывал. Мне стало легко, и я крепко уснула.

 

* * *

Мы решили назвать нашего первенца Юрием, потому как молодой отец заявил, что на Руси такой обычай: старшего сына называть именем отца. Я не протестовала. Мне всегда нравилось имя Юра.

И вот принесли мы нашего Юрочку домой — тем же путем, по той же тропинке, речкой. Дома мы положили сына на нашу кровать, за перегородочкой, — детской кроватки у нас пока не было. Юрочка крепко спал, и мы сели на кухне чай пить. Свекровь еще не пришла, была на работе. В доме было натоплено и чисто, мать тут прибиралась, готовилась нас встретить. А мне после больничных палат у нас в доме показалось все очень бедным, и я как бы новыми глазами это отметила. Только теперь обратила внимание: старенькая клеенка на кухонном столе… какая страшная табуретка — мне не хотелось на нее садиться…

Ах, в какой нищей избе мы живем! — сказала я. — Какое все старое, страшное!

Мне уже не нравилось мыть руки под рукомойником в углу, у выходной двери, — он помятый, позеленевший… и полотенце ветхое, затертое. А в больнице все такое чистое, белое, свежее! Я сказала об этом мужу, он удивился:

Да у нас же все чисто! Мать тут старалась…

И как же я буду купать Юрочку? Вот в этом корыте, где белье стирали?

Меня тотчас обступили заботы. Я вдруг с ужасом поняла, что мне теперь предстоит все делать самой. Там за меня все делали медсестры: пеленали моего сына, укладывали спать, утром меня разбудят, принесут мне Юрочку покормить и опять унесут. А теперь медсестер нет рядом, а я еще и не пеленала ни разу. Я даже не видела еще своего ребенка распеленатым!

Юрочка тем временем крепко спал дома. Мы подходили к нему, наклонялись над ним, слушали, как он тихо дышит.

А что же мы будем делать с ним, когда он проснется? — это я спросила.

Ну, распеленаем, посмотрим, как он выглядит, — это папа сказал.

Все ли у него на месте, да? Есть ли ручки-ножки… сосчитаем пальчики…

И нам обоим захотелось на него взглянуть. В самом деле! Что там запеленато в одеялке? Молодой отец вообще никогда не видел вот таких маленьких детей. Это я водилась с Таниным Вовкой и Раиным Петей. Но я же их не пеленала, я же была еще сама девочкой и могла только наблюдать, как это делали мои старшие сестры.

Ну, просыпайся же, хватит спать-то, — сказал папа сыну.

Ой, страшно, — призналась я. — Вдруг он расплачется!

Ну, ты же его покормишь.

И верно. Я же мама.

Тут вдруг откуда ни возьмись явилась свекровь. Она отпросилась на работе у начальницы и пришла раньше. Очень спешила и была сильно возбуждена. На меня она не обратила внимания, будто я тут ни при чем, посторонний человек. У нее теперь был внук, она впервые стала бабушкой.

Тут наш Юрочка зашевелился, поморщился и опять чихнул громко.

Уж не простудили ли вы его? Как несли-то?

Бабушка стала нетерпеливо его распеленывать.

У тебя же руки холодные, ты с улицы!

Да ничего! Ах ты мой родимой. Да какой толстенький, — она уже целовала его в щечку и носик, целовала его ручки.

Тут мы не вынесли. Мы и сами-то еще его не трогали…

Да нельзя его так! — я запротестовала. — В роддоме мы были в марлевых повязках. И целовать нам запрещалось.

Ну уж… вы чего-то… То нельзя, это нельзя. Что ж, так и будете над ним?

* * *

Со свекровью случались у нас теперь частые ссоры. Ей очень не нравилось, что невестка не работает. Она читала мне нотации:

А как же мы, бывало?.. И у меня были дети, да я работала! Как же ты думала прожить на свете?!

Я отвечала ей не всегда почтительно, разгорался сыр-бор. Приезжал Виктор из Москвы, упрекал нас…

Мы решили уехать куда-нибудь. Юра уволился из своего конструкторского бюро и поехал «искать место под солнцем» — побывал в Дубне, Кимрах, Калязине, Угличе, Ярославле, Костроме… Везде ему находилась работа, но не мог найти частную квартиру: у кого маленький ребенок, таких квартирантов никто не хотел брать. Вернулся ни с чем и, увы, без денег: истратил на путешествие. Устроился на работу в школе учителем черчения, но ведь было лето, в школу его оформили только с середины августа. Значит, и зарплата пойдет с середины августа. А пока что была середина июня…

От безделья Юра сидел на терраске и часами крутил волчок и думал, думал, как нам быть далее. Обстановка стала уже невыносимой.

Однажды он пришел ко мне радостный и оживленный:

Собирайся, я нашел для нас квартиру. Сейчас же и перебираемся.

Сборы наши были недолги. А перебираться оказалось всего лишь на соседнюю улицу, к тете Марусе.

До сих пор я вижу эту неприглядную для нас картину: на виду у всех соседей мы несли свои узлы, матрац и одеяло с подушками — к тете Марусе. Через всю улицу! Тут, правда, недалеко, и, может быть, не все и видели, но мне было совестно. Будто все соседи глядят на нас из окон и осуждают: вот, мол, у матери не ужились.

Обо всем этом, то есть о наших взаимоотношениях с матерью, Юрий написал потом повесть «Полоса отчуждения» — она была напечатана в журнале «Новый мир». Он там писал:

 

Ну, когда государство с государством не могут договориться — это более или менее понятно: разность экономических интересов, языков, культур, природных условий и еще множество прочих причин, серьезных и смешных. А если два человека смотрят друг другу в глаза, говорят на одном языке, прекрасно слышат один другого, не имеют злых помыслов — почему же, почему они не могут достигнуть взаимного понимания?

Бедные, бедные люди… За что им такая кара? Чем они провинились? И неужели так будет всегда? Или наступят времена, когда посмеются над веком нынешним, в котором единокровные люди не могли найти путей друг к другу?

 

Встретила нас на крыльце тетя Маруся, худенькая и маленькая женщина, чуть помоложе нашей матери. Она была в какой-то старенькой юбке, шерстяных носках и в платке неизменном. Тетя Маруся работала на заводе, как и наша мать, — уборщицей.

Сами хозяева жили в кухне, возле русской печи. А в передней части дома никто не жил. Просторная передняя — в три окна! — была убрана, как парадная горница, в ней никто не жил и никто не захаживал. Но и нам туда заходить запретили. В той парадной комнате стоял круглый стол и венские стулья вдоль стен. На стульях этих никогда никто не сиживал. Новенькие половички завершали убранство.

Нас же тетя Маруся поселила в маленькой комнатке, отгороженной от передней. Тут едва помещалась кровать, у двери притиснули детскую кроватку, оставался еще узенький проход. Тут занимала всю стену печь-голландка. Ее зимой надо было топить (дрова предстояло нам покупать), чтобы обогревать и переднюю пустовавшую комнату.

Тетя Маруся вставала рано, доила корову, потом растапливала большую печь, а мы вставали позже, потому не успевали что-нибудь сварить в той печи. Приходилось потом нам варить на керосинке. Мы обходились в основном супами из пакетов. Покупали готовые каши и кисель в брикетах. Для Юрочки варили кашку манную. Молоко покупали у хозяйки.

Так мы и устроились. Я вышла на работу, меня поставили смазывать машинным маслом сушилы. Я согласилась только потому, что тут могла приходить на работу в удобное для меня время. Приду рано утром, смажу солидолом колесики у сушилы и уйду. Меня никто здесь не контролировал.

