Звёздная метка

Звёздная метка

Исторический роман

Пролог

 

Густой и тяжёлый, как топлёное молоко, туман с полуночи повис над Скагерраком. Ближе к утру подул свежий бриз, но и он не смог разогнать белёсую, с неестественным, коричневатым, оттенком непроницаемую пелену. Изредка раздавался за-унывный звон — это подавал голос колокол, закреплённый на буе у судоходного фарватера.

Рыбацкий баркас медленно дрейфовал по течению. На нём негромко, точно боясь потревожить спящую пучину, переговаривались двое.

— Ну и дрянная погодка нынче, отец! Какого дьявола нас понесло в море? — вопрошал рыбак в зюйдвестке, грубом босторге и высоких сапогах с раструбами — молодым, только что начавшим ломаться голосом. Широко расставив ноги, он стоял на корме и осторожно выбирал из воды «жаберную сеть»1.

— Э, малыш, да ты испугался тумана… Запомни: среди Юргенсонов трусов ещё не было!

Голос у старого рыбака был низкий, скрипучий, как у баклана.

— Я вовсе не боюсь, — обиженно отозвался молодой рыбак. — Я просто думаю, чёрт побери этот туман, вряд ли нам повезёт сегодня.

— Ты поменьше думай… Хочешь поймать удачу, не поминай нечистого, почаще забрасывай сеть. Мой отец и твой дед Мартин любил повторять: рыбацкое счастье по берегу не ходит…

За бортом плеснула хвостом рыба, и снова стало тихо. Лишь изредка позвякивал колокол.

Вдруг где-то истошно взревела пароходная сирена. Раз, потом другой.

Старый рыбак, вглядываясь в туман, пробормотал:

— Не иначе, это тот самый англичанин, что накануне бросил якорь в заливе.

— Вы говорите о паровом барке «Оркни», отец? С чего вы взяли, что это он?

— С чего взял? Да разве такой ревун с другим спутаешь… Вопит, как соседская Матильда, когда её муженек пропьёт последний талер!

Молодой рыбак отрывисто хохотнул:

— И правда, фру Матильда денежки любит…

— Кто ж их не любит, малыш?

Они замолчали. После долгой паузы молодой рыбак подал голос:

— Отец, кстати о денежках. Христиан прочитал вчера в «Берлинске тиденде»2, что на этом «Оркни» везут деньги русских, и, кажется, из Америки… Я вот только не припомню, что они продали там…

Старый рыбак пробурчал:

— Твой старший брат лучше бы поменьше читал газет, а занялся бы каким-то полезным делом. От чтения добра не будет! Только глаза ослепнут…

В этот момент в стороне, откуда недавно сигналил пароход, туман озарился яркой вспышкой. Потом громыхнуло так, словно столкнулись несколько молний, и баркас качнула сильная волна.

— Похоже, паровой котёл рванул… Чёртовы пароходы! Никогда я не верил в эти дымящиеся кастрюли… Парус и вёсла — вот истинные друзья моряка…

Молодой рыбак, напряжённо вглядываясь в туман, предложил:

— Отец, давайте пойдём туда… Наверняка там нужна помощь!

— Боюсь, малыш, помогать некому… Ты слышал, как рвануло… — Старый рыбак поскрёб мозолистой пятернёй рыжие с изрядной долей седины бакенбарды, делающие его похожим на матёрого моржа, задумался, проводя в уме какие-то расчёты. — Ладно, сворачивайся, — распорядился он. — И верно, подойдём, глянем, что от этого англичанина осталось… Кто знает, вдруг день будет более удачным, чем показался вначале?

И всё же прошло не менее получаса, прежде чем сын выбрал и уложил снасти и встал к рулю. Старый рыбак с одобрением оглядел умело уложенную сеть и навалился на вёсла.

 

Они долго плыли, ничего не видя кругом. Не-ожиданно пелена расступилась, и баркас вырвался на открытое пространство, волоча за собой седые космы тумана, словно поднятые со дна перепутанные водоросли.

Старый рыбак осушил вёсла, огляделся.

— Где же это проклятое место? — пробурчал он.

Слева и справа от них туман ещё стелился у воды, скрывая морскую даль.

Молодой рыбак подсказал:

— Посмотрите левее, отец! Кажется, это там. Видите?

— Ничего не вижу, малыш…

— Да вот же, ещё левее…

— Мне бы твои глаза да лет двадцать сбросить… Ладно, сейчас всё увидим! — Старый рыбак налёг на одно из весел, разворачивая баркас.

Солнце выглянуло из-за туч. Лучи упали вниз и заскользили по поверхности моря, разгоняя остатки тумана, открывая место катастрофы.

Море оказалось на удивление ровным — ни малейшей ряби, словно кто-то разлил по воде оливковое масло. И на этой маслянистой глади казались особенно чужеродными останки пароходной утвари: пробковые спасательные пояса, круги, матрацы, рамы от картин, панели красного дерева, каким-то чудом не утонувший латунный рукомойник, бочка, клавиши от рояля, ножки стульев, обломки деревянных резных колонн, детские игрушки…

Баркас медленно плыл среди этих останков. Юргенсоны с необъяснимой тревогой разглядывали их. Но к этой тревоге примешивался привычный интерес покупателя в торговых рядах на местном рынке.

Старый рыбак то и дело оставлял вёсла, багром подтягивал к борту ту или иную вещь, поднимал, внимательно и с оглядкой рассматривал, прикидывая: пригодится в хозяйстве или нет.

Ненужные вещи выбрасывал обратно, те, что понравились, довольно хмыкая, складывал в носовой части баркаса. Спустя час образовалась целая куча всякого добра.

— Это занятие, малыш, напоминает мне сбор трофеев… — гудел он. — Когда я под началом генерала де Меца воевал с пруссаками, мне пришлось заниматься чем-то подобным… Ты ту войну не по-мнишь, конечно. Мал был ещё…

— Почему же не помню… Ты привёз мне тогда красивую деревянную лошадку. Я долго играл с ней, пока не сломалась…

— Верно, малыш. Лошадка памятная. Она из ранца одного пруссака. Под Дюбелем заварушка была знатная. Он, пруссак этот, был ещё живой, ко-гда я подошёл к нему. Всё лопотал по-своему, просил, чтобы я его не убивал…

— И ты взял его в плен?

— О нет, малыш. Врага надо убивать, если хочешь, чтобы его ранец стал твоим… — Старый рыбак повертел в руках ящик из-под корабельного компаса и с тяжёлым вздохом бросил за борт. — Там, под Дюбелем, на месте гренадёра вполне мог оказаться я. Сначала наступали мы. Потом пруссаки вместе с австрийцами задали нам знатную трёпку. Вместо сбора трофеев мне пришлось неделю в похоронной команде обретаться… Паскудная, скажу тебе, работка — со сгнившими трупами возиться…

Он замолчал, потёр лицо ладонями, точно смахивая воспоминания, и добавил обыденно:

— Вообще-то война — забавное дело, если живой остался… — Он оглядел море вокруг. — А на этом «поле боя» что-то никого не видать: ни живого, ни мёртвого. Странно…

— Как так?

— Трудно сказать. Может, взрыв был такой силы, что всю команду разнесло по кусочкам. Однажды на войне я видел, как рванул армейский пороховой склад. Прямое попадание фугасной бомбы… Так от всей складской обслуги только кровавые ошмётки остались… И те на расстоянии полумили… Мы их два дня в вёдра собирали… А тут, похоже, и ошмёток не найдёшь… На море-то, знаешь, при добром взрыве воронка получается. Если кто и выжил, так тут же утянуло под воду. Да чтоб мне ни дна ни покрышки, думаю, точно, так оно и было!

Молодой рыбак покосился на груду вещей:

— Почему это барахло в воронку не засосало?

— Э, малыш, ты погляди: все эти шмотки легче воды. Вот они и всплыли, когда море успокоилось…

— Если так, тогда должны были всплыть и деньги русских…

— Деньги… Ты всё ещё веришь в сказки! Даже если и были на «Оркни» деньги, то кто тебе сказал, что русские перевозили их в банкнотах, а не в звонкой монете или в золотых слитках?..

Глаза молодого рыбака загорелись.

— Да, так могло быть, — согласился он. — Но тогда золото русских на дне. И его непременно будут искать…

Старый рыбак задумался:

— Пожалуй, ты прав: нам не стоит здесь задерживаться… Такой взрыв, конечно, услышали в порту. Если газетёнка не соврала и на пароходе впрямь были наличные, скоро появятся корабли береговой охраны. Не уверен, что офицерам королевского флота понравится то, что мы здесь… Кстати, давай-ка запомним это место. Достань буссоль с компасом.

Старый рыбак быстро произвёл расчёты, щурясь, поглядывая на солнце, сделал отметки на старой протёршейся карте, осторожно свернул её и сунул за отворот зюйдвестки. Хозяйским взглядом оглядел добычу и довольно похлопал себя по колену:

— День и впрямь не такой уж плохой! Садись на вёсла, малыш, пойдём к дому!

Молодой рыбак сделал шаг к нему, но остано-вился.

— Отец, там вроде бы шлюпка… — неуверенно проговорил он.

Шлюпка без вёсел на самом деле тихо покачивалась на воде в паре кабельтовых от них.

Они подошли к ней. В лодке лежали двое.

— Покойники, — холодно заметил старый рыбак, подтягивая к себе шлюпку, внимательно разглядывая лежащие тела. Один — чернокожий в форменной одежде стюарда с бронзовыми пуговицами и эмблемой «Оркни», другой — белый, с льняными длинными волосами в матросской рабочей робе.

— Как же вы уцелели, голубчики? — озадаченно пробормотал он.

Молодой рыбак осторожно предположил:

— Может, они отчалили от парохода ещё до взрыва и отгребли подальше…

— Какого рожна им было рвать когти в такой туман, да ещё на середине пролива? Нет, что-то тут не так… — Старый рыбак даже побагровел от натуги: мыслительные упражнения явно были ему не по нут-ру. — А ну-ка, малыш, полезай быстрей в шлюпку да пошарь у них в карманах. Может, найдётся что-то стоящее…

Глянув на кислое лицо сына, смилостивился:

— Ладно, сиди, размазня…

Он ловко, невзирая на грузность, перебрался в шлюпку и стал со знанием дела обыскивать мертвецов. Сначала перевернул и оглядел негра. Обнаружил на затылке, поросшем короткими курчавыми волосами, большой кровоподтёк:

— Э, парень, да у тебя дырка в кумполе и ещё, кажись, шея сломана… Кто ж тебя так ловко саданул? — Он извлёк из кармана брюк стюарда смятую десятидолларовую бумажку, бережно разгладил её и положил себе за пазуху. В другом кармане оказалась такая же банкнота. Она последовала за первой. Старый рыбак не удержался при этом от похвалы в адрес покойника. — Да ты, черномазый, был парень не промах, и пассажиры, похоже, были люди не бедные, на чаевые не скупились… Только вот неясно: денежки тебе дали до того, как ты получил по кумполу или после? Так сказать, расходы на погребение…

Он вынул из жилетного кармана стюарда часовую луковицу, поднёс её к уху, потряс и снова прислушался — тикают!

Снял с ног негра кожаные лакированные ботинки с немного стоптанными каблуками и перебросил их на баркас. Подмигнул сыну, мол, такая обув-ка ещё пригодится.

Покончив с негром, принялся осматривать второе тело. На нём видимых повреждений не обнаружил. На ногах оказались такие стоптанные сапоги из грубой кожи, что старый рыбак плюнул и не стал с ними возиться. При обыске белого матроса его ждало полное разочарование: карманы парусиновых штанов оказались пусты. Только в нагрудном кармане рубахи обнаружился какой-то кусок шкурки с потёртым мехом, принадлежащим то ли морской выд-ре, то ли речной крысе.

На обратной стороне его была нарисована синяя звезда…

Повертев лоскуток, отшвырнул в сторону. В сердцах выругался и тут только заметил, что в руке у мертвеца, белой, холёной, вовсе не похожей на грубую руку матроса, что-то зажато.

Это оказалась миниатюрная книжица в дорогом сафьяновом переплёте с золотым тиснёным корешком.

Старый рыбак попытался вырвать книжку из окостеневшей длани и не смог.

— Кинь-ка мне нож, малыш! Я тут занятную вещицу нашёл в подарок нашему Христиану… Такая безделица в лавке не меньше пятидесяти талеров стоит… Только покойник жадный попался, никак не желает с ней расстаться…

Он всунул клинок между пальцев погибшего, попытался разжать их. Но тот, кого он с полной уверенностью принял за покойника, вдруг дёрнулся и застонал…

 

 

Часть первая

«ЗА ДРУГИ СВОЯ…»

Глава первая

1

 

Литературный утренник в доме Краевского на Литейном проспекте в пятницу 5 апреля 1866 года начался необычайно бурно. Гости, собравшие за час до полудня во вместительной гостиной на втором этаже модного особняка, дружными аплодисментами приветствовали хозяина — признанного Нестора отечественной журналистики и издательского дела Александра Андреевича Краевского.

Невысокого роста, сухопарый, ширококостный, с лицом, на котором странным образом уживались колючие светло-серые глаза, гусарские усы и таящаяся под ними обаятельная улыбка, Краевский имел довольно противоречивую репутацию щедрого покровителя изящной словесности и безжалостного эксплуататора сотрудников своих изданий. Кроме того, многим современникам не нравилось, с какой быстротой Краевский менял в зависимости от политической конъюнктуры не только собственные взгляды, но и позицию принадлежащих ему газет и журналов. Самые злые языки поговаривали о его тесных связях с цензурным комитетом и охранкой: мол, чего ещё ожидать от побочного сына внебрачной дочери бывшего московского обер-полицмейстера Архарова, взращённого и воспитанного своим незаконным дедом? Впрочем, скандальная репутация Краевского ничуть не мешала славянофилам и западникам, литераторам и газетчикам, студентам и обыкновенным любителям искусства запросто посещать литературные собрания в его доме. Самые нелестные отзывы о хозяине для большинства гостей вполне компенсировались не переводящимся там шампанским, бордо, цимлянским и хлебосольным угощением, а также возможностью воочию лицезреть ту или иную литературную знаменитость, завязать нужное знакомство, скоротать время et cetera, et cetera3.

— Господа, — чуть надтреснутым, но довольно бодрым голосом обратился Краевский к гостям, когда приветственные аплодисменты смолкли, — я счастлив видеть вас всех. Благодарю сердечно, что почтили мой дом своим присутствием. Смею за-явить, что нынче вас ждёт приятный сюрприз… Но сначала позвольте поздравить нас всех с чудесным спасением отца народа нашего, августейшего Государя Императора Александра Николаевича. — Он выдержал короткую паузу, перекрестился и добавил со значением: — Возможно, не все знают: вчера, в четыре часа пополудни, у входа в Летний сад в Его Величество стрелял некий нигилист Каракозов. Слава богу, негодяй промахнулся… Волей Провидения оказался рядом шапочный мастер из Костромской губернии Осип Комиссаров. Этот истинный сын народа российского вовремя толкнул Каракозова под локоть. Жандармы едва отбили злодея у толпы, готовой растерзать его…

В гостиной поднялся невообразимый шум. Многие вскочили с мест. Раздались крики: «Ура!», «Да здравствует Государь-Освободитель!», «Браво Комиссарову!», «Да это же новый Сусанин!», «Слава спасителю Государя и Отечества!»… Кто-то запел «Боже, Царя храни…», его поддержали несколько голосов, но стройного хора так и не вышло.

Князь Панчулидзев, коренастый молодой человек лет двадцати пяти, в изрядно поношенном, но ладно сидящем на нём длиннополом сюртуке, верноподданнически кричал «ура» вместе с остальными, когда почувствовал на себе чей-то пристальный взгляд. Он обернулся и увидел молодую девицу, дерзко разглядывающую его с головы до ног.

Девица сидела на стуле, закинув ногу на ногу и явно демонстрируя своё презрение к бушующим вокруг эмоциям. Она была хороша собой и знала это. Её шёлковое модное платье цвета морской волны, с замысловатой отделкой из множества рюшей и складок, небольшая бархатная сине-зелёная шляпка с искусственной розой на тулье отлично гармонировали с волосами цвета спелой ржи и огромными, как показалось Панчулидзеву, в пол-лица, глазами какого-то непонятного цвета. Этот наряд резко контрастировал с чёрными строгими платьями курсисток, обычно посещавших салон Краевского.

— Рано радуетесь, господа! Это только начало… — глядя прямо в глаза Панчулидзеву, негромко, но отчётливо проговорила она. При этом её бледное красивое лицо исказила нервная гримаса, отчего оно не сделалось менее привлекательным.

— Что вы такое говорите, сударыня? Как можно такое говорить в подобный момент! — сверкнул глазами Панчулидзев, мысленно ругая себя за то, что не сдержался и вообще заговорил с незнакомкой.

— А вы сдайте меня сатрапам на Гороховую или на Фонтанку4… Вы ведь об этом сейчас подумали! — с явной издёвкой посоветовала она. — Впрочем, вашего идола и это не спасёт… Выстрел Каракозова отзовётся в самых глухих углах России. Самый тёмный и забитый мужик теперь задастся вопросом: «Почему в царя стреляли? И главное — за что?» А это, это призовёт мужика к топору…

«Какая-то безумная социалистка, революционерка, место которой на седьмой версте, в Удельной5», — не на шутку рассердился Панчулидзев. Даже красота её вмиг утратила для него свою прелесть. «Уж лучше б она вовсе рта не раскрывала», — подумал он. С его уст готовы были сорваться в адрес несносной девицы самые резкие и обидные слова, но привычка говорить sine ira et studio6 — словом, то, что называют если и не светским, то добрым домашним воспитанием, заставило его промолчать и отвернуться.

К тому же его окликнул сын Краевского Евгений, с которым Панчулидзев учился в Санкт-Петер-бургском университете. Евгений был ровесником князя, но в отличие от него университет всё-таки окончил и даже успел побывать за границей, где обретался сотрудником в модном французском журнале. Вернулся оттуда закоренелым славянофилом и теперь помогал отцу в издании «Голоса».

— Князь Георгий, что скажешь обо всём этом? — Евгений тронул приятеля за рукав, приглашая присесть рядом.

Панчулидзев заговорил с ним, продолжая спиной чувствовать дерзкий взгляд девицы.

— Что тут можно сказать? Всё это следствие идей наших доморощенных либералов. Ты же понимаешь, вся эта свобода слова, заигрывание с Западом ни к чему иному привести просто не могли… — внутренне ещё не вовсе успокоившись, с расстановкой произнёс он, опять же поймав себя на том, что старается говорить так громко, чтобы неприятная девица его услышала.

— Судишь здраво, князь, как и пристало настоящему патриоту… Я с тобой полностью согласен. Однако думаю, что беда нашего отечества ещё и в том, что рыба гниёт с головы… — Евгений понизил голос. — Посмотри, как упомянутые либералы вьются вокруг Великого князя Константина Николаевича, прости меня Создатель, точно мухи вокруг тарелки с мёдом… И подумать только, его высочество, председатель Государственного Совета, родной брат венценосного Государя им потакает… Я тебе ещё больше скажу, как он, будучи наместником Царства Польского, заигрывал с поляками! Этими вечными врагами престола российского… Оттого, поверь мне, князь, там стрельба и началась… Думаю, что и к пресловутому Каракозову польский след тянется… — ещё более приглушил голос Евгений и тут же, забывшись, воскликнул: — Но народ-то наш каков! Каков наш люд православный, а! Скажи, разве не молодчина этот шляпочник Комиссаров! Он самый что ни на есть национальный герой!

Панчулидзев едва заметно улыбнулся восторгам приятеля. Евгений продолжал:

— Послушай, князь, анекдот по случаю. Нынче наши хваты уже сочинили. Встречаются два немца из Немецкой слободы: «Вы слышали, Ганс, в русского царя стреляли?» — «Да, Курт, слышал. А не знаете ли, кто стрелял?» — «Говорят, русский дворянин». — «А спас кто?» — «Говорят, русский крестьянин». — «Чем же его наградили за это?» — «Сделали дворянином»…

— Прошу вас, тише, господа! Прошу садиться! — призвал к порядку хозяин дома.

Гости расселись. Шум постепенно утих, и старший Краевский со значением произнёс:

— Слово имеет его превосходительство Фёдор Иванович Тютчев! — и первым с воодушевлением ударил в ладоши.

Действительный статский советник и камергер, председатель комитета цензуры иностранной литературы и член совета Главного комитета по делам печати Тютчев, сухопарый, с изнемогающим, скорбным лицом и седыми всклокоченными волосами, порывисто вышел вперёд и сдержанно, не меняя выражения лица, попенял Краевскому:

— Полноте, Андрей Александрович! Не будем чиниться… Какие могут быть «превосходительства» среди столь почтенной и образованной пуб-лики? Вот если бы всеблаженной памяти Александр Сергеич Пушкин был здесь… К нему стоило бы так обратиться… — и безо всякого перехода сухим, отрывистым голосом начал читать стихи по случаю:

 

Так! Он спасён! Иначе быть не может!

И чувство радости по Руси разлилось…

Но посреди молитв, средь благодарных слёз

Мысль неотступная невольно сердце гложет:

Всё этим выстрелом, всё в нас оскорблено,

И оскорблению как будто нет исхода:

Легло, увы, легло… —

 

тут голос его дрогнул, но Тютчев совладал с собой и окончил стихотворение вдохновенно и с пафосом:

 

Легло, увы, легло позорное пятно

На всю историю российского народа!

 

Раздались вежливые хлопки. Тютчева, как главного цензора, большинство присутствующих недолюбливало. Либеральная часть гостей и сторонники чистого искусства вовсе не рукоплескали.

Евгений Краевский склонился к уху Панчулидзева.

— Сдал, сдал почтенный Фёдор Иванович… — громким шёпотом посетовал он. — Всё не может оправиться после смерти своей любезной Денисьевой… А ведь почти полтора года прошло… Кстати, я несколько лет назад в Баден-Бадене столкнулся с ними лицом к лицу… Елена Александровна уже сильно больна была, но, должен заметить тебе, князь, такая красавица… аж дух захватывало!

— Читал ли ты последнюю статью господина Тютчева в «Русском вестнике»? — поспешил сменить тему Панчулидзев, не любивший светских сплетен и воспитанный в духе строгости и целомудрия.

— Какую статью? Не ту ли самую, где Фёдор Иванович говорит, что в современной России свершилась коалиция всех антирусских направ-лений?

— Да-да, о ней говорю. Ну, как тебе, Евгений, сия крамольная мысль почтенного пиита? А редактор господин Катков?.. Ведь ежу же понятно, на что автор статьи намекает… А Катков не убоялся опуб-ликовать! Что скажешь обо всём этом?

Евгений зашептал ещё более горячо:

— Факт очевидный и осязательный. Россия как была одна супротив всей враждебной ей спокон веку Европы, так и остаётся до сих пор. А теперь ещё свои доморощенные европейцы, все эти сoquins méprisables7… Вчерашнее покушение — только следствие… Остаётся одно упование на русский народ-богоносец!

Пока они перешёптывались, Тютчева сменил новый оратор — редактор «Русского инвалида» генерал-майор Дмитрий Ильич Романовский. Он поистине генеральским, медвежьим басом объ-явил, что завтра в Английском клубе будет дан торжественный обед в честь спасителя Государя, новоявленного потомственного дворянина Осипа Ивановича Комиссарова-Костромского и что всем действительным членам клуба надлежит непременно быть на сём торжестве при полном параде и орденах.

Снова раздались рукоплесканья и крики «ура», правда, не такие дружные, как вначале.

— А теперь, господа, обещанный сюрприз! — провозгласил Андрей Александрович Краевский. — Встречайте, достославный певец русского народа, наша всеобщая гордость — Николай Алексеевич Некрасов.

Все взгляды устремились на дверь за спиной Краевского. Она распахнулась. Быстрой нервической походкой вошёл Некрасов. Под громкие аплодисменты в сопровождении четы Панаевых он подошёл к Краевскому и горячо пожал ему руку. Поклонился присутствующим.

Панаевы уселись в первый ряд, где для них нарочно были оставлены свободные стулья. Овация смолкла. Некрасов развернул лист бумаги, окинул присутствующих страдальческим взглядом и с каким-то душевным надрывом прочёл:

 

И крестьянин, кого возрастил

В недрах Руси народ православный,

Чтоб в себе весь народ он явил

Охранителем жизни державной!

Сын народа! Тебя я пою!

Будешь славен ты много и много…

Ты велик — как орудие Бога,

Направлявшего руку твою!

 

— Браво! Браво! — едва он окончил читать, вскричал Евгений Краевский и первым вскочил с места.

— Ура Некрасову! Слава, слава народному поэту! — раздались другие голоса. Среди восторгов пуб-лики Панчулидзев явно расслышал негромкое слово: «Позор…»

— Позор, позор! И это заступник русского народа, совесть нации, властитель дум! — зло шипела сзади девица. Тут же резко скрипнул стул, зацокали лёгкие каблучки.

«Слава богу, ушла…» — со смешанным чувством облегчения и непонятного волнения подумал Панчулидзев.

— Некрасов теперь будет квартировать у нас, — с гордостью сообщил Краевский, опускаясь на своё место и снова наклоняясь к уху Панчулидзева. — Батюшка вовсе помирился с ним. Теперь даже ведёт переговоры о передаче под начало Николая Алексеевича наших «Отечественных записок»…

Панчулидзев при этой новости тут же забыл о противной девице.

— А как же его «Современник»? — взволнованно спросил он.

— Увы, дни «Современника» уже сочтены. Ещё бы! Два цензурных предупреждения за год. Боюсь, тут даже господин Тютчев ничем помочь Некрасову не сумеет. Я не говорю уже о Полонском и Майкове: они цензоры рангом пониже… Пойдём скорее к Некрасову, расспросим о журнале…

Евгений встал и ринулся к смущённому Некрасову, уже окружённому поклонниками. Панчулидзев устремился следом. Он надеялся не только пожать руку великому поэту, но и узнать о судьбе своей рукописи, которую занёс в редакцию «Современника» в конце прошлого года. Некрасов тогда принял его очень радушно. Пробежав взглядом несколько страниц повести Панчулидзева и узнав, что это его первый опыт, похвалил язык и отметил удачные находки в сюжете, пообещал непременно лично прочесть рукопись до конца…

Пробиться к Некрасову на этот раз Панчулидзев не смог. Старший Краевский, спасая почётного гостя от возбужденных почитателей, вскоре увёл его, Тютчева и Панаевых в свой кабинет.

Остальные участники утренника разделились: часть отправилась по домам, другие потянулись к буфету, намереваясь продолжить общение в компании с Бахусом.

Панчулидзев попрощался с Евгением Краевским и пошёл к выходу. В парадном он неожиданно столк-нулся с давешней девицей.

Девица с помощью слуги надевала просторный доломан. Она кокетливо улыбнулась и спросила как ни в чём не бывало:

— А вы и в самом деле — князь?

Панчулидзев растерялся от такой бесцеремонности и столь неприкрытого кокетства. При этом он снова отметил про себя, что девица чрезвычайно привлекательна и гармонично сложена. Ещё не определившись, как ему вести себя с нею, он сказал сдержанно и с достоинством:

— Да, я — князь Панчулидзев. С кем имею честь говорить?

Девица ответила не сразу. Она задумалась, смешно наморщив лоб, сразу сделавшись похожей на капризную девочку:

— Странно, князь, мне кажется, я слышала вашу фамилию прежде… Да, да, где-то слышала… — Она помолчала одно мгновение и тут же простодушно задала новый вопрос: — Скажите, а откуда вы родом, князь?

Панчулидзев набычился: «У этой барышни определённо есть способность выводить людей из себя».

— Позвольте, сударыня, это выходит за всякие рамки. Кто вы сама такая? У вас есть какое-то имя? Я не привык говорить, не зная, с кем имею дело, — как можно суровее и назидательнее проговорил он.

