Я один на белом свете

Я один на белом свете

Рассказ

Она приехала в морозный день января и уже в прихожей протянула в мои руки канцелярскую папку. Оля, моя старинная подруга. Сквозь полупрозрачную обложку желтели уголки старых фотографий и исписанные листки бумаг с обветшалыми краями.

— Недавно перебирала вещи моей умершей тетки Евгении и нашла вот это в тумбочке — письма моего дяди Владимира из сибирского ГУЛАГа. Всю ночь их перечитывала, для меня они стали откровением. Утром подумала: «Пора им выйти из тумбочки и еще раз напомнить каждому человеку о важности материнской любви и родственной поддержки. К сожалению, в моей семье всё было по-другому…»

Владимир в нашем роду — запретная тема. В тридцать восьмом дядю приговорили к четырнадцати годам лагерей. К тому времени ему исполнился двадцать один год, а родился он в 1917-м — том самом.

Я тороплюсь, прочтешь письма, рассмотришь фотографии. Заинтересуют — звони. А пока в двух словах о том, что мне известно.

В пятидесятом году на пути в Магадан дядька случайно встретил земляка из поселка Люботин Харьковской области. После часового разговора попутчик сообщил Володе адрес своей бывшей соседки: «Напиши Татьяне под вымышленной фамилией. В поселке она всех знает и передаст письмо твоей родне…» Наша семья к тому времени многократно переезжала и меняла адреса. Рискуя многим, Татьяна разыскала нас, зная, как ожидает мать весточку от сына.

 

Оля ушла. Поздним вечером на кухне, когда моя семья улеглась, я щелкнул кнопкой папки и на стол выпала фотография молодого военного в фуражке со звездой и тремя птичками-треугольниками на петлицах под эмблемой танка. На другом фото этот же военный в длинных кожаных рукавицах и с планшетом на боку позировал в окружении трех товарищей в буденовках. Дат и подписей на тыльных сторонах фотографий не было.

«Старший сержант автобронетанковых войск… планшет выдавался командиру танка» — выудил я информацию из интернета.

Пять писем и единственную телеграмму я разложил в стопочку по датам. Год написания один и тот же — 1950-й.

Письма такого содержания я читал впервые. Второе, самое объемное, даже пахло по-особому: морозом, чернилами и замшелой бумагой. Среди борозд синих строк автор с любовью выводил красными чернилами притягивающие взгляд прямоугольные рамочки-медальоны с особо значащими словами. Я закрыл глаза и представил человека у теплой печи: вот он окунает стальное перо в чернильницу и тщательно выводит на листе бумаги аккуратные красивые буквы, надеясь, что они буду прочитаны любящими сердцами. Ни одной кляксы и исправления. А в окно сыплет снежной крупой хабаровская метель, ветер свистит и зловеще шепчет в печную трубу: «Не пишшши… напрасссно… на деревнююю бабушшшке…» Но мужчина сосредоточенно водит по листу скрипящим пером. Двенадцать страниц о жизни вне воли.

Первое письмо привожу полностью с его стилистикой, грамматическими и орфографическими ошибками. Оно кричит и умоляет, просит, да что там просит — требует любви, сочувствия и внимании родных:

 

«Здравствуйте, Татьяна Владимировна!

Вам конечно покажется странным мое письмо, но я попрошу Вас меня извинить.

В городе Магадане случайно я встретил одного человека, разговорился с ним, и мы оказались земляками. Я ему начал рассказывать, что с 1940 года не имею никаких сведения о своих родных. До 40 года они проживали на станции Люботин Железнодорожная улица № 6 по фамилии Дмитриевы или же Иван Павлович — отец мой, или мать Зинаида Михайловна. И от он мне сказал адрес Ваш.

Татьяна Владимировна! Я Вас очень и очень прошу. Вам оттуда и легче найти адрес.

Я лично на родине могу быть только через два года, не раньше. И я Вам клянусь могилой предков своих, что Вы будете отблагодарены мной.

