Зеленые паруса

Зеленые паруса

Повесть (журнальный вариант)

Это только сейчас Маша понимает, что детство — не самая лучшая пора в жизни. В детстве все кажется нестойким, странным, невесомым. Ожиданий много, а фантазия бурлит внутри таким неумеренным ключом, что порой даже ручки в машине, за которые можно уцепиться, кажутся то щупальцами, то частью собственной руки, то лучшим другом из вчера прочитанной на ночь сказки. Маше тогда было семь лет. С ее мамой они приехали в Юрмалу под вечер. Высадилась на побережье. С моря дул ветер и было странно неуютно. Их гостиница была расположена всего в нескольких шагах, и Маша почти ничего не помнила, кроме того, что мама все время пересчитывала сумки и спрашивала, не укачало ли дочь. В комнате пахло чем-то незнакомым, как будто многолетняя сырая обшивка передней была вдруг быстро опрыскана дорогими и едкими духами. Запах был настолько сильным, что, казалось, сшибал с ног. Маша коснулась головой белоснежной подушки и моментально уснула.

На следующее утро они долго гуляли по побережью. Ветер дул в лицо и было непривычно холодно. Маша наклонилась к самой воде, опустила руки в песок. Пошел дождь. Cо Славкой Маша познакомились в тот же день. Он был юркий, худощавый и очень загорелый, распахнутые на мир глаза и веснушки по всему лицу. Славка жил в Юрмале семь лет, с самого рождения, был настоящим мальчишкой, этаким юрким, прозорливым, смышленым и благородным. Он же познакомил Машу со своим приятелем из Москвы Кириллом, совершенно противоположным по характеру: заносчивым, занудным, толстопузым мальчуганом, который вечно жаловался на свою бабушку и всячески пытался завоевать Машино расположение тем, что приносил в кармане огромные пакеты с печеньем, которые Маша почему-то должна была тут же съесть. Славка Маше нравился, конечно, значительно больше. Он это хорошо понимал и совершенно этим не пользовался. Если Кирилл пытался рассказывать бабке, как они с Машей весь день гуляли и держались за руки, то Славка нарочито брезгливо отворачивался при любых вопросах и только снова искал плоские камешки по берегу, чтобы в мгновение ока поднять их и запустить по воде. Море, едва коснувшись теплым краем поверхности камешка, вновь его отпускало, терпеливо выжидая, когда он, наконец, тихо не пойдет ко дну — в финале назначенной траектории.

Со Славкой Маша часто гуляла наедине вдоль берега. Он рассказывал ей о своей маленькой лачуге-хижине неподалеку. Смотрел прямо на Машу, а она скользила взглядом по его загорелым рукам и плечам, и ей думалось, что если бы она была мальчиком, то хотела бы стать именно таким: худющим, загорелым, добрым. Кирилл появлялся всегда некстати. Он что-то рассказывал про Москву и снова звал Машу и Славку в старое кафе на том же взморье, где заказывал разноцветные глянцевые пирожные, которые тут же съедал, шевеля толстыми раскрасневшимися щеками и причмокивая.

В последний день Машиного пребывания в Юрмале было дождливо. Без грозы, но дождь шел беспрерывный и невидимый, повергая отдыхающих в состояние какого-то безнадежного ожидания. Славку позвала бабушка, и он нехотя оставил компанию, обещая «прибежать» через пару часов «уже до самого вечера». «Давай собирать лягушек в банку», — предложил Кирилл. Лягушек у моря было много, все это время Маша с Кириллом поочередно вынимали их из мутного кривого ручья неподалеку, держали за лапки, рассматривали, пока удивленные животные не выпрыгивали из рук обратно в воду. На этот раз Маша снова обрадовалась баночной идее. Казалось, это был не каждодневный, привычный опыт, а что-то важное, спасительное. Дождь усиливался, лягушки издавали странные звуки, дружно подтверждая на своем странном языке, что в банке им станет значительно теплее и комфортнее. Кирилл набрал почти полную, а потом налил туда морской воды, а чтобы лягушки не выпрыгивали — плотно закрыл содержимое крышкой. Славка появился через полчаса, обеспокоенный и серьезный. «Тебя мама зовет! Ехать надо!» Маша хотела поцеловать его в щеку, но вдруг подумала, что идее с лягушками он обрадуется намного больше, удивится, может быть, заинтересуется. Когда она протянула ему банку, то увидела, что за стеклом наблюдалось странное спокойствие. Славка в ужасе отпрянул от Маши, как будто его ужалила змея, а потом выхватил банку из Машиных рук и вывалил содержимое на песок. Мертвые лягушки падали одна за другой, их смятые тушки были похожи на несуразных амеб или чудовищ, которые теперь застыли в неловких позах, покрытые мокрым песком.

Что вы наделали? — сдавленным голосом прошипел Славка.

Что? — в глазах у Маши стояли слезы, она на мгновение замерла, силясь сообразить, что произошло, почему все так и по какой причине эти мирно прыгающие животные еще час назад жили, а теперь, в один момент, окочурились в этой самой злосчастной банке. — Они же в воде живут! — пыталась Маша сдержать душившие ее слезы.

В пресной воде, а не в соленой, — наконец спокойно ответил Славка, сел на корточки и обхватил колени руками.

Машина мама собралась быстро, все сокрушалась по дороге, что ее подруга забыла взять адрес Славки, хоть и обещала. А Маша совершенно не помнила, как они ехали домой. Дождь все усиливался, а комок в горле мешал, как будто бы вся накопившаяся за это время на море детская, неуемная тоска вдруг разом обрушилась и душила.

 