Она, словно и не заметила его недовольства, грациозно сделала книксен:

— Зовите меня мадемуазель Полина, — и безо всякого перехода попросила: — Проводите меня, ваше сиятельство, коль скоро мы уже знакомы…

Панчулидзев машинально кивнул, даже не успев удивиться собственной сговорчивости. Спохватившись и вспомнив то, что говорила девица в зале, он добавил всё ещё сурово:

— Извольте, мадемуазель, но при одном условии — мы не станем говорить ни о какой политике…

Она задорно рассмеялась:

— Боюсь, что о политике говорить у нас с вами и в самом деле не получится. Ну, полноте, не дуйтесь на меня, князь, за мои давешние слова. Я согласна и принимаю ваше условие… Хотя, как известно, дамам условия не ставят…

Они вышли на Литейный проспект и направились в сторону Невского.

Полина болтала без умолку, но, как ни странно, её беспрерывное щебетанье не вызывало в Панчулидзеве былого раздражения.

Ярко светило солнце. В небе ни ветерка, ни облачка. Всё говорило о том, что стылая, ветреная зима уже позади, что вот-вот набухнут почки, округа расцветёт и заблагоухает в преддверии чудесных белых ночей…

— Я вовсе не имею ничего против господина Некрасова, — объясняла она. — Напротив, сплав некрасовской поэзии, кажется мне, необычайно крепок и своеобычен. Он удивительно многогранен: рядом с сюжетной реалистической балладой — исповедь, тут же — фельетон, который хоть сегодня пуб-ликуй в ежедневной газете. Послушайте, как это современно:

 

Грош у новейших господ

Выше стыда и закона;

Нынче тоскует лишь тот,

Кто не украл миллиона…

Наш идеал, — говорят, —

Заатлантический брат:

Бог его — тоже ведь доллар!

Правда! Но разница в том:

Бог его — доллар, добытый трудом,

А не украденный доллар…

 

— Вы знали эти стихи прежде, князь?

Панчулидзев отрицательно покачал головой.

Полина затараторила дальше:

— Ах, как это точно и справедливо сказано: доллар, добытый трудом, а не украденный доллар! Нам учиться, учиться всему надо у Северо-Американских Соединённых Штатов. Там не только упразднили рабство, но и все, буквально все умеют деньги зарабатывать…

Панчулидзев поморщился, не разделяя столь бурные восторги, но Полина была поглощена своими рассуждениями:

— А знаменитая американская Декларация независимости, а их билль о правах — это же настоящая конституция! Ах, какой прогресс! Ах, как нам не хватает чего-то подобного… — Тут она осеклась, вспо-мнив обещание не заговаривать на политические темы, но, поскольку Панчулидзев не проронил ни слова, продолжала: — Вы уже слышали, князь, что в Кронштадте ждут американскую военную эскадру? Вы знаете, что президент Эндрю Джонсон направил к нам своих моряков с дружественным визитом?..

Она резко остановилась, повернулась к нему. Её серо-зелёные глаза с тёмной окантовкой и золотистыми вкраплениями вокруг чёрных зрачков как будто светились изнутри. Панчулидзеву почудилось, что он тонет в них, словно в южном, прогретом море.

Полина, довольная произведённым эффектом, улыбнулась краешками припухлых губ и попеняла:

— Ах, князь, да вы вовсе ничем не интересуетесь. Неужели вы и «Что делать?» Чернышевского не прочли?

— Отчего же, прочёл, — очнувшись от грёз, ответил Панчулидзев. — Как помнится, публикация в «Современнике» с третьего по пятый сборник шестьдесят третьего года…

Полина спросила с явным вызовом:

— И каков же ваш суд?

— Мне показался сей роман изрядно схематичным и заурядным с точки зрения художественных достоинств… Нечто вроде прокламации… — Панчулидзев говорил спокойно, хотя при одном упоминании о творении ссыльного Чернышевского на него, как всегда, накатило раздражение, как от столкновения с чем-то вредным и даже постыдным.

Тут Полина вспыхнула и дала полную волю своему негодованию. Она выпалила, что Панчулидзев ничего не понимает в высокой словесности, что ему надобно больше читать книг, подобных книгам Чернышевского, и что такие люди, как он, Панчулидзев, и являются главным препятствием на пути всего отечественного прогресса и процветания.

В гневе она была ещё красивей. Панчулидзев опять, к своему удивлению, не рассердился на неё.

Тем временем они вышли на Невский проспект. Здесь на разъезде поджидал пассажиров синий двухэтажный вагон конки — новшество, появившееся в столице всего пару лет назад. Стены вагона пестрели рекламными щитами — ещё одно нововведение.

Полина тут же забыла о Чернышевском и продекламировала:

— Конка, конка, догони цыплёнка! Давайте прокатимся, князь! — Она первой впорхнула в вагон и мимо кондуктора стремительно направилась к винтовой лестнице, ведущей на «империал» — верхнюю галерею.

— Барышня, куды-с? Дамам и девицам особливо на гарелею нельзя-с! — возопил седоусый кондуктор. Он растерянно вытаращился на Панчулидзева, ища у него поддержки, — других пассажиров в вагоне не было: — Господин хороший, что ж это деется? Это ж коробит все чувства благородной скромности и стыда-с!

Полина уже проделала половину пути наверх. Панчулидзев успел разглядеть краешек нижней кружевной юбки, мелькнувший из-под подобранного подола платья, и высокий башмачок со шнуровкой, туго облегающий стройную щиколотку.

Он сконфузился и протянул кондуктору двугривенный, что в два раза превышало оплату проезда двух пассажиров на нижнем ярусе и в три раза — на «империале».

— Это вам. Извините, бога ради, — пробормотал он, опуская глаза.

Кондуктор мигом подобрел, но проворчал для порядку:

— Всё одно, не положено-с… — Он смерил Панчулидзева прищуренным взглядом. — Эка артуть-девка!..

Панчулидзев прошёл к лестнице и взобрался наверх. Полина встретила его победным возгласом:

— Мы, женщины, не согласны быть существами второго сорта! Мы сумеем постоять за свои права!

Панчулидзев ничего не сказал, вздохнул, подумав, что на сей раз он расплатился за женскую эмансипацию последним двугривенным, а до дня получения пенсиона ещё неделя. Впрочем, досадовать на сумасбродную и такую независимую Полину у него просто не осталось сил.

Щёлкнул кнут кучера. Раздался крик: «Поберегись!», и конка медленно тронулась. Колёса загремели на стыках, и Полина пустилась в философские рассуждения о месте женщины в современном обществе, о необходимости скорейшего завершения в России самых кардинальных реформ в экономике и образовании, подобных тем, что давно уже проведены на Западе.

Панчулидзев слушал её в пол-уха, с деланным равнодушием взирая по сторонам. Невский в этот послеполуденный час был малолюден: по нему не спеша прогуливались дамы в сопровождении горничных, пробегали курьеры, с осознанием собственной значимости быстрым шагом двигались чиновники для поручений. На перекрёстках, завидев приближающуюся конку, выкрикивали предостережения для пешеходов «махальщики» — служащие коночного парка, специально заведённые после участившихся случаев наезда на прохожих.

Время от времени Панчулидзев бросал взгляд на Полину и тут же отводил глаза, чтобы не выдать невольное восхищение. Когда же их взгляды пересекались, Панчулидзеву казалось, что между ним и Полиной возникает тот самый электрический магнетизм, о котором сообщили миру знаменитый француз Ампер и его английский собрат Фарадей. Это ощущение было для него незнакомым, необычным. Чувствовала ли Полина какую-то симпатию к нему, он не знал. Она по-прежнему держалась независимо и порою даже надменно.

— Надобно всюду устроить артели, о которых писал господин Чернышевский в своей книге. В коллективном свободном труде — залог спасения России… — разглагольствовала она. — И, конечно, необходима конкуренция, как в той же Северо-Американской конфедерации…

Панчулидзев вспомнил недавно прочтённую им рецензию Чернышевского на письма американского экономиста Кэрри и, воспользовавшись мгновением, когда она переводила дыхание, вставил реплику:

— Мадемуазель, вы всё время тычете меня своим кумиром, а он вовсе не такой уж поклонник Америки, которая и на мой взгляд совсем не идеал.

— Не бывает идеала без слабостей… — тут же отпарировала она.

Конка тем временем проехала перекрёсток Нев-ского и Садовой с популярной ресторацией Немечинского на углу. Вдруг одновременно с традиционным возгласом кучера «Поберегись!» раздался ис-тошный женский крик, конку тряхнуло, она прокатилась ещё несколько сажен и остановилась.

Полина потеряла равновесие и упала бы, если бы Панчулидзев, сам едва удержавшийся на ногах, вовремя не схватил её за талию и не прижал к себе. Она тут же мягко, но решительно отстранилась, привычным движением поправила шляпку:

— Что там стряслось?

Покрасневший Панчулидзев свесился вниз и спросил кондуктора:

— Любезный, что случилось, почему стоим?!

— Кажись, задавили кого-то-с, господин хороший… Третий случай, почитай, в энтом месяце… — Кондуктор сдернул фуражку и перекрестился: — Гос-поди помилуй, упокой новопреставленную рабу Твою!

Панчулидзев растерянно проговорил:

— Отчего же новопреставленную? Ведь ещё может жива!

Кондуктор только рукой махнул.

Панчулидзев распрямился и сказал Полине:

— Мадемуазель, очевидно, случилось несчастье. Я спущусь, посмотрю.

— Я с вами, князь, — голосом, не терпящим возражений, сказала она.

Он помог ей спуститься с галереи. Через заднюю дверь они вышли из конки. У передней двери вагона уже собрались зеваки. Слышались возгласы:

— Ах, какой ужас! Такая молодая…

— Лекаря бы позвать…

— Куда там лекаря… Пополам перерезало…

Громко оправдывался кучер:

— Я же кричал ей, чтоб поостереглась. Я ж тормозил… Вон, чуть оглобли не вывернул да пасти коням не порвал…

Панчулидзев, раздвигая столпившихся обывателей плечом, протиснулся поближе. Из-за спин краем глаза он увидел торчащую из-под колеса неестественно вывернутую белую ногу несчастной, обутую в лапоть, да тёмную, растекающуюся по булыжникам лужу.

Он с трудом выбрался из толпы, и взгляд его упёрся в рекламный щит на стене вагона. На нём были намалёваны большие куски мяса, горой лежащие на прилавке, а над ними здоровенный мясник в кожаном переднике, с плотоядной улыбкой и сверкающим тесаком в волосатой руке. А ниже подпись: «В лавке на Садовой, в доме 37, всегда в изобилии свежая говядина черкасской породы, потроха свиные по пятидесяти копеек за пару, воробьиные тушки по пяти копеек за каждый десяток…»

Панчулидзев судорожно сглотнул, пытаясь справиться с подступившей тошнотой.

— Вам лучше этого не видеть, — и потянул Полину на тротуар.

Они медленно пошли по проспекту. Оба молчали. Полина время от времени бросала на Панчулидзева внимательные взгляды.

Они вышли к Неве. Свежий ветер принёс запах водорослей и рыбы.

— Сегодня такой странный день. Столько всего произошло… — произнесла неожиданно: — Я не хочу сейчас идти домой. Хочу посмотреть, где вы живёте, князь…

Панчулидзев сделал приглашающий жест и повёл спутницу к Дворцовому мосту. При этом он как будто перестал ощущать реальность происходящего. Полина шла, опершись на его руку, притихшая и какая-то отстранённая. И в то же время он чувствовал, что между ними растёт и крепнет, словно между заговорщиками, та незримая связь, которую ощутил, стоя на империале.

День и впрямь был странный, непредсказуемый. Ещё несколько часов назад он и предположить не мог, что в его жизнь ворвётся такая необычная девушка, что они будут вот так, вдвоём, словно влюб-лённые, идти по городу. И уж совсем не мог он подумать, что безмолвно согласится повести её в свое скромное жилище, никак не вяжущееся с громким титулом, который он носил. Впрочем, бедность и честь, как когда-то учил его отец, это — вполне совместимые понятия. Особенно в эпоху, когда бесчестье становится нормой…

В глубоком молчании они перешли по наплавному мосту на Васильевский остров, свернули на Кадетскую набережную и двинулись вдоль Большой Невы, мимо здания старой таможни, университета, ректорского дома и манежа первого кадетского корпуса. Дойдя до Первой линии Васильевского острова, они очутились на пустыре, где полным ходом шли земляные работы по закладке Румянцевского сада. Завидев их, бородатые мужики, очевидно, из числа недавно приехавших в столицу безземельных крестьян, оставляли лопаты, снимали шапки и кланялись. Полина кивала им и ласково улыбалась.

За пустырём начиналась Вторая линия, на пересечении которой с Большим проспектом и стоял доходный дом вдовы купца первой гильдии Громова — Агрипины Фёдоровны. Здесь Панчулидзев арендовал три комнаты на последнем, четвёртом этаже.

Они подошли к парадному подъезду. Полина, не дожидаясь, пока Панчулидзев откроет дверь, решительно шагнула вперёд и потянула ручку на себя. Панчулидзев покорно, как агнец, идущий на заклание, последовал за ней. По счастью, в парадном в это время не оказалось швейцара. Вообще-то, подъезд был предназначен для жильцов бельэтажа. Постояльцы «бедных», верхних этажей поднимались к себе по лестнице со стороны «чёрного хода». Но для Панчулидзева хозяйка, имевшая почтение к титулам, сделала исключение. Он, впрочем, этой поблажкой прежде не пользовался, предпочитал входить и выходить в своё временное жилище незаметно. К тому же одним из непременных условий домовладелицы — дамы если не богобоязненной, то желающей прослыть таковой, был полный запрет на посещение жильцов какими бы то ни было женщинами. Панчулидзев до нынешнего дня это условие соблюдал безукоризненно.

По ступеням, покрытым ковровой дорожкой, они поднялись на второй этаж. Здесь у дверей апартаментов дорожка обрывалась. Полина выжидательно посмотрела на Панчулидзева, словно спрашивая, какая из квартир его. Он молча обогнал её и двинулся дальше наверх. Лестница здесь была без ковров, но чисто прибрана и освещалась настенными керосиновыми лампами. На третьем этаже она венчалась площадкой, с которой несколько дверей вели к квартирам победнее, а одна — на лестницу «чёрного хода». Панчулидзев распахнул эту дверь. Здесь было совсем темно. Он подал Полине руку и провёл её на свой этаж.

По длинной гулкой анфиладе, тускло освещаемой двумя масляными фонарями, они прошли к его квартире. Панчулидзев долго не мог попасть ключом в замочную скважину. Отворив дверь, он пропустил гостью вперёд.

В квартире было полутемно. Полина сразу прошла к окну, выходящему в колодец двора и почти не дающему света, и посмотрела вниз. На фоне окна ему хорошо была видна её гибкая, ладная фигура.

Он очнулся не сразу. Зашуршал спичками.

— Не надо лампы, — не оборачиваясь, сказала она. — Нынче я останусь у вас…

 

 

2

 

На следующее утро Панчулидзев проснулся позже обычного, счастливый и опустошённый. Полины рядом не было.

Панчулидзев накинул халат и прошёлся по комнатам. Глянул на стол в прихожей в тайной надежде обнаружить записку. Полина исчезла, растворилась, как некий фантом. Только витающий в воздухе запах жасмина, сандалового дерева и ванили — аромат её духов «Букет императрицы» свидетельствовал, что прошедшая ночь ему не приснилась.

Наполненный сладкими воспоминаниями, Панчулидзев поначалу не подумал о том, что ничего не знает о ней: ни фамилии, ни адреса…

Впрочем, это грустное обстоятельство пришло ему в голову позже, после неприятного разговора с хозяйкой.

Агрипина Фёдоровна, похоже, караулила его у дверей столовой, устроенной ею для своих небогатых постояльцев на первом этаже. Они столкнулись, когда он спустился к завтраку.

Громова некогда была довольно красивой женщиной. Настолько красивой, что, и овдовев, постарев, продолжала считать себя таковой. Она одевалась пышно и чрезмерно ярко, сурьмила брови и подкрашивала волосы. Панчулидзев заметил, что такие дамы в возрасте обычно любят покровительствовать молодым литераторам и художникам, устраивают какие-то музыкально-литературные салоны, а то и просто сдают одиноким постояльцам комнаты внаём — лишь бы продолжать оставаться в центре мужского внимания.

Он вежливо раскланялся и собрался пройти мимо, но Громова, обычно приторно-ласковая с ним, на этот раз выглядела сурово.

— Я не ожидала от вас, ваше сиятельство, подобного неприличия, — поджав губы, процедила она.

— О чём вы, сударыня? — спросил он, покраснев, и оглянулся по сторонам. По счастью, в столовой в этот час они были одни.

— Вы знаете, князь, не в моих правилах вникать в частную жизнь моих постояльцев, но… — в её голосе сквозила неподдельная обида, — но я не допущу превращения моего дома в дом для свиданий.

Панчулидзев пролепетал:

— Сударыня, менее всего я желал оскорбить ваш дом. Сие недоразумение больше не повторится… Обещаю…

Удовлетворившись его сконфуженным видом, она пожелала ему приятного аппетита и гордо удалилась, шурша кринолином.

Завтрак встал ему поперёк горла. И даже не от нелепого объяснения с Громовой, а оттого, что стало вдруг очевидным: то, что с ним случилось этой ночью, в самом деле может никогда не повториться.

«Ара махсовс…»8 — в минуты волнения сами собой приходили на ум грузинские слова, слышанные в детстве от отца — князя Александра. Панчулидзев с ужасом осознал, что и впрямь не помнит, говорила ли ему Полина, кто она, где живёт и где вообще её можно будет найти…

Панчулидзев долго сидел, отложив вилку. Потом, так и не притронувшись к кофе, встал из-за стола, быстро поднялся к себе, надел плащ, фуражку и отправился в город в надежде нечаянно встретить Полину.

Весь день до сумеречной поры, когда фонарщики уже зажгли фонари, шатался он по пустеющим улицам, всматриваясь в лица прохожих и в проезжающие экипажи. Всё напрасно.

И на следующий день поиски не увенчались успехом. И на третий…

Панчулидзев посчитал, что обязательно найдёт Полину там, где они встретились впервые — на литературных утренниках у Краевского. Увы, и здесь его ждало разочарование — ни весной, ни в начале лета к Краевским Полина больше не приходила.

Панчулидзев не находил себе места: плохо спал, похудел, чем вызвал нешуточную тревогу госпожи Громовой, взявшейся тут же его усиленно подкармливать, как она высказалась, в счёт будущих литературных гонораров.

Громова искренне верила в его литературное дарование, хотя он лишь однажды обмолвился, что написал повесть и отнёс её к Некрасову.

Но не зря утверждают французы: «Mais cela passera»9

Не то чтобы чувства к Полине исчезли вовсе или он напрочь позабыл её, но острота боли от разлуки с нею притупилась, он стал относиться к её исчезновению как к свершившемуся факту. Да и сам её образ стал размываться в памяти, приобретать всё более нереальные черты. Однако Панчулидзев всё-таки ещё надеялся, что они встретятся вновь. Бывая на публике, он привычно искал её взглядом, угадывая в других барышнях её милые черты, гибкую и ладную фигуру.

Этим летом ему много довелось бывать на пуб-лике.

Первого июля открылся на Невском новый каменный Гостиный двор. Почти одновременно распахнул свои ворота для посетителей Таврический сад, ставший сразу же излюбленным местом для прогулок петербуржцев. А ещё через месяц в городе появились те самые американцы, о которых упоминала Полина, — капитан Фокс, посланник Конгресса Северо-Американских Штатов, со свитой и эскад-рой. Они прибыли, чтобы поздравить Государя Императора с избавлением от руки убийцы, и были восторженно приняты русским обществом.

Газета Краевского «Голос» от 30 июля 1866 года писала, что Фокс привёз уверения в искренней дружбе от всего американского народа, что «союз Соединённых Штатов и России представляется совершенно естественным и необходимым». Потом, в середине сентября, вся столица ликовала по поводу приёма в Царском Селе датской принцессы Дагмары — невесты наследника престола Великого князя Александра Александровича. Состоялась пышная помолвка…

Впрочем, все эти важные церемонии почти не затронули душу Панчулидзева, прошли стороной. Тем паче, что вскоре случилось событие, разом перевернувшее всю его дальнейшую жизнь.

Шестнадцатого сентября в час пополудни служитель гальванического отдела Николаевского вокзала вручил ему депешу из Саратова.

Панчулидзев вскрыл телеграмму и прочёл: «Дорогой брат прискорбием сообщаем матушка наша княгиня Варвара Ивановна почила в Бозе…»

Строчки запрыгали у него перед глазами. Он присел на стул, опустил руки и долго не находил в себе силы прочесть до конца сообщение, которое боялся получить уже давно: матушка последние лет пять тяжело болела…

Старший брат Михаил и сестры Софья и Нина извещали его, что несчастье случилось 14 сентября, а похороны назначены на 17-е…

«Вот она, наша хвалёная цивилизация… — с горечью подумал Панчулидзев. — При всех новейших её изобретениях — телеграфе и паровозе я получил депешу -слишком поздно, не успею проститься с матушкой…»

Он вдруг воочию представил, как, закрыв глаза Варваре Ивановне, по-стариковски нескладно засуетился Фрол — последний слуга в родительском имении, которое, как его хозяйка, дышало на ладан. Как он запряг в бричку износившегося конягу Серко и потащился в Аткарск, где заседателем уездного суда служил брат Михаил Александрович. Как теперь уже засуетился брат: отдав Фролу необходимые указания, на перекладных помчался в губернский город, где жили с мужьями сёстры. Как там отправил курьера с депешей на ближайшее отделение телеграфа в Рязань, дабы её переслали оттуда в Москву, а затем в Санкт-Петербург Панчулидзеву…

Мысли о том, сколь непрост был путь трагического известия к нему, как ни странно, придали Панчулидзеву сил. Он собрал необходимые для дороги вещи. Известил Громову, что уезжает по семейным обстоятельствам, сохраняя квартиру за собой. Необходимые деньги у него были в наличии. Но Громова, узнав о причинах его отъезда, заохала, всплакнула и наотрез отказалась взять задаток, пообещав, что будет ждать такого достойного квартиранта, сколько бы ни потребовалось. Панчулидзев поблагодарил её, откланялся и отправился на Николаевский вокзал.

В кассе купил билет до Москвы и через полупустой зал прошёл на перрон. Вдохнул горький, пропахший дымом, железом и мазутом воздух.

Синий вагон второго класса оказался справа от входа в вокзал.

Бодрый, молодцеватого вида кондуктор, посмотрев билет, проводил Панчулидзева в купе. Панчулидзев уселся на жёсткий диван, обтянутый новой, дурно пахнущей кожей, и стал смотреть в окно, мечтая об одном — чтобы у него не оказалось попутчиков.

По перрону мимо него в сторону вагонов первого класса прошла разряженная барыня в сопровождении лакея в ливрее с позументами, следом, сгибаясь под тяжестью багажа, просеменил артельщик10. Прошёл железнодорожный служитель с недовольным, перекошенным лицом, в форменной фуражке, из-под которой торчали грязные, спутанные космы. Он то и дело нагибался к колёсам и стучал по ним молоточком на длинной рукояти. Металлический стук всякий раз отзывался в сердце Панчулидзева тупой болью. Наконец колокол ударил третий раз, засвистел кондуктор, взвизгнул паровик, и состав тронулся.

Как раз в этот момент в купе вошёл пожилой толстый господин в импозантном котелке, только входившем в моду. Он сухо поздоровался с Панчулидзевым и уселся напротив, развернув газету, всем видом, показывая, что к разговорам не расположен. Это обстоятельство несколько успокоило Панчулидзева, и он снова уставился в окно.

Вагон, равномерно вздрагивая на стыках рельсов, прокатился мимо платформы, водокачки, серых привокзальных строений, мимо стоящих в тупике других вагонов: жёлтых, синих, зелёных…

Вскоре из-за туч показалось солнце. Оно высветило купе и золотые перелески, убранные поля за окном. Покачивание вагона постепенно сделалось плавным, стук колес — ритмичным. Панчулидзев вскоре забыл о попутчике и стал думать о своём.

…Вспомнилась мать при их последней встрече. Седые, волнистые волосы Варвары Ивановны были аккуратно уложены, серые глаза молодо улыбались. Совсем как на портрете, висевшем у них в гостиной.

В молодости Варвара Ивановна, урождённая Лопухова, была настоящей красавицей: статная, чернобровая, с открытым высоким челом и припухлыми губами. Своими девичьими прелестями пленила она гусарского штаб-ротмистра князя Александра Автандиловича Панчулидзева, приехавшего погостить к сослуживцу и соседу Лопуховых — Василию Гри-горьевичу Дурасову.

Варвара Ивановна была дружна с сестрой Василия — Натальей, они вместе учились в пансионе благородных девиц.

Князь Александр Панчулидзев был по-военному напорист и прямодушен. Через неделю он попросил руки Варвары Ивановны у её матушки Екатерины Павловны, несколько лет назад овдовевшей, сразу сникшей, постаревшей и потерявшей всякую надежду устроить счастье дочери. Княжеский титул и гусарский мундир Александра Панчулидзева показались Екатерине Ивановне воплощением всех мечтаний, и она ответила Панчулидзеву согласием, не особенно интересуясь мнением дочери на сей счёт. И хотя сердце Варвары Ивановны уже давно было отдано Василию Дурасову, она, воспитанная в старых традициях, не дерзнула ослушаться материнской воли.

Жизнь с мужем у Варвары Ивановны не задалась. За десять совместно прожитых лет она так и не смогла полюбить его. Однако, подобно пушкинской Тать-яне, была князю верною супругой и добродетельной матерью их четырём детям. Вроде бы и поводов для ревности у князя Александра не было. Предмет молодой страсти Варвары Ивановны — Василий Дурасов сразу после их свадьбы уехал на Кавказскую линию, где через год погиб в бою, усмиряя восставшее осетинское селение.

Известие о гибели бывшего возлюбленного Варвара Ивановна перенесла на удивление спокойно, ничем не выдала своих чувств. Но князь Александр имел натуру горделивую, пылкую и не мог не заметить, что молодая жена холодна с ним. Он пристрастился к вину и карточной игре, часто и надолго пропадал из дома — кутил в Аткарске и Саратове. Варваре Ивановне приходилось не однажды посылать верного Фрола на поиски барина, а то и выкупать его долговые расписки.

Когда Георгию исполнилось шесть лет, отец вовсе не вернулся. В уездном дворянском собрании он сел понтировать с шайкой шулеров, схватил одного из них, отставного поручика, за руку — с картой в рукаве. Панчулидзев тут же вызвал мошенника на дуэль и был смертельно ранен в поединке.

На похороны, щадя нежную детскую душу, Георгия не взяли, а подробности смерти отца стали ему известны только недавно. Ни брат, ни сёстры, ни бабушка с ним об отце не заговаривали.

Мать обо всём впервые рассказала князю Георгию при их последнем свидании. Её откровения привели его в замешательство: прежде она никогда не говорила об их непростой жизни с отцом. Георгий запомнил отца добрым и весёлым человеком, да и после случившейся трагедии в семье о нём вспоминали всегда с пиететом. Новые подробности жизни родителей никак не укладывались в рамки созданного однажды в его воображении образа родительского семейного счастья.

Всю дорогу до Москвы, занявшую почти девятнадцать часов, он не раз возвращался к этому разговору с матерью, но так и не смог понять, по какой причине, для чего именно она решила рассказать всё это.

 

 

3

 

Родительский дом в Лопуховке стал как будто приземистее и неказистее. На этот раз он встретил Панчулидзева как чужого. На звук колокольцев почтовой кибитки никто не вышел встречать на крыльцо с обшарпанными деревянными колоннами.

Панчулидзев расплатился с ямщиком и отпустил его. Дёрнул за верёвку дверного колокольчика. Колокольчик глухо звякнул, и верёвка оборвалась.

После долгого стука в дверь и в окна прихожей наконец раздались шаркающие шаги. Щёлкнул засов. Опираясь на дверную ручку, на пороге возник заспанный, согбенный старик в полинялой рубахе — верный Фрол. Он давно уже получил от Варвары Ивановны вольную, но оставался при своей хозяйке. Старик, подслеповато щурясь, всматривался в лицо Панчулидзева, не узнавая, а когда узнал, по-бабьи всплеснул руками и заохал:

— Ой, князюшко Георгий Александрович, уж ты ли это, родимчик наш? Слава Господу и Пресвятой Богородице приехал, гостюшко дорогой… А матушку нашу Варвару Ивановну, Царство ей Небесное, почитай как седьмицу ужо проводили… Всё ждали твою милость… И дождались, слава Тебе Господи…

Фрол затрясся, слёзы ручьями потекли по морщинистым щекам. Панчулидзев сглотнул подступивший к горлу комок, обнял его, сказал обод-ряюще:

— Полно, полно, старина. Слезами горю не поможешь. Где князь Михаил, где сёстры?