Я уже Татьяна Владимировна с того возраста вышел, чтобы болтать попусту.

Мне этой осень исполнилось 32 года. Правда довольно солидный возраст.

Поездил по всему Советскому Союзу, тепер довольно. Родные места просто тянут меня! Во сне часто вижу те места, где я провел свое детство. И знаете Татьяна Владимировна, как мне временами больно становится, когда вспомню, что я один на белом свете.

У других, моих ровесников, есть семьи, свои семьи, я здесь всеравно как корабль в море — без парусов и штурвала, качаюсь по волнам и жду, когда меня счастливая волна выбросит на берег.

И Вас Татьяна Владимировна, прошу как сестру, как богиню милосердия, помоч мне.

Если Вас не затруднит, то как получите мое письмо напишите пожалуйста хоть маленькую записочку по адресу:

 

Хабаровский край

Берелях

Верхний Дебин

 

Получить Фиалко Владимиру Ивановичу

 

P.S. Вы конечно будете удивлены почему у меня такая фамилия, а разыскую какихто Дмитриевых. Приеду Все расскажу, а я все же приеду.

Татьяна Владимировна, я Вас и еще попрошу напишите как Вы живете. Я очень буду рад.

 

С приветом Владимир. Подпись 22/ II. 50 г.»

 

Шаг за шагом в каждом новом письме Володя заново переживал эпизоды и куски своей жизни, отделяя правду и неправду, признавая ошибки, строя планы на будущее. «Когда-нибудь я должен же стать порядочным человеком?» — спрашивал он сам себя.

Поселенец смертельно рисковал: «За этот выход, я мог расплатиться жизнью».

 

Ответ пришел от младшей сестры Жени, и хотя от письма веяло холодом и недоговоренностью, весточка из родных краев привела душу ссыльного в ликование — ниточка связи с родственниками установлена!

В моем представлении ГУЛАГ казался филиалом ада на земле. От фразы «мороз в пятьдесят градусов» память почему-то рисовала образы пленённых под Сталинградом немцев с изморозью на усах и головами, обмотанными поверх солдатских пилоток женскими чулками и лифчиками.

Я читал округлые буквы, и камни многолетних догм если и не рассыпались в прах, то покрывались глубокими трещинами сомнений.

— Первые дни я плакал, ясно представляя, что все для меня потеряно, — сын рассказывал матери о своей жизни в лагерях и поселениях. При этом слова «мама» на всех страницах написаны с заглавной буквы.

К счастью, товарищ прочитал мне цитату из книги «Пятьдесят лет в строю»: «Сражение выигрывает тот, кто сумеет найти в себе достаточно воли пережить ту минуту, когда все кажется потерянным». Я уцепился за эти слова…

Фраза известного писателя и бывшего военного дипломата А. А. Игнатьева, словно пощечина потерявшему сознание человеку, возвратила Володю в чувство, придала силы и наметила цели.

Но его подводит, возможно, главный минус характера, — инфантилизм, непостоянство и шарахание от одних увлечений и профессий к другим.

Неожиданно «…у меня появилась страсть к культмассовой работе. Записываюсь в драмкружок. Встречаюсь с людьми высших кругов. Заражаюсь драматическим пылом и кружусь в творческом вихре. Но со временем этот бурный поток стал надоедать. Забросил все».

— После драмкружка вливаюсь в общество рабочих, — продолжает Володя. — Работаю с азартом, приобретаю авторитет. Ко мне уважительно относится начальство.

Кино, танцы, женщины раскачали мою притихшую душу. Разгорелась страсть к деньгам.

Но и это надоело. Случайно на глаза попались слова Н. В. Гоголя: «Бесчисленны, как морские пески, человеческие страсти, и все не похожи одна на другую, и все они, низкие и прекрасные, вначале покорны человеку и потом уже становятся страшными властелинами его». Как гениально сказано!

Досуг заполонили книги. Читаю день и ночь, мечтаю о тихой уютной жизни. Но и это ненадолго, снова хочется чего-то страстного и бурлящего.