***

Спустя двадцать лет, когда они словно заново встретились, Кирилл ухаживал за Машей не так красиво, как ей хотелось бы на тот момент, как-то вяло и в то же самое время — целеустремленно, как будто именно в ней и только в ней хотел найти поддержку и будущее, не испытывая при этом особых чувств. Дарил цветы, звонил по ночам, а приглашая домой, рассказывал, как нужно правильно варить суп и делать котлеты. Маша не знала, откуда было это вечное ощущение, что он ее старший брат. Свое присутствие в жизни Кирилла она приняла как данность, совершенно не отдавая себе отчет, почему именно она, но твердо зная, что иначе не получится, так как в противном случае он, Кирилл, лишится всего и сразу. О существовании других девушек Маша догадывалась, но не особо обращала на этот факт внимание. Он был молод, высок, статен, красив, и была в нем, что называется, «непрозрачная душа». Как будто бы в едва проступающих морщинах и седине в волосах были все те переживания, о которых Маша не должна была знать, но которые все же существовали. Это и придавало ему определенную привлекательность, вызывало жалость, которая неминуемо следовала в наборе чувств, которыми Маша была награждена с рождения. Нужны ли были Кириллу новые впечатления в усиленных дозах, Маше было неясно. Раньше — да, теперь — вряд ли. Иногда он вдруг звонил ей на работу и говорил, что у него «снова депрессия». Тогда Маше становилось жутко и одновременно жалко его как ребенка. Потом они сняли квартиру, потом — разъехались, потом стали снова жить вместе. Какое-то время Маша обитала в его фамильном «склепе», как она про себя называла пять комнат квартиры, доставшейся ему как семейная реликвия и главное богатство трех поколений родственников. Груз, оставленный первой женой, был столь тяжелым, что, казалось, было невозможно его как-то облегчить. Иногда она ужасно злилась на Кирилла. До бешенства какого-то. Почти животного. Осознавала, что с ней человек, которого она не очень, как ей казалось, любит, да еще и человек, который имеет свою внутреннюю, ярко выраженную жизнь. Маша отлично понимала, что иначе и быть не может, но принять полностью его постоянную раздвоенность пока не могла, а собственные чувства вдруг тупели и хоронили сами себя где-то глубоко внутри. Возраст, однако, диктовал другие правила, нашептывая Маше, что любовь и отношения — это те люди, которые каждый день рядом, мужчина, который «здесь и сейчас», что любой влюбленности приходит конец, а главное в жизни — терпение. Кирилл, казалось бы, совсем не замечал Машиных сомнений, его жизнь была где-то там, в далеком детстве, и именно об этом Маша ему косвенно напоминала, этим же притягивая. Он обожал ездить в Крым, куда его маленьким мальчиком возили родители, подолгу смотрел старые фильмы, перекаченные с «бобин» (там он еще бегал голым по пляжу, покупал старинные кольца на воскресных базарах, делал костюмы на заказ). Машу он не покупал и почти не очаровывал, но нуждался в ней физически, как будто она, сама того не подозревая, стала единственным послушным свидетелем его внутренней жизни.

Квартира Кирилла была огромной и темной. В гостиной, прямо посередине, стоял круглый резной стол, на котором весь год в хрустальной вазе лежали фрукты. Картины известных художников, развешанные по стенам, были особой семейной гордостью, но пугали Машу темными красками и тенями, которые массивные полотна, свисающие со стен под углом, отбрасывали в хаотичном порядке на паркетный пол, когда вечером, по семейной традиции, зажигали свечи в больших бронзовых подсвечниках в виде обнаженных амуров. В маленькой комнате повсюду были развешены черно-белые потертые временем фотографии. На пороге Маша всегда на момент замирала, чтобы не споткнуться и не провалиться случайно в другое пространство. Казалось, что под зеленым сукном старой кровати остались следы пота всех умерших родственников, что подтверждал и скрип пружин, как будто поломанных или плохо смазанных, которые, если сесть, даже выступали в некоторых местах этого злосчастного старинного ложа, выдавая присутствие предыдущих поколений. «Здесь ничего нельзя менять и трогать», — уточнял Кирилл, видя Машин испуганный взгляд, а потом громко смеялся как чертик из книжки, угадывая ее мысли. Слева, в той же маленькой комнатке, был старый камин, закрытый, от него тянулась вверх к потолку печь, уложенная сине-белым камнем, что делала комнату немного более уютной, придавая ей восточный колорит. Туалет и кухня были темные, без окон. Плита издавала странные шорохи при включении, и Маше всегда казалось, что в далекие времена это было местом прислуги.

Ты знаешь, вот, моя жена очень хорошо красила, стерва, — Маша понимающе улыбалась и с готовностью шла в другую комнату: набраться терпения и взять стул. Упоминание жены означало, что Кирилл начинал рассказывать о детстве, как будто «стерва» не дослушала когда-то того самого важного, что, может быть, и давало ему возможность существовать.

Так теперь хотят женщины быть сильными, — Кирилл затягивался сигаретой. — Мужчине это, кстати, совершенно не нужно. Я всегда любил, когда мы ездили с бабушкой в Крым. Садились в поезд, выходили на каждой станции — покупали кукурузу. Приезжали, пахло шпалами, мы долго ходили по дворам, и бабушка приценивались. Однажды забрели в дом с огромным садом. Представляешь, все вокруг — в винограде. Растет вокруг беседки. Гроздями свисает прямо над столом, что на улице. Пахнет персиками, идет мелкий дождик. Камни, валуны, море рядом. Там еще мужик один был, все время котят топил. Мы в тот дом так и не вселились.

В такие минуты Маша внутренне вся содрогалась, представляя эту властную аристократичную женщину, которая правила огромной семьей и воспитывала внука. Маша при этом не хотела быть похожей на маленькую девочку, которая шла вместе с Кириллом вслед за грозной бабушкой, выбирая подходящую комнату на юге, а пыталась придумать, каким образом, каким же образом быть на эту бабушку злосчастную похожей. Как вести себя, говорить, чтобы, в конце концов, выбрать самую удивительную и правильную мансарду с резными ставнями, видом на море и вишневым садом.

Долгие беседы с мамой Кирилла, Анастасией Владимировной, для Маши были весьма трудоемки. Разговоры о литературе, чопорная приветливость ужинов. Маша пыталась рассказывать о последних книгах, которые прочитала, но выходило всегда плохо и скучно, да и названия она вспомнить толком не могла, как не было у нее сил продолжать еще не начавшийся разговор.

Вы где обычно отдыхаете? — спрашивала Анастасия Владимировна.

В Крыму, — Маша снова и снова пыталась сделать серьезное выражение лица и спрятать ниоткуда взявшееся ощущение горечи, которое неминуемо возникало, когда они общались. Причина была Маше непонятна, она во всем винила себя, но чувствовать себя естественно почему-то не могла, как будто боялась, что сделает что-то не так, как будто страх присутствовал вне зависимости от ее воли, просто был и все.

А потом отец Кирилла внезапно заболел и умер. А через полгода также скоропостижно умерла его мать. Кирилла это потрясло до такой степени, что он буквально слег заживо в постель, ничего не мог делать, ни о чем не мог говорить. Маше было невыносимо жутко, как будто горе одновременно ударило во все части ее тела и души, разом подкосило все надежды. Поделать было совершенно ничего невозможно. Маше было до такой степени жалко Кирилла, уже до какого-то безумия. И теперь все, что происходило между ними, как будто и не имело никакого значения, не могло иметь. Маша привязалась к нему, ощущая боль его утраты, всем существом проникшись к бездарному и жестокому повороту судьбы, который вдавил внутренности, смешал прошлое, отнял детские надежды и глухо констатировал — «все». Это «все» было и горем утраты, и тошной стабильностью без выхода, всем тем, чего Маша и Кирилл так страшно боялись и, видимо, так справедливо заслуживали.