Фрол, продолжая всхлипывать, доложил:

— Барин и барыни в церкву поехали, в Дурасово. Нонче ведь день воскресной. Там оне панихиду по новопреставленной рабе Божьей Варваре заказали… В нашей-от церковке, почитай, два года ужо службу никто не правит. Как отец Иоанн преставился, так без батюшки и живём… На первопрестольные праздники, правда, ничо не скажу, приезжают служители Божьи: то батюшка с пономарём из Екатериновки, то монаси из самого Дивногорского монастыря, что в Камышинском уезде… Мы без Бога не живём, князюшко. Без Бога как же можно прожить?.. — Он истово перекрестился и тут же посетовал: — Мало стало мужиков в церкву ходить, и по праздникам — одне бабы, дети да мы — старики… А остальные больше на гулянку и в кабак ходют…

— Погоди, погоди, старина. А на чём братец с сестрами уехали в Дурасово?

— Как на чём? На Серко, князюшко, на ём родимом. Других лошадок-от у нас нетути, али позабыл?..

Панчулидзев внезапно рассердился на себя: ведь проезжал же час назад через Дурасово, слышал колокол, сзывающий к храму. Но вот не сподобился свернуть. И ямщика здесь, в Лопуховке, сразу же отпустил… На чём теперь поедешь? Не пешком же десять вёрст идти.

— Фрол, а лодка моя не сгнила? — осенило его. В прежние годы, приезжая к матери, любил рыбачить на реке Медведице, да и в Дурасово плавал не раз по Большой Идолге, впадающей в Медведицу вёрст пять ниже по течению.

— Как же сгниёт, князюшко! — даже обиделся Фрол. — Нонче летом, вас ожидаючи, всю лодку наново проконопатил и вёсла выстругал как раз по руке вашей милости…

— Давай вёсла сюда, — распорядился Панчулидзев, прикинув, что успеет хотя бы к концу службы.

…Он грёб изо всех сил, лодку подгоняло быстрое течение, и всё-таки возле церкви появился, когда из неё уже выходили прихожане.

Панчулидзев остановился у церковной ограды, ища своих. Брат Михаил и сёстры показались на пороге храма в числе последних. Они попрощались с осанистым батюшкой, провожавшим знатных гостей.

Панчулидзев подошёл к ним. Обнялись с Михаилом — невысоким солидным мужчиной с наметившимся брюшком. Лицо у брата было слегка одутловатым и бледным, как у человека, принуждённого подолгу находиться в закрытом помещении. На Михаиле был открытый мундирный сюртук судейского чиновника с отложным воротничком и орденом Станислава третьей степени на груди. Михаил обрадовался младшему брату, улыбаясь, осмотрел его со всех сторон, похлопал по плечу.

Настала очередь сестёр. Обе были в одинаковых траурных платьях, в чёрных шляпках с вуальками. Панчулидзев расцеловался с ними, отметил, что Софья и Нина всё больше стали походить на Варвару Ивановну.

Сёстры всплакнули и тут же наперебой стали рассказывать, как проводили матушку в последний путь, кто приехал из знакомых на поминки, как ждали его. Не дав ему опомниться, засыпали вопросами, как он себя чувствует, когда получил депешу, как добрался от столицы, как отыскал их здесь…

От наплыва родственных чувств Панчулидзев готов был, как в детстве, расплакаться. Он не сразу заметил пожилую даму, стоящую чуть поодаль и пристально глядевшую на него.

— Как вырос-то, как изменился князь Георгий! Вылитый отец, князь Александр… — с теплотой в голосе проговорила дама и поднесла к глазам кружевной платочек, промокая набежавшую слезу.

— Ну что же ты, Георгий, поздоровайся с На-тальей Григорьевной… — тихо подсказал Михаил. — Не признал её?

Панчулидзев так же тихо отозвался:

— Отчего же не признал, это соседка наша, Мамонтова.

Панчулидзев подошёл и раскланялся. Дама по-матерински погладила Георгия по щеке, поцеловала в лоб и, ласково глядя на него, пригласила:

— Господа, прошу вас, отобедайте у меня, к тому же для вас, князь Георгий, у меня есть письмецо…

Мамонтова позвала Нину и Софью к себе в ко-ляску. Панчулидзев наказал церковному сторожу присмотреть за лодкой, которую оставил у причала, пообещал завтра прислать за ней. Братья сели в колымагу, и экипажи тронулись.

По дороге в имение Натальи Григорьевны Панчулидзев припомнил рассказ матери о том, как они с нею учились в одном пансионе. Вновь сблизило их раннее вдовство: муж Натальи Григорьевны умер от холеры в тот же год, когда погиб отец Панчулидзева.

Единственный сын Натальи Григорьевны — Николай был ровесником Георгия. В детстве они были не разлей вода: вместе читали Купера и Тёрнера, играли в индейцев и мечтали убежать в Америку, чтобы помочь «краснокожим братьям» победить ненавистных бледнолицых…

Став старше, сдружились ещё крепче — вели долгие разговоры о будущей жизни, о служении Отечеству, о подвигах на этой ниве, которые мечтали совершить…

Когда Панчулидзев поступил в Петербургский университет, а Николай — в Московский, они регулярно писали друг другу. На третьем курсе Панчулидзев был отчислен из университета за участие в студенческих волнениях и совсем перестал отвечать на письма друга: посчитал, что Николай будет презирать его за подобный поступок, так не вяжущийся с их обещаниями служить Отечеству и Государю…

Нынче, услышав о письме, адресованном ему, Панчулидзев сразу понял, что это письмо от Николая, и обрадовался этому. О судьбе друга в последние годы Панчулидзев ничего не знал. Трясясь по пыльному просёлку к именью Мамонтовых, он то и дело ловил себя на том, что было бы хорошо, как в давние безоблачные годы, снова встретиться, поговорить по душам…

За обедом Панчулидзев был рассеян, застольную беседу не поддерживал, едва ложку мимо рта не проносил. Он думал о Николае и сожалел, что так глупо отринул его. А родственники и хозяйка дома говорили на иные темы.

— …светлая память голубушке Варваре Ивановне. Царство Небесное её доброй и отзывчивой душе…

— …вечная память всем почившим в Бозе христианам…

— …скоро к нам в губернию инженер приедет, чугунку будет проектировать. Все эти паровозы, котлы, истинно вам говорю — от лукавого, бесовское изобретение…

— …вы знаете, в прошлом месяце рассматривали мы дело одной мещанки. Оная молодая особа выкрала младенца в благородном доме, где была в услужении, и снесла его в секту каких-то христопродавцев, дабы принести невинное дитя в жертву нечистому…

— …да ещё завелись в нашем уезде некие хлысты, вроде бы во Христа веруют, но настоящие оргии устраивают среди белого дня… И куда только полиция смотрит?..

— …как сказано в Евангелии от Иоанна: «Всякий, делающий злое, ненавидит свет»…

— …предлагаю поднять бокалы за здоровье славной Натальи Григорьевны…

— …так вот наши мужики отловили третьего дни огромного сома, в полтора человеческого росту. Едва смогли его вшестером на берег выволочь, а на телегу так и не подняли, покуда на десять частей не изрубили. А когда рубили-то, два топора сломали…

— …нынче в моде, сказывают, тафтица и бархат и чтобы рюшей поболее…

— …рюши уже не носят! Что это такое вы, сестрица, говорите?.. Мне одна модистка парижский журнал показывала, так там сейчас…

Панчулидзев, желая поскорей получить письмо, с трудом дождался конца обеда.

Выпив чаю, Михаил пошёл на веранду курить, сестры отправились прогуляться в сад. Наталья Григорьевна, прежде чем присоединиться к ним, вынесла из кабинета синий конверт, запечатанный сургучной печатью.

— Ники гостил у меня этим летом, перед тем как получить назначение, — заметив, удивление на лице Панчулидзева, удивилась в свою очередь: — Как, вы ничего не знаете? Ники очень повезло. Он назначен помощником российского поверенного в Вашингтоне, с чином обер-секретаря Министерства иностранных дел… Вы же понимаете, что это за чин, князь Георгий?

Мамонтова не скрывала гордости за сына.

Панчулидзев почувствовал лёгкий укол зависти и тут же устыдился этого.

— О да, понимаю — седьмой класс… Ваше высокоблагородие. Подумать только: наш Николай уже — ваше вы-со-ко-бла-го-ро-дие… — с расстановкой произнёс он. — Поздравляю вас, дорогая Наталья Григорьевна, с таким сыном!

Мамонтова заметила мгновенные перемены на его лице и сказала, словно извиняясь:

— Да-да, я сама удивлена: это очень неожиданное и почётное назначение для столь молодого чиновника… Впрочем, должно быть, Ники сам обо всём написал. Он очень просил меня передать вам письмо лично в руки, как только вы появитесь у нас. Примите, пожалуйста. — Она протянула конверт.

Панчулидзев взял письмо. Мамонтова на мгновение задержалась, словно ждала, когда он вскроет его. Однако благородное воспитание одержало верх над материнским любопытством. Она улыбнулась и через открытую веранду прошла в сад.

Панчулидзев вскрыл конверт и прочёл:

«Любезный друг, милый князь Георгий Александрович! Я взламываю печать молчания и пишу к тебе. Ты, верно, уж и не ждёшь от меня письма. Возможно, его и не было бы вовсе, кабы не обстоятельства, о коих сообщу ниже…

Мы, кажется, не видались с тобой лет пять, а будто вечность прошла. Многое случилось в моей жизни. Полагаю, и в твоей судьбе, любезный сердцу моему Георгий, перемен произошло немало…»

Панчулидзев перевёл дух и снова уткнулся в письмо:

«Конечно, многое мог бы рассказать при встрече, но, боюсь, в ближайшее время она будет невозможна. На днях я получил новое назначение и вскоре отправлюсь в Северо-Американские Соединённые Штаты. Буду служить в дипломатической миссии в Вашингтоне, помощником тамошнего поверенного — барона Стекля. Мне должно бы радоваться сему обстоятельству, ведь исполняется заветная мечта — побывать за океаном, увидеть страну индейцев, золотоискателей и пионеров… Но я уезжаю из России с тяжёлым сердцем и каким-то недобрым предчувствием. Скажу одно: я, сам того не желая, оказался втянутым в одну дурно пахнущую историю. Как выйти из неё, пока не ведаю. Думаю, mon ami11, вскоре может потребоваться твоя помощь… Как оказалось, положиться мне не на кого, кроме тебя да ещё двух-трёх людей, которым доверяю… Ты сумеешь куда больше узнать от графини Радзинской, в Санкт-Петербурге на Большой Морской. Покажи ей условный знак. Его ты отыщешь в нашем старом тайнике. Помнишь стоянку вождя делаваров? Не сочти меня, князь, мистификатором, впавшим в детство. Это всего лишь предосторожность, вызванная необходимостью. Прошу, доверяй лишь тем, у кого будет такой же знак, как тот, что оставляю тебе. И ещё, прошу, прочтя письмо, уничтожь его немедленно. Vale!12 Прощай и молись за меня и за Россию! Твой Николай Мамонтов».

Письмо взволновало Панчулидзева: «Экими загадками ты говоришь, мегобари13… Что такое могло с тобой приключиться и чем я — отчисленный студент — могу помочь тебе, помощнику посланника, в твоём американском далеке?..»

Панчулидзев свернул письмо и спрятал в карман сюртука: «Что хотел сказать этим письмом Николай? Что за графиня Радзинская, которая должна мне поведать что-то тайное?..» — терялся в догадках Панчулидзев.

Однако письмо призывало к действию. Надо было найти знак, о котором писал Николай. Панчулидзев, конечно, помнил их детские игры в индейцев… Они устраивали шалаши, наподобие вигвамов, раскрашивали лица охрой, стреляя в галок и ворон из самодельных луков… Устраивали тайники в укромных уголках родительских имений… Но о каком из тайников идёт речь в письме?

Он вышел в сад и пошёл по яблоневой аллее, шурша опавшими листьями. Там, где сад переходил в заброшенный парк, он едва не столкнулся с сёстрами и Натальей Григорьевной. Они о чём-то оживлённо разговаривали. Панчулидзев свернул на боковую аллею и осторожно обошёл дам, стараясь не выдать себя. Всё это напомнило ему игры в индейцев, когда они учились ходить бесшумно, ступая с пятки на носок и выворачивая стопы внутрь, как это делали краснокожие разведчики.

Он уже знал, куда идёт. В дальнем углу парка, на берегу пруда, росла раскидистая ветла с изогнутым и корявым стволом. Под ней когда-то они с Николаем построили «вигвам вождя делаваров», а в дупле ветлы соорудили тайник, о котором никто не знал.

Он без труда добрался до цели. Пруд зарос камышом. Только в центре виднелось потемневшее зеркало воды. И ветла показалась Панчулидзеву не такой раскидистой, как прежде. А вот дупло, служившее тайником, сделалось шире. Панчулидзев без труда просунул в него руку и извлёк спичечный коробок.

В коробке находился кусочек шкуры какого-то животного. На мездре синей краской была нарисована звезда с острыми и неровными лучами. Он вспомнил: именно так промысловики Российско-Американской компании помечают шкурки морского бобра — калана… Об этом они когда-то читали с Николаем в записках побывавшего в Америке купца Кирилла Хлебникова.

Звёздная метка — вот так пароль!

 

 

4

 

О Русско-Американской компании Панчулидзеву вскоре довелось услышать во время семейного совета, главной темой которого стало родительское наследство. Панчулидзев заранее содрогался от мысли, что придётся обсуждать этот вопрос с братом и сёстрами, зная, скольких, некогда дружных, родственников навеки рассорили имущественные дрязги.

Всё прошло, к его радости, гладко. Брат и сёстры были взаимно предупредительны и уступчивы. Единодушно решили, что продажей имения займётся Михаил, по долгу службы хорошо знающий всех откупщиков в уезде. У него же в доме будет доживать свой век Фрол. Михаил обязался, сразу же по продаже Лопуховки, выплатить сёстрам и Георгию их долю в наследстве, а до той поры пообещал ежемесячно пересылать младшему брату необходимый пенсион для проживания в столице. Так сказать, в счёт его будущей доли.

В конце разговора Михаил извлёк из секретера пачку бумаг жёлто-серого цвета с затейливыми водяными разводами.

— Брат, — сказал он, протягивая пачку Панчулидзеву, — мы с сёстрами посоветовались и решили, что эти ценные бумаги должны принадлежать тебе.

Панчулидзев принял пачку. На верхнем листе оттиснуто: «Русско-Американская компания. Одна акция на предъявителя. Номинал в 150 рублей». Не удержался от вопроса:

— Откуда акции?

— Нашёл в бумагах у матушки. Там же была записка, что их выиграл батюшка в вист. Если судить по дате, это произошло за два месяца до его гибели…

— Здесь же целое состояние. — Панчулидзев взвесил пачку на ладони.

— Да, — улыбнулся Михаил, — без малого на восемьдесят тысяч…

— А я слышал, что отец был бессребреником…

— Выходит, не совсем так…

— Да это просто матушка наша, Царство ей Небесное, всегда была рачительной хозяйкой. Кабы она вовремя акции не прибрала, разве бы у батюшки долго такое богатство в руках удержалось… — сказала Нина и тут же устыдилась: — Прости Господи, не мне судить…

Михаил строго глянул на сестру, но промолчал.

Панчулидзев обвёл родственников недоумевающим взглядом:

— Почему все акции — мне?

Михаил пояснил:

— Софья, Нина и я — мы все уже определились, у каждого свой дом, своя семья. А у тебя — всё впереди. К тому же у нас в провинции акции продать невозможно, хранить бессмысленно. А в столице, где главное правление компании и торговая биржа, ты, надеемся, сумеешь распорядиться ими как подобает. Прими, брат, не чинясь, как подарок от нас.

Он обнял Панчулидзева и трижды расцеловал его. Это же сделали сёстры. На том и завершился семейный совет.

А Панчулидзев долго не мог прийти в себя. Он как-то в одночасье стал богат. Правда, пока это богатство было условным, заключённым в ценных бумагах. Однако в старых подшивках газет за 1857-й и 1863-й годы, найденных в домашней библиотеке, он вычитал, что за каждую акцию тогда давали от 198 до 275 рублей, да ещё выплачивались ежегодные дивиденды по 18 рублей. Нехитрые расчёты убеждали, что его капитал как минимум равняется теперь нескольким сотням тысяч рублей сереб-ром — деньги для отставного студента почти немыслимые…

Конечно, Панчулидзев понимал, что надо будет в Санкт-Петербурге нанять умелого маклера и самому приложить некоторые усилия, чтобы получить их наличными, но всё это его не смущало. Он уже мечтал, как снимет квартиру в престижном районе, сходит к модному портному и приведёт в порядок свой гардероб, как непременно продолжит поиск пропавшей Полины.

Образ этой странной и загадочной девушки снова всплыл в его памяти. Теперь он был ещё более окутан флёром романтики и стал ещё притягательнее.

До сороковин со дня смерти Варвары Ивановны Панчулидзев жил в родительском доме, после по-очерёдно гостил у Нины, Софьи и Михаила и только на Авдия14 тронулся в путь…

В доме на Второй линии Васильевского острова Панчулидзева встретили с нескрываемой радостью. Агрипина Фёдоровна Громова, просияв при его появлении, одним духом выпалила, что квартира его, как и было договорено, осталась за ним, что никто о князе в его отсутствие не спрашивал, что она, Громова, словно предчувствовала, что нынче их сиятельство приедет, загодя послала прислугу прибраться у него…

Панчулидзев, не утерпев, сообщил о свалившемся на него большом наследстве. Громова тут же, безо всякой предварительной платы, предложила ему перебраться в освободившуюся четырёхкомнатную квартиру на втором этаже, обещая отдельный стол и прочие привилегии, о коих ранее он не мог даже мечтать…

Панчулидзев сдержанно отказался:

— Благодарю вас, сударыня, я ещё не решил, где буду проживать в дальнейшем.

Громова недоумённо поджала подкрашенные губы, но, пересилив себя, натянуто улыбнулась и со словами «Всегда к услугам вашего сиятельства…» удалилась.

На столе в своей квартире Панчулидзев нашёл свежий номер «Голоса», подивился: «Надо же, гос-пожа Громова и впрямь не слукавила, предчувствовала мой приезд. Вот и газету свежую оставила…»

Он разобрал саквояж, снял сюртук. Достал письмо Мамонтова, перечёл его. Повертел в руках звёздную метку и спрятал вместе с письмом в резную деревянную шкатулку.

«В ближайшее же время пойду по указанному адресу!» С интересом развернул газету, пробежал взглядом первые полосы, пестрящие сообщениями из жизни двора и великосветского общества. В разделе экономических новостей внезапно наткнулся на объявление:

«Главное правление работающей под Высочайшим покровительством Российско-Аме-ри-кан-ской компании имеет честь сообщить о том, что ежегодное собрание акционеров компании состоится в Доме у Синего моста (Набережная реки Мойки, 72) сего года, 15 декабря. Начало в три часа пополудни».

«Вах!15 Это же в следующий понедельник… На ловца и зверь бежит…» — подумал Панчулидзев, усмотрев в заметке определённый знак судьбы.

Наутро он отправился на Невский проспект. В магазине модной одежды почти всю имеющуюся наличность потратил на приобретение нового костюма и пальто на меховой подкладке. Оглядев себя в новом наряде, остался доволен: из зеркала на него взирал элегантный молодой мужчина с усами а-ля покойный император Николай Павлович, с высоким челом и ярким румянцем на щеках.

Все преимущества своего нового обличья Панчулидзев в полной мере оценил на собрании акцио-неров.

 

К парадному подъезду трехэтажного особняка Российско-Американской компании он подъ-ехал на извозчике без четверти три, и не успел выйти из саней, как дверь перед ним широко распахнул швейцар в старинной ливрее с галунами. Он цепко оглядел посетителя, согнулся в глубоком поклоне и так, до конца не разгибаясь, проводил Панчулидзева до гардероба. Гардеробщик, очевидно, из отставных матросов, гаркнул: «Здравия желаю, ваше высокоблагородие!» — и кинулся снимать с него дорогое пальто, принял медвежью шапку и трость. Получив на чай, снова гаркнул: «Рады стараться!» — и встал во фрунт.

Всё это, включая титул, которым наградил его гардеробщик, изрядно позабавило Панчулидзева. Он, входя в роль знатной особы, милостиво кивнул старому служаке, прошёл в вестибюль и огляделся.

Ничего не напоминало ему картину, которую Кирилл Хлебников описал в своих исторических записках, прочитанных Панчулидзевым в детстве: ни флагов компании, ни портрета её основателя иркутского купца Григория Ивановича Шелихова, ни его преемников — голые стены, правда, облицованные дорогим белым мрамором. В расходящихся от вестибюля в разные стороны коридорах пусто и тихо, как в департаменте Министерства финансов, где довелось бывать Панчулидзеву, ко-гда передавал посылку от брата Михаила одному из его приятелей.

— Где будет проходить собрание акционеров, любезный? — обратился он к швейцару.

— В зале на втором этаже, ваше высокоблагородие… — ответил тот.

— Ваше сиятельство… — поправил его Панчулидзев и поднялся по мраморной лестнице.

Зал оказался полупустым. В мягких креслах, стоящих рядами, перед массивным дубовым столом сидело десятка три стариков в вицмундирах и фраках, они о чём-то перешёптывались друг с другом, не обратив на Панчулидзева никакого внимания. По шитью на воротниках и по золоту эполет и галунов он определил, что всё это были люди 4, 5 и 6-го классов, следовательно, те самые «ваши высокоблагородия» и «ваши превосходительства», к коим только что был причислен и он. Панчулидзев уселся в кресло на предпоследнем ряду и стал ждать.

Прошло несколько томительных минут, прежде чем распахнулась боковая дверь и в зал вошли трое мужчин. Все в преклонных летах, двое — в орденских лентах и при орденах, третий в красном мундире сенатора с золотым шитьём на воротнике и обшлагах. Вошедших встретили разрозненными аплодисментами. Пока они устраивались за столом, рядом с Панчулидзевым в кресло опустился опоздавший акционер.

Панчулидзев скосил на него глаза. Это был крепкий старик в морском мундире без эполет, с совершенно лысой головой и седыми бакенбардами. Именно таким Панчулидзев всегда представлял себе «морского волка». Новый сосед заметил взгляд Панчулидзева и неожиданно открыто улыбнулся ему, кивнул, как старому знакомому. Панчулидзев ответил ему лёгким поклоном.

В это время заговорил председательствующий — тучный и с вытянутым лошадиным лицом:

— Господа акционеры, от лица Главного правления нашей компании приветствую вас и благодарю, что вы откликнулись на приглашение…

«Интересно, кто это?» — едва подумал Панчулидзев и тут же услышал шёпот соседа:

— Председатель Главного правления господин Политковский, Владимир Гаврилович…

Панчулидзев даже не успел удивиться способности «морского волка» читать чужие мысли, как тот вполголоса представился:

— Капитан второго ранга в отставке Иляшевич. Столбовой дворянин. С кем имею честь?

— Князь Панчулидзев.

— Польщён знакомством, ваше сиятельство.

Политковский тем временем продолжал:

— …Решением Главного правления дивиденды за этот год выплачиваться не будут…

По залу пробежал лёгкий шум. Раздались возгласы:

— Позвольте, на каком основании?

— Что сие значит, ваше превосходительство?

Политковский отёр покрасневшее лицо платком и поднял руку:

— Не стоит беспокоиться, господа акционеры. Сие мера временная, вызванная необходимостью…

В зале снова зашумели:

— Какая необходимость? Извольте объясниться…

Политковский позвонил в серебряный колокольчик, прося тишины:

— Господа, господа акционеры, ваши тревоги совершенно напрасны, — важно произнёс он. — И лучшее тому подтверждение — продление высочайше дарованных привилегий нашей компании до одна тысяча восемьсот восемьдесят второго года.

Раздалось несколько хлопков.

Иляшевич наклонился к уху Панчулидзева и -сказал:

— Сии привилегии, князь, должен вам заметить, одна токмо фикция. По ним все расходы на содержание американских колоний будет по-прежнему нести компания, а управление ею великодушно предложено передать главному правителю, от компании не зависящему, но высочайшим повелением назначенному… Алеутов и прочих инородцев приказано с этого года от обязательной работы в пользу компании освободить, налогами не облагать… Потому-то и дивиденды акционерам выплатить нынче не из чего…

— Откуда вам, ваше высокоблагородие, это известно? — поинтересовался Панчулидзев.

— Так ведь нынешние долги компании государь поручил Комитету министров покрывать расходом по смете нашего морского ведомства. А там у меня ещё немало старых сослуживцев осталось… По мнению некоторых из них, сии меры по отношению к компании — не что иное, как попытка обанкротить оную… Конечно, всё можно понять и попытаться объяснить какой-то государственной нуждой, но разве допустимо лишать компанейские магазины их основных поставщиков? Я веду речь об алеутах…

Политковский продолжал убеждать акционеров проявить терпение и не волноваться:

— …в течение срока предоставленных нам и Высочайше утвержденных мнением Государственного Совета привилегий от второго апреля сего года производятся выплаты Государственным казначейством в сумме двести тысяч рублей на покрытие издержек по исполнению административных обязанностей компании… Долг компании в казну в семьсот два-дцать пять тысяч рублей со счетов компании тем же Высочайшим повелением сложен…

Панчулидзев совсем запутался в этих цифирях.

— Господин Иляшевич, не знаете ли вы, сколько нынче стоят акции компании?

Иляшевич, похоже, знал обо всём:

— Акция стапятидесятирублевого номинала на бирже торговалась вчера за сто рублей. Нынче, думаю, столько же… А позвольте полюбопытствовать, князь, вы продаёте или покупаете?

Панчулидзев окинул Иляшевича испытующим взглядом. «Морской волк» вызывал доверие.

— Я хотел бы продать большой пакет акций, доставшихся мне по наследству. Сударь, не посоветуете ли вы мне, к кому можно обратиться с этим?

Иляшевич покачал головой:

— Ой, не ко времени сия затея с продажей, ваше сиятельство. Прогадаете, истинно вам говорю. Разумней бы повременить, подождать лучшего курса…

— И всё же, нет ли у вас на примете человека, достойного доверия…

Иляшевич подумал немного и кивнул в сторону стола:

— Если вы так настаиваете, князь, обратитесь к сенатору. Насколько мне известно, у него на бирже есть свои люди. К тому же он один из членов совета директоров и сам крупнейший держатель акций компании. Посмотрите: вот он сидит справа от гос-подина председательствующего…

Панчулидзев устремил взгляд на сидящего справа от Политковского старца в сенаторском одеянии. Тот во время собрания, казалось, дремал. Но Панчулидзев приметил, что старый сенатор порой молниеносно вскидывал голову на тонкой, как у грифа шее, обводил острым взглядом присутствующих и снова впадал в прострацию.

— …Нам необходимо избрать нового председателя Главного правления, — перешёл к следующему вопросу Политковский и сразу же предложил: — Главное правление рекомендует на сей многотрудный пост, и, к слову, господа, мнение наше поддерживает Комитет господ министров, всем известного Егора Егоровича фон Врангеля, племянника нашего бывшего директора, уважаемого адмирала и члена Государственного Совета Фердинанда Петровича… — и первым зааплодировал.

Когда протокольная часть была завершена и большинство акционеров сгрудились вокруг нового председателя, спеша поздравить его с избранием, Панчулидзев, тепло попрощался с Иляшевичем и направился к сенатору.

Сморщенный, как высохшая груша, старик сидел в кресле, опираясь двумя руками, унизанными сверкающими перстнями, на трость с золотым набалдашником в виде головы Люцифера, голова его по-дёргивалась, веки были закрыты. Панчулидзев кашлянул и отрекомендовался. Старик пошамкал губами, но глаз не открыл. Панчулидзев представился ещё раз, едва не прокричав свой титул и имя.