Был август. Вернувшись с завода, я заставала моих мужчин на берегу. Маленький Юрочка играл на одеялке или щипал траву и тянул ее в рот — изучал окружающую среду. А взрослый папа Юра читал какой-нибудь учебник, конспектировал — готовился поступать в Литературный институт.

* * *

Тетя Маруся часто открывала дверь в сени и на крыльцо. От постоянных сквозняков наш маленький Юрочка сильно простудился, у него начался жестокий кашель! Он уже ничего не ел: пропал аппетит.

Нас навестила бабушка. Она узнала, что Юрочка заболел, и теперь уже уговаривала нас вернуться.

Ну конечно, вам тут тесно!

Мать оттаяла к нам еще потому, что дела наши финансовые наладились: и у Юры зарплата, и у меня. Мы уже даже повеселели: не пропадем!

Мы вернулись в материн дом, поселились опять в маленькой комнатке, за перегородкой.

Юрий преподавал черчение сразу в трех школах. Я работала теперь на сушиле, снимала с форм хрупкие сухие тарелки. И я стала побольше зарабатывать.

Опять мы с матерью уходили на завод, меняясь сменами: если она шла в первую, я — во вторую, и наоборот. Чаще всего я ходила на работу в ночную смену. Мне было так удобней: весь день дома.

Третья смена начинается в половине двенадцатого, а конец работе — в половине шестого, утром. Ночью в цехе так же светло, как и днем. Спать не хочется, работаешь же! И все вокруг работают. Даже весело. Кто-то рядом разговаривает громко, кто-нибудь даже и песни поет.

Пела и я. Особенно где-то часа в три ночи, когда так клонит в сон.

* * *

Главным стремлением моего мужа было — стать писателем. Это стремление пришло к нему так рано, что он даже и не помнит, с чего именно все началось. Как будто он впитал его с первым глотком материнского молока. Но мать его была так далека от литературных интересов! Просто неграмотная женщина. А отец погиб в сорок первом. Кто же ему мог внушить, что он должен стать писателем? Но он знал об этом еще в раннем детстве, и сознание того, что будет он выдающимся человеком, налагало отпечаток на весь его облик.

Почему он вопреки всему любил читать? Кто его к тому побуждал? Мать сердилась, когда заставала его за чтением книги. Она полагала, что это занятие пустое, если не вредное. Он же читал всегда, особенно длинными осенними да зимними вечерами — при коптилке, при свете огня из маленькой печки. За книгами ходил в библиотеку в соседнее село в мороз и слякоть, зимой и летом.

В его родне, вот хоть бы у Ворониных, книг не читали. Дядя Ваня Воронин удивлялся:

Что это, Нюша, у тебя сыновья книжки читают, а у нас ни одного не заставишь. Не любят читать, и все тут!

Значит, страсть к сочинительству у Юры — от Красавиных. А вообще-то, свекровь моя — тоже мечтательница да сочинительница, но, так сказать, в устном творчестве. Иногда она употребляла слова бог весть откуда взятые, уж не сама ли придумала их? Утяпился — быстро пошел куда-то, тенято некошлое — недотепа, озырь упрямой — непочтительный дурак, щапливый — недоразвитый, малоежка, разботела — растолстела, забоженеть — запустить себя, утонуть в грязи, изватка — дурная привычка… и так далее.

Но она была по-своему очень практична. Все ее мечтания — о том, как посадить картошку да вырастить огурцы… да как бы нами помыкать.

Вот разве что отец Юры… Говорят, он выделялся среди деревенских парней: красивый, степенный, и любил петь. А пел он за работой или если шел куда-то — тем и запомнился всем в своей округе. Если б он вернулся с войны и был теперь жив, он, я думаю, относился бы ко мне лучше, чем свекровь: уж мы с ним попели бы.

Вот его портрет сейчас на стене: высокий лоб, прямой нос, взгляд внимательный, губы твердо сжаты.

Наверно, от него мой Юра унаследовал лирические свойства души. Юра и похож очень на отца, такой же высокий гладкий лоб, вихорок, такие же уши, как у отца, — музыкальные! И петь любит, да голос слаб. А вот необыкновенный тембр голоса Юра унаследовал от матушки. Неповторимый, особенный!

С первой попытки поступить в Литературный институт Юрию не удалось: не убедил приемную комиссию.

Несколько рассказов, опубликованных в районных газетах, — это, конечно, маловато. Свои неопубликованные рассказы Юрий посылал в рукописном виде, а переписывать поручал мне, у меня же был детский еще почерк. Может, потому и забраковали его творения. А сам он писал торопливо и подчас неразборчиво: рука не поспевала за мыслью, буковки его рука не выводила как следует.

Поэтому у нас возникла насущная необходимость приобрести пишущую машинку. Но откуда денег взять?

Надо тут сказать, что до той поры я не встречалась с таким механизмом, как пишущая машинка. И печатать, конечно, не умела и даже не пробовала. Я в первый-то раз увидела секретаршу за машинкой — это когда пришла в контору устраиваться на работу. И вот тут я в приемной увидела, как девушка сидит за столом и печатает. Я ей так позавидовала тогда! Как мне захотелось быть на ее месте. Сидела бы за столом в конторе и печатала…

Не знала я, что «счастья» этого у меня будет в избытке: перепечатывать романы, повести и рассказы мужа.

Наконец мы купили пишущую машинку «Эрика»! Рассказ Юрия Красавина «Хозяйка леса» опубликовали в еженедельнике «Литературная Россия» и прислали гонорар — пятьдесят шесть рублей. Вот его мы и истратили на покупку пишущей машинки — купили в кредит. Это был день нашего торжества.

* * *

На следующий год Юра поступил в Литературный институт, на заочное отделение.

Когда его вызывали на сессию, я иногда приезжала к нему. Он встречал меня на вокзале, мы ехали на троллейбусе в Останкино, там общежитие литинститута. Проходя мимо дежурной, Юра представлял меня:

Моя жена.

И нас беспрепятственно пропускали.

Он познакомил меня со своими друзьями — с Олегом Пушкиным, Геной Комраковым, Геной Васильевым, Павлом Маракулиным, — они всегда жили в одной комнате. Друзья его были со мной обходительны, ни один из них не позволил в отношении меня ни одной бестактности. Мы всей компанией не раз бывали в ресторанах. Закажем всего вкусного и сидим беседуем.

Мы с Юрой много гуляли по Москве. Бывали в Кремле, в Третьяковке, на выставках, в музеях. Помню, пришли мы в собор Василия Блаженного, а пускали в него тогда только на экскурсию. Собор в тот год открыли как музей. Мы поднимались по винтовым лесенкам, шли по закоулочкам, заглядывали в ниши. Муж мой увлекал меня в каждый закоулок, чтоб там потискать, прижать к себе, пока нас никто не видит, целовал… Он был в этом ужасно несдержан, а я смущалась, я так боялась, что нас застукают!

Есть чудесная фотография — мы с Юрой стоим у Царь-пушки, он обнимает меня за плечи. Муж мой в новом демисезонном пальто, которое так хорошо на нем, так элегантно! Я тоже в новом пальто, мы купили его весной, всю зиму сберегали денежку. Пальто мне мы с Юрой долго искали в Москве, потом стояли в очереди за ним часа три или четыре: тогда были в московских универмагах длиннющие очереди за всем!