 

***

Потом Маша поехала с Кириллом в Тунис. Страна казалась ей столь же далекой, как острова в Тихом Океане или фильмы об американских гангстерах. Повсюду были пальмы, рестораны, голубые бассейны и верблюды. Море здесь было сказочное, теплое, гладью окутывающее все существо. Можно было вновь и вновь смотреть вдаль, различая нечеткие линии розовато-алого горизонта, часами смотреть на километры песков, в которых конденсировался воздух, готовый рисовать странных человечков. Они упирались коленями в землю, поднимая непослушные головы к самому небу. Солнце было настолько ярким, жгучим, что приходилось надевать огромную белую шляпу и закрывать плечи, чтобы не сгорели. Питьевая вода была блаженством: купив банку лимонада, Маша чувствовала каждую каплю, пузырившуюся в гортани.

Чуть поодаль от гостиницы начинались вереницы разноцветных арабских базаров, странные надписи на обветшалых стенах, песочные склоны и бесконечная восточная музыка, которая заунывно доносилась из каждого дома. Невероятное достижение восточных стран — контраст сосуществования. Между пыльными дорогами, пустыней в финиковых деревьях и — роскошью гостиницы. Растворяясь в первобытном, средневековом городе, жара душила, изнуряла, медленно сжигала все внутри, а потом Маша делала всего один шаг — и кондиционер высушивал, выветривал все то, что накипело внутри.

Вечером Маша спускалась с Кириллом вниз по песчаному склону, и они долго шли по берегу. Вода неслышно касалась ступней, постепенно темнела, растворяя очертания мечетей и приглушая блеск разноцветных огней на том берегу. В эти минуты Маше казалось, что все прошлое вдруг возвращается и рисует перед глазами неловкие очертания потустороннего мира, такого же явного и приглушенного, как мираж. Пустыня. Автобус едет, и кроме маленьких зеленовато-серых кустарников за окном ничего не видно, только изредка почерневшие руины отбрасывают темные тени на выжженный асфальт дороги, и снова — пустыня. Многие километры — вперед — грязный песок, низкие горы и пальмовые кустарники, финиковые деревья. А потом, когда становится нестерпимо тошно от однообразия пейзажа за окном, глаз волей-неволей начинает снова присматриваться к песку, ищет изменений. Зеленовато-черный песок в колючках насыпан до самого горизонта, но через какие-то два часа привыкаешь, и в тот самый момент, когда, казалось, ничего не может случиться, вдруг замечаешь, что песок совершенно другой — ярко-желтый, рассыпчатый. Это смена ландшафта произвела на Машу такое неизгладимое впечатление, что ей вдруг на мгновение поверилось, что может быть что-то еще. Она ухватилась мысленно за этот песок, словно сидела там, воочию, на желтом холмике под палящим солнцем и перебирала песчаные крошки, гладила их, ожидая, когда золотистая струя, наконец, не высыплется из ладоней. «Звездные войны» снимали где-то здесь. Огромные песчаные глыбы неровных желтых гор, а вокруг — странные анимации, стальные пружины, невозможные чудовища. Чуть поодаль — древние пещеры под землей, где жили первобытные народы. Дряхлая беззубая старушка просуществовала под землей сто лет, управлялась по хозяйству вот такими странными сосудами и приспособлениями, умерла всего месяц назад. Вылезти из землянки — сложно. Туристы, как упрямые кроты, спустились собственными усилиями вниз и, узнав, что такое «зарыть себя заживо, спасаясь от изнуряющей жары», теперь снова взбираются наверх.

Наконец, — Кирилл приободрился.

Маша уставилась на него, как будто видела впервые. Смотрела долго-долго. Было нестерпимо душно, обгоревшие плечи болели. Она чувствовала благодарность и нежность к нему, как будто солнце вдруг смилостивилось, померкло, оставив в покое тело, стерев из памяти все то, что, казалось, было невозможно изменить или забыть. Что именно? Славку?

 

***

Думка-дамка-дымка, фактом, файлом, фантомом. Двадцать лет назад, в 1983-м, они втроем пошли в одну и ту же школу. Кирилл переехал от московской бабки к другой, ленинградской, и поселился недалеко от Невского проспекта, а Славкиного отца, полковника, перевели в Ленинград по назначению. Ухаживали за Машей оба. Маша в какой-то момент даже не могла их друг от друга отличить, мальчишки всегда появлялись вместе, подтянутые, гладко подстриженные, в синих формах, почти как морячки из Нахимовского училища. Обоих Маша знает на протяжении двадцати лет. Славку она встретила только два года назад, а с Кириллом тесно общалась последнее время и вот только что… Кирилл — сын лучшей подруги Веры Ивановны, Машиной мамы, как он сам недавно декларировал — потомок старинного рода и писатель. Славка… нет! Славка — совсем нет.

Какая была Машка тогда? Худая, русая, почти белесая, вечно в ситцевых платьях в горошек. Была в ней некоторая раздражающая для сверстников наивность, даже глупость, детская непосредственность, доверчивость и — унаследованная от матери — восприимчивость. Смеялась она редко, вечно хмурилась, но переживала все, что с ней случалась, нелегко и терпеливо.

Тогда, в детстве, на даче в Мельничном Ручье, под Ленинградом, Маша, Кирилл и Славка отдыхали все вместе. Допоздна ходили под чужими заборами, рвали малину, накалывая руки и спотыкаясь о коряги, потом тайком убегали на озеро, когда родители уезжали в город, а они оставались на попеченье бабушек. Как-то задержались за разведением костра до трех часов ночи. Машина девяностолетняя бабушка, которая к тому времени очень плохо видела, почти наощупь обошла огромный участок, весь в яблоневых деревьях и крапиве, в настойчивой попытке найти Машу, а потом долго ругала и плакала. На Машины вопросы «а можно я все-таки завтра пойду в кино» все повторяла: «Иди, если есть совесть!»

Так это значит, что идти можно! Ведь если бы у тебя не было совести, ты бы не пошла! — комментировал Кирилл.

На той же даче в Мельничном Ручье летом собирались все. Машины родители, родители Кирилла. Славка жил у двоюродной тетки, «третьей водой на киселе». Отец его был всегда занят, а мать работала в Африке, и Славка теперь видел ее только два раза в год, когда она приезжала из заграничной командировки с кучей подарков, железной дорогой и засушенным крокодилом. Главным и долгожданным гостем была Виктория, тетка Кирилла, грузная женщина-армянка, которая шла с железнодорожной станции пешком, приходила с пятью котомками рано утром и ставила на стол огромную корзинку с едой, а в вазу — букет цветов. Когда она приезжала и, задыхаясь, рассказывала, как долго добиралась, как не было электричек целый день и как уже на вокзале она, наконец, купила вот этого самого цыпленка и букет хризантем, все на даче знали, что лето началось.