Сенатор наконец открыл глаза, по-птичьи резко вскинул голову и уставился на него бесцветным пронзительным взором.

— Что вы хотите, молодой человек? — проскрипел он.

Панчулидзев вкратце изложил своё желание продать акции.

Сенатор заметно оживился:

— О какой сумме идёт речь?

Панчулидзев назвал цифру. Сенатор неожиданно ловко щёлкнул пальцами. Из толпы акционеров тотчас вынырнул немолодой, но по-юношески вертлявый господин в коричневом сюртучке и клетчатых брючках и приблизился, подобострастно кланяясь.

— Наум Лазаревич, прошу, уделите князю внимание, у него есть для вас одно интересное дельце…

Вертлявый господин преданно закивал и, пятясь, сильно картавя, заверил:

— Будет исполнено в самом лучшем виде, ваше высокопревосходительство.

Панчулидзев сдержанно произнёс:

— Благодарю и остаюсь обязанным вам…

Сенатор растянул сморщенные губы в подобие улыбки, но взгляд у него остался пронзительным:

— Что вы, князь, какие обязательства… Помогать добропорядочным молодым людям — вот единственное занятие, приносящее нам, старикам, истинное удовольствие… Мы-то пожили и знаем, что никакая добрая расторжка невозможна без мудрого совета и требует определённой savoir faire16. Купить подешевле, продать подороже — вот главный закон, определяющий успех в современном обществе. Помните об этом, молодой человек, и мы, непременно, с вами сочтёмся…

Сенатор устало закрыл глаза и склонил голову набок.

Панчулидзев отошёл в сторону, где его терпеливо поджидал Наум Лазаревич, сказавшийся маклером Санкт-Петербургской биржи. Они договорились о новой встрече tête-à-tête17 и расстались.

Панчулидзев, провожаемый подобострастным швейцаром, вышел на улицу.

Отойдя, он внимательным взглядом окинул Дом у Синего моста и обнаружил, что третий этаж надстроен совсем недавно — он заметно отличается от нижних двух этажей стилем и облицовкой.

Глядя на чёрную воду незамерзшей Мойки, Панчулидзев пошел по набережной, размышляя, что реконструкция особняка компании и заявление Политковского о якобы понесенных убытках как-то плохо вяжутся между собой.

 

 

5

 

По адресу, указанному Николаем Мамонтовым, Панчулидзев наведался на следующий день после собрания акционеров. Отправился пешком, благо Большая Морская была недалеко от его квартиры. Погода благоприятствовала пешей прогулке: вечером выпал снежок, прикрывший голые булыжниковые мостовые, и сразу придал всему городу обновлённый, праздничный вид.

Особняк Радзинской сразу бросался в глаза эклектичным стилем, вошедшим в моду четверть века назад. Фасад был украшен сложным декором, трёхчетвертными каннелированными колоннами и рустованными пилястрами полукруглого портика. Панчулидзев, в университете увлекавшийся архитектурой, предположил, что и внутреннее убранство дома должно быть пышным и изобиловать мрамором, кариатидами и резными деревянными панелями.

От размышлений о необарокко его отвлекла карета, отъезжающая от подъезда. В окне кареты Панчулидзев успел заметить старика в собольей шубе. «Да это же давешний сенатор из правления Российско-Американской компании…» — удивился он нечаянной встрече.

Но сюрпризы на этом не закончились. На звук колокольчика дверь отворила миловидная горничная. Панчулидзев протянул ей визитную карточку и заявил, что просит у графини аудиенции по делу, не терпящему отлагательств. Горничная приняла у него верхнюю одежду, проводила в гостиную, а сама упорхнула наверх по крутой мраморной лестнице, перила которой поддерживали кариатиды и атланты.

Как и предполагал Панчулидзев, гостиная была декорирована тканями и красным деревом. Он стал разглядывать французские и немецкие гобелены на стенах, изящную мебель из орехового дерева и не сразу услышал шаги за своей спиной. Однако, обгоняя их звук, до него донёсся аромат жасмина, сандалового дерева и ванили.

Панчулидзев, боясь поверить догадке, обернулся и замер: в трёх шагах от него стояла та, которую он так долго искал, — мадемуазель Полина. Она была в строгом чёрном платье с высоким воротником, плотно охватывающим шею. На плечах — кружевная чёрная шаль. Те же волосы цвета спелой ржи, те же зелёные глаза с солнечными пятнышками вокруг зрачков. И всё же это была как будто другая Полина. Она смотрела Панчулидзеву прямо в глаза. И ничего не дрогнуло в её лице, словно не были они вовсе знакомы.

— Здравствуйте, князь, — произнесла она ровным голосом. — Чем обязана вашему визиту?

Панчулидзев смешался: интонация графини подействовала на него как ушат холодной воды. Он не верил своим глазам и ушам: эту ли женщину сжимал в своих объятьях?

— Так что привело вас ко мне? — опять безо всяких эмоций переспросила она.

Он наконец совладал с собою, сдержанно поклонился, извлёк из кармана сюртука метку с синей звездой и без слов протянул ей.

Она едва заметно приподняла брови.

— Я знаю этот знак. Подождите, — сказала и вышла из гостиной.

Панчулидзев только тут окончательно опомнился. Достал платок, отёр лицо и стал судорожно думать, как дальше держать себя с нею. Придумать ничего так и не смог.

Полина вернулась с дагерротипом в руках и заговорила с Панчулидзевым уже по-иному — ласковей, как со старым другом:

— Я рада вас видеть, князь. Рада, что за посылкой Николая пришли именно вы… Хотя и не ждала увидеть обладателя пароля так скоро…

— Mersi18, графиня. Я много думал о вас со дня нашего знакомства… Мне, напротив, показалось, что прошла целая вечность…

Она словно не услышала этих слов:

— Николя совсем недавно был у меня…

Панчулидзев опешил:

— Как? Он давно должен быть в Вашингтоне!

— Helas19, должна вас огорчить. Он уехал из столицы не далее как вчера. Перед самым отъездом заходил попрощаться. Тогда и попросил меня передать свой дагерротип подателю условного знака. Право же, князь, всё это так похоже на милую детскую игру. Впрочем, Николя всегда был таким выдумщиком…

Панчулидзев принял дагерротип, с которого на него с загадочной улыбкой взирал друг детства.

— И это всё, что просил передать мне Николай? — убирая карточку в карман, спросил он. — Странно, он писал ко мне, уверяя, что от вас я смогу узнать подробности того, что с ним приключилось…

Полина развела руками:

— Нет, больше ничего поведать вам, князь, я не могу. Да и что такого может с моим кузеном приключиться?

— Так, Мамонтов — ваш кузен?

— Как говорится, седьмая вода на киселе… Моя матушка была кузиной его отцу Михаилу Алексеевичу… Но мы всё равно дружили с Николя. Он меня смешил… — она улыбнулась каким-то своим воспоминаниям и добавила: — Il est si distingué20

— Странно, un ami d’enfance21 никогда не рас-сказывал мне о вас… — задумчиво произнёс Панчулидзев.

Она мило отпарировала:

— И мне о вас он ничего не говорил, хотя ваша фамилия, князь, мне и при первой встрече показалась знакомой. Может быть, чаю изволите?

Усилием воли он подавил в себе желание побыть с нею подольше:

— Благодарю, графиня, я и так рискую показаться назойливым. Может быть, в другой раз, если вы позволите…

— При случае буду всегда рада видеть вас. — Она снова стала непроницаемой и отстранённой.

Всю обратную дорогу Панчулидзев размышлял о своём визите к Радзинской, недоумевая, что случилось с нею за прошедшие месяцы: или она так переменилась к нему, или он сам вообразил непонятно что? Не давал ему покоя и полученный дагерротип. Что означает сей подарок, каким образом он поможет раскрыть тайны, которыми пронизано письмо старого друга? Почему Николай оставил дагерротип именно у Полины? Какие отношения связывают их?..

Когда Панчулидзев подошёл к Дворцовому мосту, у него вдруг возникло ощущение, что за ним следят. Он несколько раз внезапно останавливался и озирался по сторонам. Ничего подозрительного не заметил, но странное ощущение так и не оставило его до самого дома Громовой.

В квартире он зажёг лампу и принялся разглядывать дагерротип. Карточка была самой обычной: на лицевой стороне портрет друга, сидящего в мягком кресле с подушкой под голову и какой-то книгой в руках, на обороте — обычная серая картонка: ни одного слова, никакого знака… Он взял лупу и вгляделся в детали.

Прочел золотую тиснёную надпись: «Светопись. Дагерротипная мастерская господина Левицкого». И ниже — адрес, набранный более мелким петитом: «Невский проспект, 28». Панчулидзев знал это заведение, расположенное напротив Казанского собора. Сам фотографировался там при поступлении в университет… Сидел в том же кресле. Высокие подушки охватывали голову, делая попавшего в кресло непо-движным, словно статуя в Летнем саду.

Панчулидзев стал разбирать название книги, которую держал Мамонтов. Надпись была сделана по-английски. С этим языком Панчулидзев был не в ладах, несмотря на свою предрасположенность к языкам, которую отмечали даже профессора в университете. Впрочем, здесь он обошёлся без словаря. На книге значилось: «Walter Scott. The Antiquary». Конечно же, это роман Вальтера Скотта «Антикварий», изданный в шестнадцатом году в Англии. Матушка Варвара Ивановна, великолепно владевшая английским, читала его Панчулидзеву в детстве, сразу же делая перевод. Она пыталась привить Георгию любовь к языку Шекспира и даже заставляла учить на-изусть цитируемые в романе стихи.

Панчулидзев поднатужился и припомнил один из эпиграфов, нравящийся Варваре Ивановне: «Я знал Ансельмо. Умный, осторожный, Он с мудростью лукавство сочетал…»

Конечно, Николай неспроста на фотографии сидит с «Антикваром» в руках. Это знак, вне всякого сомнения. Но вот какой?

Панчулидзев стал припоминать сюжет романа, искать в нём какую-нибудь зацепку. Но, сколько ни бился, ничего путного в голову так и не пришло, кроме того, что всё в этом романе связано с секретами и разоблачениями, которые герои раскрывали, срывая маски со своих противников. Может быть, и ему следует сорвать маску с фотографии?

Оглядев дагерротип ещё раз, meo periculo22 он осторожно оторвал картонку, к которой была приклеена карточка. Увидел на её обороте надпись: «Английская набережная, 18. Петербургский частный коммерческий банк братьев Елисеевых. Сейфовая ячейка № 11 (до востребования)».

Как выглядит сейфовая ячейка, каким образом он получит доступ к ней — Панчулидзев не знал. Однако это было уже что-то реальное, и он решил действовать sine mora23. Дорожный паспорт был при нём: по возвращении в столицу он ещё не успел снести его в адресную экспедицию. Помимо паспорта, на всякий случай, Панчулидзев прихватил с собой и грамоту на дворянское достоинство и отправился в банк.

В банке он, не впервой за последние дни, убедился, что будь ты хоть семи пядей во лбу, а встретят тебя по одёжке. Новое платье Панчулидзева вкупе с княжеской грамотой произвели на банковского служителя должное впечатление.

Он сразу встал во фрунт и, хотя довольно долго и придирчиво проверял его бумаги, но то и дело извинялся за формальности, неизбежные при подобной, новой для банка, услуге.

Удостоверясь, что перед ним тот самый клиент, на чьё имя открыта ячейка, служитель вручил ему ключ и проводил в комнату для хранения ценностей, где оставил Панчулидзева одного.

С замиранием сердца Панчулидзев раскрыл дверцу своей ячейки и увидел в глубине её небольшую записную книжку. Вещица была дорогой, с золотым обрезом, в зелёном сафьяновом переплёте, с золотой же застёжкой.

Он раскрыл книжку и сразу узнал почерк друга.

 

 

Записки Николая Михайловича Мамонтова

 

Пишу эти записки, не помышляя состязаться с теми, кто полагает себя сочинителями, одарёнными талантом связывать буквы в слова, а слова соединять в предложения. Доверяю бумаге мои мысли и чувства с одной целью: лучше разобраться в том, что со мной произошло и что может ещё произойти в дальнейшем.

Вести дневник, как это принято у многих людей моего круга, мне лень, да и полагаю бессмысленным это занятие. Станешь писать в дневнике хулу на сегодняшний день, желчно высмеивать всё происходящее, самому после будет стыдно за подобную оценку; если же, напротив, будешь смотреть на окружающее восторженно, через розовые стёкла, неизбежно утратишь честный взгляд на вещи и события, что не менее постыдно…

Посему и избрал я род записок, где, не особенно привязываясь к хронологии событий, без обязанности ежедневно отчитываться в каждой мелочи, надеюсь остаться в должной мере справедливым к себе и к другим.

…Всё началось в университете, со встречи с Профессором (буду называть его именно так, ибо он вряд ли повинен в чём-то худом, скорее всего, искренне заблуждающийся или чрезмерно доверчивый человек, как и я в недавнем прошлом).

Нашу встречу я запомнил в подробностях, точно она случилась вчера.

В переполненной аудитории нашего историко-филологического факультета, где помимо нас, студентов, сошлись, как нарочно, ректор Альфонский, ста-ри-чок-генерал — попечитель университета, профессора Чичерин и Сергиевский, какие-то незнакомые мне два батюшки с животами непомерных размеров (для всех них впереди были поставлены мягкие стулья с высокими спинками), необычно широко шагая, появился маленький человек с непропорционально большой головой, смуглым лицом, в очках синего цвета. Он взошёл на кафедру и заговорил быстро, как будто экспромтом, с заметным южнорусским акцентом:

— Милостивые господа, чтобы войти в интересы нравственной жизни русского народа, надобно сначала разобраться в истории философии… При взгляде на любой предмет у нас невольно родится вопрос: от чего он произошёл, какие его свойства? То есть самый простой анализ вещей, подлежащих нашему чувству, приводит нас к размышлениям о причинности и свойствах. Но свойства вещей постоянно изменяются, и ни одной вещи мы не можем приписать какого-то постоянного, несокрушимого качества. Вода делается паром, пар сгущается в облако, облако со временем разрешается водой… То же и во внутреннем мире духа человеческого. Воображение строит образы, но рассудок разбивает их; чувства наши враждуют с холодным рассудком, а рассудок никак не может примириться с тем, что мы называем совестью. Как подчинить мышлению эти непрерывные изменения вещей, как примирить с разумом все названные противоречия? Где найти точку опоры? Если огонь погас, то он перестал быть огнём, а если он — огонь, то не должен гаснуть. Так, подступая с анализом к простым выражениям обыденного смысла, мы встречаемся с философией, которая пытается примирить те противоречия, что открываются в вещах мыслящему духу…

Я слушал Профессора, затаив дыхание, я даже не вёл конспекта, чтобы не потерять нить его мысли, вьющуюся, казалось, бесконечно. Его интеллект потряс моё воображение. Это был человек из другой сферы. С такими людьми мне не доводилось сталкиваться прежде. Неудивительно, что я сделался самым преданным его учеником и поклонником, который ловил каждое слово, срывающееся с уст своего кумира.

На третьем курсе и он обратил на меня внимание. Стал приглашать для философских бесед, давал почитать книги мудрецов древности и современных мыслителей: от Гераклита до Фихте, от Платона и Аристотеля до Гегеля, Гербарта и Шеллинга.

— Каждая система есть ступень той бесконечной лестницы, по которой мыслящий дух человека восходит до самосознания, — вещал мой ментор. И я безоговорочно верил ему.

Ближе к концу четвёртого курса наши отношения стали совсем доверительными. Я был даже удостоен приглашения к Профессору на обед, где был представлен его дородной и немногословной супруге и сухопарым дочерям, не вызвавшим во мне интереса, на который их родители, возможно, рассчитывали. Тем не менее обед, хотя и не столь хлебосольный, как принято у нас в имении, прошёл чинно и благородно.

После десерта Профессор пригласил меня в свой кабинет. Я вошёл в него с понятным трепетом и душевным волнением: ведь именно здесь рождаются могучие идеи, которыми поражает он нас, своих учеников. Мне сразу бросился в глаза висящий в простенке между книжными шкафами портрет европейского рыцаря в шапочке и в мантии, из-под которой виднелись стальные латы. Подойдя поближе, я прочёл подпись, сделанную рукой Профессора: «Фердинанд герцог Брауншвейг-Люнебургский, великий мастер всех со-единённых лож».

Профессор пригласил меня присесть в кресло и начал речь издалека.

— Человек есть мера вещей, — напомнил он мне высказывание Протагора и спросил: — Нравственно облагораживать людей и объединять их на началах братской любви, равенства, взаимопомощи и верности, не это ли, мой юный друг, лучшее предназначение человека мыслящего?

Я согласно кивнул, ещё не понимая, к чему он клонит, а Профессор продолжал:

— В Евангелии от Марка говорится: «Вам дано знать тайны Царствия Божия, а тем внешним всё бывает в притчах, так что они своими глазами смот-рят — и не видят; своими ушами слышат — и не разумеют…» Понятно? Послушайте одну притчу.

Когда царь Соломон, которому повиновались духи, поручил зодчему Адонираму управлять всеми работами, число строителей Храма достигло уже трёх тысяч. Чтобы избежать путаницы при раздаче денег, Адонирам разделил своих людей на три разряда: учеников, подмастерьев и мастеров. Разряды эти можно было узнавать только при помощи тайных знаков, слов и прикосновений. Однажды трое подмастерьев, решив поскорее стать мастерами, устроили в храме засаду. Они подстерегли Адонирама, чтобы выпытать у него высший мастерский пароль. Когда Адонирам появился у южного входа, один из них вышел из-за укрытия и потребовал секретный пароль. Адонирам отказался сообщить подмастерью высокие тайные знаки, и тут же подмастерье ударил его по голове линейкой. Адонирам бросился к западной двери, но и там его ждал заговорщик, который нанёс удар в сердце остроконечным наугольником. Собрав последние силы, Адонирам хотел спастись через последнюю, восточную дверь, но третий убийца добил строителя мастерком. Когда на город опустилась мгла, подмастерья унесли тело Адонирама на Ливанскую гору, где и закопали, отметив место ветвью акации. Но посланные царем девять мастеров обнаружили могилу, легко выдернув ветку из покрытой мохом земли. Они разрыли землю и увидели тело. Один из мастеров коснулся мёртвого Адонирама ладонью и сказал: «Макбенак! Плоть покидает кости!» И тогда было условлено, что слово это останется впредь между мастерами вместо утерянного со смертью Адонирама пароля. Девять строителей, обнаруживших кости, в один голос воскликнули: «Благодарение югу, наш мастер имеет мшистый холм!»

Профессор на минуту умолк, пытаясь понять, какое впечатление произвела на меня притча. Очевидно, впечатление было благостным. Он сказал:

— И сегодня есть мастера, знающие тайну, желающие открыть её посвящённым. Полагаю, что вы, мой мальчик, могли бы стать одним из них. Одним из нас! — сделал он ударение на последнем слове.

Кого из молодых людей не соблазнят подобные предложения, пронизанные моральными постулатами и тайной? Конечно, я согласился, спросив лишь об одном, не противоречит ли сие общество власти Государя Императора и процветанию империи…

Профессор улыбнулся:

— Цель наша не противоречить власти, данной от Бога, а бороться с пороками общества. Давайте помолимся, мой мальчик, — заключил он наш разговор и прочёл молитву: — Отче Вселенной, ты, которому все народы поклоняются под именами -Иеговы, Юпитера и Господа! Bepxoвная и первая причина, скрывающая твою божественную cyщность от моих глаз и показывающая только мое неведение и слабость, дай мне в этом состоянии слепоты отличать добро от зла и оставлять человеческой свободе её права, не посягая на твои святые заповеди. Hayчи меня бояться пуще ада того, что мне запрещает моя совесть, предпочитать самому небу того, что она мне велит!

Позже, когда я познакомился с книгами, которыми в изобилии снабдил меня Профессор, я понял, что он — розенкрейцер, или «вольный каменщик», член тайной ложи, к вступлению в которую и начал меня готовить.

Подготовка заняла около полугода. В начале мая, незадолго до окончания университета, Профессор объявил мне день посвящения.

Он приехал за мной в карете. Когда я забрался в неё, мне тут же завязали глаза и долго везли куда-то. Там, где карета остановилась, Профессор помог мне выйти и повёл за руку по аллее. Я явственно слышал хруст гравия под каблуками наших башмаков. Потом мы спустились по гулким ступеням. На меня повеяло сыростью и плесенью. Рядом раздались негромкие голоса. Чьи-то руки ловко сдернули с меня сюртук, жилет, развязали галстук и расстегнули ворот рубашки. Затем закатали штанину на левой ноге до колена, сняли с моей правой ноги ботинок и чулок. Я почувствовал, что ногу мою погрузили во что-то мягкое, очень похожее на домашнюю туфлю. На шею мне накинули волосяную петлю.

— Ничего не бойтесь, — подбодрил меня Про-фессор.

Я промычал что-то вроде того, что ничего не боюсь и готов ко всему.

Крепкие руки подхватили меня под локти и повели. Снова были ступени. Но на этот раз мы двигались наверх. Скрипнула дверь, и мы очутились в большой зале — я поймал себя на мысли, что даже с завязанными глазами могу как-то ориентироваться в пространстве. В нём было многолюдно. Хотя все молчали, но я ощущал их присутствие.

Внезапно мне в грудь уткнулись три острых клинка, и кто-то старческим надтреснутым голосом спросил:

— Брат, нет ли чего-нибудь между вами и мною?

Я уже знал, какие вопросы будет задавать мастер, и выучил слова, что нужно мне ответить.

— Есть, достопочтенный, — произнёс я как можно торжественней.

 — Что же это такое, брат?

 — Великая тайна, достопочтенный.

 — Какая это тайна, брат? — вопрошал надтреснутый голос.

 — Каменщичество.

Голос умолк, а клинки глубже вонзились мне в грудь.

— Итак, вы, я полагаю, масон? Почему вы сде-лались масоном? — выдержав паузу, спросил меня -мастер.

— Достопочтенный, я вступаю в масоны для тайны и чтобы из мрака тотчас перейти в свет, — как по писаному ответил я.

— Как готовили вас?

— Я не был ни раздет, ни одет, ни босой, ни обутый, с меня убрали всякий металл, я был с завязанными глазами, с верёвкой на шее. Меня повели к дверям ложи в неподвижно-подвижном положении, под руку с друзь-ями, в которых я узнал потом своих братьев.

— Как вы вошли? — продолжил мастер ритуал.

— По острию меча, которое приставили к моей обнажённой груди.

— Чего вы желаете больше всего?

— Быть приведённым к свету, — ответил я.

При этих словах с глаз моих сняли повязку и я увидел напротив себя трёх братьев, направивших в грудь мою обнажённые мечи. На лицах их были маски. Они опустили клинки, сняли с моей шеи верёвку. Вперёд выступил почтенный старик, тоже в маске. Он был в фартуке, на котором были изображены символы фармазонов: треугольник с глазом внутри и циркуль. Мастер взял меня за правую руку и посвятил в сан подмастерья. Затем, после ритуальной беседы, я встал на колени и, положив руку на раскрытую Библию, поклялся свято хранить секреты ложи. Как сейчас по-мню эти страшные клятвы: «…Пусть моё тело разрежут пополам, мои внутренности сожгут, а пепел развеют по лику земли, если я не оберегу от профанов масонские секреты, если не сохраню братскую верность другим мастерам…»

Помню, в голове у меня, несмотря на торжественность церемонии, промелькнуло, что как-то не вяжутся слова о покорности ложи законам Божьим с тем, что Папа Пий IX обрушивался с проклятиями на масонство в своих посланиях за 1864 и 1865 годы. Но тут один из надзирателей (помощников мастера, стоящих от него пообочь) вручил мне передник, который я тут же надел на себя под аплодисменты братьев.

— Братья! — обратился ко всем мастер. — Помолимся великому и всеобщему архитектору мира и строителю человека о благословении всех наших предприятий, о том, чтобы новый друг стал нашим верным братом, чтобы ниспослал он мир и милость и сделал нас причастными к божественной природе. Благословение небес да сниидет на нас и на всех истинных каменщиков, и да украсит оно и обновит нас всеми нравственными и общественными добродетелями!

— Аминь! — воскликнули братья и я с ними в один голос, затем все принялись снимать с себя ордена, знаки, запоны.

Церемония была завершена.

Я стал масоном. Но видимым образом ничто в моей жизни в ближайшие месяцы не изменилось. Я побывал на двух собраниях вместе с Профессором и другими братьями. На одном из собраний подверг-лась поруганию книга «Масон без маски, или Подлинные таинства масонские, изданные со многими подробностями точно и беспристрастно». Принадлежала она перу некоего Уилсона и была в 1784 году переведена с французского.

— Это мерзкий памфлет на наши ложи! Ритуал в нём искажается, а смысл таинств извращён! — возмущался Профессор. — Профаны, любопытствующие наши дела, никогда слабые очи ваши не узрят оных! Вы и того не узнаете, как поют фреры24!

Какими делами занимается ложа, я в эти месяцы так и не узнал. Всё, что мне было открыто, это несколько условных знаков и рукопожатий да два тайных слова, по которым узнаю я братьев моих, смогу судить об их положении в ложе. Но ничуть не приблизился я в своих познаниях к главной цели, о которой писал основатель масонства в России Елагин — «сохранение и предание потомству некоторого важного таинства от самых древнейших веков и даже от первого человека до нас дошедшего, от которого таинства, может быть, судьба целого человеческого рода зависит, доколе Бог благоволит ко благу человечества открыть оное всему миру».

Наиболее часто повторялись на этих собраниях слова основателя московской ложи Шварца: «Человек в настоящее время гнилой и вонючий сосуд, наполненный всякой мерзостью. Таким он стал со времени грехопадения Адама, от премудрости которого осталась одна только искорка света, перешедшая к еврейским сектам ессеев и терапевтов, а от них к нам, розенкрейцерам. Надо сделаться безгрешным, каким был Адам до падения, а для этого необходимо самоусовершенствование».

Сосудом, наполненным мерзостью и вонью, я себя, при всём уважении к магистру, не ощущал, но самосовершенствоваться был готов…

События стали развиваться стремительно, когда я окончил курс университета. Неожиданно для себя самого получил назначение в Восточно-Азиатский департамент Министерства иностранных дел. Ещё большее изумление вызвало то, что должность моя соответствовала чину титулярного советника, равного чину самого Профессора. Ни связей, ни родства в высшем свете я не имел, посему воспринял сие назначение не чем иным, как чудом. Об этом и сказал Профессору при прощании. Он в ответ только загадочно улыбнулся и повторил своё любимое изречение:

— Профаны, любопытствующие наши дела, нико-гда слабые очи ваши не узрят оных!

Ещё он снабдил меня письмом к одному сюверьяну25, живущему в столице.

— Вас ждут большие дела, мой мальчик! Надеюсь, что вы не подведёте моё доверие! — такими словами Профессор проводил меня.

Большие дела не заставили себя ждать. Сюверьян вскоре после нашего знакомства представил меня венераблю26. Это был древний старец в шитом золотом придворном вицмундире. Его лицо скрывала маска. Он едва мог шевелить губами, но глаза из-под маски буквально сверлили меня.

— Свет мастера — это видимая темнота, — припав ухом к губам старца, озвучил сюверьян слова его. — В этом мире всё не такое, каким кажется. Люди не видят видимое. Лучше всего сокрыто то, что на виду. Вы скоро, молодой человек, сможете видеть то, что сокрыто от остальных. Помните о клятве, данной ложе…

Через полгода я опять-таки неожиданно получил назначение в нашу миссию в Вашингтоне. Это в мои-то лета! Сюверьян поздравил меня с этим и без обиняков пояснил, что назначением и чином я обязан ложе, что посланник барон Стекль — человек нашего круга и что я должен полностью доверять ему и выполнять безоговорочно все его распоряжения…

— Но это не требует особых разъяснений, сударь, — сказал я. — Это мой служебный долг, и я исполню его безукоризненно, как велит присяга, данная нашему Государю…

Сюверьян строго посмотрел на меня и сказал довольно резко:

— Запомните, фрер: присяга ложе выше всех остальных присяг.