А еще мне Юра купил платье. Очень красивое! Шерстяное черное платье с вышивкой и красивой серебристой отделкой по рукавам и воротнику. Платье это такое богатое! А стоило оно, помню, всего двадцать четыре рубля.

Кстати сказать, он мне все покупал, вплоть до мелких вещей, которые жена должна покупать сама. Но Юра любил делать покупки, это была его страсть. Кстати, свекровь рассказывала, что и отец Василий Федорович тоже отличался этим же: все покупал жене сам, любил стоять в очередях и был рад и доволен, когда приносил ей отрез на платье или на пальто «шивиету». С трудом, мол, но «достал»!

Не раз удавалось нам «достать» и билеты в Большой театр: покупали с рук — по три рубля и по пять. В Большом посмотрели оперу «Аида», как раз в этом сезоне пела Ирина Архипова, а Галина Вишневская была в роли пленницы. И обе они такие молодые! Я смотрела на них и слушала зачарованно.

* * *

Уезжая в Москву, он писал мне письма, хотя разлука наша продолжалась обычно не более недели.

 

Катюшенька, свет мой, здравствуй!

Я хочу, чтоб каждая строка письма моего была наполнена нежностью и великой печалью. Нежность и любовь к тебе переполняют меня. Я хожу — как сосуд, наполненный до краев. И печаль моя во мне всегда, когда тебя нет рядом. И я бессилен в одну минуту устранить, уничтожить расстояние, разделяющее нас. И все-таки ты всегда со мной.

Я думаю о тебе тут постоянно (и что это за влюбленность такая! на третьем-то году совместной жизни!). Я хожу по улицам Москвы с думой о тебе. Ты у меня самое дорогое и святое на свете. И сверх всей радости, я имею еще радость от сознания, что у меня есть это огромное счастье — ты.

Когда я думаю о тебе, мне приходят на память такие моменты, такие мгновения, которые я пережил, может быть, даже не заметив, как я был в это время счастлив. И я, переживая их вновь, вспоминаю просто один кадр: вот ты достаешь посуду с полки, собирая мне на стол… ты только что сидела за столом, встала и тянешь руки к полке через Юрочку. Я вижу этот кадр до галлюцинаций! Наверно, я мог бы описать, как располагаются при этом складки твоей одежды и как свисают на твое детски-сосредоточенное лицо непослушные прядки. А вот ты снимаешь чулки — склонена, коленочки вместе, и вот быстрое движение сгибаемой ноги, руки у пятки. Лицо поднято и смотрит на меня. И все. Одна только поза. Но, закрывая глаза, я могу наслаждаться этой картиной очень долго. А такого очень много в моей памяти. Теперь ты понимаешь, как я богат?

 

Ну, это не признание в любви, а писательское упражнение. Именно так и следовало к нему относиться. А вот еще:

 

Здравствуй, жена моя Катя!

Спешу сообщить тебе грандиозную новость. Дело вот в чем.

Сегодня у нас был творческий семинар. А руководителем у нас некто Панков. Этот Панков — один из крупнейших критиков. Так вот, я на семинар представил свои рассказы «Страна белых кувшинок» и «На рассвете». Комраков сказал, что прежние мои рассказы были лучше. Но мнения разделились. Одни меня ругали, другие восхваляли. А потом выступил Панков и сказал, что он заинтересован моим творчеством. Он сказал, что Юрий Красавин очень даровит. Вот так. Ну просто очень талантлив! Он приводил выдержки из рассказов.

Он сказал, что познакомит меня с редактором нового журнала «Волга» — Н. Шундиком. Нет, ты представляешь? Один из крупнейших критиков страны рекомендует меня редактору толстого журнала «Волга». Это значит, что журнал «Волга» начинает публиковать цикл моих рассказов, что «Волга» зачисляет меня своим автором. Каждому журналу лестно вырастить нового писателя. Поэтому журнал «Волга» ищет молодые таланты.

Знаешь, Катюшка, парни мне отчаянно завидуют.

В понедельник я должен явиться в правление Союза писателей, и Панков там познакомит меня с Шундиком. Этот разговор очень важен для меня.

Публикация в «Волге» очень многое мне даст. Первые номера нового журнала окажутся в центре внимания критики. Да тот же Панков будет писать о нем и обо мне напишет.

Порадуйся за меня.

Твой муж. И очень одаренный писатель.

3 июня 1965 года.

Здравствуй, Катюшка!

С сегодняшнего дня начинается моя слава. С сегодняшнего дня она делает разбег.

Был я нынче в правлении Союза писателей. В. К. Панков оказался крупной шишкой: секретарь правления. А это значит — второе лицо после Леонида Соболева. А Соболев, чтобы ты знала, самый главный пост занимает среди писателей России. Ты это понимаешь?

А вот Шундика на месте не оказалось. Панков за руку отвел меня к секретарше и сказал ей так:

Запомните, вот это — Юрий Красавин. Молодой писатель, его обязательно надо свести с Шундиком. Скажите ему, найдите его и скажите, что я рекомендую его рассказы. Хорошие рассказы, я их читал.

Секретарша:

Для его портфеля?

Да, прямо для его портфеля. Я потом сам с Шундиком поговорю. Найдите его.

Секретарша с ног сбилась, но не нашла Шундика. Наверно, он еще не приехал. Я был даже немного ошеломлен таким вниманием. Посуди сама: на полном серьезе называют меня — «молодым писателем». Вот так.

Видел я Леонида Соболева. Боюсь, что ты его не знаешь. Видел здесь Людмилу Татьяничеву, ту самую: «Полон ягоды подол у лесной поляны…» И видел еще много знакомых писателей. Они тоже на меня с интересом взирали: кто, мол, таков?

Публикация моих рассказов в «Волге» — дело решенное. Хорошо бы Панков еще написал несколько вступительных строчек к ним. Это было бы совсем здорово!

Ну ладно, хватит. Ты не думай, что я тут танцую, как Бальзаминов, — я совершенно невозмутим, мои парни удивляются этому. Я замечаю, как все они переменились ко мне, зауважали. Это заметно. И Пушкин Олег, и Гена Комраков, и Гена Васильев.

Один экзамен я уже сдал на «хорошо». Всё в порядке.

Целую тебя крепко и Ю. Ю.

Май, 1965 год.

 

Если бы мы с ним расставались чаще, то Юра мне и еще бы писем написал. А мы после никогда не расставались, всюду он брал меня с собой.

* * *

Однажды, когда я приехала в очередной раз к нему, мы пошли в ресторан «Минск», что в одноименной гостинице. Мы пришли туда с трепетом душевным: оба не знали, как пройти, как сесть, как вести себя. За столом были смущены и ужасно скованны. Я, наверное, была в ресторане впервые!

Однако мы хорошо там посидели. Я изучала новые кушанья, напитки, усваивала названия: шербет, оливки, маслины, жюльен — это грибы в сметане, зарумяненные, в малюсеньких сковородках… Вкуснота необыкновенная! Салаты вкусные пробовала и старалась угадать, из чего они приготовлены. И так было все прекрасно! Нам наливали вино в бокалы… нас обслуживали… Так непривычно! Так это приятно, когда за тобой ухаживают.

Напротив нас сидел иностранец, молча и деликатно наблюдал за нами, смущал меня невероятно! Юра тоже немного стеснялся. Мы старались все делать как надо. Юра за мною ухаживал: подсказывал что-нибудь, потчевал, хорошие тосты говорил, подкладывал булочку с икрою. Вино нам наливал официант. Он меня этим очень удивил, мне было приятно.