 

***

Наступлению учебного года радовались все. Осенние сумерки, стальной холод, крадущийся вдруг под кофту, и вдруг — ниоткуда взявшееся — внутреннее блаженство. Краски багряные, красно-желтые, такие густые, как на мольберте, выставленном прямо на улице: медленно накладываются кистью, а застывшая разноцветная масса в какой-то момент отваливается, шелушится на холсте, как согнувшийся в три погибели резиновый каскадер-игрушка на стекле в метро, куда ее с размаху бросил что-то тараторящий продавец. Из школы Кирилла все время выгоняли. В основном за глупые шутки, прогулы, записки под партой. Много позже Маша поняла, что было это все-таки из-за его родственников — научных корифеев и антикоммунистов. Славку, напротив, в школе любили. Его отец никогда не высказывался на родительских собраниях и никогда их не посещал. Славка рос подобно травке во дворе, но было в нем что-то очевидно бойкое, мальчишеское. Честность, прямота, ясность мысли. Учился он неважно, но был с ранних лет, как говорится, «с руками»: чинил под партой замок, который только что нашел по дороге, выпиливал из дерева ажурный кораблик, мог вдруг решить четыре варианта контрольной по математике. Впрочем, это не имело особого значения. Любили его, как обычно любят — просто так.

 

***

В том же Тунисе их с Кириллом поселили в странной гостинице. С бассейном и множеством крыс, которые появлялись в самый неожиданный момент из-под кровати или из щели в полу ресторана. Известный анекдот «хорошо, что слоны не летают» мог бы быть переделан в тунисский вариант: «хорошо, что не летают африканские крысы».

Рано утром они встречали с Кириллом восход в песках. За считанные минуты зашли далеко-далеко, в пустыню. Обдувало холодным ветром. Белым огнем горели широкие снежные полосы неба, которое вдруг померкло, воздух потемнел, и буря, докатившись смерчем, закрутила пыль над равниной, тучей помчала ее над садами и промеж мраморных колонн. Стало темно, а потом, в один момент, небо расправилось, как гигантским прожектором осветив изнемогающую равнину. Желтая громадина вдруг показалась из-за песка, белый луч, розово-пурпурный, красный отражались теперь в изумрудном песке, словно в прозрачной воде. Солнце из грозовых туч озарило пески сильно и резко. Темно-сизый фон неба еще более усиливал яркость зелено-грязной земли.

Ты видел? — спросила Маша.

Ну, видел, — ответил Кирилл.

 

***

Началом отношений со Славкой, как Маше казалось на тот момент, в старших классах в школе, стал не столько случай, а скорее ощущение долгого знакомства. Славку Маша не то чтобы полюбила, нет. Оценила. А оценив, как будто — попалась. Захлопнулась внутри какая-то смешная ловушка, расправилась тугая пружина. Раз — и все. Она также понимала, что его отношение к ней дано авансом и в любую минуту может исчезнуть, а если исчезнет — его, этого чувства и отношения, будет ужасно не хватать. Почувствовав это, она как за соломинку ухватилась за мысль о нем, боясь отпустить. Родители не знали, в школе — догадывались. Когда Машина мама уезжала на дачу, он тайком приходил к ней домой. Она встречала его на лестнице, выносила ароматные кислые яблоки. Рассовывала их по его карманам, пытаясь скрыть собственную неловкость. Он брал ее за руку и долго-долго держал в своей, гладил ладонь, а потом они вместе шли по лестнице наверх, и уже там, на пороге, когда громко хлопала входная дверь, он резко поднимал ее на руки, а она, вырываясь и задыхаясь, шептала «не надо»! Вдруг сказала ему, что он не понимает только одного — ощущения невесомости, обняла его, успев подумать, что родилась, просто родилась для того, чтобы быть плющом вокруг его тела.

А потом Вера Ивановна сообщила Маше, что они едут в Крым отдыхать.

Мы же не можем расстаться, вот просто так! — сказал он.

Нет, — ответила Маша.

Тогда я тоже поеду.

Когда Маша уехала на юг, то буквально считала минуты. Было невозможно прожить хоть один день без его шуток и тепла. Вера Ивановна сняла для них с Машей небольшую комнатку, почти под потолком кирпичного дома с видом на море, на двадцать гостей. Там, наверху, под раскаленной крышей, в душной комнатке Маша подолгу лежала и думала, как он приедет. Влезет на балкон или просто окликнет ее. Бежала к нему. Валуны, врезанные в море, галька, колющая ноги, протянулась на многие километры. Белые резные поручни вдоль пирса.

Он был грязный, потный, веселый, сразу скинул футболку и засмеялся, как ребенок. Заболела. Мылась в холодном душе, не могла найти мыла, босиком вбежала на балкон, а потом мокрыми ногами по полу — обратно. Боялась, что мама вернется не вовремя. Катались на катамаранах, старых, ржавых, со скрипом, брызги соленые. Потом мама купалась у дикого пляжа, и Маша боялась, что она поранится о ржавые купальни, почему-то долго смотрела на нее, как будто хотела сказать о чем-то, но не смогла. Машина мама старательно вытиралась полотенцем, фыркала и улыбалась солнцу. Было странно, что она, такая близкая, такая родная, ничего не понимает, ни о чем не догадывается. Снова море, спокойное, гладкое, волны в тон небу, голубые, с проседью, сворачивались в трубочку, маялись у берега. Они гуляли, пили кофе и сок, а потом решили поплыть на деревянном корабле, пришвартованном неподалеку, рупор громкоговорителя зазывал посетителей, анонсируя развлекательную программу. Асфальт на далекой пристани раскален добела, только разноцветные зонтики и силуэты отдыхающих в пестрых купальниках. Он с залихватским видом купил стакан мартини и залпом его выпил. Завернув Машу в махровое полотенце, полез в воду, плавал наперегонки с золотисто-красными рыбешками, как будто бултыхнулся с лодки не в теплое Черное море, а спустился в скафандре в Тихий океан, где повсюду орудуют злые акулы. Внутри у Маши все сдавливало. Ей было страшно и весело, хотелось расцеловать его загорелое тело и снова проводить рукой по его мускулистому животу и смеяться. Пройдет столько лет, и каждый мужчина будет в какой-то момент родным и любимым, ведь невозможно к нему не привыкнуть, думала Маша, но разве когда-нибудь это юношеское ощущение может повториться? Как морячок в бескозырке из старого кинофильма о море, родной, трогательный, заботливый. Как ей хотелось поглотить его и собой же — спасти. Как будто замкнулся какой-то внутренний круг, ребенка и женщины, как будто ожило все то, что Маша видела когда-то во сне, когда однажды заболела жутким гриппом и ей, в ночной полудреме, казалось, что тяжелые узорчатые тарелки на бледных обоях стены оживают и переговариваются между собой на непонятном языке. Время остановилось, замерло. Пестрело крыло бабочки, которая так некстати садилась на его клетчатую рубашку. Маша поднимала голову и видела перед собой раскаленное солнце, чувствовала его жгучие ласкающие лучи. Бело-розовые камешки оставляли отпечатки на теле, и она осторожно снимала их, бережно откладывая в сторону. Его волосы слегка слиплись и были в совершенном беспорядке. Он зачесывал их назад, а они снова сбивались и ворсились ежиком. Маше заметила, что у самого уха, там, где мягкая мочка делает полукруг и уже касается шеи, один локон был немного кудрявый. До заката было три часа, слышался треск цикад. И еще был тот самый маячок, красный, отчетливо видимый меж созвездий Малой и Большой Медведицы, а днем он гас, уступая место окружающим его кипарисам, которые разговаривали между собой шепотом, донося до Маши гулкое эхо горных пещер, что спрятались за их спиной.