 

Осужденный с головой окунается в горное дело, работа спорится, приходит успех — его утверждают на должность горного мастера.

И снова удар судьбы. По невнимательности рабочего вагонетка с рудой сошла с рельсов, колеса переехали стопы мастера. В сознание от болевого шока Володя пришел уже на операционном столе после изрядной инъекции морфия, а затем снова небытие. «Пальцы на ногах пришлось ампутировать», — после новой дозы обезболивающего бесстрастно сообщил хирург. Вечером в палате пациенты рассказали товарищу, как в бреду он просил врача отрезать ему голову и отвезти матери. Только она могла узнать её по родинкам на шее.

Ему кололи морфий еще три месяца, постепенно сформировалась опиумная зависимость. При каждом отказе от инъекций больной устраивал скандал. Врачи отнеслись к пациенту с сочувствием и предложили работу фельдшера после окончания специальных курсов.

— За три с половиной года работы в больнице, — признается родным Володя, — я очерствел до бесконечности. Ни на какие стоны и крики больных не реагирую.

Из-за боязни полного окаменения души Владимир ушел из хирургического отделения и вновь возвратился к горному делу. Чтобы отвыкнуть от морфия по совету бывалых поселенцев он употребляет спирт, а через год полностью завязывает с пьянством.

Второе письмо он писал всю ночь и закончил только утром. «Что с тобой? Откуда такие большие темные круги под глазами? — встревожился пришедший на работу начальник смены — тот, который, по словам Володи, понимает его с полувзгляда. — Ты, наверное, плохо себя чувствуешь? Сегодня иди домой. Придешь на смену завтра».

— Про ночное письмо, — вздыхает Володя, — я никому ничего не сказал. Все считают, что я без рода и без племени…

 

«Без рода и без племени…», — вечером следующего дня я еще раз перечитал грустные слова и набрал номер телефона моей подруги Ольги. Наверное, самое ужасное для зэка — это не годы заточения, а строка приговора: «Без права переписки». Это когда человека, существо социальное, оставляют наедине с самим собой и формируют новую психическую реальность — здесь у тебя нет ни рода, ни племени, забудь о своих корнях. Я слышал, что через три года заключения поток свиданий, писем и передач от родственников иссякает. Руки нового мужчины выдавливают из сердца жены остатки прежней любви. Но мать! Своего ребенка она никогда не забудет…

 

— Алло, Оля! Ну и материал ты мне подбросила! Такое впечатление, что эти письма пришли из другого мира и оползнями накрыли брусчатку в моей душе. Но нужны пояснения. За что сел твой дядя? Ответила ли мать сыну, как сложилась его дальнейшая судьба?

— За что сел Владимир, у нас никто не знает, — ответил голос в динамике. — В то время наша семья существовала лишь номинально. Любви и дружбы она не знала и держалась только на авторитете и должности моего отца — большого начальника по линии образования, к тому же парторга. Для него служебная карьера являлась смыслом жизни. Если бы на работе узнали о ссыльном родственнике, пусть и по линии жены, продвижение по службе могло застопориться.

От моей бабушки Зинаиды, матери Владимира, муж ушел к другой женщине, оставив четверых детей. Дядька отказался от отца, узнав о его поступке. Так и написал, если помнишь: «Про отца не пишите больше. Его у меня нет!» Бабушка жила с зятем — моим отцом, и материально полностью от него зависела. Хорошо помню ее — худую, даже высохшую женщину, покорную и терпеливую, не имеющую голоса в семье, по сути — служанку. Отец называл ее бабкой.

Моя мать Лариса полностью потакала мужу, а с сестрой Женей дружила как кошка с собакой. На дни рождения друг к другу не ходили, на Новый год вместе не собирались. Тетка Женя всю жизнь перебирала мужчинами, но замуж так и не вышла.