Да! Я же забыла сказать, что в тот день побывала в парикмахерской и впервые в жизни сделала маникюр!

Мы потом рассказывали о наших ресторанных «кутежах» друзьям в общежитии: Гене Комракову и Олегу Пушкину. Они над нами смеялись: мы в «Минске» «прокутили» аж девять рублей, тогда как они оставляли в ресторане и по тридцать рублей, и по сорок.

* * *

Юра жил весь ожиданием: вот послан рассказ в журнал, в газету — что ему ответят? Понравится ли его рассказ? И когда видел в газете заголовок своего рассказа и свою фамилию, был счастлив и горд. Разумеется, радость его была двойной: от факта публикации и — гонорар же пришлют! Можно что-то купить из самого необходимого. А надо сказать, что за год все вместе его гонорары составляли сумму больше, нежели вся годовая зарплата.

В Москве ему было хорошо. В Литературном институте его все радовало. Он бывал счастлив, когда возвращался ко мне с победами: все идет так, как он и задумал, как ему мечталось. Я видела его радостным, вдохновение не покидало нас в первые минуты встречи.

Но вот проходил день, второй, и мой Юра погружался в домашние дела, возвращался в нашу действительность, наши домашние заботы, тревоги.

Денег у нас не было! И негде взять.

Тут вдруг выяснилось, что мы с ним ждем второго ребенка. Мы же хотели сына и дочь родить. Вот и будет вторым ребенком девочка.

* * *

Так мы жили перед тем, как у нас появилась Леночка. А родилась она при чрезвычайных обстоятельствах.

Я шила. И мне понадобилось со стола убрать машинку и поставить ее на комод, или полукомодник, как мы его называли. И тут я допустила непоправимую ошибку! Я подняла да и поставила на место швейную машинку. Но в руках-то у меня силы мало, я и помогла привычно животом. И совершенно забыла и не подумала, что мне этого делать нельзя! Живот мой как будто оборвался. До этих пор я его не чувствовала и забывала о том, что беременна, а тут он стал словно бы отдельно от меня и сделался вдруг тяжелым. А я еще в этот вечер поливала в огороде — был июнь, я носила с речки воду… Помню, Юрочка попросился на другой берег, я его перенесла, а ведь он такой тяжелый! В общем, не берегла себя.

К вечеру все у меня разболелось: и спина, и живот.

Кое-как я перетерпела ночь, а рано утром ушла на работу. Ведь меня еще в декретный отпуск не отпустили! В поликлинике сказали: рано… недельки через две уйдешь.

А муж мой был как раз в Москве на сессии. У него экзамены. Он обо мне не беспокоился, потому что я хорошо себя чувствовала, легко ходила на работу и даже собиралась с ним поехать в деревню.

И вот иду я утром на работу и чувствую, что идти мне тяжело. Такого со мной еще не бывало. Прислушивалась к себе: может, пройдет? Нет, не проходило.

А до этого дня я очень хорошо переносила беременность, мой живот мне ничуть не мешал. Я ходила легко. Стояла у конвейера и снимала подсушенные тарелки с форм. Иногда снимала маленькие блюдца — эта работа не считалась тяжелой, хотя и она была не для беременной женщины: приходилось часто наклоняться, ставя тарелки на пол — это если на конвейере не было свободного места.

Но потом это случилось… я стала снимать тарелки, но чувствую, что слабость одолевает меня. Пришлось признаться начальнице, что не могу стоять смену.

Ой, как же теперь? Может, еще поработаешь?

Нет, не могу.

У меня уже на лбу испарина выступила. Она и сама видит, что со мною что-то неладно, я уже бледная стою, — отпустила.

Пришла я домой и тихо легла в спальне. Свекровь тотчас усекла, что я заболела.

Ты что?

Я сказала, что у меня болит живот.

Ну вот, — сказала свекровь и ушла недовольная.

Надо тут сказать, что мы с нею в эти дни почти не разговаривали. Когда я уходила на работу, Юрочка оставался с ней, он дружил с бабушкой, и она с внуком была ласкова, однако же не со мной. Как только она узнала, что я беременна, с тех пор и сердилась.

К вечеру у меня все разболелось еще больше, и я уже понимала, что надо мне идти в роддом на сохранение, но ложиться в больницу мне было не с руки: Юрочку оставить не с кем, ведь бабушка тоже работала. Сообщать Юрию я не захотела, пусть сдаст экзамены, он все равно скоро уже приедет.

Но пришлось-таки идти в больницу. Я оставила Юрочку на тетю Таню, соседку.

Тяжело мне вспоминать все это… Скажу только, что положили меня не на сохранение, а сделали уколы, чтоб ускорить роды.

И родилась моя Леночка. Преждевременно.

Моя Леночка родилась в час ночи и была она столь слабенькой, что даже не пищала. Мои переживания передать вряд ли удастся. Я и тогда вся замерла, чувствуя свою вину.

Моим ребенком занимались медсестры и врачи. Что они там с нею делали, мне неведомо, они скрывали от меня состояние моей малютки. А когда приносили других детей кормить, то я ждала, что и мне сейчас принесут Леночку, но сестра, неся в конверте очередного малыша, отводила от меня взгляд. Я не спрашивала ничего у них, а тихонько плакала, и все. Я понимала, что с нею не все в порядке и что им трудно ее выходить.

Мой муж приехал на третий день после рождения дочери. Он ничего не знал, не ведал и не догадывался, что ждет его дома! Потом рассказывал…

Подходит он к дому, бабушка сидит на лавочке перед палисадником. Юрочка увидел отца и устремился к нему. Отец его сразу на руки:

Здравствуй. Как живешь? А где мама?

Юрочка доложил:

Мама в больнице.

Отец ему замирающим голосом:

Она на работе. Ты оговорился, милый!

Тут бабушка подсказала:

Ну-ка, скажи папе, кого тебе мама в больнице купила.

Огорошенный муж мой тотчас ринулся в роддом, а там его успокоили так:

Все хорошо, не волнуйтесь. Мама здорова, а девочка, может, и выживет.

Как это «может, и выживет»? Значит, она может и умереть? Еще медсестра сказала, что девочка активная, так что есть надежда.

С Леночкой мы пробыли в роддоме сорок дней. Юра приходил ко мне каждый день. Меня отпускали с ним на часок-другой погулять… мы обсуждали наше положение, а оно осложнялось все более.

Как говорится в народе, беда не приходит одна. В середине августа Юрий вышел на работу, и тут его огорошили: отняли уроки черчения в двух школах и оставили одну только ближнюю, в которой у него было мало уроков. Значит, получать зарплату он будет теперь всего шестнадцать рублей…

* * *

Все эти годы — с 1960-го по 1966-й, пока жили в материном доме, мы мечтали куда-нибудь уехать. Да ведь и не только мечтали, а предпринимали такие попытки! Я писала ранее, что Юрий ездил в Кимры, Углич, Ярославль, Кострому, потом в Новгород. Ездил в Москву в какое-то учреждение, ведавшее набором рабочих в Сибирь и на Крайний Север, чтобы завербоваться. Он готов был ехать хоть куда, лишь бы ему пообещали, что там у его семьи будет крыша над головой.

Ничего у него тогда не получилось. И слава богу! А то угодили бы куда-нибудь, где Макар и телят не пас. Берегла нас судьба.