Я так хочу домой, — вдруг сказала она.

Почему? — обиделся.

Там, на даче, уже давно — яблоки, — сказала Маша и поцеловала его в лоб.

Кирилл вырос у Маши за спиной почти сразу по приезде. Он был единственным свидетелем ее романа, хотя теперь о нем, о романе, уже знали все. Кроме Машиной мамы, разумеется. В то время никому не могло прийти в голову, что в десятом, выпускном классе кто-то может вот так влюбиться, так уверенно и умело все скрывать, но Кирилл, потрясенный до глубины души, в один прекрасный день все рассказал своей матери, которая и узнала о Машином падении самая первая. Именно факт лжи, а вовсе не падения очень долго потом сердил Машину маму. Маша в связи с этим только пожимала плечами, чувствуя себя настоящей героиней, уверенно повторяя, что «ничего не было». Она и сама так думала. А поскольку мама Кирилла ее все-таки выдала, Маша теперь каждый вечер рассказывала дома, как одна ее подруга в третьем классе попросила ее, Машу, «положить на ладонь пять копеек». Когда Маша положила на открытую ладошку пятачок, подруга с силой ударила по руке. Монетка улетела туда, где стояла школьная буфетчица тетя Шура и продавала пирожки, а Маша впервые в жизни узнала, что такое предательство. Дома у Маши анекдот не пользовался успехом, и встречаться со Славкой ей все равно строго запретили, впрочем, в этом не было необходимости. Он провалил вступительные экзамены в институт и уехал вместе с пристыженным полковником-отцом обратно в Юрмалу. Машу родственники буквально внесли на руках в Политехнический институт, и она сделала вид, что обо всем забыла.

 

***

Дома, как и в той жуткой гостинице в Тунисе, Кирилл всегда спал до трех часов дня. Медленно вставал, шел в ванную. Долго мылся. В очередной раз рассказывал Маше о своем детстве, потягивая кофе, который обязательно проливал на белоснежный махровый халат. Потом сказал, что решил отправиться в Америку.

Поехал туда с девушкой с работы. Маша даже не знала, как ее звали. Вернулся, правда, быстро. Рассказывал, что снарядил там целую экспедицию, целую парусную регату, которая следовала по пути Колумба. Говорил, что во время шторма на их корабле отказало электричество, и он 24 часа простоял у штурвала. Потом он жил в Нью-Йорке, потом — в Чикаго. Они с девушкой совсем не могли заработать денег, Кирилл что-то мастерил по компьютерной части, а вечерами они ходили на званые приемы и как-то перебивались с едой. Когда он вернулся, то сразу покаялся, и Маша стала снова жить с ним дальше, в той же профессорской квартире. Потом он получил еще одно высшее образование, и они все еще были вместе. Что их связывало? Как ни странно — родители. Как будто мысленно жили каждый в своей семье, но зато всегда могли поболтать о прошлом или о том, что было после него.

 

***

Маша немного знала о семье Кирилла. Из рассказов своей матери она слышала, что ее собственная бабушка прошла всю войну, была героической личностью и даже в возрасте шестидесяти лет, уже когда дело шло к пенсии, взяла и уехала работать заграницу. Энергия Машиной бабушки была невероятная, как и отношение к людям. Свою дочь, Веру Ивановну, она тогда волевым решением оставила на попечение двоюродного брата Веры Ивановны, выпускника Медицинской академии, и Машина мама, помимо университета, где училась, по большому счету была в компании благородных рыцарей, которые, впрочем, на тот момент никаким образом не походили на семью. У мамы Кирилла, Анастасии Владимировны, все было совершенно по-другому. Была семья, академическая дача, личный шофер, в общем, все то, что может хотеть душа, которая хоть и не знает приюта, все-таки снабжена неплохим телом. Анастасия была профессорской дочкой, которая с десяти лет интересовалась военными, ни в чем не знала отказа. На нее никто не сердился, как на Веру Ивановну, когда она приходила после двенадцати и пыталась таинственно пробраться в собственную комнату. «Мне было его так жалко, так жалко», — было крылатым выражением Анастасии Владимировны, и это странное, в чем-то привлекательно-легкое отношение к мужскому полу, возможно, как-то передалось и Кириллу по наследству. Он хорошо знал, что его семье можно абсолютно все, и даже если на деле трудностей у него было немало, элитарность собственного происхождения была тем злополучным тяжелым камнем, который неминуемо тащил его вниз, помимо собственной воли. Виктория, его тетка, была по-настоящему искренним и душевным человеком в семье. На тот момент, впрочем, на нее уже никто не обращал внимания. Главой семьи вечно оставалась бабушка, которой давно не было в живых, но которая даже после смерти, казалось, знала все, что происходит и когда-либо происходило, и на все мудро и вовремя — закрывала глаза.

 

***

В сентябре они снова отдыхали с Кириллом на заливе, в местном пансионате. После длительных ссор и примирений опять шли по берегу и держались за руки, а потом вернулись в гостиницу. Спинным мозгом она чувствовала, что Кирилл в тот день очень устал, хотел спать. Они пили коньяк, смотрели телевизор, который отбрасывал блики на деревянной стене и не умолкал ни на минуту, а потом была такая длинная ночь, что Маше сквозь давящий сон мерещились лица из прошлого, оскалы-оборотни людей или теней, которых она когда-либо встречала или видела. Кирилл заснул, а потом проснулся, когда светало, и был так неистов и бессловесен, что Маше в какой-то момент показалось, что она сейчас задохнется. Распластанная вдоль кровати, она так и уснула у него на спине, в каком-то странном, совершенно незнакомом для себя угаре. Утром он встал рано, сварил кофе и ушел гулять. Качаясь, Маша вышла на кухню и, почувствовав, что у нее болит горло, залпом допила коньяк. Когда он вернулся, вдруг, неожиданно для себя ударила его по лицу, да так сильно, что на щеке Кирилла сразу выступил фиолетово-бурый след-отпечаток руки.

Ненавижу тебя! — закричала Маша и снова ударила его уже куда-то вбок.