Не зря в народе говорят: «Иная родня до черного дня». Неожиданное письмо оказалось для матери Владимира ультиматумом. Выбор прост: ответить сыну и поддержать его на два оставшихся до освобождения года — или улиткой глубже влезть в раковину, сделав вид, что и не было никакого письма. В первом случае ее ожидал гнев зятя-кормильца, а во втором — пусть и никчемная, но тихая сытая жизнь. Желудок перевесил материнскую любовь.

Лишь младшая сестра Женя, моя недавно умершая тетка, ответила брату. Да и то тайком и под страхом — она ведь тоже находилась на попечении свояка. В конце концов, на пятое письмо она не ответила. Дядька, видимо, обо всем догадывался и не раз упрекал сестру: «Женя, какая ты скупая на слова… каким холодным показалось мне твое письмо».

С каждой новой весточкой всё чаще проскакивают нотки разочарования и обиды. Владимир понял, что его отвергли и в жизни он может рассчитывать только на себя. Ты и сам это в письме видел. Представляю, как ему было тяжело.

После прочтения дядиных писем я пришла к выводу — в ГУЛАГе, во всяком случае, в его поселениях, людей убивали не физические невзгоды и лишения, а отсутствие любви и внимания родных.

Как бы там ни было, о судьбе дяди после 1950 года мы ничего не знаем. Может, он и не дожил до конца срока…

— Да, по-моему, он легко относился к смерти, а может, и нашел ее там, — прервал я монолог подруги. — Хотя и писал: «Никуда я не денусь… это хорошие люди могут умирать, а я… со мной смерть нянчится, как мать с первым ребенком. Придет, посмотрит, улыбнется и обратно уйдет».

А может, и остался в Сибири, порвав с семьей. Он любил Север. Помнишь, как он писал: «Человеку Севера нет преград. Я решил твердо. Остатки своей жизни буду проводить в Сибири! Сибирь! Прекрасная своей дремучей тайгой, столетними кедрами, своими теплыми хатёнками. Как приятно сидеть возле раскаленной чугунки в тихий зимний вечер, когда за окном большими хлопьями падает снег».

Все-таки жаль твоего родственника, Оля. Владимир обладал пусть и авантюрной и ветреной, но, несомненно, поэтической душой. Из-за этого страдал вдвойне. Каждое письмо он начинал эпиграфом и часто цитировал классиков русской и украинской литературы. Конечно, немного театрально, но, возможно, хорошие стихи и проза не дали ему свихнуться от тоски.

Особенно удивляют стихотворные строки Сергея Есенина — по тем временам полузапрещенного кулацкого поэта: «Не такой уж горький я пропойца, Чтоб, тебя не видя, умереть», а еще: «Кого позвать мне? С кем мне поделиться Той грустной радостью, что я остался жив?»

Думаю, что стихи Есенина были близки его сердцу и он цитировал их по памяти. А она может и подвести. Бесподобную есенинскую строку «Я был как лошадь, загнанная в мыле, Пришпоренная смелым ездоком» он записывает так: «Как конь в мыле, пришпоренный хорошим ездоком».

Знаешь, в одном православном журнале недавно прочитал, что Христос принимает помощь всем заключенным как оказанную Ему Самому. Праведники говорили, что все люди без исключения носят в себе семена грехов и страстей. Если же кто-то сидит в тюрьме за преступления, а мы нет, то это не из-за того, что мы совершеннее по природе, а потому, что у нас просто не было повода для преступления, или удобного случая, или искушения, или всего вместе. А если бы всё это было, то, вероятно, и мы переступили бы ту черту, за которой люди попадают в разряд преступников.

Человеческое правосудие — вещь несовершенная. Часто оно оказывается вопиющим неправосудием. Судьи такие же мирские люди, как и мы — с семенами, а то и ростками и корнями грехов, но в силу своих возможностей еще более подверженные злоупотреблениям.

Одно скажу: письма твоего дяди явились и для меня откровением, после них я стал мудрее. Их действительно нужно выпустить в мир. А вдруг найдется человек, который хранит воспоминания о заключенном ГУЛАГа Дмитриеве Владимире Ивановиче, 1917 года рождения, уроженце поселка Люботин Харьковской области?