Когда Юрий стал работать в «Калининской правде», он опять же просился куда-нибудь собкором, рассчитывая на то, что там дадут нам жилье. И ему обещали, что направят работать собкором, сначала в Торжке, потом в Бежецке, но все как-то неуверенно. И вдруг сверкнуло: Осташков!

Где находится этот Осташков, я понятия не имела. Да ведь мне было все равно, куда уезжать, лишь бы уехать. Юра сказал, что Осташков — это городок на озере Селигер… Название такое красивое: Селигер. Все решилось: едем в Осташков!

Рано утром — это было в конце ноября 1966 года — к материному дому подъехала большая грузовая автомашина. Мы тотчас — с воодушевлением! — стали выносить вещи.

С тем же воодушевлением, надо отметить, нам помогала мать: наверно, она тоже была рада, что мы уезжаем, и у нее наступит, как она говорила, «спокой дорогой». Да, конечно, ей теперь будет без нас жить хорошо, спокойно.

Шофер залез в кузов и принимал у нас вещи: детскую коляску, детскую кроватку, потом корзину с посудой, старательно придвинул к стенке кузова этажерку книжную и кроватку детскую…

Вы бы сначала выносили крупные вещи, — сказал он, — а потом уж мелкие. Мне тут надо все уплотнить.

Мы вынесли Юрочкин диванчик и узел с одеялом да подушками да нашу новую кровать. После чего сказали:

Все! У нас больше ничего нет.

Как все? — опешил он. — Зачем же вы заказали такую большую машину? Вам хватило бы и маленького грузовика.

А не ради большого кузова был взят этот грузовик — редакция оплачивала, не мы! — а ради обширной кабины, чтоб всей семьей уместиться. Мы уселись все в кабину: Юрочка у папы на коленях, а Леночка у меня — прижалась и замерла, затихла.

Во время хлопот я совсем забыла о свекрови. Мы даже забыли с нею проститься, уже готовы были тронуться в путь, мать стояла в калитке, махала нам рукой, поднесла край передника к глазам. Не знаю, сколь искренними были ее слезы, а мое сердце в эту минуту замерло от радости: наконец-то свершилось! Мы покидаем этот дом.

* * *

Это же только в моем повествовании все просто да быстро: вот решилось с Осташковом… вот мы уже получили квартиру. На самом же деле, если почитать Юрин дневник, оказывается, что было все и хлопотно, и нервно, по крайней мере для него.

Вот его записи в дневнике еще в октябре, когда мы еще живем у матери:

 

Мое пребывание в Осташкове оставило тягостное впечатление. Было холодно, я так озяб, что жутко вспомнить. Самая безрадостная пора осени, когда все кругом голо, уныло. Селигер — это огромная перепаханная волнами равнина тяжелого свинцового цвета.

Был я у мэра, а он спешил на исполком, поговорить с ним хорошо не удалось. Он сказал, что квартиры мне пока нет. Подождите, мол, до конца месяца, может, что-нибудь придумают.

Разговор с первым секретарем горкома я тоже воспринял как крупную неудачу: ничего конкретного он не обещал.

Я отправился гулять по городу, а заодно и поискать частную квартиру…

 

Хлопоты в областной газете, где он работал… телефонные звонки… ожидание в приемных высоких чиновников… поиски крыши над головой в каком-нибудь частном доме…

Однако вот результат: мы получили первую в своей жизни квартиру — в городе Осташкове, на улице Рябочкина, на втором этаже деревянного дома с печным отоплением.

Если б теперь поселить нас в тот дом, в ту обстановку, мы восприняли бы это как катастрофу. А тогда мы были просто счастливы. Лучшего жилья мы до сих пор и не знали.

Все относительно на белом свете!

Трудно вообразить более грязную улицу, чем улица Рябочкина в Осташкове. Она была с трудом проходимой и, увы, непроезжей. Грязь глубочайшая! По сторонам дороги — канавы с водой, глубокие колеи тоже заполнены водой. Дома самого деревенского вида, и только один двухэтажный — это наш дом.

Входишь в ворота и попадаешь в обширный двор с помойкой и дровяными сараями. Поднимаешься по крутой лесенке на второй этаж…

С лестничной площадки попадаешь в темный коридорчик, двум жильцам не разойтись. Две двери рядом, в тесном соседстве, одна из них, двойная, — в нашу квартиру. И еще одна дверь — напротив, наши соседи теперь! Еще дверца в кладовку, где можно хранить дрова и всяческую утварь. Да потайная дверца, которую разгадаем потом…

В тесном «тамбуре» старуха-соседка ставила керосинку на табуретке, у закоптелого оконца, как раз под нашей дверью, — на ней готовила еду — в основном жарила картошку на подсолнечном масле. Жили они вдвоем с сыном Герой, уже взрослым парнем, в узенькой и тесной комнатке с одним окном.

* * *

Наша квартирка понравилась нам с первого взгляда: две комнаты, между ними печка, обогревающая их, окна «на три стороны света» выходили и на улицу, и к соседскому дому, еще окно выходило и к дровяным сараям, на огороды. Под окнами у нас стояла красавица-рябина, высокая, раскидистая.

Подоконники оказались словно лавочки, так низки и широки, на них удобно сидеть и любоваться видами из наших окон. А видно нам было всю улицу, с лужами и колеями, старые покосившиеся заборы, соседние дома и край озера за ветлами. Да высокий забор соседей и их яблоневый сад. А еще наши ворота, канаву и мосточек.

Печку в квартире кто-то наскоро побелил, потолки и стены тоже побелили кое-как… Я оглядела все это критически.

Но, несмотря ни на что, радость и воодушевление владели нами! Теперь-то мы имели свое жилье!

Я принялась хозяйничать на новом месте: замазала глиной коптящую печку, еще раз побелила ее… чего-чего, а замазывать да белить я умела. Взялась вымыть пол, а нет ведра… печку белить — нет кисти… на колонку за водой идти на соседнюю улицу — опять ведер нет, как нет и коромысла.

Юра мой, растопив мне печку, отправился в хозяйственный магазин покупать все, чего у нас не хватало: ведро, умывальник и керосинку…

Я спустилась по крутой лесенке к соседям спросить, где они берут воду. Заглянула на первый этаж и тут увидела в обширном коридоре огромную русскую печь. Из двери боковой вышла ко мне женщина, румяная, полная, назвала себя тетей Шурой. Она предложила мне коромысло и два ведра. Изогнутое это коромысло всегда висело на стене в сенях, оно было общим. И большая русская печь тоже была, оказывается, общей. В ней и я могла испечь пироги, если появится такое желание. Так мне объяснила общительная и приветливая тетя Шура. Ласковая, румяная, она тотчас прониклась симпатией к моему мужу, в тот же день познакомившись и с ним.

Юрий Васильевич! Вы только скажите, что любите меня, и я вам всегда пироги печь буду.

Это она уж после при мне так пошучивала.

На нижнем этаже, напротив тети Шуры, жили две старушки, каждая в своей норке. С одной из них мы вскоре познакомились, это уже старенькая баба Нюта, она любила маленьких детей, которых ей приносили для присмотра. Потом она водилась и с нашей Леной. А вторую старушку мы видели редко, она была строже, с нами не общалась, потому оставалась безымянной. У нее иногда гостила внучка: мы слышали, как она пела тихонько тоненьким голоском.

Нужен был нам рукомойник, но денег не было. Забегая вперед, скажу, что и потом рукомойника Юра так и не купил: не было его в хозяйственном отделе универмага. Мы прожили здесь ровно три года без рукомойника: поливали друг другу из ковшика над тазиком или над ведром.