Кирилл отпрянул, посмотрел не нее с удивлением, даже ужасом, сначала хотел обнять ее, потом — оттолкнул, но спросить, просто по-человечески спросить, что случилось, так и не решился. Маша хотела снова ударить его, закричать, выбежать вон. Разрыдалась. Он как будто бы стал еще более равнодушным и сумеречным, настолько, что она как-то даже внутренне сникла, успокоилась. Потом примирились. Несмотря на внешнюю холодность, в Кирилле была какая-то неловко-странная, воспитанная с молоком матери сдержанность, аристократичность, что ли. Выражалось это даже не в манере говорить или вести себя, внутренней тактичности, сострадании, но в способности принимать правильные решения при любых непредвиденных обстоятельствах, что проявлялось редко, но было явно. Он мог спокойно наблюдать, как Маша мучилась или плакала, не задавая лишних вопросов, но в минуту полного ее отчаяния всегда приходил на помощь даже не из чувства сострадания, а из логически выверенного знания о долге. Как будто бы всем своим спокойным видом заявлял во всеуслышание, что в случае смерти, потопа или пожара мужчиной и хладнокровным защитником — все-таки будет он, не она. А потом он даже разоткровенничался. Долго рассказывал о своих девушках, о том, что когда-то увел любимую подругу у лучшего друга, и снова о том, как его предала и растоптала жена.

«Кто еще все это будет терпеть, кто?» — говорила Маша своей подруге, не совсем отдавая себе отчет, кого она имела в виду — себя или его.

 

***

Впервые Маше показалось, что Славку она как бы встретила почти в то же самое время, когда убили Викторию, двадцать лет спустя после их с Кириллом и Славкой поступления в школу, спустя пять лет совместного проживания с Кириллом. Ужас от происшедшего с Викторией был связан с полным, окончательным крахом всего того, что Машу связывало с прошлым, особенно с детством, особенно — с любовью.

Они ехали с Кириллом на пароме в Швецию, чтобы как-то сгладить то ощущение подавленности, которое, как казалось, просто преследовало профессорскую семью, даже если ее представители не находились рядом или их не было в живых. На «Silver line» народу было много. Маша вспомнила, как когда-то отплясывала там под оркестр всю ночь. А теперь они просто побросали свои вещи в каюте, поднялись на лифте и вышли на палубу. Маша сразу заметила его. Белобрысый и совсем пьяный, он подошел к стойке и попросил рому. Была в нем все та же юношеская романтика — обязательно рому, как капитан Флинт. Кирилл не узнал его и спокойно заказывал еду в уютном китайском ресторане. Маша вся — рухнула. Одним махом. Ее любовь неловко облокотилась о стойку — полусидела рядом, в двух шагах от нее. Маша скользнула глазом по его правой руке. Кольцо на пальце. Из сумки — коробка с детской игрушкой. Значит, ребенок. Или показалось?

Маша вспомнила, как когда-то на даче проснулась рано утром, и кто-то стучал в окно. Она тогда слегка пошевелилась и увидела сквозь солнечные лучи его синюю спортивную куртку. Он тарабанил по стеклу и показывал какие-то смешные, до ужаса смешные рисунки, которые сам накануне раскрасил.

Ты доплывешь сегодня до самого дальнего берега?

Доплыву.

Маша отчетливо видела, как он плыл, и было бесконечно хорошо от этого яркого июльского обжигающего солнца и мурашек по всему телу. Он и сейчас был похож на мальчишку. Так странно похож. Не подошел к Маше, отвернулся, ждал, что будет.

Доллары взяла? — голос Кирилл разбудил ее. Маша пошарила в сумке.

Слушай, пойдем в каюту, а?

Почему?

Пойдем!

Кирилл грузно поднялся, они вышли из ресторана и спустились на лифте на третью палубу. Машу пошатывало. Он долго перебирал вещи, а потом резко повернулся к ней:

Принесу поесть чего-нибудь, ладно?

Маше вдруг снова стало его ужасно жалко. Как будто вся его жизнь, жена, смерть отца и матери, девушка Танечка, странное убийство тети, все это как в один комок-клубок собралось и теперь точило, вливало ядовитое снадобье, которое нашли в египетских пирамидах при вскрытии и которое потом поубивало каждого, кто осмелился тронуть гробницы. «И меня тоже!» — хотелось ей сказать, но она промолчала.

Тогда я буду писать, — сказал он, как было всегда, когда у Кирилла было плохое настроение. Писательство в то время стало его главной тайной, важным хобби, единственной отдушиной.

Пиши ради бога, кто тебя неволит, — спокойно сказала Маша, а сама вдруг почувствовала, что ей все равно. Смятая рубашка Кирилла всегда раздражала ее, ведь это означало, что она ее плохо отгладила. Теперь казалось, что она ему даже шла, как будто чувства притупились, и ни одного, фиксирующего любые оплошности ее собственного поведения, не осталось вовсе.

Вышла. Закрыла за собой дверь. Вернулась. Открыла дверь, снова — закрыла. Вспомнила Ирину. Она бы сейчас что-нибудь придумала. Подмешала бы что-нибудь ей, Маше, в пиво, и Кирилл бы ее, Машу, остановил, не пустил. Маша вдруг засомневалась, стоило ли ей идти к Славке. Вздрогнула, как будто пыталась оживить в себе чувства. Все равно он женат, все равно она не сможет быть счастливой после стольких лет. Все равно….

Он стоял у стойки. Маша обходила зал, медленно, чеканя шаг, как будто танцевала чечетку, а потом пошла быстрее, совсем быстро, в такт музыке. Засыпающий конферансье играл джаз. Маша резко остановилась и села за столик. Посмотрела в иллюминатор: перламутровое море было уже почти черным, ядовитым. Пойти к Кириллу и все рассказать? Уйти и никогда не возвращаться? Ну, не могла же она просто взять и выпрыгнуть в воду?

Надо что-то выпить, — сказал он и нагнулся над Машей, как когда-то в детстве делала она сама, когда он чинил велосипед, а она отмахивала от него назойливых комаров.

Выпили. Спустились в каюту. Маша хотела спросить, был ли он все это время в Чечне, служил ли, хотела сказать, что Кирилл — там не был. Она прекрасно понимала, что и то, и другое были выдуманными историями, что никакого благородства особого в нем, может быть, и не было, что это все — блажь, сиюминутное настроение. Она силилась придумать бесконечные подвиги, которые он совершал за время их разлуки, медали, которые он прятал в каюте, детей, которых он спас, пока они не виделись. Он смотрел на нее своими чистыми голубыми глазами, и она, как когда-то давно, снова в них тонула. Ноги подкосились, и стало опять — на мгновение — невесомо, а потом снова — ужасно тяжело.