В департаменте мне сообщили, что мой отъезд в Америку отложен до прибытия в Санкт-Петербург господина полномочного посланника Стекля, от коего я и получу дальнейшие распоряжения.

Барон Стекль прибыл в самом начале декабря, но встретился со мной не сразу, а только дней через десять по приезде. Как мне объяснил директор департамента, Стекль был занят, наносил важные визиты. Позже я узнал, что он был дважды удостоен Высочайшей аудиенции и трижды беседовал с глазу на глаз с нашим министром, князем Горчаковым…

Когда мы наконец встретились, барон излучал само благодушие и любезность. Он поздоровался со мной условным рукопожатием, давая понять, что знает, кто я, доверяет, и заговорил по-французски:

— Господин Мамонтов, вы послезавтра отправитесь в наши колонии на Аляске. Вам надлежит, не производя лишнего шума, изучить обстановку в Новоархангельске и возможную реакцию тамошних жителей и главное — правителя колоний князя Максудова, на случай, если колонии в ближайшее время будут переданы Северо-Американским Соединённым Штатам. Информация эта совершенно секретная, и вам не стоит напрямую заговаривать о такой возможности ни с самим князем, ни с его сотрудниками, дабы не вызвать паники среди владельцев акций Российско-Амери-кан-ской компании и противников сей сделки как в России, так и за её пределами.

Я онемел, не находя, что ответить.

Стекль перешёл вдруг на немецкий язык, очевидно, желая проверить мои познания в нём:

— После того как исполните сию миссию, отправляйтесь в Вашингтон, куда и я надеюсь к тому времени прибыть. Детали ваших действий на Аляске обсудим завтра. А пока потрудитесь получить все необходимые бумаги у товарища министра иностранных дел, его превосходительства господина Вестмана, проститесь с родными.

Я поблагодарил его по-английски, сказав, что уже простился со всеми родственниками. Чтобы не выдать волнение, охватившее меня после известия о возможной продаже Аляски, спросил как можно непринуждённее:

— Как вам показался Санкт-Петербург, ваше высокопревосходительство, после возвращения?

Стекль отвечал, что столица российская за три года расцвела и всё более напоминает ему Вену, родной город его отца.

— Впрочем, — добавил он, — что-то в нынешнем Санкт-Петербурге есть и от Рима, где когда-то жил мой дед по матери.

Мы ещё поговорили о вещах, не связанных со службой, и расстались.

Всю ночь я не находил себе места: как можно продавать Аляску? Это же русская земля! Знает ли о предстоящей сделке Государь? Насколько правомерна она? Может ли вообще быть правомерной передача отеческой земли иноземцам? Имею ли право я участвовать во всём этом, не предав своей отчизны и данной клятвы?

«…Пусть моё тело разрежут пополам, мои внутренности сожгут, а пепел развеют по лику земли, если я не оберегу от профанов масонские секреты, если не сохраню братскую верность другим мастерам…»

Сейчас я уповаю только на Бога Всевышняго и молю его: Боже! Дай мне разум и душевный покой принять то, что я не в силах изменить, мужество изменить то, что могу, и мудрость отличить одно от другого…

 

 

 

Глава вторая

1

 

Кирпичи сами собой на голову не падают. Эту банальную истину Панчулидзев постиг на следующий день после прочтения записок Мамонтова.

Утром он отправился на биржу, на встречу к Науму Лазаревичу.

Не успел Панчулидзев сделать и пары шагов с крыльца, как прямо перед его носом просвистел кирпич, бухнулся о мостовую и разбился вдребезги, засыпав новые башмаки рыжими осколками. Панчулидзев прижался к стене и испуганно вытаращился наверх. В первое мгновение ему показалось, что кто-то, свесившись с крыши, наблюдает за ним. Он сморгнул, снова воззрился наверх и ничего не увидел. Но снег, слетавший с крыши, подсказывал, что там кто-то есть.

Панчулидзев взревел от ярости, бросился в подъезд и так быстро, как позволяло тяжёлое меховое пальто, поднялся на верхний этаж. Чердачная дверь была открыта. Ржавый замок висел на скобе. Тяжело дыша, Панчулидзев по скрипучей лестнице влез на чердак, огляделся. Никого.

Он высунул голову в круглое окно. На крыше тоже никого не обнаружил, но к карнизу тянулись от окна, пересекаясь друг с другом, цепочки крупных следов. Пока он, вглядываясь в них, гадал, кому они могут принадлежать, сзади скрипнула чердачная дверь и со стуком захлопнулась. По лестнице загрохотали каблуки.

Панчулидзев метнулся к двери. Она оказалась запертой. Убегавший успел продеть в скобы дужку замка. Панчулидзев подёргал дверь, отступил и ударил в неё с размаху. Вместе с выбитой дверью вывалился в подъезд. Поднялся, потирая ушибленное плечо, прислушался. В подъезде уже было тихо. Преследовать неизвестного, похоже, не имело смысла.

В расстроенных чувствах, весь перепачканный, он вернулся к себе. Почистил пальто, умылся, думая только об одном: кто и зачем покушался на его жизнь?

Идти на встречу с маклером совершенно расхотелось. Но отменить её было нельзя, и Панчулидзев вышёл из дома. Однако чувство тревоги не покидало его. По дороге он старался держаться подальше от зданий, пристально вглядывался в прохожих — в каждом мерещился враг.

На бирже, несмотря на утро, было оживлённо.

Панчулидзев здесь оказался впервые. Он с интересом разглядывал большой четырёхугольный зал, в котором рядами стояли стулья. На них с непроницаемыми лицами восседали старшие маклеры, прислушиваясь к раздающимся то тут, то там предложениям ценных бумаг. Маклеры помоложе метались по залу как угорелые. Они всем своим видом демонстрировали свою значимость, выкрикивая котировки продаваемых и покупаемых акций. На стене висела большая графитовая доска, на которой мелом записывались столбики непонятных Панчулидзеву цифр. Выше доски размещались часы с огромным циферблатом. На противоположной стороне поверху шла тесная галерея, очевидно, для публики. На неё Панчулидзев и поднялся в надежде оттуда разглядеть Наума Лазаревича среди этого людского скопища.

Не успел Панчулидзев подняться наверх, как мак-лер сам разыскал его.

— Здравствуйте, ваше сиятельство, — весело поблескивая масленистыми глазками, сказал он, пожимая ему руку.

Рукопожатие Наума Лазаревича было совсем иным, чем при первой встрече, — уверенным и крепким. От былой вертлявости маклера не осталось и следа. Чувствовалось, что здесь он — в своей стихии.

— Вижу, ваше сиятельство, вам всё внове, — заметил он со своим своеобразным акцентом. — О, биржа — это вряд ли создание Божье. Но какое это великое создание! — в его голосе звучали торжественные нотки. — Биржа — это особый мир, дорогой князь. Aureum quidem opus…27 Здесь происходит множество всего: удивительного и трагического. Я видел, как за один, всего за один час миллионщики становились нищими, а человек без особого достатка делался обладателем огромного состояния. И самое главное, никто, даже дьявол, вам не объяснит, по какой это случилось причине… Биржевые слухи правят миром! Раз! И акции взлетели до небес, какой-то счастливчик успел получить свой барыш. Два — и то, что стоило десятки тысяч, уже не стоит и ломаного гроша… Слушайте старого Наума, он знает, что говорит… Впрочем, время — деньги! Пойдёмте, ваше сиятельство, обсудим нашу проблему… — Наум Лазаревич сделал ударение на слове «нашу», что резануло слух Панчулидзева, однако он благоразумно промолчал.

Они спустились в зал. Наум Лазаревич отворил одну из многочисленных боковых дверок. В небольшой комнате, перегороженной конторкой, восседал молодой человек, удивительно похожий на Наума Лазаревича. «Наверное, сын…» — подумал Панчулидзев. Наум Лазаревич сделал молодому человеку едва заметный знак, и тот, поклонившись Панчулидзеву, быстро вышел из комнаты.

— Денежные вопросы лучше решать без свидетелей, не правда ли? — Наум Лазаревич таинственно улыбнулся, обнажая жёлтые, неровные зубы и воспалённые дёсны.

Панчулидзев достал из пакета акции, протянул их маклеру.

Наум Лазаревич долго и внимательно разглядывал ценные бумаги, смотрел на водяные знаки на просвет лампы, шевелил губами, как будто что-то подсчитывая. Затем так же долго писал расписку и перечитывал её, словно боясь ошибиться. Наконец отдал расписку Панчулидзеву со словами:

— Попробую для вас что-то сделать… Замечу, что это будет в нынешних обстоятельствах не просто. Но я попытаюсь, попытаюсь… Конечно, только ради лица, хлопотавшего за вас… И вы очень, очень правильно поступили, что по совету упомянутого лица обратились именно ко мне. — Наум Лазаревич заговорщически приблизился к Панчулидзеву и свистящим шёпотом спросил: — Простите моё любопытство, дорогой князь, что именно вы собираетесь делать со всем этим богатством, когда оно-таки будет реализовано? Надеюсь, вы не положите его в кубышку? Деньги в кубышке лежать не должны. Деньги должны делать деньги. Уж поверьте, я что-то понимаю в том, что говорю. Вот упомянутое прежде знатное лицо, известное вам, например, вложило весь свой капитал в железнодорожные концессии. Сейчас все умные люди так поступают. За этими железными дорогами — будущее… Вы, надеюсь, меня понимаете правильно?

Панчулидзев рассеянно кивнул и отстранился: Наум Лазаревич уже начал раздражать его своими советами. Да и упоминание о сенаторе было не-приятно.

Наум Лазаревич, не найдя в нём благодарного слушателя, закончил довольно сухо:

— Зайдите через неделю-другую, ваше сиятельство. Впрочем, если наше дельце выгорит раньше, я сам извещу вас об этом…

Панчулидзев отправился домой. На душе у него по-прежнему кошки скребли. Конечно, это вполне объяснялось утренним происшествием, но внутренний голос подсказывал Панчулидзеву, что сегодня случится ещё что-то неприятное.

Он вошёл в квартиру и сразу почувствовал что-то неладное. Огляделся — все вещи были на своих местах. Однако ощущение, что здесь побывал кто-то чужой, буквально витало в воздухе. Панчулидзев прошёлся по комнатам, провёл пальцами по корешкам книг на полке. Пошелестел газетами на столе. Взгляд его упал на резную шкатулку. Он открыл её. На дне сиротливо лежала звёздная метка, а письмо Мамонтова исчезло.

Панчулидзев судорожно принялся искать его в ящиках стола, среди книг, в надежде, что сам взял письмо из шкатулки, перепрятал и просто забыл об этом. Он обшарил всю квартиру, но письма не нашёл.

Он спустился в лакейскую и спросил слугу, обычно убиравшего у него, был ли тот сегодня в квартире. Получил отрицательный ответ. Узнал у швейцара и Громовой, не спрашивал ли его кто-то нынче. И хозяйка, и швейцар в голос заверили, что никто не спрашивал, и вообще чужих людей сегодня не было.

Панчулидзев снова поднялся к себе и заметался по квартире. Его пробил холодный пот. Запоздало вспомнилась просьба Мамонтова уничтожить письмо сразу по прочтении. Конечно, ничего особенно секретного в нём не было, но там был адрес Радзинской. Он заскрежетал зубами от мысли, что теперь кто-то чужой и недобрый узнает адрес Полины, проведает о её знакомстве с Мамонтовым, доверившим и ей какие-то секреты. То, что нынешние происшествия связаны с Мамонтовым, Панчулидзев уже не сомневался. Тайное общество, письмо Николая и его записки, разглашающие масонские секреты… Всё это вполне могло послужить поводом для охоты за Панчулидзевым как посвящённым в эту тайну. И впервые за этот день он испугался по-настоящему. Не за себя самого, а за Полину: и ей теперь угрожает опасность!

Он торопливо оделся и бросился к её дому, с одним желанием — предупредить, защитить, спасти…

Полины дома не оказалось. Знакомая горничная сказала, что графиня в гостях и обещалась быть поздно.

Панчулидзев несолоно хлебавши вернулся к себе.

Снимая пальто, машинально проверил карманы. В одном из них обнаружил книжку в зелёном переплёте. Сначала обрадовался находке и тут же рассердился на себя: ведь опять не выполнил ещё одну просьбу Мамонтова — не сжёг эти его записи.

Он тут же спустился в истопницкую, где на удачу никого не оказалось. Панчулидзев открыл дверцу печи и стал вырывать из записной книжки листы и бросать их в огонь. В последнюю очередь он отправил в топку сафьяновую обложку и собрался уже уйти, когда на картонной основе обложки стали проступать буквы.

Панчулидзев схватил кочергу и выгреб горящую картонку из печи, ногой затоптал пламя. С трудом, но разобрал надпись: «Москва. Петропавловский переулок у Хитрова рынка. В трактире «Сибирь» спросить господина Завалишина».

Он несколько раз повторил прочитанное и бросил картонку в огонь. Дождался, пока она не сгорит дотла, поворошил пепел кочергой:

«Надо же, шен Николай, генацвале28, вспомнил ты нашу игру в тайнопись! Мы ведь часто посылали письма, написанные молоком… А прочесть их можно было, только подержав над огнём… Конечно же, ты просил сжечь записки не только затем, чтобы уберечь их от чужих глаз, но и чтобы я смог узнать адрес нового тайника…»

Эта предосторожность друга в свете нынешних событий вовсе не показалась Панчулидзеву излишней.

 

 

2

 

Полина появилась в его квартире ранним утром. Про такие визиты так и говорят: свалилась, как кирпич на голову. Панчулидзев даже не успел подумать, что своим вчерашним появлением у Радзинской вызвал этот ответный визит. Едва она вошла, как он напрочь забыл обо всём на свете и только растерянно хлопал длинными и густыми, как у девушки, ресницами, вдыхая её такой знакомый аромат, слушая и не слыша слова, которые она выпалила скороговоркой:

— Ах, какой сегодня чудесный день! Снег выпал… Он, вы не поверите, пахнет арбузом! Вы ели когда-нибудь астраханские арбузы, князь? Ах, право, о чём это я? Конечно, ели — вы же родом с Волги, если я, конечно, не ошибаюсь… Куда же вы так надолго пропали, князь?! Это непозволительно так скоро забывать старых друзей…

Она весело оглядела его с ног до головы, словно наслаждаясь произведённым эффектом, и приказала:

— Помогите же гостье раздеться, дорогой князь. Или мы так и будем стоять в прихожей?

Панчулидзев торопливо помог ей снять кунью шубу, на которой ещё не растаяли снежинки, поискал взглядом, куда её пристроить, и не найдя подходящего места, повесил на спинку стула.

Полина прошла в комнату, огляделась с таким видом, будто впервые оказалась здесь. Спросила неожиданно:

— Что у вас случилось вчера?

Она произнесла вопрос таким тоном, что Панчулидзеву показалось: она знает обо всём и подсмеивается над ним и над его страхами.

Щёки у него вспыхнули, но он сдержался и ответил как можно спокойнее:

— Ничего серьёзного, графиня. Если, конечно, не считать одной мелочи: кто-то хотел меня убить…

Он ожидал, что она поднимет его на смех, и приготовился принять вид недоступный и строгий, но Полина перестала улыбаться, подошла к нему, пристально посмотрела в глаза и спросила встревоженно:

— Вы в самом деле уверены в этом, князь? Что же вы молчите, рассказывайте скорее, что произошло!

Он усадил её на кушетку, устроился рядом и рассказал всё: и о кирпиче, и о пропавшем письме, и о том, что за ним следят, хотя в этом и не был до конца уверен.

— Всё это началось, когда я получил от Николая… — он запнулся: говорить ли ей о самом главном — о записках друга.

Взгляд Полины был непривычно серьёзен и полон сочувствия. Это побуждало к откровенности. И Панчулидзев выпалил:

— Я получил от Николая записки, что-то вроде дневника.

— И что?

— Николай признаётся, что вступил в некое тайное общество, где членами очень влиятельные люди. Именно благодаря им он так быстро и продвинулся по службе и получил назначение в нашу американскую миссию. А ещё ему кажется, что направлен он туда с какой-то важной и совсем не доброй целью…

— Что ещё за тайное общество? — дрогнувшим голосом спросила она.

— Николай, писал, что это — розенкрейцеры…

Полина усмехнулась:

— Хм, розенкрейцеры… Насколько мне известно, масонов в России давно нет. Ещё со времён императора Александра Павловича…

Панчулидзев настаивал:

— Нет, Николай точно говорил о розенкрейцерах, описал даже ритуал приёма в орден. Он, кажется, очень сожалеет, что совершил столь опрометчивый шаг…

Взгляд у Полины вдруг переменился, стал жёстким, подобным тому, как дрессировщик в цирке следит за прирученным зверем. Она быстро опустила глаза, чтобы скрыть это.

Но Панчулидзев и так ничего не заметил и продолжал откровенничать:

— И ещё Николай пишет, что нуждается в моей помощи…

— Где же теперь записки Николя? — вдруг спросила она.

Панчулидзеву показалось, что в её голосе звучат тревожные нотки. Он поторопился успокоить её:

— Я их сжёг. Так мне было велено…

— И что же вы намерены делать теперь? — чуть-чуть разочарованно спросила Полина.

Панчулидзев почувствовал свою значимость и произнёс с некоторым пафосом:

— Поеду к человеку, который передаст мне новый пакет.

— И кто этот человек? — она наклонилась к нему, и её локон, выбившийся из прически, едва не касался его щеки.

Панчулидзев затрепетал, но не отстранился.

— Некий господин Завалишин в Москве… — пролепетал он.

— Как! Сам Дмитрий Завалишин! — вскричала Полина. — Да вы знаете ли, кто это?

Панчулидзев растерянно умолк.

Она вскочила и буквально пролетела по комнате от кушетки к окну и обратно. Остановилась перед ним, теребя ожерелье из гранёного тёмного янтаря, которое очень шло к её волосам цвета спелой ржи, вдруг показавшимся ему пепельными, и светло-коричневому платью. Глаза её горели:

— Так знаете ли вы, кто такой господин Завалишин? — настойчиво переспросила она.

Панчулидзев пожал плечами:

— Не имею чести знать. Что ж с того? Мало ли всяких господ, с кем я до сего дня не знаком…

Полина закипятилась ещё больше:

— Это не просто господин. Это — национальный герой. Вы понимаете, один из тех, кто в двадцать пятом…

Панчулидзев поднялся:

— Вы хотите сказать, один из государственных преступников? — опешил он.

— Horreur ce que vous dittes lá, mousieur!29 — взвизгнула Полина.

Но Панчулидзев был непреклонен в том, что касалось его убеждений:

— Да, все эти деятели, так называемые «декабристы», равно как их либеральные наследники, не что иное, как враги нашего Отечества! — отчеканил он. — Люди, посягнувшие на благословенную монархию и само Государство Российское. Они одним своим примером уже расшатывают устои общества, ввергают Россию в революцию. А это… рrobatum est30. Вспомните французов с их гильотиной и иными ужасами!.. Да что там французы! Нам одной Польши предостаточно! Нет, нет и ещё раз нет! Россию революция погубит… И потому место всем смутьянам на каторге! Я бы таких сам, своими руками, будь на то моя воля, препровождал в самую строгую и самую отдалённую темницу… И чтобы никакой амнистии!

— Ах, вот вы как! — Она сжала кулачки и бросилась на него, как разъярённая тигрица.

Он едва успел схватить её за руки и притянуть к -себе.

Огромные глаза Полины с золотистыми крапинками вокруг зрачков оказались совсем близко. Он припал к её губам. Они, в первые мгновения неподатливые и жёсткие, вдруг сделались мягкими и раскрылись ему навстречу…

После, когда он помогал ей затягивать корсет и надеть платье, она спросила его вполне миролю-биво:

— Вы разве не читали статью Завалишина в одиннадцатой книжке «Русского вестника» за прошлый год?

— Не читал, — лениво произнёс он. Ссориться больше не хотелось. — И о чём же пишет ваш кумир?

— О наших моряках в Калифорнии. Завалишин плавал туда в двадцать четвертом году. У него есть публикации и о форте Росс. Вы слыхали о таком?

— Конечно, слыхал. Это наша колония, принадлежавшая Российско-Американской компании. Кажется, в конце сороковых её продали кому-то из американцев. Как раз накануне золотой лихорадки… Думаю, что эта сделка была большой ошибкой.

— Вот-вот, — обрадовалась Полина. — И господин Завалишин думает так же. Об этом и пишет в своей статье. Вам явно будет о чём поговорить.

Панчулидзев пробурчал:

— Я встречусь с этим господином вовсе не потому, что он о чём-то думает так же, как я, а ради нашего Николая.

Полина, как маленького, погладила его по голове и сделала это так мило, что он даже не обиделся.

— Так, когда мы едем в Москву? — безо всякого перехода спросила она.

— Разве мы едем вместе? — растерялся Панчулидзев.

Полина лукаво улыбнулась и в привычной для себя манере ответила вопросом на вопрос:

— А разве вы этого не хотите?

— Но что скажут ваши родители, как мы объясним им наше путешествие вдвоём?

Она ответила грустно:

— Я уже давно сирота. И потому привыкла отвечать за себя сама…

— Простите, графиня, я не знал…

Они помолчали. И хотя молчание это не было тягостным, Панчулидзев не сразу решился снова заговорить:

— Однако, мадемуазель, noblesse oblige31, — осторожно заметил он, — что подумают о нас с вами в приличном обществе: мы ведь — не брат и сестра…

— Ах, князь Георгий, князь Георгий, вы не перестаёте меня удивлять. Ну какой вы, право, дремучий моралист и закостенелый консерватор…

— Позвольте с вами не согласиться, мадемуазель… Традиции и честь — главные понятия, на которых держится всё общественное устройство. Вспомните, как у Пушкина: «И вот общественное мненье, пружина чести, наш кумир, так вот на чём вертится мир!»

— Но, помилуйте, ведь это же такая немыслимая старина… Такой, простите меня, моветон… Мы с вами живём в век свободомыслия и новых нравов! Впрочем, пора обедать… Надеюсь, вы составите мне компанию, милый князь… Ну, перестаньте бычиться и дуться. Если для вас так важно мнение этого пронафталиненного и сплошь лживого общества, тогда говорите всем любопытным, что я ваша невеста…

Он не нашёлся, что возразить на это смелое заявление.

 

 

3

 

Поездку в Москву пришлось отложить, пока не решится вопрос с акциями. Только через полтора месяца, когда Панчулидзев уже начал всерьёз беспокоиться, не обманул ли его Наум Лазаревич, от него пришло известие, что сделка состоялась.

В назначенное время старый маклер передал Панчулидзеву саквояж с деньгами. И хотя акции были проданы значительно ниже номинала, однако вырученная сумма получилась довольно значительной — более пятидесяти тысяч рублей золотом.

Наум Лазаревич тут же объявил, что свой процент от продажи он уже взял, и снова настоятельно рекомендовал Панчулидзеву вложить деньги в железнодорожную концессию. Панчулидзев сухо поблагодарил его, пообещав подумать, и отправился с деньгами к Радзинской.

За прошедшее время они встречались довольно часто, но всё время на людях — им ни разу не удалось остаться наедине. Панчулидзев даже заподозрил, что сама Полина избегает уединённых встреч с ним после того, как разрешила объявить себя его невестой.

На этот раз он застал графиню одну. С видом факира раскрыл саквояж. При виде такого количества денег Полина рассмеялась, как будто девочка, получившая в подарок смешную игрушку, подбросила на ладони увесистую пачку ассигнаций, словно проверяя её вес, уложила деньги обратно в саквояж и дала неожиданно дельный совет:

— Простите меня, князь, но на правах вашей невесты, — тут она лукаво улыбнулась и сделала книксен, — замечу: золотые яйца в одной корзине не хранят. Будет верным и наиболее безопасным — положить ваши сбережения в разные банки.

Панчулидзев, не ожидавший от неё такой рассудительности, кивнул. Впервые безо всякой тени иронии он подумал, что из Полины может получиться неплохая жена.

Следуя доброму совету, часть денег он оставил в уже знакомом коммерческом банке братьев Елисеевых, в арендованной на его имя ячейке. Одну треть положил на хранение в Государственный сберегательный банк, где получил чековую книжку. Остальные решил держать при себе наличными.

 

Богатство, свалившееся на него после стольких лет скромного существования, кружило голову, наполняло сердце Панчулидзева непривычным чувством могущества и вседозволенности. И только воспоминания о недавнем покушении на его жизнь и опасностях, которые могут угрожать Мамонтову, ему самому и Полине заставляли его нет-нет да оглядываться, когда он прогуливался по городу.

В Москву они выехали накануне Масленицы вагоном первого класса.

Древняя столица встретила их толпой галдящих извозчиков, которые теснились на перроне Николаевского вокзала.

«Когда ехал классом пониже, самому приходилось искать возницу…» — подумал Панчулидзев, слегка растерявшийся от десятка голосов, на разные лады предлагавших свои услуги «доброму барину», «вашему сиясьству», «их высокипревосходству». Он остановил свой выбор на рыжебородом немолодом ямщике и приказал:

— Милейший, багаж в третьем купе.

— Щас сполним, барин! Не извольте волноваться! — Ямщик свистнул и тут же рядом с ним возник дюжий артельщик с медной бляхой. Очевидно, роли у этой привокзальной братии были загодя распределены, и у каждого ямщика среди артельщиков был свой подручный, с коим он делился заработком.

Артельщик быстро вынес чемоданы. Панчулидзев помог Полине выйти из вагона, и они прошли на привокзальную площадь.

Ямщик подвёл их к саням со спинкой и широкими деревянными полозьями. В сани была запряжена каурая лошадь с белым хвостом и гривой. На морду лошади была надета торба, из которой клочками торчало сено. Лошадь медленно, точно нехотя, пережёвывала его. Несколько воробьёв безбоязненно шныряли у неё под ногами, подбирали овёс. Ямщик потрепал лошадь по холке, снял торбу, засунул её под своё сиденье. Приторочив чемоданы за спинкой сиденья пассажиров, ямщик сунул артельщику медную монету и широким жестом пригласил Панчулидзева и Полину в сани. Сам забрался на облучок. Подождав, пока пассажиры устроятся, обернулся к Панчулидзеву и спросил:

— Куда прикажете, барин?

— А ты мне подскажи, милейший, какие трактиры у вас в городе имеются, такие, чтобы мне и барышне прилично было остановиться?

Ямщик хитро прищурился и сказал с подко-выркою:

— Так это по деньгам, барин… Разные места есть.

Панчулидзев посуровел:

— Ты, милейший, говори, да не заговаривайся. Я тебя не о стоимости спрашиваю, а чтоб меблированные комнаты получше, почище, да обслуга порядочная, да стол посытней…

— Так бы и говорили, барин, — ямщик, довольный, что пассажиры достались не бедные, значит, и в оплате за доставку не поскупятся, доложил: — Ежели вам надобно самолутшее место для проживания, так пожалте в Большой московский трактир господина Турина. Это, значится, на Воскресенской площади. Уж там всякие господа останавливаются, и никто не жаловался апосля. Или же в Троицкий трактир, что на Ильинке. Ну, а коли блинов настоящих воронинских отведать пожелаете, как-никак масленка нынче, так тоды вам прямой путь к Егоровскому трактиру, который в Охотном ряду. У гос-подина Егорова всё отчень благочинно, оне, значится, из староверов будут, двуперстием крест кладут, ну и нрава самого строгого. Упаси Господи, чтоб кто у них закурил или непотребные слова произнёс… Тотчас на дверь укажут!

Панчулидзев с Полиной переглянулись:

— Вези в Егоровский!

Ямщик по-разбойничьи гикнул:

— Эх-ма, держись, коли дорога жись! — и от всей души вытянул лошадь кнутом. Та так рванула с места, что Панчулидзеву и Полине пришлось ухватиться за поручни сиденья, чтобы не вывалиться.

Сани легко скользили по снегу и по оголенным мокрым булыжникам горбатой и изогнутой дугой улицы. За какие-то считанные минуты они долетели до Садовой и Земляного вала. На уклонах сани раскатывались ещё больше, тащили за собой избочившуюся лошадь, ударяясь широкими отводами о деревянные тумбы, чуть-чуть притормаживали и только поэтому не переворачивались. Панчулидзева эти манёвры очень беспокоили, а Полину, похоже, только забавляли. При каждом таком ударе она теснее прижималась к нему и задорно хохотала.