В сарае мы имели право на небольшую часть его, там нашли остатки дров от прежних жильцов. На второй же день Юрий договорился, и нам привезли березовых хлыстов. Их нужно было распилить, потом расколоть, потому тотчас сами собой появились во дворе мужички:

Ты дай нам, хозяин, на бутылку, мы все тебе сделаем. Мы завтра же придем, распилим и расколем.

Наши соседки о том прослышали и пришли к нам — предложили свои услуги:

Не давайте им ничего! Обманут. Они пьяницы, эти мужики! Деньги возьмут, а потом еще будут ходить, просить. Мы распилим дрова. Вам будет дешевле, а мы это сделаем с удовольствием.

Мы согласились. Подумали так, что мужики-то деньги на выпивку потратят, а этим соседкам, видимо, нужны денежки.

Соседки, небось, приняли нас за богатых людей. А у нас оставалось денег совсем мало. Юрий получил гонорар сорок девять рублей и подъемные, тоже рублей пятьдесят, из которых мы уже заплатили за столик кухонный, который заказали столяру, да книжную полочку… В общем, денег у нас было в обрез.

И вот наши старушки-соседки стали пилить, а мы в окно из кухни видим, как они трудятся на нас. И так нам стало совестно! Так жалко этих бедных женщин! Хотя мы и не виноваты были: они сами напросились. И надо бы нам самим распилить те дрова, но у Юрия и без дров было столько хлопот! И тут нужно не забывать, что он все же собкор, и приехал в Осташков работать на газету, а не дрова заготавливать. Так что некогда ему было пилить.

Юра заплатил соседкам больше, чем следовало, а уж расколол потом сам, и таскали мы с ним дрова в сарай.

Так мы устроились жить на новом месте. Не ахти какие удобства, но зато все свое.

* * *

В первый же вечер, уложив нас спать, папочка наш устроился рядом за столом: разостлал газету (по студенческой еще привычке), разложил книги, карандаши, листы бумаги… Приготовился к ночной работе. Он был теперь с нами рядом, слышал наше сонное дыхание. Это стало одним из самых дорогих его воспоминаний — как он работал ночами, а мы спали рядом.

Над столом он уже навесил новую книжную полочку и расставил на ней книги: первые тома собрания сочинений Паустовского, «Землю Санникова» Обручева, томики Есенина, Пушкина, Лермонтова, Чехова, Толстого… И еще четыре толстенных тома словаря Даля. Полочки я украсила вышитыми уголками-салфетками. Книги были единственным украшением комнаты.

У нас еще не было шкафа, верхнюю одежду мы вешали за дверью на гвозди. Плащи и пальто висели прямо на входной двери.

Иногда среди ночи, в полной тишине просыпалась Леночка, и за спиной у папы слышалось:

Па-па! Пинеси мне касивого ца-аю!

Ее кроватка стояла возле теплого бока печки. Она проснется, увидит отца, сидящего тихо за столом, и молча сначала за папой наблюдает: мол, ты не спишь, ну и я не сплю, мы оба не спим, а эти-то спят. Он обернется к ней, Лена радостно и лукаво засмеется. Этакое у них единение. Потом следует тихая просьба-песенка: «Па-па, дай мне касивого ця-аю!»

Он вставал, тихонько приготавливал в чашке «красивого чаю», поил дочку и давал ей печеньице. Очень милая картина… Я думаю, что Леночка не столько чаю хотела, сколько папиного внимания.

Так бывало почти каждый вечер или, вернее, почти каждую ночь.

Муж писал для газеты статьи, или готовил контрольные для Литинститута, или писал очередное свое сочинение. Уж все вокруг погасят свет, весь город спит, а наш отец семейства сидит в ночи… Днем он обзванивал три района, ездил в командировки, устраивал нам жизнь — весь в семейных и журналистских хлопотах.

Несмотря на житейские неудобства, нам тут, в этом тепленьком деревянном доме с окнами на три стороны, захорошело: теперь мы все вместе, у нас есть свое жилье, мы ведем совершенно самостоятельную жизнь…

* * *

Наступил уже конец мая. Мы всей семьей ходили гулять на остров Кличен, там прекрасный лес, натоптанные тропинки, великолепные виды на озеро.

Мы тут и зимой бывали — на саночках возили сюда детей. В праздник Масленицы все тут катались с горок, кто на лыжах, кто на саночках.

И вот летом опять ходили на Кличен, отыскивали уединенные полянки с елочками, гуляли по тропинкам, их здесь было множество, все усыпаны сосновыми шишками. Тут мы узнавали всё новые и новые места. Юра говорил:

Хорошо бы найти тихое местечко в лесу, чтоб было бревнышко или пенечек, чтоб сидеть и сочинять. Побродил по лесу, снова сел на бревнышко — и пиши…

И он нашел такое бревнышко, о чем пишет в своем дневнике:

 

Ах, Кличен! Как я его любил! Вот выйдешь, бывало, из дому и пройдешь до того полуострова по улице, где бывший Житный монастырь. Когда-то и Житный был островом, но во времена былые монахи насыпали дамбу и соединились с материком. А надо бы им еще и до Кличена дамбу насыпать. Это гораздо вернее, чем наплавной мосточек, который часто ломался, или его сносило половодьем…

Место, кстати сказать, разбойное, в общем-то. Караваны шли из Персии к Новгороду, к Ладоге, в Европу, а из Европы — в Персию и Индию. Тут им остров Кличен никак не обойти. Самое удобное место потрясти богатых купцов.

Справа же от гряды высокой, поросшей соснами и овеянной былой славой, и вовсе лес густой. Мы идем мимо зарослей с остатками каменной кладки бывшего когда-то в древности монастыря или еще чего-то. Тут множество извилистых тропинок, усыпанных игольником и сосновыми шишками. Белочки цокают с высоких сосен, стучат дятлы во множестве, здесь ландыши цветут и благоухают фиалки.

Я знаю тут одну тропинку, полюбившуюся мне с первого взгляда. Отступишь в сторону — здесь густые папоротники и огромное дерево с виловатым стволом распростерлось на земле. На нем удобно сидеть в полном уединении и сочинять что-нибудь… Тихий ангел прилетал тут ко мне и овевал распростертыми крылышками мое чело, побуждая к возвышенным размышлениям. Ну, высота их относительна, конечно, в меру моих скромных сил.

Тут я написал одну из лучших моих повестей — о деревне своей. О страданиях и о любви.

 

Тут речь о повести «Пастух». Она начиналась так:

 

После долгих метельных дней, когда казалось, что весь белый свет уменьшился до размеров одной деревни или даже одного дома, когда человек чувствовал себя сиротливым и слабым, впервые выглянуло солнце.

 

Я же помню и подтверждаю: мой муж начал ее здесь, на острове Кличен, как и повесть «Хозяин». Начало ее тоже было возвышенным и красивым:

 

Под вечер в полном безветрии начался снегопад. Снег падал бесшумно и неторопливо, ложась пушистым слоем; он слабо похрустывал под ногами и как пух поднимался с земли от тех малейших завихрений, какие производил шагающий человек. Во рту снег таял мгновенно, оставив лишь холодок на языке, — настолько воздушен и невесом он был.