Искал тебя, писал. Приезжал. Узнал, что ты с Кириллом. Не знаю, почему так. Хотел. Переехал из Юрмалы в Москву почти сразу. Нет, не поступил. Ничего особенного про войну. Молодые не боятся смерти. Им нечего терять. А ты вот теперь боишься, ведь так? В Москве? Проходил сборы. В Чечне? Был. Два года. Получил ранение, подорвался на мине. За это. Младшего лейтенанта дали. Одноклассники погибли, кроме двоих. Обычно. Уехал на север, подрабатывал. Потом — в Польшу. Жалею, что не сделал карьеру. Смешно? Вернулся и жил в Вологде, работал на заводе химиком. Тогда ведь не платили, ты помнишь, давали паек. Достиг. Много знаю о химическом оружии. Убивает не сразу, а через неделю. На этом не зарабатывал, кстати, никогда. В Латвию не вернулся.

Слегка прихрамывая (упал с крыши, которую чинил, а у нее муж на машине только что разбился насмерть, а я и пожалел), он поднялся, неловко согнулся и подлил себе еще рому из бутылки. На Машу посмотрел уверенно и, как тогда, давно — прямо в глаза. Такого быть не могло, но было, и Славка был — такой же точно, открытый, неуверенный в себе, добрый и совсем-совсем несчастный, как будто жизнь его обманула, унизила, но он этого так и не знал, не понял, не заметил. Гордый, как прежде. Маша гладила его русые волосы и плакала. В пять утра она вышла в коридор из его каюты и закрыла за собой дверь.

На следующий день, как ни в чем не бывало, она вышла из каюты и отправилась с Кириллом на завтрак. Славки не было. Маша как будто одеревенела. Самое страшное было то, что она теперь чувствовала его, Славкино, присутствие. Как будто грудь вросла в него. Вот в этот самый момент она знала, что он где-то сидит и пьет виски. Ей казалось, что она даже могла с точностью сказать, в какой части парома это было. Стало немного жутко, не по себе. Ей хотелось как-то распрощаться с Кириллом, хотя бы на секунду. Она не собиралась уходить, искать Славку, не собиралась ни с кем ссориться, что-то выяснять или рассказывать, но она должна была хоть на мгновение остаться одна, чтобы вновь хотя бы представить его присутствие рядом, его тепло. День прошел, как каторга, на каких-то теплых островах, где одновременно включили весь возможный в мире свет и одновременно повысили температуру до ста градусов по Цельсию. Кирилл отчаянно рассказывал о том, что именно он должен успеть сделать в Хельсинки, и Маша покорно следовала за ним, пытаясь сообразить, каким образом она могла отделаться от этого ощущения Славкиного присутствия, чтобы совершенно не сойти с ума, то есть выдержать то время, которое оставалось до возвращения на паром.

Когда они шли по пирсу и уже почти подходили к парому, огромный корпус которого выступал из-за серо-бетонного здания с огромным цветным плакатом с изображением улыбающейся финской супружеской пары, Маша вдруг внутренне встрепенулась. Чувство стыда было столь сильным, что ей вдруг захотелось срочно покаяться, рассказать Кириллу о встрече, да и о том, что творилось у нее в душе. Она понимала, что желание было сиюминутным, как и растущее ожидание истерики, которая никак не могла начаться, но подступала к горлу, щекотала все внутри, активно напоминая о том, что в какой-то момент ее не удастся удержать и она вырвется наружу. Обида на Кирилла улетучилась, как будто все недомолвки разом растворились в ощущении внезапного счастья, которого она не только не ожидала, но о котором уже давно перестала мечтать и которое на нее вдруг обрушилось. Осознав это счастье, однако, Маша каким-то внутренним чутьем ощутила и его скорый конец, просто физически почувствовала пустоту, полную зияющую пустоту, которая следовала за этим счастьем как тень. Славки не было рядом с ней сейчас, но его и не могло в принципе быть рядом с ней по каким-то причинам, которых она не знала, не могла придумать. Кирилл, на удивление, ничего не замечал. Удивляться-то было и нечему, ведь он никогда не отличался особым вниманием к Маше, тем более в последнее время, но на этот раз его поведение было каким-то совсем уж спокойным, и вел он себя благонравно, достойно, что ли. Маша вновь и вновь пыталась собраться с мыслями, но они как будто бы улетучились. Воля не то что отказывала ей, нет, внутреннее напряжение было столь сильным, что она просто не понимала, что нужно делать или говорить, как такую ситуацию контролировать или разрешить. Сначала она подумала, что потеряла паспорт, который долго искала в сумке, потом вспомнила, что забыла свою куртку в кафе, потом вдруг ошарашенно пошла не в том направлении, не заметив, что посадка была, как обычно, в левом терминале, а не в правом. Обычно в таких ситуациях приходила какая-то помощь извне, встречались незнакомые или знакомые люди, что-то гремело, ломалось, какая-то бытовая мелочь приводила в движение и мозг, и весь организм. Сейчас же она шла по трапу в каком-то абсолютно непонятном для себя состоянии транса, не в силах сосредоточиться. Единственным спасительным решением было выпить немного коньяка, но она почему-то старательно отбрасывала эту мысль, боясь, что наговорит лишнего, ударит стаканом по иллюминатору, сделает еще что-то совершенно ужасное.

Слушай, ты в порядке? — наконец спросил Кирилл.

Маша впервые за целый день посмотрела на него и ужаснулась. Скорее своему внутреннему ощущению равнодушия, которое теперь не душило ее как прежде, когда принимало черты обиды или ненависти, или еще чего-то эмоционально-живого. Теперь равнодушие как будто бы убивало ее медленным, но верным способом, не оставляя ни единой надежды на что бы то ни было.

Совершенно, — проговорила она и, сев на полку, уставилась в окно, собственным пульсом отсчитывая минуты до вечера, которых оказалось более десяти тысяч.

Когда же это закончится, — вдруг сказала она, удивляясь тону собственного голоса, такого незнакомого, со стальными нотками.

Скоро! — бодро сказал Кирилл и улегся на кровать, раскрыв проспект предстоящего плана экскурсий по Стокгольму.

Маша услышала мелодичный звонок собственного телефона, который незамедлительно взяла. В трубку кричала сильно подвыпившая актриса, повторяя одну и ту же фразу. «Ты понимаешь, ее взяли, а меня нет» десять раз подряд прогремело в ухо, как и «я тебя люблю, твоя Саша Маркова». Маша внимательно слушала монолог, пытаясь придумать, каким образом ей выйти из каюты. Когда она нащупала ручку двери, то в ее голову вкралась надежда, на которую она уже не рассчитывала. Она почувствовала, что Кирилл вовсе не собирается оставаться в номере и уже стоит у нее за спиной, всем видом демонстрируя, что он тоже очень хочет пройтись по палубе. Маша попыталась сконцентрировать внимание на пьяной актрисе, поскольку актриса не реагировала на ее комментарии вовсе, что давало шанс куда-то скрыться из пространства каюты, где Маша все еще находилась. Часы растянулись, размылись, сверху давила каменная плита, которая снова и снова докладывала Маше на своем каменном языке, что она, Маша, больше не сможет двигаться никуда и никогда. Славки, она была уверена, на пароме, не было. Пароход должен был отчалить с минуты на минуты, и она монотонно обходила палубы, крепко держась за руку Кирилла, чтобы не упасть. Смирившись с положением вещей, она вновь и вновь пыталась сообразить, что именно нужно делать, но ответа не находила. Когда пароход стал медленно отходить от пристани и она почувствовала движение машинных двигателей, ей показалось, что в небе вспыхнул ослепительный праздничный фейерверк, а в легкие насосом вкачали литр кислорода. Машинное отделение работало где-то под ногами, ускоренный ритм бегающих колесиков как будто пустил по венам кровь, участил удары сердца. Еще с полчаса она сидела в ресторане, уставившись в запотевший иллюминатор, и с интересом рассматривала снежные контуры бьющих о корму волн. Они пенились, неслышно шипели и морщились, а когда их, наконец, рассекали винты под водой, врывались на поверхность черными стальными воронками.