На Лубянской площади, к которой какими-то путаными, одному ему ведомыми проулками вывез их ямщик, было многолюдно. Посредине площади стояло несколько балаганов, чуть подальше жгли чучело зимы. Дымились трубы переносных печей, на которых толстые стряпухи в цветных платках жарили блины.

У одного из балаганов Полина крикнула:

— Князь, пусть остановится здесь!

Ямщик натянул поводья, и сани остановились.

— Смотрите, князь, какой балаган! Давайте посмотрим хоть немного…

С деревянных подмостков зазывал зевак на представление балаганный дед с мочальной бородой, наряженный в разноцветное тряпьё:

 

Прохожий, стой, остановись,

На наше чудо подивись.

Девицы-вертушки,

Бабы-болтушки,

Солдаты служилые,

Старики ворчливые —

Чудеса у нас узрите,

Ни в каку Америку не захотите!

Гармонист Фадей

Будет так играть,

Что медведь из медведей

Станет «барыню» плясать!

 

Ямщик покосился на Панчулидзева.

— Милейший, давай постоим, — сказал Панчулидзев ему. — Внакладе не останешься. Добавлю сверху гривенник за простой…

— Как будет угодно вашей милости, — отозвался ямщик, сам не прочь поглазеть на зрелище.

Тут на сцену вышел гармонист в нагольном тулупе, а следом за ним вывели на цепи худого медвежонка, бурая шерсть которого местами свалялась, а местами топорщилась. Гармонист заиграл, а медвежонок встал на задние лапы и заученно затоптался по кругу, развлекая непритязательную публику. А гармонист в это время затянул частушки, совсем не шуточного содержания:

 

Пожалте сюда, поглядите-ка.

Хитра хозяйская политика.

Не хлыщ, не франт,

а мильонщик-фабрикант,

попить, погулять охочий

на каторжный труд, на рабочий.

А народ-то фабричный,

ко всякой беде привычный,

кости да кожа

да испитая рожа.

Плохая кормёжка

да рваная одёжка.

И подводит живот да бока

у работного паренька.

 

При исполнении этого куплета медвежонок остановился и стал поглаживать себя лапами по худому брюху, вызвав у зрителей новый приступ смеха. Но смеялись не все. Раздался свисток городового. Матёрый, седоусый, размахивая кулаками-гирями, расталкивая толпу, он пробирался к сцене. Гармонист не стал дожидаться, когда дюжий блюститель порядка доберётся до него, попятился за кулисы, на ходу допевая куплет:

 

Дёшево и гнило!

А ежели нутро заговорило,

не его, вишь, вина,

требует себе вина,

тоже дело — табак… —

 

и юркнул за занавеску.

Следом за ним — его собрат с медвежонком.

— Ну, теперь, лови ветра в поле! — хмыкнул ямщик. — Во даёт, язык без костей! А попадись в участок, кости-то на боках ему живо посчитают… Но-к што, барин, поедем?

— Поезжай! Совсем распустился народ! — сердито буркнул Панчулидзев, подумав, что у Полины просто пагубная привычка — втягивать его в какие-то неприятные истории. Ещё не хватает в первый же день пребывания в Москве оказаться в околотке за прослушивание крамольных частушек…

Полина задумалась о чём-то и до самого конца поездки не проронила ни слова. Зато ямщик разговорился. На ходу, косясь на Панчулидзева так, что тому казалось: вот-вот свернёт себе шею или потеряет управление санями, он рассуждал:

— Частушечки да прибауточки, это ещё што, барин? Вёз я намедни купца с янмарки, так того балаганщики надули и обобрали. Зазвали в палатку на представление «Путешествие вокруг свету». Взяли с него рублей полста или даже поболе… Зашёл в палатку энтот почтенный купец со своей супругой, а там посерёдке стоит свечка. Их провели вокруг свечки: вот, дескать, вы вокруг света и прошли. А денежки-то — ку-ку! Выходят купец с купчихой и, чтобы не показаться круглыми дураками, говорят остальным: да, мол, интересно, вокруг свету проехали… В толпе тут же начинается оживление, и в балаган очередь выстроилась… И скольких в том балагане ещё обобрали, один Бог ведает… По моему разумению, всех балаганщиков в железа брать надобно, чтобы люд честной не смущали своимя выдумками!..

— Да уж… — согласился с ямщиком Панчу-лидзев.

В Егоровском трактире он снял на втором этаже для себя и Радзинской отдельные апартаменты, находящиеся по соседству друг с другом. Условились встретиться на обеде в блинной у Воронина, располагавшейся в этом же здании на первом этаже.

Пока Полина приводила себя в порядок, Панчулидзев расспросил помощника трактирщика об интересующем его адресе, где должен проживать гос-подин Завалишин.

— Гиблое место этот Хитров рынок, ваше сиятельство, дно жизни, вертеп… — предупредил помощник трактирщика. — А трактир «Сибирь» в сём вертепе самое что ни на есть излюбленное пристанище для каторжан и всякого отребья… Упаси вас Гос-подь, ваше сиятельство, там появляться к ночи и без провожатых: разденут, разуют и голым по миру пустят, а то, гляди, и живота лишат. И никто не пойдёт на помощь: своя шкура дороже…

«Да, эта Хитровка, пожалуй, место ещё то… И трактир-то с соответствующим названием… Впрочем, где ещё обретаться бывшему каторжнику, как не в подобном месте», — подумал Панчулидзев, решив, что отправится туда завтра поутру один, без Полины.

Об этом и сообщил ей за обедом. Полина, увлечённая поглощением блинов, никак не прореагировала на его заявление, как будто вовсе не услышала.

Панчулидзев про себя порадовался этому обстоятельству. Спорить с нею ему не хотелось, равно как брать с собой, подвергая опасности.

Он тоже с удовольствием отобедал. Блины были великолепными, с разными начинками: с икрой зернистой, с сёмушкой, с осетровым балыком. К ним Панчулидзев заказал водку на смородинных почках, а для Полины анисовую настойку.

Макая пышущие жаром блины в растопленное масло, невольно вспомнил времена своей бедности, когда вынужден был ходить в ресторацию на Морской. Там разрешали посетителям читать газеты. Не однажды, не имея денег на обед, он прикрывал газетой тарелку с хлебом, чтоб съесть незаметно кусок-другой…

Теперь Панчулидзев не поскупился на заказ. После блинов подали ленивые щи. Принесли холодные блюда: буженину под луком, судака под галантином. Они попробовали и утку под рыжиками, и телячью печёнку под рубленым лёгким. За такой обильной трапезой просидели до вечера. Она завершилась бланманже и холодным киселём со сливками. К удовольствию Полины, после всех яств подали мороженое с малиновым сиропом.

Верной оказалась присказка: «Москва стоит на болоте, ржи в ней не молотят, а лучше деревенского едят…»

Пресыщенные, они поднялись наверх. Полина открыла дверь своего номера и обернулась к Панчулидзеву:

— Благодарю вас, князь, за прекрасное угощение. Извините, я не приглашаю вас к себе. Мне хочется побыть одной, — и затворила дверь буквально перед его носом.

Она сделала это так быстро, что Панчулидзеву пришлось закончить разговор с нею через дверь.

— Мадемуазель, завтра не спешите с подъёмом. Постарайтесь выспаться… А за обедом мы подумаем, что нам делать дальше… — со смешанным чувством недоумения от её внезапной холодности и удовольствия, что удалось избежать ожидаемого спора, сказал он.

Следующим утром Панчулидзев проснулся пораньше.

Стараясь не шуметь, он оделся и вышел в коридор. Прислушался: из её номера — ни звука.

Осторожно ступая, двинулся по длинному коридору в сторону выхода. Уже у самой лестницы услышал, как сзади скрипнула дверь. Обернулся.

Из номера Радзинской вышел мужчина невысокого роста и быстро направился к нему. На незнакомце было длинное пальто с модным бобровым воротником. Меховая шапка была низко надвинута на глаза.

— Куда же вы, князь? — голосом Полины спросил незнакомец, приблизившись. Он или, точнее, она демонстративно сняла шапку и склонила голову в полупоклоне.

Панчулидзев вздрогнул и на какое-то время онемел: длинных роскошных волос Полины как не бывало. Их заменила аккуратная короткая стрижка. Она, конечно, тоже была ей к лицу, но…

— Что вы наделали, мадемуазель? — только и смог он произнести, когда дар речи вернулся к нему.

— Вы опять меня удивляете, князь. Неужели вы думали, что я совершила столь длительное путешествие только затем, чтобы отведать московских блинов или сидеть в душном номере?

Она решительно надела шапку и тоном, не терпящим возражений, сказала:

— Пойдёмте. Нам с вами, кажется, надо на Хит-ровку. А там в таком наряде, как у меня нынче, мне будет куда спокойнее, — и первой шагнула на ступеньки лестницы, ведущей вниз.

Панчулидзев покорно поплёлся следом, уже не удивляясь тому, что последнее слово опять осталось за ней.

 

 

4

 

Оставив извозчика на Солянке, скользя по наледи и оттаявшему местами грязному булыжнику, Панчулидзев и Полина спустились кривым переулком к площади Хитрова рынка.

Вся низина была окутана паром. Это дышала не замёрзшая в этом году Яуза. К её влажным испарениям примешивались клубы дыма от десятка костров, разожжённых торговками, готовящими еду для сотен оборванцев, обитающих здесь.

Клубами вырывался пар из отворяемых поминутно дверей лавок и облупленных ночлежных домов, окружавших рынок. Тяжело пахло отбросами и гнилью. Временами лёгкий ветерок доносил другие, не менее отвратительные запахи: махорки-горлодёра, прелых портянок и сивухи.

— Нет, это — не Лондон… — зажимая нос, прогнусавила Полина.

— Вам лучше не говорить, мадемуазель, — тихо заметил Панчулидзев, с опаскою поглядывая на возникающие из тумана и исчезающие в нём испитые рожи местных обитателей. Все они как-то недобро поглядывали на них.

Панчулидзев молча прошёл несколько метров, однако не удержался, спросил:

— Вы разве бывали в Лондоне?

Полина ответила, стараясь говорить мужским голосом:

— Отец служил советником в нашей миссии. Я ещё была, то есть был… совсем молод.

Они миновали огромный навес, под которым толпились приезжие рабочие. Перед ними прохаживались с важным видом подрядчики, приценивались, договаривались, здесь же сколачивали нанятых в артели. Слышались возгласы:

— Эй, кто ещё по плотницкой части?

— Каменщики, айда ко мне!

— Кузнечных дел мастера подходи сюда, да поживей!

Перекрикивая подрядчиков, верещали торговки-обжорки, предлагая свои товары: тушёную картошку с прогорклым салом, щековину, горло, лёгкое и завернутую рулетом коровью требуху.

— Л-лап-ш-ша-лапшица! Студень свежий коровий! Оголовье! Свининка-рванинка вар-рёная! Эй, кавалер, иди, на грош горла отрежу! — хрипела одна баба с похожими на очки синяками на конопатом лице.

— Печёнка-селезёнка горячая! Голова свиная, незрячая! — верещала гнусавым голосом другая товарка с провалившимся носом.

Какой-то оборванец стоял рядом, подначивая её:

— Печёнка-селезёнка, говоришь? А нос-то у тебя где?

— Нос? Был нос, да к жопе прирос! На кой он мне ляд сдался?..

От подобных речей, дурных запахов и всего увиденного Панчулидзева замутило. Он потянул Полину за руку, стараясь скорее миновать смрадную площадь.

Однажды он уже побывал в похожем злачном месте — в Петербурге на Сенной площади. Ходил туда из интереса, когда писал свою повесть.

Начитавшись про бедных людей у Достоевского, решил посмотреть их настоящую жизнь. Зрелище на Сенной было не из приятных — клоака, притон, «малина». Там обитали нищие, беглые преступники из Сибири, малолетние проститутки, воры и иные паразиты общества. Не зря некогда именно здесь подвергали всех проштрафившихся телесным наказаниям.

Панчулидзев на Сенной задерживаться не стал. Всё, что он увидел там, надолго отбило охоту поближе знакомиться с жизнью простолюдинов.

Хитров рынок показался ему ещё мрачнее, чем столичные трущобы. «Проклятый туман. Не хватает ещё заблудиться здесь», — досадовал Панчулидзев.

Каким-то шестым чувством он всё же отыскал нужный им Петропавловский переулок и дом Румянцева, в котором, друг подле друга, размещались трактиры-низки, известные как «Пересыльный» и «Сибирь».

Закоптелые окна трактиров тускло светились красноватым светом и были похожи как две капли воды. И хотя над дверями трактиров не было никаких вывесок, Панчулидзев заметил на одной из них криво нацарапанное «Сибирь».

— Может быть, уйдём отсюда? — испытующе посмотрел он на Полину.

Она отрицательно замотала головой и натянуто улыбнулась.

Панчулидзева порадовало, что Полина держится мужественно, старается не выдать чувств, возникших в столь утончённой особе при посещении этого гибельного места.

Он распахнул дверь трактира и вошёл первым.

Внутри было полутемно, зловонно и шумно: звучала отборная ругань, слышался звон посуды. Они осторожно двинулись к столикам. Навстречу с визгом пронеслась испитая баба с окровавленным лицом, за ней — здоровенный оборванец:

— Измордую, курва проклятая! Зар-режу!

Баба успела выскочить на улицу. Оборванца схватили, повалили на пол и, надавав тумаков, утихомирили. Это заняло несколько мгновений, и все разошлись по своим углам.

Панчулидзев и Полина сели за пустой грязный столик недалеко от стойки. Тут же подошёл буфетчик — рыжий, похожий на отставного солдата. Панчулидзев распорядился подать полбутылки водки и чего-нибудь на закуску.

Буфетчик протёр чистой бумагой стаканчики, налил водки в графин мутного зелёного стекла, положил на тарелку два печёных яйца и поставил всё это на стол.

Панчулидзев рассчитался с ним и спросил:

— Не знаешь ли, любезный, проживает в вашем заведении господин Завалишин?

Буфетчик подозрительно окинул его взглядом:

— А вы кто ему будете?

— Друзья…

— Так любой себя назвать могут… — хмыкнул буфетчик.

— Дело у нас к господину Завалишину. — Панчулидзев вынул серебряную монету и протянул буфетчику.

Тот оглянулся по сторонам, сунул монету в карман передника и, понизив голос, сообщил:

— Недели две как съехали от нас Дмитрий Иринархович. Но бывают, интересуются почтой на своё имя… Вы побудьте тут. Нынче как раз обещались оне зайти, — и отошёл за стойку.

Панчулидзев налил водку в стаканчики, сказал Полине:

— Пейте! — руки у Полины дрожали, а глаза помимо воли выражали испуг и страдание.

Он выпил и закусил яйцом. Полина водку даже не пригубила.

Панчулидзев приказал:

— Да пейте же! Не стоит привлекать к себе излишнее внимание…

Однако завсегдатаи заведения уже вовсю разглядывали их. Не прошло и пары минут, как к ним, покачиваясь, подошёл один из них.

— Это что за голубки к нам залетели? — мрачно поинтересовался он.

— Что вам угодно, сударь?

— Гы, сударь! Робя, айда сюда! Кажись, нам пофартило: какие-то овцы забрели в наш огород…

Рыжий буфетчик из-за стойки попытался вступиться:

— Стёпка! Угомонись! Остынь! Не к тебе люди пришли…

Стёпка смачно выругался:

— Ты, Федотка, помалкивай! Не суй нос, куда не просят! Оторвать могут!

Из-за соседних столиков поднялось ещё несколько угрюмого вида мужиков. Они обступили Панчулидзева и Полину с трёх сторон.

Панчулидзев хотел встать, но один из оборванцев, дыша тяжёлым перегаром, положил ему на плечи могучие, чёрные от грязи длани.

Полину прижал к стулу другой дюжий детина. Волосы на одной половине его головы были намного короче32.

«Каторжане», — похолодело внутри у Панчу-лидзева.

Полина, отчаянно вырываясь, взвизгнула.

— Робя, вот те на! Так это ж баба! Чево вырядилась! — пьяно осклабился Стёпка и похвалил: — Баская! Мы тя, барынька, с собой заберём…

— Ага, будет нашим марухам замена… — заржали остальные.

Хлопнула входная дверь, впуская нового посетителя.

Ни Стёпка, ни его компания не обратили на это внимания: чужие здесь не ходят, а полицейские не суются…

— Ну, а ты, господин хороший, выворачивай карманы и дуй отсюда! — распорядился Стёпка. — Али желаешь поглядеть, как мы девку твою того?.. — Он сделал неприличный жест.

Панчулидзев рванулся изо всех сил, но держали его крепко. Между тем чьи-то ловкие руки уже шарили в его карманах и за пазухой.

Перед его глазами — бледное лицо Полины, перекошенное от ужаса. Её тоже обыскивали.

— Нугешения33… — забывшись, крикнул он по-грузински, уже не надеясь на чью-то помощь.

— Оставьте их! — властно приказал кто-то.

Стёпка вытаращил зенки: кто осмелился вмешаться? Обернулся и как-то сразу стушевался:

— Айда, робя! Ну, чо встали, дурни! Не слышали, чо барин велел…

Стёпку и остальных оборванцев как ветром сдуло. На столе остались лежать кошелёк, паспорт и несколько серебряных монет, извлечённых ими из карманов Панчулидзева. Он собрал вещи и поднялся.

Перед ним стоял невысокий, гладко выбритый человек, одетый просто, но достойно: из-под распахнутого пальто выглядывал ворот накрахмаленной белой рубахи и чёрный шёлковый галстук. В руках незнакомец держал волчий треух, явно указывающий на то, что приехал он не из тёплых краёв. Было трудно определить, сколько ему лет. От незнакомца веяло такой скрытой энергией и силой, таким пронзительным и молодым был взгляд светло-серых глаз, что он показался Панчулидзеву сравнительно молодым. Рядом с неожиданным спасителем стоял буфетчик, повторявший как заведённый одно и то же:

— Я ведь говорил, барин, что к вам это, говорил ведь, говорил…

— Вы искали меня? Я — Завалишин.

Панчулидзев торопливо представился:

— Князь Панчулидзев, к вашим услугам. Мы могли бы, сударь, переговорить без посторонних?

Завалишин ещё раз окинул его и Полину внимательным взглядом и спросил буфетчика:

— Федот Иванович, есть ли свободный кабинет?

Буфетчик услужливо затараторил:

— Для вас, барин, как же, как же. Завсегда найдётся. Прошу следовать за мной…

В кабинете, когда буфетчик оставил их с Завалишиным наедине, Панчулидзев вспомнил, что не представил Полину, которая всё ещё была бледна и до сих пор не проронила ни слова:

— Со мной — графиня Радзинская, моя невеста…

При этих словах Полина гневно зыркнула на него, точно не сама предложила так себя величать.

Панчулидзев продолжал:

— Прошу прощения за этот маскарад. Но вы понимаете, сударь, в ином виде даме пребывать здесь опасно. Да и в таком виде, получается, тоже…

— Вы отважны, графиня, — по-офицерски склонил голову Завалишин.

Полина смело протянула ему руку для рукопожатия. Он по-старомодному, но очень элегантно поцеловал кончики её подрагивающих пальцев и сказал:

— Мужской костюм вам к лицу, ваше сиятельство… Впрочем, платье, наверное, идёт ещё более… — жёсткие складки у губ разошлись, придавая лицу сентиментальное выражение. — Итак, господа, чем обязан вашему визиту?

Панчулидзев извлёк из потайного кармашка брюк звёздную метку.

Завалишин долго разглядывал её, отстранив от себя, и наконец сказал, возвращая:

— Мне сия вещица незнакома. Что это? Объяснитесь, князь.

— Как незнакома? — голос у Панчулидзева -дрогнул.

— Простите старика. Не припомню.

Полина, к которой вернулось самообладание, подсказала:

— Может быть, вам известно имя — Мамонтов Николай Михайлович?

Завалишин задумчиво повторил несколько раз фамилию:

— Мамонтов… Мамонтов… — и хлопнул себя ладонью по лбу. — Да, вспомнил. С господином Мамонтовым нам довелось как-то скоротать пару вечеров в Казани. Он останавливался у моей квартирной хозяйки по дороге на восток… Да-с, очень интересный молодой человек и судит обо всём довольно здраво…

Это известие заметно приободрило Панчулидзева. Он облегчённо выдохнул:

— Николай Мамонтов — мой друг и кузен мадемуазель Полины. Он, уезжая, сообщил, что оставил у вас пакет.

— Хм, пакет… Да, что-то припоминаю… Но, увы, вынужден вас огорчить, господа: я оставил его в Казани… Обстоятельства моего отъезда были таковы, что большую часть вещей пришлось с собой не брать… Но ведь, господа, это дело поправимое, — улыбнулся он, заметив, что Панчулидзев огорчён. — Сейчас мы всё исправим.

Он дёрнул шнурок колокольчика.

— Присаживайтесь, господа. Может быть, выпьете чего-то?

На зов тут же явился буфетчик, как будто ожидал под дверью.

Завалишин попросил:

— Федот Иванович, принеси-ка перо и бумагу. Да графинчик настоечки твоей, что на кедровых орешках, прихвати…

— Будет исполнено-с, Дмитрий Иринархович… — поклонился буфетчик и притворил за собой дверь.

— Как вам удаётся так живо управляться с простыми людьми, сударь? — спросила Полина. — Они все: и этот Федот, и те злодеи, что пытались нас ограбить, мне кажется, просто боготворят вас…

Завалишин устроился на краю дивана рядом с Полиной и не без скрытого удовольствия прокомментировал:

— Это вовсе не трудно, графиня. Народ русский — народ благодарный, чувствительный зело и, в отличие от многих, причисляющих себя к нашему кругу, обладает хорошей памятью: добро не забывает… Каторжники беглые и местные обитатели, видите ли, считают меня в какой-то степени своим. Дескать, как и они, был на каторге, властью самодержавной обижен. И хотя зовут по привычке «барином», но полагают, что я — барин справедливый, за простой люд пострадавший… Только это и объясняет тот удивительный факт, что, находясь в подобном вертепе не один день, я ни разу не прибег к voie de fait34

Он усмехнулся и развёл руками, мол, ничего особенного я и не совершил.

— Вы, как я погляжу, господин Завалишин, не очень-то цените тот подвиг, что совершили для народного освобождения… Я и мои единомышленники… мы почитаем вас за настоящего героя, за революционера… И вот сейчас я не верю своим ушам: неужели вы, пройдя столько испытаний, можете говорить о своих страданиях с усмешкой? Я читала, как мужественно вы вели себя в Сибири, как боролись за справедливость, даже закованный в кандалы… «Лишь тот достоин жизни и свободы, кто каждый день идёт за них на бой!»35 Разве вы считаете вашу жизнь напрасной? Неужели вы разочаровались во всём?

Завалишин встал, неторопливо прошёлся по кабинету, остановился перед Полиной, глядя на неё сверху, как смотрят на малое дитя, сказал примирительно, с отцовской интонацией:

— Вы ещё так молоды, мадемуазель, и не знаете, что любой, кто в юности — революционер, тот в старости непременно сделается самым отъявленным консерватором. Если, конечно, прежде не угодит на гильотину. А она быстро избавляет от страсти к переворотам. Уж поверьте мне, старику, сия метаморфоза — непременное следствие взросления…

Панчулидзев даже зааплодировал. Завалишин всё больше нравился ему. Полина вспыхнула, раскрыла рот, чтобы горячо возразить, но тут вошёл буфетчик. Он принёс на подносе графин с настойкой, письменный прибор и бумагу. Достал из шкафчика гранёные рюмки, разлил по ним настойку и удалился.

Завалишин, по-моряцки крякнув после принятой чарки, придвинул к себе лист и прибор, взялся писать записку своей бывшей квартирной хозяйке.

Полина глядела на него с тем сладковато-постным выражением, с каким глядят на юродивых, когда в любом их бормотании пытаются угадать некое скрытое значение. Ей не терпелось продолжить начатый разговор. Не дождавшись, когда он закончит, она спросила:

— А что вы, господин Завалишин, позвольте узнать, думаете о Бакунине? Уж он-то, вне всякого сомнения, настоящий революционер, борец за народное счастье, для которого никакое, как вы изволили выразиться, «взросление» не страшно… Вы, должно быть, читали его «Революционный катехизис», что вышел в прошлом году?

Завалишин, не поднимая головы и не отрываясь от своего дела, пробормотал:

— Да уж, Мишель — революционер из новых… Правая рука не знает, что творит левая…

— Как это? — простодушно улыбнулся Панчулидзев.

— А вот так! Одной рукой он пишет в своих прокламациях, что государство надо упразднить как таковое. Другой — строчит статьи в защиту генерал-губернатора Восточной Сибири…

Полина не преминула показать свои познания в данном вопросе:

— Вы говорите о Муравьёве-Амурском, с кем вы разошлись во мнениях о судьбе русских колоний на Аляске и вели полемику в вопросе дальнейшего укрепления России в Восточной Сибири?

Завалишин удивился:

— Графиня, вы читали мои статьи? Да, вы абсолютно правы, речь идёт именно о графе Николае Николаевиче Муравьёве-Амурском, которого гос-подин Герцен, так почитаемый нынешней молодежью, прямо называет одновременно и деспотом, и либералом. Ну, да я лично думаю, что деспот в нём всё-таки преобладает… Речь даже не о наших разногласиях по колониальному вопросу. Тут другое примечательно. Когда мы с Петрашевским в пятьдесят девятом году обвинили Муравьёва в произволе по отношению к переселенцам, доказали явное казнокрадство чиновников его администрации, не кто иной, как Бакунин тут же бросился защищать царского наместника. Ещё бы! Ну как не порадеть родному человечку: ведь Муравьёв-то ему дядюшкой приходится…

— Что вы говорите: Бакунин и Муравьёв родственники?

— Абсолютно достоверно. Хотя ни тот, ни другой публично признавать это не любят. Именно Муравь-ёв в своё время попросил, чтобы Государь Александр Николаевич заменил Бакунину равелин сибирской ссылкой. Думаю, что и побег за границу он ему помог устроить, когда очередная просьба о помиловании племянника успехом не увенчалась…

— Но разве человек, который для империи явился, можно сказать, дальневосточным Ермаком, который присоединил к Отечеству нашему земли по Амуру и всё Приморье, не достоин заступничества, пусть даже от собственного племянника? — Панчулидзев алкал справедливости.

Завалишин отложил ручку с металлическим пером в сторону и сказал запальчиво:

— Вот и Бакунин говорит то же самое. Мол, как это вы, благовестники новой России, защитники прав русского народа, могли не признать, оклеветать, принизить его, так сказать, лучшего и бескорыстнейшего друга? — Он ещё более возвысил голос. — Заявляю вам ответственно: всё в словах Бакунина о Муравьёве-Амурском — чистейшая ложь. Не граф со свитой чинуш, а капитан Невельской со товарищи беспримерным подвигом своим подарили России и Приамурье, и Сахалин. И совсем уж не так бескорыстен был граф Муравьёв на посту генерал-губернатора. И пост сей, к слову, он покинул сразу же после побега Бакунина. И его идея о создании Сибирских соединённых штатов, которые могли бы вступить в федеративный союз с Северо-Амери-канскими штатами, — самая что ни на есть вредоносная и разрушительная для государства нашего. Неспроста после отставки Муравьёв удалился для проживания не куда-нибудь, а в Париж, где и его племянник Бакунин тогда обретался. Всё это масонские штучки! Вы разве не знаете, что Бакунин — известный фармазон? Мне думается, и дядя его тоже состоял в ложе…

Произнеся эту длинную и гневную тираду, Завалишин резко умолк и сидел отрешённый, думая о чём-то своём, словно вовсе забыл о собеседниках.

Полина и Панчулидзев тоже молчали. В щелях деревянной стены кабинета совсем по-домашнему зачвиркал сверчок.

Вдруг Завалишин так же резко взялся за перо, бисерным, ровным почерком лихорадочно дописал записку, свернул листок, надписал сверху адрес и протянул Панчулидзеву.