 

Вольно же было сочинителю, сидя на сосне ясным погожим летним утром, писать о зиме и снеге. Таков уж был замысел повествования. Впрочем, Юра мой любил писать про лето. Вот и сюжеты повестей «Пастух» и «Хозяин» вскоре изменили свои начала и повернули с зимы на лето. Речь там шла о его деревне. Название деревни могло быть разным, а все равно это его Ремнево…

* * *

А у кого это так чудесно поет девочка? — как-то спросил меня Юра. — Я уже в который раз слышу ее мелодичный голосок, но никак не могу понять, откуда он приходит ко мне?

Да это же внучка той бабушки, которая с нами никогда не разговаривает. Они живут под нами, на нижнем этаже.

А-а… Я никогда не видел ее, только голосок слышу.

Девочка учится в музыкальной школе. А к бабушке приходит в гости.

Тут надо бы вспомнить, что сама я в это лето забыла о песнях. Я уже, кажется, давно о них не вспоминала и даже для своей Леночки не пела. Не знаю почему…

В тот день Юра записал в свой дневник:

 

Иногда я слышу голосок маленькой девочки. Как чудесно она поет! Такая простая и хорошая песня! Может быть, она сама ее сочинила? Как жаль, что я не могу запомнить мелодию. И как жаль, что не умею записать ее! Что-то очень похожее на колыбельную. Что-то очень задушевное, как раз то, что мне нужно. Как жаль, что забуду… эту чудную мелодию!

 

Запомнить «чудную мелодию» всякий раз мешала радиола соседа нашего Геры; он включал ее на полную мощность, чтоб могла слушать и его глухая мать. Включал он это развлечение хоть не каждый день, а по выходным, зато с утра, часов с десяти, и крутил без перерыва на обед все свои любимые пластинки подряд. Мы уже знали весь его «репертуар», но волей-неволей приходилось слушать снова и снова. Гера еще и комментировал, обращаясь к матери под могучий рев радиолы:

Филармония! Да! Артисты филармонии. Тоже зарплата идет! Ага. А ты что думаешь? Деньги получают, не так просто. А это Утесов. Утесов, говорю! Ага! Еще до войны пел! А теперь в джазе. В джазе, говорю! Музыка такая. Ага.

Потом мы слушали песни Клавдии Шульженко, за нею пели Бунчиков с Нечаевым, потом Русланова с «Валенками», ну и частушки.

Старуха выходила в тесный коридорчик и ставила варить суп или жарить картошку на керосинке у нас под дверью, тогда музыка Геры вырывалась из их раскрытой двери и ломилась в нашу дверь сокрушающим водопадом страстей.

Мы уже ненавидели и Утесова, и Шульженко, и Русланову, и Нечаева с Бунчиковым. Нам хотелось поскорее уйти куда-нибудь, мы одевали детей и отправлялись гулять.

* * *

Однажды приехал в Осташков драматург Александр Володин. Он зашел в редакцию районной газеты, там и Юрий оказался случайно. Их познакомили. А мой муж обычно всех знакомых приводил к себе домой, привел и Володина. С ними был и Гевелинг, поэт из Калинина, он тоже приехал по какой-то надобности в Осташков.

Пришли они вечером. И вот я собрала на стол — у нас были красные помидоры, сыр, масло, консервы в баночке, кажется, шпроты. А больше-то ничего и не было. Наверное, еще картошка тушеная и огурцы. Разговор за столом был у них очень хороший — о литературе, конечно.

Гость уселся на нашем широком подоконнике, глядел на улицу… Ему все у нас нравилось! И эти низенькие наши подоконники, словно лавочки, и рябина под окном, и грязная улица, и край озера за ветлами. Он всем этим был восхищен. Володин спросил позволения и позвонил от нас к себе домой, в Ленинград.

Я счастлив, — говорил он в телефонную трубку жене. — Ты не беспокойся, я тут в гостях у хороших людей. И мне тут очень хорошо.

Не знаю, чем уж наш гость, известный тогда уже драматург Володин, был так счастлив? Небось, сравнил наше житье со своим ленинградским — разница была велика. Вот он и осознал в ту минуту себя счастливцем.

А еще как-то, помню, к нам наскоро забегал редактор Лапшин. Он приехал по каким-то делам и вот зашел узнать, как поживает собкор его газеты. Прямо от порога, не снимая плаща, он энергичным шагом прошел к окну, присел на подоконник, потом огляделся у нас и произнес:

Ну, не сразу, не сразу.

Мы его хорошо тогда поняли по одной этой фразе: мол, не сразу все дается, а надо заработать.

Однако же не могу не отметить, что Лапшин относился к моему Юрию очень благожелательно. Именно благодаря ему Юрий был взят в областную газету, хотя его в Конаково не брали даже в районную. Именно благодаря ему мы так быстро получили эту квартирку на улице Рябочкина.

* * *

Юра снова нашел мне работу — в машиносчетном отделе кожевенного завода.

Пришла я к директору — сидит он в кресле развалившись, большой, грузный и очень усталый человек. Глаза полузакрыты — то ли спит, то ли глядеть на меня не желает. Однако предложил сесть на стул как раз напротив себя. Наконец зашевелился и велел позвать к нему по селектору сотрудников.

К нему робко вошли и расселись по местам начальники цехов и главный бухгалтер. Вот тогда он и спросил ее, испуганную женщину: у вас, кажется, освободилось место оператора? Вот возьмите к себе, обучите.

Так я стала оператором, влилась в новый коллектив, довольно большой. Здесь работали одни женщины, человек двенадцать.

Я набирала циферки, машинка подсчитывала точно, не требовалось моих усилий. Работа у нас была как бы бригадная. Каждый вносил свой вклад.

Перед общими столами лицом к нам сидела наша начальница Галина Васильевна. Наработавшись, Галина Васильевна поднимала голову и весело произносила:

Перерыв. Разминка!

Она улыбалась так широко, так искренно, что все отзывались тотчас и прекращали трещать машинками. Отдел затихал.

Шутили так: Аля Орлова звонила куда-нибудь, наугад тыкая пальцем в вертушку телефона, кричала в трубку:

Это кто? Гостиница… А кто там у вас? Монтажники… Мне монтажника позовите! Какого? Любого! Скорей, не могу больше ждать!

Ну, тут наши бабы от смеха валятся со стульев.

Лучше всех такие розыгрыши получались у самой Галины Васильевны. Она звонила кому-нибудь и беспрекословно велела выполнять ее поручения. Или очень ласково и вкрадчиво назначала свидание.

Словно молоденькая, разнеженная дамочка, она произносила в трубку:

Здравствуйте! Ой, кажется, не туда попала. Прямо какое-то колдовство: все время срывается семерка. Извините, ради бога. Надо же так!

С этого момента она входила в роль:

Звоню мужу Пете, а выпадает такой приятный мужской голос! Вот что телефон творит! Ха-ха. У вас такой бархатный тембр голоса… Вам можно по телевизору выступать. Ха-ха. Ах, что вы! На днях мне двадцать пять исполнится. Ага. Надо бы отпраздновать, но муж уехал в командировку, не скоро вернется…

Далее разговор принимал все более интимный оборот.

Слушать Галину Васильевну было тем забавнее, что мы-то знали того, кому она звонила. В отделе нашем все замирали, старались не нарушать тишины и не вспугнуть романтики. Потом уж смеялись.

Галина Васильевна смеялась вместе со всеми, а смех ее был столь заразительным и будоражащим, что и все остальные не могли удержаться. Насмеявшись, мы принимались работать.

Обедать я ходила домой. От завода шла мимо магазина, заходя в него и покупая хлеб и еще что-нибудь вроде плавленого сырка или пачки маргарина. Пуст был магазин! Товаров в нем раз-два и обчелся: банки трехлитровые с зелеными помидорами, да соль, да спички, да водка дешевая. А что еще можно было купить? Ну, разве что брикеты каши ячневой или перловой.