Они вернулись в каюту. Маше снова показалось, что ноги у нее подкосились. Кирилл достал компьютер и сел за стол, углубившись с чтение. Маша села рядом с ним и всем телом точно врезалась в его корпус, почувствовав аморфную мускулатуру. Кирилл, как ни в чем не бывало, продолжал печатать, изредка выправляя пробелы и запятые, которые казались Маше малюсенькими осами или даже змеями, выползающими из экрана и корчившими страшные рожицы. Голова разболелась, Маша отвернулась, закрыла глаза, пытаясь представить, что рядом с ней, вот так близко, сидел Славка. Сначала это было совершенно невыносимо, но потом, спустя какое-то время, стало даже приятно и неожиданно — спокойно. Кирилл работал всю ночь, а Маша так и просидела, прижавшись к нему, не в силах встать или даже пошевелиться. Потом он выключил свет и лег, а она, прислонившись к стене, так и застыла, пытаясь различить огоньки теплоходов, следующих сходным курсом, но вокруг не было ни души, только мерные поступательные звуки машинного отделения давали знать о том, что паром движется. Наконец, она легла на свою кровать, почувствовав удары волн о борт, которые медленно покачивали пароход и, наконец, помогли уснуть. В пять часов она проснулась, было еще совсем темно. Маша почувствовала, как в голове пульсировала кровь, и ей на мгновение показалось, что ее сердце дико заболело — и спереди, и где-то сзади, в спине. Она сделала над собой усилие, встала, оделась и медленно открыла дверь. Свет коридора был тусклым, ее немного качнуло, когда она попыталась бесшумно закрыть дверь, а когда она дошла до лифта, ей стало как-то совсем нехорошо. Она нажала на кнопку и поехала вниз. Дверь раскрылась у самого машинного отделения, запах хлорки и какого-то странного мазута ударил ей в нос, постепенно пробудив ото сна. Она почувствовала, что у нее снова заболела спина и живот, что ей ужасно холодно. Присела, охватив руками колени, а потом резким движением снова встала и нажала другую кнопку. Славкину каюту она нашла не сразу, но пробежав несколько раз вдоль крытого коридора, вдруг ясно поняла, что он был вот именно там, во второй каюте после поворота.

Постучала. Никто не открыл. Она медленно пошла по коридору, ощупывая мобильный телефон в левом кармане и пытаясь сообразить, что нужно делать дальше. Он окликнул ее, когда она прошла, как ей казалось, метров пятьдесят. Обернулась, побежала к нему. Легкость внезапного пробега исчезла, как и радость, с которой она только минуту назад, когда он ее окликнул, вдруг представила, как он ее обнимет. Сердце забилось с перебоями, отдавая гулким и холодным ударом куда-то в печень. Все тело напряглось. Ей было ужасно непривычно раздеваться в темноте и одновременно складывать вещи. В какой-то момент она просто села на кровать и прильнула к нему, ожидая, что сейчас, наконец, все как-то разрешится. Он нагнулся к ней, накинул на плечи одеяло, прижал к себе еще сильнее. В виски снова забила кровь, и Маша обхватила руками Славкину голову.

 

***

О последствиях этой встречи Маша плохо помнила, но в течение двух дней по приезде домой ей казалось, что Кирилл убьет ее как-то совсем по-зверски, почти как когда-то Викторию заколол или задушил тот странный юноша из церкви. По крайней мере, первые два часа это желание Кирилла было особо очевидным, ярко написанным, просто выписанным маслом на лице. Потом она сказала ему о том, что тот парень в каюте был Славка и именно с ним она почти две ночи провела в каюте.

Ты просто сумасшедшая, — спокойно сказал Кирилл, а потом громко захохотал, как будто на него напал такой же приступ, как когда-то давно в Амстердаме после действия марихуаны. Он с облегчением вздохнул и уже набрал в легкие воздуха, чтобы сообщить ей, что Славка сто лет как живет в Америке и что из каюты она вроде бы не выходила, но промолчал. Маша впервые обрадовалась, что не была за Кириллом замужем, расправила поникшие плечи и, отпустив, наконец, все, что все эти годы ее мучило и душило, хлопнула дверью. Из его фамильной квартиры она выехала быстро, царственным жестом кинув на стол ключи от машины. Единственный человек, который поддержал ее морально, был, естественно, водопроводчик из пятого подъезда, изредка помогавший поднимать сумки на пятый этаж ее родительской квартиры. Через полгода, впрочем, к Кириллу она вернулась.

 

***

Он открывает ей дверь и слегка отстраняется, позволяя пройти. Он сурово указывает ей на разбросанные вещи сына, которые она послушно собирает. Ради справедливости, стоит заметить, что она, действительно, никогда не складывала одежду как нужно, вечно ее разбрасывала, плохо готовила. Ради той же справедливости стоит отметить, что в последний раз она видела его не в тот день, когда он уехал, так и не поступив в институт, а в тот день, когда они так глупо утопили в соленой воде несчастных лягушек. А еще она каждый вечер, засыпая, все равно видит его во сне. Он бежит к ней вдоль пирса, мокнет рядом в темной парадной, целует в губы, всегда таскает на руках и встречает на пристани. Он и сейчас ее ждет. Он почти такой же, как был тогда, «остолоп» и «барашка упертый». Иногда ей кажется, что она все-таки ушла тогда из каюты, но в тот самый момент, когда ей так кажется, он вдруг так отчаянно зовет ее во сне, так горько начинает плакать, что у нее нет ни доли секунды увидеть что-то еще, досмотреть сон. Перед глазами лишь два самых мрачных и зареванных лица на свете.

Это только сейчас Маша понимает, что детство — не самая лучшая пора жизни. В детстве все кажется нестойким, странным, иногда невесомым. Ожиданий много, а фантазия бурлит внутри таким неумеренным ключом, что порой даже ручки в машине, за которые можно уцепиться, кажутся то щупальцами, то частью собственной руки, то лучшим другом из какой-то вчера прочитанной на ночь сказки.