Они как-то быстро и неловко простились.

Панчулидзев и Полина спустились вниз, вышли из «Сибири» и двинулись прочь. Уже знакомым проулком вышли на рыночную площадь. Туман здесь так и не рассеялся, но осел, стал менее густым. Видны были ржавые крыши и стены трёхэтажных неказистых домов, обступивших площадь.

По дороге они наткнулись на двух дерущихся нищих. Лица их были разбиты в кровь, они лупили друг друга, падали наземь, снова поднимались, схватывались, кряхтя и матерясь, вырывая друг у друга кусок варёного горла. На них никто не обращал внимания. Так же дымили котлы торговок, сновали вокруг них, прося подаяния, худосочные и грязные дети.

— Что же вы делаете! Прекратите! — не удержался от замечания Панчулидзев.

Нищие как-то враз прекратили драку и зло уставились на них. Раздался поток отборной ругани.

Панчулидзев и Полина почти бегом пересекли площадь и по Подколокольному переулку вскоре очутились на Яузском бульваре. Здесь они перевели дух, и Панчулидзев сказал, не скрывая злой иронии:

— Вот он, мадемуазель, ваш хвалёный народ… И вот для подобного отребья вы и ваши единомышленники хотите свободы?!

Полина тяжело дыша, бросила на Панчулидзева гневный взгляд и промолчала, только стиснула тонкими пальцами его руку, на которую опиралась.

 

 

5

 

Локомотив тяжело дышал и фыркал паром, как усталая лошадь. Прозвучал уже третий колокол, когда в купе к Панчулидзеву с Полиной вошли попутчики: молодой человек, по одежде и манерам похожий на иностранца, и мужчина постарше. В нём Панчулидзев с радостью узнал отставного моряка Иляшевича.

— Князь, вы? Приветствую вас, ваше сиятельство! — воскликнул он, вытирая взмокшую лысину клетчатым платком.

— Здравствуйте, ваше высокоблагородие…

— Следую к сестрице моей Авдотье Николаевне, на именины, — отрапортовал Иляшевич. — Сродственница моя лет пять как овдовела и проживает в полнейшем одиночестве и благонравии от Нижнего верстах в пятнадцати, в мужнем наследственном именьице. Она, доложу вам, ангел чести, доброты и деликатности и давно уже зазывала меня к себе погостить. К оной пристани, ваше сиятельство, и держу нынче курс моего, прямо скажем, потрёпанного житейскими бурями фрегата, кхе-кхе!

Панчулидзев представил Иляшевичу Полину. Полина улыбнулась, ослепительно блеснули её ровные зубы. Старый моряк подобрался, выпятил грудь, глаза у него заблестели. Он снова протёр лысину платком и склонился, целуя кокетливо поданную ему ручку.

Панчулидзев давно приметил, какое впечатление производит Полина и на стариков, и на молодых кавалеров. Стоит ей где-то появиться, все сразу начинают виться вокруг, как мухи подле чашки с мёдом. Он видел и другое — ей нравилось дразнить мужчин, метать в них взгляды, а после делать вид, что те ей совсем не интересны, словом, взбрыкивать, как норовистая кобылка.

Её кокетство бесило его. Но он никак не мог избавиться от чувства острого восхищения её красотой и милой, детской непосредственностью, за которой скрывалась какая-то непонятная ему игра.

Вот и сейчас, слушая комплименты, которыми её засыпал раздухарившийся старый флотский, она нет-нет да бросала цепкий, охотничий взгляд на другого попутчика, который скромно присел на краешек дивана с книжкой в руке.

Вскоре состав тронулся. В купе заглянул кондуктор и бодро предложил чаю, от которого Панчулидзев отказался. Полина с важным видом достала книгу и уткнулась в неё. Иляшевич, явно раздосадованный подобным обстоятельством, повернулся к Панчулидзеву:

— А вас, ваше сиятельство, что побудило отправиться в Нижний?

— Мы с графиней путешествуем, — уклончиво ответил он.

— Ну, тогда я непременно должен вам показать город. Тамошний Кремль — просто диво как хорош. Вашей очаровательной спутнице он непременно понравится. — Иляшевич бросил масленый взгляд на Полину. Она на миг оторвалась от книги и ласково улыбнулась ему.

— Mais certainment, monsieur, avec plaisir36, — сдержанно поблагодарил Панчулидзев, которого раздражало это неприкрытое заигрывание с той и другой стороны. Он решил перевести разговор на другой предмет и спросил: — А что думаете вы, ваше высокоблагородие, о возможной продаже наших американских колоний?

Иляшевич, продолжая поглядывать на Полину, заметил:

— Сие, ваше сиятельство, полагаю абсолютно невозможным.

— Отчего же абсолютно? Я слышал, что такие идеи витают в самых высших кругах…

Иляшевич развернулся к Панчулидзеву всем -телом:

— От идей до воплощения дистанция огромного размера, ваше сиятельство. Тем более идея-то сама по себе не нова.

— Как это? — искренне изумился Панчулидзев.

Иляшевич не упустил возможности блеснуть эрудицией перед понравившейся ему дамой, тем самым пытаясь вовлечь её в беседу:

— Об этом широкой российской публике вовсе не известно, но в тысяча восемьсот пятьдесят четвертом году, как раз перед Крымской войной, посланник Стекль и российский вице-консул в Сан-Франциско господин Костромитинов вели переговоры о продаже наших американских земель и даже подписали некое соглашение об их передаче американцам на три года, якобы для того, чтобы уберечь колонии от нападения англичан и французов… Когда же руководство Российско-Американ-ской компании известило наше представительство о нейтралитете, которого ей удалось добиться в переговорах с Гудзонбайской компанией на весь период военных действий, Костромитинов и Стекль сразу аннулировали свой договор. А когда о нём всё же раструбили английские газеты, стали убеждать всех, что сделка была мнимой, так сказать, для отвода глаз и с одной целью — спасти колониальное имущество и сами русские колонии от захвата противником. История сия долго обсуждалась между дипломатами. И хотя посланнику и его помощнику удалось как-то оправдаться, Государь Николай Павлович тогда дал ясно понять, что ни о какой продаже Аляски речи быть не может…

Панчулидзев слушал Иляшевича в пол-уха. От его внимания не ускользнуло небольшое происшествие, случившееся во время их разговора.

Полина, как будто случайно, вдруг уронила свою книгу на пол и наклонилась за ней. Молодой человек кинулся ей помочь, и они, столкнувшись лбами, рассмеялись.

Молодой человек, сильно заикаясь, принялся извиняться по-английски. Полина ответила ему и что-то спросила.

Панчулидзев, который по-английски едва вы-учился читать, ничего из их начавшегося диалога не понял.

Он едва удержался, чтобы не призвать Полину вести себя скромнее…

Иляшевич, увлёкшись, самозабвенно продолжал вещать:

— Теперь же, когда привилегии для Российско-Американской компании, пускай и несколько ограниченные, продлены ещё на двадцать лет, думаю, что все слухи о её продаже есть не более как досужие домыслы завистников и недоброжелателей. Вы же сами видели, ваше сиятельство, сколь почтенные люди входят в ряды акционеров… Нет, нет и ещё раз нет, говорю я вам: продажа наших земель на Аляске просто невозможна и крайне невыгодна для всех…

Панчулидзев едва не брякнул, что у него имеются совсем другие сведения и из самого достоверного источника, но благоразумие взяло верх.

Иляшевич ещё долго рассказывал, как сам ходил к берегам Аляски на компанейском парусном кораб-ле, какие красоты и изобилие всяких рыб, зверей в тамошних местах, как дерзки бывают с русскими обитающие там аборигены — индейцы тлинкиты, которые обезображивают свои губы деревянными лоточками — колюжками…

Его воспоминания были столь интересными, что в иной обстановке полностью захватили бы Панчулидзева. Но тут он сидел как на иголках, время от времени тревожно поглядывая на мирно беседующих Полину и иностранца.Его злило, что он не понимает, о чём идёт речь, что Полина разрумянилась и явно пытается понравиться этому угловатому молодому человеку. Поэтому он искренне обрадовался, когда во Владимире в купе заглянул кондуктор и попросил:

— Господа хорошие, растолкуйте, Христа ради, господину иноземцу, что освободилось место в купе, где едет его попутчик. Можно его преподобию пе-рейти туда-с.

Полина перевела слова кондуктора молодому человеку. Он откланялся и вышел, подарив ей на прощание книгу, которую держал в руках.

Иляшевич, воспользовавшись стоянкой, вышел покурить на перрон.

Едва за ним закрылась дверь, как Панчулидзев, которого душило бешенство, обрушил на Полину гневные слова:

— Сударыня, вы ведёте себя как обыкновенная кокотка. Едва ли не в объятья бросаетесь первому встречному. Вы бы видели себя со стороны…

Полина мгновенно вскипела:

— Кто вам дал право упрекать меня, князь? Я вам — не жена и даже не невеста, хоть и согласилась, чтобы вы меня так называли. И знаете, это моё дело: с кем заговаривать и как себя при этом держать! Захочу и…

Она не договорила, что сделает, если захочет. Панчулидзев уже устыдился себя, своего гнева.

— Простите меня, мадемуазель. Я явно погорячился… — промямлил он.

Полина вскочила, заломила руки и прошлась из угла в угол купе с таким выражением лица, как будто у неё внезапно заболели зубы. Так же внезапно она опустилась на своё место и сказала уже не так сердито:

— Вы — несносный человек, князь, эгоист и женоненавистник. Вы совсем не понимаете меня. — Она пристально посмотрела на понурившегося и пристыженного Панчулидзева и вдруг сменила гнев на милость: — Но я не сержусь на вас. Вы, князь Георгий, как малое и неразумное дитя. На вас невозможно сердиться по-настоящему. Ну, отчего, скажите мне на милость, вы вздумали ревновать меня? И к кому? К старику отставнику и к англиканскому священнику?

Панчулидзев опешил:

— Так ваш собеседник — священник?

— Ну конечно же. Диакон Чарль Лютвидж Додж-сон. Он так мило заикался, когда произносил своё имя — До-до-доджсон…

— Вот видите, вы сами говорите — мило…

Полина пропустила его реплику мимо ушей.

— Он — не просто священник, а ещё математик и писатель. Вот видите, это он написал сам, — она протянула Панчулидзеву книгу, переводя название: — Льюис Кэрролл. «Приключения Алисы в Стране чудес».

Панчулидзев полистал книгу, с картинок на него глянула маленькая девочка с большими бантами, которая чем-то напоминала саму Полину, если сбросить ей лет десять–двенадцать…

— Посмотрите, князь. Как чудесно он пишет, — она отняла книгу и прочла: — «Я знаю, кем я была сегодня утром, когда проснулась, но с тех пор я уже несколько раз менялась…» или вот ещё: «Вам никогда не хотелось походить вверх ногами?» Правда, весело, князь? Вам не кажется, что это написано про меня?

— Очень похоже, — улыбнулся он, не имея больше сил дуться на неё.

В этот момент в купе вошёл Иляшевич, и поезд тронулся.

Весь отрезок пути до Нижнего Новгорода Полина была так мила и непосредственна, что совсем очаровала Иляшевича и полностью помирилась с Панчулидзевым.

В Нижнем Новгороде Иляшевич, как обещал, повёз их на Дятловы горы.

Тринадцатибашенный Нижегородский кремль из красного кирпича был и впрямь изумителен. Иляшевич с видом знатока представил им каждое строение:

— Это Коромыслова башня. Есть легенда, что в её основании замуровано тело девицы. В старину считали, что это делает башню неприступной…

— Какая дикость! — скривилась Полина. — В Европе бы так никогда не поступили…

Панчулидзев иронично возразил:

— Да-да, особенно в Германии, где в Средние века любую красавицу считали ведьмой и тащили на костёр.

Иляшевич поддержал его:

— С той поры, милая графиня, доложу я вам, и нет среди немок настоящих красавиц. Одни каракатицы, прости меня Всевышний…

Они побывали в старинном Михайло-Архан-гель-ском соборе, постояли у могилы Минина, где, по словам Иляшевича, однажды сам Пётр Великий в благоговении пал ниц. Осмотрели гранитную пирамиду, сооружённую в честь спасителей Отечества — мещанина Минина и князя Пожарского. Полюбовались с откоса Часовой горы на заснеженную Стрелку, где сходятся Волга и Ока…

На почтовой станции наняли лошадей и, дружески, почти по-родственному простившись с растроганным Иляшевичем, двинулись дальше.

Всю долгую, в семьсот вёрст, дорогу до Казани, пока крытую кибитку швыряло на ухабах разбитой и раскисшей дороги, Панчулидзев и Полина то ссорились, то мирились.

— Вы не умеете радоваться жизни, князь Георгий! — подначивала она.

— А что попусту радоваться тому, что каждый миг приближает нас к смерти…

— И вы после этого ещё называете себя верующим человеком. Вы просто жалкий мизантроп, дорогой князь! Как вы не понимаете, что жизнь прекрасна сама по себе! Жить, дышать, видеть всё, что вокруг, — это уже удовольствие! По крайней мере, так считают китайцы. И с ними я согласна…

— Рад, что вы хотя бы с китайцами нашли общий язык… — кисло усмехнулся Панчулидзев.

Полина вдруг расхохоталась, звонко чмокнула его в щёку, но тут же заявила, что запах его одеколона ей вовсе не нравится и что на ближайшем постоялом дворе ему надлежит умыть лицо с мылом, иначе она с ним дальше не поедет…

В Казани ямщик подвёз их к дому, указанному Завалишиным, в час, когда с минарета соседней мечети муэдзин стал созывать правоверных к вечерней молитве:

— Алла, Акбар! Алла, керим! — пронзительно взывал он к Аллаху великому и милосердному.

Панчулидзев, прислушиваясь к незнакомым словам, огляделся.

Дом, где некогда квартировал Завалишин, был довольно крепкий, двухэтажный, с железной двускатной крышей. На стук отворила старушка в чепце, оказавшаяся хозяйкой — вдовой отставного чиновника Чижикова. Она пригласила Полину и Панчулидзева пройти в гостиную. Долго сквозь толстые стёкла очков вчитывалась в записку Завалишина, поднеся её к тусклой керосиновой лампе. Кряхтя и держась за поясницу, закутанную шалью, по скрипучим ступеням поднялась наверх и после продолжительного отсутствия вернулась с пакетом, который вручила Панчулидзеву.

Он поблагодарил и собрался откланяться, да старушка удержала:

— Куда ж вы, милые, на ночь глядя? Оставайтесь у меня. Комнаты-то после отъезда Диметрея Еринарховича всё одно пустуют.

Она так смешно назвала Завалишина, такую доброту и незатейливость излучала, что Панчулидзев дал согласие остаться.

За чаем, который Чижикова подала с печатными пряниками и местными татарскими сладостями — чак-чаком и засахаренными яблоками и грушами, она всё нахваливала своего бывшего постояльца, всё жалела его:

— Вот ведь какой был человек энтот Диметрей Еринархович. Всё о других пёкся, не о себе. Почто его из Сибири к нам выслали? Всё за то, что он о народе страдал. А сам — вдовец, человек-от несчастной. Супружницу его Апполинарией, как вас, барышня, прозывали, Апполинарией Смоляниновой. Так вот оная Апполинария, Господи святый, совсем молодой преставилась и даже деток ему, Диметрею Еринарховичу, не оставила… Так бедный в одиночку и мыкается… Вон оно как в жизни бывает…

Панчулидзев прихлёбывал чай, терпеливо слушал старушку, мечтая поскорее вскрыть полученный пакет.

Это удалось сделать только поздним вечером, когда они с Полиной поднялись в отведённые для них комнаты и остались одни.

Полина в нетерпении покусывала губы, глядя, как он разрывает грубую обёрточную бумагу и кладёт перед собой на стол книжку в зелёном сафьяновом переплёте.

 

 

Записки Николая Михайловича Мамонтова

 

Перед самым отъездом из Санкт-Петербурга я ещё раз увиделся с моим будущим начальником — бароном Стеклем. Полномочный посланник просто лучился счастьем и не скрывал этого.

— Поздравляю вас, любезный фрер, вчера, слава Создателю, случилось то, чего мы так долго ждали! — едва поздоровавшись со мной, торжественно произнёс он.

— Вы так взволнованы, ваше высокопревосходительство… Наверное, произошло что-то важное? — как можно учтивее спросил я, хотя сердце моё сжалось от недоброго предчувствия.

Стекль ответил с придыханием:

— Entre nous soit dit, mon excellentle amie37, вопрос о продаже наших американских владений практически решён. Государь Император всемилостивейше принял наше предложение и поручил мне провести по этому поводу переговоры с американской стороной…

Это известие меня поразило.

— Вы говорите наше предложение?.. С этим как-то связана наша… — Я осёкся на середине вопроса.

— Меня учили быть осторожным. — Взгляд Стекля мгновенно похолодел. Он приложил к груди два пальца и пошевелил ими. Я знал этот условный знак ордена: он употребляется в случае, если кто-то из брать-ев совершает неразумный поступок.

Я потупился.

Стекль, проведя этот урок конспирации, так же быстро сменил гнев на милость. И хотя на мой вопрос он напрямую так и не ответил, но в нескольких словах пояснил, что 16 декабря собирались здесь, в министерстве, тесным кружком, что был сам Император, что заседали не более часа и единодушно решили — Аляску продать Северо-Американским Соединённым Штатам. Et rien de plus!38

У меня хватило разума не проявлять любопытства. Но, прощаясь, я всё же спросил:

— Ваше высокопревосходительство, в связи с принятием такого важного решения как-то изменяется моя миссия на Ситхе? Должен ли я известить правителя колоний, что решение принято?

— Ни в коем случае! Решение, о коем я сообщил вам, должно до поры до времени держаться в строжайшей тайне. Князь Максудов обо всём узнает в свой срок. А вам надлежит точно следовать инструкции.

Мы простились. Вопросов у меня осталось немало.

Почему совещание провели в такой секретной обстановке? Кто принимал в нём участие? Как удалось убедить его величество в необходимости продажи русских земель? С чем связано такое ликование барона, если собирались, по его же словам, тесным кружком, то есть — только свои? И главный вопрос: как связана с принятием столь судьбоносного решения наша таинственная ложа?

На некоторые из этих вопросов я получил ответы прямо в этот же день и там, где не ожидал, — в Восточно-Азиатском департаменте нашего министерства. Инструктировал меня барон Фёдор Романович Остен-Сакен, который занимался вопросами американских колоний.

Барон оказался человеком сравнительно молодым, лет за тридцать, общительным и очень приятным. Мы как-то быстро нашли общий язык и взаимопонимание. Вопросами колоний барон занимался давно и интересовался очень живо. В этом прослеживалось не одно только служебное рвение. Его родной брат Константин Романович недавно был назначен российским консулом в Сан-Франциско. Помимо приветов брату, которые я, разумеется, обещал незамедлительно передать, как только окажусь в Калифорнии, Остен-Сакен снабдил меня подробнейшими наставлениями относительно моего пребывания в колониях, дал несколько дельных советов, на что следует обратить особое внимание в беседах с колониальным начальством.

Я осторожно поинтересовался, знает ли он что-нибудь о недавнем совещании в министерстве.

— Как мне не знать, — удивился он. — Мне было поручено рассылать приглашения участникам… В том числе и самым высочайшим особам…

Я прямо сказал, что знаю об участии в совещании Государя и Стекля.

Остен-Сакен усмехнулся:

— Если вы в курсе дела, остальных приглашённых угадать нетрудно. Были все, кто уже много лет занимается этим вопросом: Великий князь Константин Николаевич, министр финансов Михаил Христофорович Рейтерн, управляющий Морским министерством фон Краббе и наш с вами начальник — князь Горчаков.

— И всё?! — воскликнул я. — Разве не пригласили членов Государственного Совета?

— Боюсь, что их даже не уведомят, когда продажа наших колоний состоится… Никто во дворце не хочет лишнего шума.

— Как же так?! Это ведь не шутка — уступка российских земель…

— Вам, очевидно, не во всех подробностях известна предыстория вопроса, — сказал Остен-Сакен и довольно подробно изложил мне то, чего я и впрямь не знал.

В окончательном виде идея продать Аляску пришла в голову Великому князю Константину Николаевичу не где-нибудь, а в Ницце ещё в 1857 году. Он написал то-гда об этом князю Александру Михайловичу Горчакову, только что назначенному министром иностранных дел империи, делая основной акцент на неспособности России удержать колонии в условиях нарастающей экспансии Северо-Американских Соединённых Штатов, на убыточность и бесполезность для нас этих заокеанских территорий.

Князь Горчаков первоначально, оказывается, не был сторонником продажи Аляски, но и не мог проигнорировать мнение Великого князя. Он доложил о письме по инстанции. Молодой Император совершенно неожиданно для Горчакова отнёсся к предложению брата с интересом и собственноручно начертал на письме: «Эту мысль стоит сообразить».

— Я, знаете ли, лично видел и это письмо, и визу его величества в архиве министерства, — добавил аргументов к своему рассказу Остен-Сакен.

Но я и без всяких доказательств верил ему.

— Министр оказался в сложной ситуации, — продолжал Остен-Сакен. — И хотя его сиятельству пришлось с позиции решительного противника продажи Аляски перейти на позицию закулисного непротивления, но всё же он не сдался так легко, как от него ожидали во дворце. Надобно было не знать характер князя Горчакова, чтобы предположить подобное. К слову, вы ведь совсем недавно служите в министерстве и вряд ли осведомлены, что Горчаков, ещё в бытность свою помощником посланника в Вене, отбрил всемогущественного графа Бенкендорфа, отказавшись быть на посылках — заказывать для него обеды и выполнять роль прислуги. Мол, Бенкендорф хотя и граф, но сам в состоянии это сделать и не княжеское занятие — ему прислуживать… Это происшествие немало навредило карьере Горчакова, но он оставил за собой право мыслить самостоятельно, что в полной мере и проявилось при получении упомянутого письма о продаже Аляски. Горчаков, конечно, догадывался, откуда ветер дует. Он знал, что в 54-м и 56-м годах Великий князь встречался с некими американцами Сандерсом и Коллинзом, которые являлись агентами Штатов и посулили его светлости какие-то молочные реки с кисельными берегами, лишь бы добиться от него поддержки. Понимая, что сделка России чрезвычайно невыгодна, Горчаков стал маневрировать и попытался затянуть практическое осуществление идеи. Он призвал в союзники уважаемого Государем адмирала Врангеля. Врангель был в ту пору управляющим Морским министерством и знал истинное положение дел в колониях, где с 1830 по 1835 год служил правителем. Врангель по просьбе Горчакова подготовил для Государя пояснительную записку, на основании которой наш министр предложил не спешить с продажей земель, а предпринять дипломатический демарш и через господина Стекля получше разузнать о позиции самих Северо-Американских Соединённых Штатов. Император с доводами Горчакова согласился, и дело отложилось почти на девять лет. Однако и Константин Николаевич тоже не хотел уступать. Все эти годы он сам и его помощники Рейтерн и Крабе, а также господин Стекль бомбардировали Государя и князя Горчакова письмами, убеждая вернуться к обсуждению судьбы американских колоний.

— И чем же они объясняют свою настойчивость?

— О, целым рядом причин. Я хорошо осведомлён об этом, так как два недавних письма от господ Краббе и Рейтерна на имя министра прошли через мои руки. Конечно, и тот и другой говорят о несостоятельности Российско-Американской компании, которая якобы за семьдесят лет своего существования не смогла добиться ничего: ни прочного водворения на американских землях, ни даже существенных доходов для своих акционеров. Нажим делается на то, что Северо-Американские Штаты всё равно отберут у нас эти земли, что ссориться и тем более воевать за эту никому не нужную территорию с ныне дружественной страной нам не стоит. И самое основное — продажа Аляски позволит решить все финансовые проблемы империи: пополнить бюджет, получить кредиты от западных банкиров размером в сорок пять миллионов руб-лей и отложить платежи по уже имеющимся долгам, и в первую очередь Ротшильдам, кои ставят главным условием отсрочки нашу сговорчивость по известному вопросу…

— Но ведь всё вовсе не так? — спросил я с на-деждой.

— В том-то и дело! И я с достаточными основаниями могу об этом судить, ибо много времени потратил на изучение проблемы. Прежде всего, сейчас составить себе определённое понятие о том, могут ли колонии быть полезны России, на основании имеющихся сведений просто невозможно. Разве из бесполезности Российско-Американской компании можно выводить заключение о бесполезности самой земли, которой она заведовала и о которой мы положительно ничего не знаем, за исключением отрывочных сведений, дошедших до нас большей частью через руки той же самой, так сказать, несостоятельной компании? Второй аргумент сторонников сделки разбивается ещё проще: отнятие у нас земель Америкой не произойдёт просто-напросто из-за соперничества в тех регионах между Англией и Северо-Американскими Штатами. Именно противоречия между означенными державами все предшествующие десятилетия и позволили компании с её слабыми силами уцелеть близ таких могучих соседей. И я убеждён: пока существует нынешний порядок вещей в Северной Америке, едва ли нам следует основательно опасаться захвата наших колоний другой державой. И наконец, о выгодах, которые может принести продажа наших колоний. Если бы сумма, которую мы получим за наши колонии, была так значительна, что могла бы покрыть известную часть нашего государственного долга, то, конечно, приманка была бы сильная. Но несколько миллионов и даже десятков миллионов рублей едва ли имеют государственное значение в империи, имеющей около полумиллиарда ежегодного дохода и расхода и более полутора миллиардов долга.

Остен-Сакен умолк и после некоторой паузы сделал решительный вывод:

— Словом, что касается до положительных российских выгод, то действительно они принадлежат только будущему, и нынешнее поколение имеет одну только святую обязанность сохранить для будущих поколений каждый клочок отеческой земли, и уж тем паче земли, лежащей на берегу океана, имеющего всемирное значение.

Я поблагодарил его за откровенность и в свою очередь признался, что сам думаю о предстоящей сделке.

— Счастлив, что нашёл в вас единомышленника. — Он горячо пожал мою руку и добавил: — Я незамедлительно подготовлю записку на имя нашего министра, изложу там все мои аргументы. Надеюсь, что князь Горчаков, он ведь истинный слуга государев и в моих глазах остаётся патриотом Отечества, поймёт меня и решение о продаже колоний будет отменено…

Я не стал разуверять добропорядочного Остен-Сакена в трудноисполнимости его чаяний, ибо и сам ещё не расстался с надеждой как-то поправить дело…

Выходя от него, в дверях кабинета я лицом к лицу столкнулся с одним из незнакомых мне чиновников. Он отпрянул в сторону так, как будто только что подслушивал под дверью и был застигнут на месте преступления.

Так и тянулась рука отхлестать подлеца по щекам, но скандал был мне не нужен. Жизнь и без того изобилует неожиданностями, и в этом я имел возможность убедиться, когда вышел из министерства.

Едва стал переходить улицу, меня чуть не сбил лихач-извозчик, вылетевший из-за поворота. Я чудом успел отпрянуть назад на тротуар, при этом поскользнулся, упал, больно ударился спиной. А лихача и след простыл…

 

На фоне того, что я узнал в этот день, это событие показалось мне далеко не случайным. Вспомнилась опять страшная клятва, данная братьям, и суровые слова мастера: «Ты должен быть скромен и молчалив, аки рыба, в отношении наших обрядов, образа правления и всего того, что открыто тебе наставниками; ты должен дать согласие на полное повиновение, без которого не может существовать никакое общество, ни тайное, ни явное; ты должен любить размышление о смерти, которая таким образом явится перед тобою не убийцею всего бытия, а другом, пришедшим, чтобы вывести из мира труда и пота в область успокоения и награды».

Весь вечер я провёл в тяжёлых раздумьях. Неприятные мысли лезли мне в голову. Где-то прочитал, что судьба тасует карты, а мы играем. Но играем всегда по её правилам. У меня теперь такое ощущение, что я играю с шулером, у которого все карты краплёные, и оттого моя жизнь не стоит ничего. Но если интрига, в которую я попал по своей воле, может закончиться для меня плачевно, то имею ли я право втягивать в неё своего друга? Должен ли я так рисковать жизнью дорогого мне человека, пусть даже во имя высокой цели? Ответ, хотя и запоздалый, нашёлся только один.