Мы с мужем разогревали на керосинке суп, жарили картошку, пили чай. Наш обед бывал незатейливым, а вот поговорить, когда оставались одни, мы любили — разговоров нескончаемая череда. Я ему рассказывала, какие новости слышала за день от наших сплетниц, об их шутках во время перерывов.

Сцену с телефонными розыгрышами он изобразил потом в своем романе «Великий мост».

* * *

В мае Юрий окончил Литературный институт. Шел 1969 год.

В журнале «Нева» опубликовали первую повесть Юрия Красавина, которая называлась «Вот моя деревня…». Это было знаменательное событие в его писательской судьбе и, конечно же, знаменательное событие для нашей семьи. Это был своеобразный рубеж.

Помню, прислали гонорар — что-то около восьмиста рублей. Еще кое-какие гонорары прислали. Да завод кожевенный заплатил Юрию за труды его триста рублей. Мы тотчас купили необходимую мебель: шкаф платяной, полукомодник. Еще купили стиральную машину и холодильник.

Тут надо отметить, что купить все это было непросто, особенно холодильник. Такую покупку люди ждали годами. Ну а собкору Красавину сделали любезность, а проще сказать — продали «по блату».

Кое-что еще по мелочи купили мы тогда: скатерть, покрывало новое на кровать… новые стулья… Квартирка наша сразу преобразилась!

Удачи вскружили нам голову. Казалось, и далее жизнь пойдет круто вверх, к полному благополучию. Мы на семейном совете решили, что я больше работать не буду. Теперь у нас есть деньги, я могу сидеть дома и печатать на машинке то, что пишет муж. А перепечатывать надо было много: за первой повестью последовала вторая… потом третья… И рукопись сборника надо готовить для издательства «Московский рабочий».

И я ушла с завода без всякого сожаления. В машиносчетном меня не понимали.

Ну и что? — говорили они. — Ну и написал он книгу, пусть даже еще одну книгу напишет — что в этом такого? Думаешь, что твой муж станет писателем?

Он уже стал писателем, — говорила я им.

* * *

Есть у нас отличная большая фотография выпускников Литературного института 1969 года. На той фотографии нет меня. До сих пор жалею, что я не встала рядом с Юрой и его друзьями, а скромно выглядываю в окно. С Юрой рядом стоят все его друзья, кого я знала за эти годы, пока он учился. И с самого краешку подошел и скромненько встал замечательный поэт, выпускник этого года — Николай Рубцов.

Вечером был прощальный торжественный ужин. Банкет. И мы с Юрой тут были, сидели с его друзьями, пели песни, было весело и шумно! Мне запомнился поэт Павел Маракулин. Он лучше всех пел те самые песни, которые я любила! Оказывается, он из Вятки. А Колю Рубцова уже куда-то увели друзья-поэты, в другую компанию. После Павел Маракулин всегда присылал нам свои сборники стихов. Хорошие у него стихи, я их люблю читать. Но с Колей Рубцовым никто не сравнится. Это был лучший поэт.

* * *

Неожиданно для себя я побывала в Доме творчества «Голицыно». Вот как это было. Зимой 1972 года к нам приехала погостить матушка. Я пошла опять на завод кожевенный на работу, чтобы только дома не сидеть. Мы в ту пору ждали квартиру, обещанную нам в Новгороде. На заводе я устроилась уже не в контору, а в цех, где кроили рукавицы из лоскутов кожи. Вот я тут и была ученицей.

Работа мне не то чтобы нравилась, а увлекала: здесь было много молодых и красивых женщин, все они за кройкой рукавиц весело переговаривались, и мне с ними было веселее. В перерывах нам в цех приносили из столовой горячие пирожки, пончики, чай в стаканчиках. А еще приходил с баяном парень, художественный руководитель, и мы пели прямо тут, под сводами цеха. Готовились к концерту. Ну, уж это для меня был праздник! Акустика здесь оказалась отличной, голоса звучали великолепно.

Однажды я крою эти рукавицы, и вот — небывалое дело! — меня зовут к телефону. А это мой муж достал меня из Москвы.

Катя, ты можешь ко мне приехать?

Когда?

Да хоть завтра.

А как?

Отпросись с работы. Заболей.

А я и впрямь заболела: температура, насморк… Меня отпустили.

Еду я в поезде, а у меня такой кошмарный насморк — света белого не вижу! Такого со мной и не было никогда.

Юра встретил меня на Ленинградском вокзале. И повез меня, а куда — ничего не объясняет: сейчас, мол, увидишь.

Привез он меня в незнакомое место, в село какое-то, недалеко от Москвы. Особняк старинный, весь в снежных сугробах, лес кругом, сосны, ели… Красота, одним словом.

Мы вошли не в главное здание, а во флигель, что рядом был с главным корпусом. Крылечко, дверь, вестибюль… Где-то музыка, где-то за стеной льется и журчит вода. Я ничего не понимала.

Это куда же ты меня привез? Какие-то тайны… Чем-то удивить меня желаешь?

Верно. Удивить и хотел. Прошли в комнату.

Это моя комната, здесь мы с тобой, Катюшечка, будем жить. Здесь нам будет хорошо.

Потом сказал, что это Дом творчества писателей и что ему дали сюда путевку почти бесплатно.

И хорошо же мы с ним погостили в этом Голицыне, целых пять дней! В комнате нашей было тепло, а за окном, наоборот, мороз лютый, сугробы намело высокие. Нам хоть бы что. Мы в столовую с крылечка сбежим да по тропинке на другое крыльцо.

Обедали в главном корпусе. Там нам накрывали стол на веранде. И тоже было тепло. Веранда закрытая, застекленная. Большой круглый стол для всех писателей, а их здесь отдыхало немного, человек пятнадцать или восемнадцать всего-то.

Перед обедом к нам во флигель прибегала молодая женщина в белом передничке и белой накрахмаленной косынке. Очень приветливая, улыбчивая. Мы видели ее из окна на заснеженной тропинке.

Она вежливо стучала в дверь два раза:

Кушать, пожалуйста!

Потом в другую дверь, в третью:

Кушать, пожалуйста!

И мы шли на веранду, именуемую «кают-компанией», усаживались за круглым столом. А на том столе уже все приготовлено: на закусочных тарелках — ломтики ветчины и сыра, на отдельном столике возле окна — стопкой маленькие тарелки и в блюдах разные салаты, закуски, капуста такая и сякая, огурчики, свеколка ломтиками порезана, морковь потертая, яблочки моченые. Суп подавали в супницах, на выбор — щи, гороховый или молочный.

Вечером каши в горшочках, тоже разные: манная, гречневая, рисовая молочная. К чаю пеклись сдобные пышечки…

Рядом — зал библиотеки. Старинные шкафы от пола до потолка заполнены солидными томами. Музыкальный инструмент, видимо тоже старинный, — на нем обычно играла благовоспитанная старушка, это была чья-то мама, какого-то писателя. Она играла очень хорошо, и было от ее игры так уютно в этом доме! Как мне все это нравилось!

Мне было здесь так хорошо, что я и не заметила, как прошло время. Спохватились мы с Юрой лишь на пятый день: надо бы матери сообщить, где я. Она там уже, небось, думает: куда Катя делась? Куда уехала и скоро ли вернется?

Надо мне возвращаться домой, там Леночка и Юрочка меня ждут…