Моя жизнь — это моя жизнь. Но я не вправе распоряжаться даже ею — это, в конечном счёте, миссия Творца. Так как же я возьму на себя смелость рис-ковать жизнью другого?

Потому и обращаюсь к тебе, читающему эти строки: остановись! Свой путь я избрал для себя сам. Для тебя следование за мной — это не самостоятельный выбор, а только ответ на мой прошлый, не скрою, довольно малодушный призыв…

Я не желаю стать причиной твоих несчастий и освобождаю тебя от всяческих дружеских обязательств, вызванных моей прошлой просьбой…

Завтра отправлюсь в Ново-Архангельск и далее, как требует инструкция, в Сан-Франциско. Даст Бог, благополучно доберусь и до Вашингтона. Хотя и понимаю, какие могущественные силы будут противостоять мне там, но обещаю тебе, что сделаю всё, чтобы исполнить нашу юношескую клятву — быть полезными своему Отечеству и не допустить предательства его интересов. Возможно, все мои попытки помешать сделке будут напрасными. Но не попытаться хоть что-то сделать для этого — значит обречь себя на постыдные воспоминания о своей слабости до конца дней…

 

 

 

Глава третья

1

 

Уездный Екатеринбург, три года как утративший статус главного горного города Уральского хребта и перешедший в гражданское ведомство, приятно поразил своей чистотой, упорядоченностью и неким европейским характером. На центральных, мощёных и прямых улицах было по-столичному шумно и многолюдно, радовали глаз богатые особняки купцов и золотопромышленников: Рязанова, Блохина, Поклевского-Козелла, Нурова, Ошуркова… Шумел разноголосо рынок на Хлебной площади, посреди которого красовалась недавно построенная в честь освобождения крестьян Александровская часовня. В лучах апрельского солнца блестели золотые луковки доброго десятка церквей, а на горизонте, за окраинными слободами, у самых синих гор, поросших мачтовым сосновым лесом, дымили многочисленные заводские трубы…

Что и сказать, в Екатеринбурге жизнь била ключом — не то что в тихой и сонной губернской Перми.

Однако первое впечатление бывает обманчиво. Это Панчулидзев понял, поговорив со служащим станции Вольных почт на Главном проспекте, где они с Полиной сняли квартиру. Других гостиниц в городе не было. Впрочем, эта, единственная, была недурна: с уютной обстановкой и без клопов. Здесь, по слухам, останавливались амнистированные и возвращающиеся из Сибири декабристы. «Значит, и наш знакомец — Завалишин побывал тут», — подумал Панчулидзев. Он довольно часто вспоминал о встрече с бывшим государственным преступником. Вспоминал с чувством необъяснимой грусти: и на что только потратил свою жизнь этот, в общем-то, одарённый и неглупый человек?..

— Нынче Екатеринбург не тот-с, ваше сиятельство, что при генерале Глинке, — сетовал почтовый служитель. — Их превосходительство, горный начальник, вот уж кто порядок любил! Стро-о-огий! Однако ж и погулять умел на широкую ногу. При нём такие балы устраивали — с девяти вечера до самого утра. Уже и музыканты не выдерживали, падали в обморок… Ан генерал Глинка тут же — курьеров в Златоуст или на Богословский завод! Те на тройках оттуда военные оркестры везут! И снова гуляют, пьют шампанское вёдрами, танцуют кадрили да мазурки, пока ноги держат! На генерала глядючи, и купцы наши, кто побогаче, конечно-с, в такой же азарт вошли, задурили белому свету на диво. Виданное ли дело, чтоб свадьбу дочери Харитонова целую неделю справлять? Весь город пьяным ходил, без просыху… А какая игра была! Столице и не снилось! Миллионы в обыкновенный ералаш за ночь профуговывали! Словом, дикие деньги-с…

— Я бы сказал, дикие люди… — урезонил Панчулидзев.

— Так точно, ваше сиятельство, дикие-с. — Служащий поправил пышный галстук, одёрнул сюртучок, скорчил довольную гримасу, словно в зеркало на себя поглядел, и добавил значительно: — Однако же не все дикари-с. Имеются и инженеры, замечу вам, из Санкт-Петербургского университета, и врачи знатные, и учителя. У одного из таковых на квартире еженедельно настоящий музыкальный салон собирается. И мы-с бываем там. Изредка. Должен заметить, что сей салон — настоящий ковчег истинного искусства средь нашего пьяного потопа. Стихи-с читаем, а то и журналы некоторые, за-граничные-с…

— У вас газеты свежие имеются? — перебил Панчулидзев.

— Имеются, а как же-с. Курьерами из столицы доставляют… Вот-с, «Слово», последний мартовский нумер, от двадцать третьего дни…

Панчулидзев взял газету и прошёл к себе. В номере он устроился поудобнее в кресле. На первой полосе сразу же наткнулся на статью Александра Андреевича Краевского с шокирующим названием «Аляска продана?».

Краевский писал: «Сегодня, вчера и третьего дня мы передаём и передавали получаемые из Нью-Йорка и Лондона телеграммы о продаже владений России в Северной Америке. Мы и теперь, как и то-гда, не можем отнестись к подобному невероятному слуху иначе, как к самой злой шутке над легковерием общества. Российско-Американская компания завоёвывала эту территорию и устраивала на ней поселения с огромным пожертвованием труда и даже крови русских людей. Более полустолетия компания затрачивала свои капиталы на прочное водворение и устройство своих колоний, на содержание флота, распространение христианства и цивилизации в этой далёкой стране. Эти затраты делались для будущего, и только в будущем они могли окупить себя.

В случае продажи компания теряет всё. Более того, сумма, выплачиваемая Америкой за Аляску, до такой степени ничтожна, что едва ли можно допустить, что она могла иметь для наших финансов, даже при настоящем не цветущем их положении, какое-нибудь серьёзное значение. Стоит ли лишать Россию этих владений именно в то время, когда проведением через них всемирного телеграфа они приобрели новую важность и когда на почве их, как писали недавно, открыты весьма многообещающие прииски золота, разработка которого, если известие справедливо, в два-три года доставит более, чем сколько дают за них Северо-Американские Штаты! Более того, наши владения примыкают к владениям английской Гудзонбайской компании. Англичане, которым менее всего выгодно соседство американцев, дали бы сумму втрое или даже вчетверо большую»…

Панчулидзев отказывался верить своим глазам. Неужели то, чего боялся Николай Мамонтов, свершилось с такой непостижимой быстротой?!

Он быстро прочёл последний абзац статьи, который был пронизан ещё большей патетикой: «Лиха беда начало: сегодня слухи, что продают Николаевскую дорогу, завтра — русские американские колонии; кто же поручится, что завтра не начнут продавать Крым, Закавказье, Остзейские губернии? За охотниками дело не станет… Какой громадной ошибкой и нерасчётливостью была продажа нашей колонии Росс на берегу золотоносной Калифорнии; позволительно ли теперь совершить подобную ошибку? И неужели чувство народного самолюбия так мало заслуживает внимания, чтобы им можно было пожертвовать за какие-нибудь пять или шесть миллионов долларов? Неужели трудами Шелихова, Баранова, Хлебникова и других самоотверженных русских людей должны воспользоваться иностранцы и собрать в свою пользу плоды их? Нет, решительно отказываемся верить этим нелепым слухам».

Панчулидзев, потрясённый этой новостью, вскочил с кресла и поспешил к Полине.

Дверь в её номер была заперта.

Панчулидзев поинтересовался у служителя, не выходила ли мадемуазель, и услышал, что госпожа графиня вышла из гостиницы четверть часа назад и что её поджидал у входа крытый экипаж. А куда она отправилась и скоро ли вернётся, она не сообщила.

«Может быть, она поехала в магазины или просто прокатиться по городу… — попытался успокоить себя Панчулидзев. — Но почему одна и почему даже не известила меня об отъезде? Впрочем, от такого взбалмошного человека всего можно ожидать».

Он надеялся, что встретит её за обедом. Однако Полина не появилась ни к обеду, ни к ужину. Панчулидзев разволновался не на шутку. Он то и дело подходил к окну, прислушиваясь, не подъехал ли экипаж, не хлопнула ли входная дверь. Он не знал, что ему предпринять: отправиться ли в полицейский участок, чтобы заявить о пропаже графини, или всё же дождаться утра.

Участок находился неподалёку от горной канцелярии на пересечении Главного проспекта и Уктусской улицы. Это Панчулидзев успел заметить, когда они въехали в город. Однако, поразмыслив, что путешествуют они по делу необычному, можно сказать — секретному, решил в участок не спешить.

Ночь выдалась долгая и мучительная. Мечась в номере из угла в угол, о чём только он не передумал в эти часы, страдая от неизвестности и тревоги.

Вспомнилось, как спорили с ней в Казани, прочитав записки Мамонтова.

— Николя не желает, чтобы мы следовали за ним, это же и младенцу понятно, — убеждала она.

— Ничего не понятно! Он просто — благородный человек и не хочет подвергать нас опасности! — настаивал он.

 

Ради друга недостойно

Уклоняться нам от бед.

Если друг не будет счастлив,

Счастья нам на свете нет.

 

Полина несколько наигранно восхитилась:

— Vous êtes un poète!39

— Увы, мадемуазель, это не я, а Шота Руставели. Его бессмертную поэму «Вепхис Ткаосани», что в переводе с грузинского «Тот, кто носит шкуру тигра» в Грузии каждый знает наизусть! Это наша гордость! — так говорил мой отец. Он сам перевёл стихи на русский и с детства научил меня и брата, что друзей лишать помощи в трудное время недостойно настоящего мужчины.

— Merсi, c’est charmant!40 Но какое это имеет отношение к тому, продолжать нам путешествие или возвратиться домой, как настоятельно советует ваш друг и мой кузен.

Панчулидзев возмутился:

— Да за кого меня Николай принимает? Судя по его письму, за человека, не знающего, что такое честь! Мы, Панчулидзевы, древний и уважаемый род. У нас не принято бросать друзей в беде! А вы, графиня, можете возвращаться в Санкт-Петербург. Я вас не удерживаю…

— Нет уж, князь. Если вы едете вослед за Николя, так и я с вами… — решительно заявила Полина.

Этой бессонной ночью в Екатеринбурге всё вдруг показалось Панчулидзеву какой-то чудовищной мистификацией: и записки Мамонтова, и его поездка на край света, и взбалмошная Полина, к выходкам которой он не мог никак приноровиться. Она уж точно то и дело ходила вверх ногами, выкидывала такие фортеля, от которых у Панчулидзева голова шла кру€гом.

Он наново проанализировал события прошедших месяцев. Будто пелена с глаз спала: столько обнаружилось во всей истории с Мамонтовым нестыковок. Например, как узнал Николя московский адрес Завалишина, ежели тот проживал в ту пору ещё в Казани? Ну, допустим, сам Завалишин сообщил ему место своего будущего проживания, но как тогда этот адрес, который можно было узнать только от самого Завалишина, оказался в первой записной книжке, оставленной на хранение у Полины в Санкт-Петербурге? Почему Завалишин не узнал «звёздную метку», предъявленную ему?

Слишком много вопросов…

Панчулидзев вдруг припомнил собственную оплошность. Николай просил доверять только тем, кто в ответ на предъявленный пароль покажет такой же. Ослеплённый в момент встречи с Полиной, он так и не попросил её показать ответный знак. Не оказалось его и у Завалишина… Может быть, и он, и Полина — это звенья какого-то хитроумного плана, ловушка? Особенно Полина. Вот уж кто настоящая западня. Сладкая.

Однажды он встретил бывшего сокурсника по университету, ставшего жандармским офицером. Они сошлись в трактире, выпили за встречу. И молодой жандарм поделился с приятелем познаньями в новой профессии:

— Все мужчины одинаковы: стоит увидеть красивые глазки, пухлые губки и стройную фигурку, куда только девается здравый смысл… Любую тайну выболтать могут, любой секрет своей возлюбленной доверят. А мы таких красоток используем по назначению, дабы врагов Отечества на чистую воду вывести…

А не угодил ли сам Панчулидзев в такую «сладкую ловушку»? Ведь он всё рассказал Полине, что узнал от Мамонтова, и вот она исчезла, именно теперь, когда Аляска уже продана. Исчезла, потому что миссия, возложенная на неё неведомыми силами, уже выполнена…

Неизвестно, до чего бы ещё додумался Панчулидзев, но за окном рассвело. К станции Вольных почт подъехал экипаж. Из него выпорхнула весёлая Полина. Остановившись на пороге, она послала сидящему в экипаже воздушный поцелуй.

Экипаж тронулся с места. Панчулидзев прильнул к окну, стараясь разглядеть сидящего в коляске человека. Это был дряхлый старик, удивительно похожий на санкт-петербургского сенатора, члена правления Российско-Американской компании. Панчулидзев даже готов был поклясться, что это именно он. Но каким образом почтенный старец очутился здесь — уму непостижимо. Хотя ведь именно сенатора видел Панчулидзев возле дома Полины, когда впервые оказался у неё.

Все эти вопросы он был готов сразу же вывалить на голову Полины. Но решил не спешить и прежде обдумать всё основательно.

И всё же не удержался от упрёков, когда они встретились за завтраком.

— Вы могли хотя бы предупредить, что отлучитесь! Я за вас волновался!

— Вы ведёте себя как настоящий тиран! — гневно парировала все обвинения Полина. — Я не давала и не собираюсь никому давать отчёта в своих поступках… Но если вас так обуревает ваша невыносимая ревность — самое постыдное чувство собственности по отношению к даме, я вам скажу: я была у друзей, у родственников, у знакомых, у любовника, наконец! Но это моё, а не ваше дело!

— Но что же тогда, по-вашему, — моё?..

— Если вы собираетесь и впредь донимать меня своими нравоученьями, я никуда дальше с вами не поеду!

Тут его прорвало:

— Конечно, зачем вам ехать?! Дело сделано: Аляска-то уже продана!

— Фи, Аляска продана! Вот новость! А я-то думала, мы едем спасать Николя… — презрительно скривилась Полина.

— Diable!41 — прошипел Панчулидзев и выскочил из-за стола.

В два часа пополудни они выехали из Екатеринбурга на почтовой тройке, так и не помирившись. Ехали молча, глядели по сторонам, только бы не встречаться взглядами.

Сибирский тракт здесь был широким — около восьми сажен. По обе стороны от него по приказу Екатерины II были вырыты канавы и насажены берёзы. За прошедшие сто лет берёзы выросли, дали молодую поросль. Свежая листва на берёзах была покрыта слоем бурой пыли, поднимаемой под-водами.

Движение по тракту было оживлённым. Коляска то и дело обгоняла плетущихся по обочине странников: офеней, богомольцев, ватаги крестьян, идущих на заработки. Как-то попалась партия каторжан. Сотни две кандальных в серых робах и тяжёлых башмаках в сопровождении не более десятка конвойных и четырёх казаков еле-еле брели по этапу. Сзади на телеге везли четырёх женщин в арестантских одеяниях. Краем глаза Панчулидзев заметил, что Полина при взгляде на них поёжилась, но не проронила ни звука.

— Каторжных-от завсегда возют на телегах купца второй гильдии Михайлова. Он, почитай, ужо лет шешнадцать откуп сей держит… Но-к щё! Видать, нонче телег-от и у Михайлова не хватило… Знать, друга кака нужда есть… А этим чо? Куды торопиться? В неволю бредут… — лениво пояснил ямщик и прикрикнул на лошадей.

Коляска, подскакивая на ухабах, быстрей покатила вперёд.

Вёрст через двадцать пять изрядно разбитая дорога привела их в деревню Косулино.

Деревенские пыльные улицы и крытые соломой крыши домов живо напомнили Панчулидзеву его родной уездный Аткарск. Заныло сердце при воспоминании о брате и сёстрах, о родительском доме: когда ещё снова окажется там…

Вскоре миновали деревню Брусянку, переехали вброд неглубокую, но быструю речку Мезенку и снова покатили по тракту, сделавшемуся заметно ровнее. Коляска мерно покачивалась на рессорах.

Сказалась бессонная ночь. Панчулидзев заснул.

Проснулся он от резкой остановки и грубых возгласов у себя над ухом.

Едва открыв глаза, увидел перед собой Полину.

Она целилась ему в голову из маленького дамского револьвера.

 

 

2

 

Ожидая выстрела, Панчулидзев невольно зажму-рился.

Выстрел был негромким, как хлопок пробки от шампанского. Совсем рядом, в каком-то вершке от головы Панчулидзева, свистнула пуля. Кисло запахло порохом. Раздался вскрик, больше похожий на рык раненого зверя.

Панчулидзев обернулся. От коляски в кусты ломанулся здоровенный детина. Он матерился на чём свет стоит и держался за ухо.

Полина развернулась в сторону облучка и выстрелила во второго разбойника. На этот раз она промахнулась. Разбойник не стал дожидаться треть-его выстрела и метнулся вслед за товарищем. На опушке он остановился, погрозил топором и скрылся в чаще.

Ямщик истово перекрестился:

— Така у нас тут напасть, господа хорошие. Братья Хамкины озорничают, Викулка да Платошка.

— Кто такие? — поёжился Панчулидзев.

— Да, местные оне, с Курманки… Ужо раз за разбой на каторгу были сведены, так убёгли… И снова за своё. Но-к щё! Волостной-от голова Якимка Федотовских роднёй имя приходится… Покрыват, значитца, а то и в доле…

— А чего ж вы становому приставу не донесёте?

— Но-к щё, доносили и не однова… Ён с имя заедино, с волостным-от головой кумовья оне… Так-от, кады б не барышня с ейным пугачом, пришлось бы нам нынче пояса развязывать, а то и хуже… Вон на днях прямо у села Мезенцева труп нашли в канаве. Признали в ём одного ямщика, из наших… Уж вы, барин батюшко, отписали бы куда следат. Щё б к нам левизора какого-никакого прислали… Совсем житья от лихоимцев нет.

Панчулидзев кивнул. Руки у него дрожали, сердце бешено колотилось.

— Мадемуазель, вы в порядке?

Полина с деланным хладнокровием сунула револьвер в сумочку и приказала ямщику:

— Поезжай!

— Слушаюсь! — Ямщик весело присвистнул, понужая коней. — А вы ведь, барыня, Платошке ухо-то отстрелили! Мало што весь лоб в клеймах, таперь ишшо без уха скакать будет!

Затемно, уже без приключений, добрались до Белоярской станции.

Панчулидзев всю дорогу терзался, что повёл себя неподобающим образом, что не он защищал Полину, а она его. А ведь всю жизнь мечтал подвиг геройский совершить… В детстве, начитавшись «Дон-Кишота», поздним вечером стащил из отцовского кабинета тяжеленную гусарскую саблю и отправился в сарай — сражаться с нечистой силой. Чем дальше отходил от родительского дома, тем сильнее охватывал его страх. У сарая он с трудом вытянул саблю из ножен, махнул ею пару раз, разрубив невидимых врагов, и, посчитав, что подвиг совершён, опрометью бросился назад…

А теперь как глядеть в глаза Полине?

Во дворе почтовой станции ямщик остановил лошадей. На крыльцо вышел старый смотритель. Оглядев повозку намётанным глазом, сразу смекнул, что на тройках простые люди не путешествуют. Не потребовав паспортов, пригласил Панчулидзева и Полину пройти в избу. Сам остался во дворе с ямщиком.

Они вошли в избу и сели за стол. Из-за печки появилась заспанная жена смотрителя, одетая в синюю кофту и чёрную фризовую юбку.

— Откушаете чаю, господа? — едва слышно предложила она, поздоровавшись с гостями. Получив согласие, долго возилась с керосиновой лампой, добавляя свету, так же неспешно принесла заварной чайник, тарелку с баранками и ещё одну тарелку с крупно колотыми кусками сахара. Тоненькой струйкой налила кипятку в толстостенные стаканы из двухведёрного, поблескивающего крутыми надраенными боками самовара.

Полина, обжигаясь, залпом выпила свой стакан и попросила ещё.

Панчулидзев не переставал удивляться ей, такой отважной и непосредственной.

— Откуда у вас пистолет, мадемуазель, и где вы научились стрелять?

Она только пожала плечами.

Он встал из-за стола и взволнованно произнёс:

— Мадемуазель, вы сегодня спасли мне жизнь. Я вам премного обязан. — Он взял руку Полины в свою ладонь и прикоснулся губами к тонким нервным пальцам. На одном из них было надето серебряное кольцо с крупным изумрудом.

Полина странно усмехнулась, глядя на него снизу вверх:

— Quid non pro patria?42

Панчулидзев обиженно протянул:

— Вы всё шутите, а я… я говорю вполне серьёзно, графиня!

Он набрал воздуха в легкие и выдохнул:

— Прошу вас, выходите за меня…

Полина заморгала ресницами, точно смахивая слёзы, и неожиданно весело расхохоталась.

Смотритель и его жена удивлённо вытаращились на них.

Полина смеялась довольно долго. До слёз. Она замахала на Панчулидзева руками, точно прося его выйти.

Панчулидзев побледнел. Губы у него задрожали, точно он готов был разрыдаться. Но это была иная гримаса — гримаса гнева. В нём всё заклокотало. Нельзя же так играть его чувствами, не считаться с тем, что он — князь, что он — мужчина!

Он уселся на скамью напротив неё и уставился на её перстень. Прежде он его не видел.

Она угадала перемену в нём и так же неожиданно оборвала смех, сказала мягко, примиряюще:

— C’est nerveux43… Простите меня, князь. Разве вам мало, что я зовусь вашей невестой? Или вы твёрдо решили следовать пословице: женюсь, несмотря ни на что. Коли повезет с женой, стану исключением из правил, коли не повезёт — сделаюсь философом…

— Et rien de plus!44 Значит, вы говорите мне нет? — сердито спросил он.

Она пристально посмотрела ему в глаза и загадочно улыбнулась:

— Разве я сказала что-то подобное? Просто вы выбрали не самый подходящий момент для таких объяснений. Кругом люди. Не сердитесь, князь, давайте поговорим об этом позже.

Тут вошёл ямщик и доложил, что лошади готовы.

В коляске, где был поднят верх, чтобы защитить пассажиров от ночной сырости, Полина как ни в чем не бывало устроилась на сиденье рядом с Панчулидзевым, по-кошачьи прильнула к его плечу и принялась вспоминать, как училась когда-то в Смольном институте:

— Наш институт, князь, был образован Екатериной Великой в подражание Сен-Сирскому институту мадам де Монтенон — фаворитки французского короля. Скопировано было многое, но не всё. Скажем, в отличие от французских благородных девиц, нас учили не только безукоризненным манерам и осанке, но и многому другому. Например, языкам: французскому, немецкому, английскому… При этом главный упор делался на произношение. Вы ведь заметили, какой у меня выговор? Истинные французы считают меня парижанкой, англичане — уроженкой Лондона, а немцы — землячкой их канцлера Бисмарка… Правда, естественные науки и математика преподавались у нас слабее — у меня и сейчас по этим курсам в голове полная мешанина. Зато давались самые солидные познания в области домоводства и кулинарии…

— Я бы, будь на то моя воля, лучше рекомендовал в девицах, как будущих матерях семейств, в первую очередь воспитывать духовность и религиозность… — глубокомысленно заметил Панчулидзев.

— О, князь, эти качества в юности вполне заменяются пылкостью воображения и чтением французских сентиментальных романов. Как много мы читали в ту пору поэзии! Конечно, ночью, украдкой от классных дам и пепиньерок45. Сколько житейской мудрости можно найти в самом легкомысленном романе, в самом простом стихотворении… К тому же, должна вам заметить, нас готовили, скорее, не к материнству, а к жизни в высшем свете. Ведь практически каждая вторая наша выпускница становилась фрейлиной двора!

— Вы лучше скажите, вас учили там флиртовать и строить глазки! — беззлобно пробурчал Панчу-лидзев.

— Этому не научишь, князь. Это или даётся женщине от рождения, от природы, или нет…

— Скажете тоже — от природы! Это даётся вашему роду от дьявола… С момента Евиного грехопа-дения…

Полина притворно надулась:

— Фи, князь Георгий! Вы всё-таки — неисправимый моралист… — сказала она с лёгкой досадой, но тут же вернулась к милым для неё воспоминаниям. — Ах, князь, а какие у нас были балы… Какие знатные особы посещали их! Как виртуозно играли музыканты! Сколько было разных приключений и тайн… А знаете про роман Тютчева с Денисьевой? Я тогда была самой младшей воспитанницей, но вы же понимаете, детские воспоминания хранятся в памяти лучше всего… Так вот, Денисьевой в ту пору было двадцать пять, а Тютчеву уже — сорок семь. Об их связи узнал управляющий института. Он получил донос от одной воспитанницы, выследил Денисьеву, напал на след квартиры, снимаемой Тютчевым для тайных свиданий. Квартира была совсем неподалёку от Смольного. Скандал был ужасный! И главное — почти перед самым выпуском и придворными назначениями. Денисьева ждала ребенка от Тютчева… Он был камергером двора… Говорят, его вызывал для беседы сам Император! Чудом не отправил в отставку. А вот Денисьевой не повезло… Её выпроводили из института с позором. Досталось и её тетушке. Она была в институте старшей инспектрисой. Её, как кавалерственную даму, тоже уволили, правда, с почётной пенсией — в три тысячи рублей. Об этом происшествии скоро все забыли, ибо случилось немало других занятных историй… И это вовсе не мудрено. Все наши девушки были такими прехорошенькими, что всегда пользовались особым расположением не только придворных, но и… членов императорской фамилии. Особенно её мужской части.

Панчулидзев насторожился:

— На что это вы намекаете, графиня?

— Да какие тут намёки? — улыбнулась своим воспоминаниям Полина. — Разве вам не известно, князь, что и прошлый Государь имел среди наших смолянок своих фавориток, и Александр Николаевич от своего покойного батюшки старается не отстать…

Панчулидзев оторопел и не сразу нашёлся, что сказать:

— Как вы смеете так говорить о помазаннике -Божием? — гневно прошипел он, косясь на спину ямщика.

Полина понизила голос, но тему не сменила:

— Полно вам, князь. Государь — тоже человек. А человеку свойственно влюбляться… Не будьте снобом. Вы же хотите разобраться в скрытых причинах того, что называют большой политикой? — с лукавинкой в голосе спросила она.

Панчулидзев промолчал, и она, выдержав паузу, продолжала:

— Хорошо, хорошо, мой друг. Я не стану больше всуе упоминать высокие имена, вызывающие в вас такой верноподданнический трепет. И всё же выслушайте то, что я знаю не по рассказам. На моих глазах у известного вам влиятельного лица… — тут она многозначительно помолчала, — был роман с Александрой Долгоруковой. Шурочку мы дразнили «La grand Mademoiselle» — «Большая Мадемуазель». И не только из-за её роста. Она имела большое влияние на упомянутое лицо. И не стеснялась пользоваться этим. А ещё именно она послужила для Тургенева прототипом героини его нового романа. Вы читали «Дым»? Как, неужели не читали? Ну и не читайте! Неудачный роман! Памфлет какой-то! Круглая сатира! Всё в нём и в самом деле — в сплошном дыму: непонятно, кто положительный герой, кто отрицательный, на чьей стороне сам автор… Тургенев просто выливает желчь на всех и вся: на Россию, на заграницу, на русских эмигрантов, на светское общество, на революционеров… А слог-то какой! Невероятное смешение стилей… Я слышала, что даже друзья Тургенева — упоминаемый уже Тютчев, Гончаров и Достоевский — считают, что роман слаб в художественном отношении и не делает чести его создателю…

Панчулидзев пожал плечами, мол, не могу судить, коли не прочёл.

— Так вот, полтора года назад связь известного вам лица с Александрой Сергеевной Долгоруковой как-то резко оборвалась. Её быстро-быстро выдали замуж за старика генерала Альбединского, которого тут же назначили Варшавским губернатором. А высокую эстафету, прошу простить за столь вольное сравнение, приняла другая Долгорукова — Екатерина Михайловна, дальняя родственница своей предшественницы. Мы в институте звали её Кэти или Катрин. Она слыла у нас тихоней, скромницей, этакой серенькой мышкой. Но не зря говорят, что в тихом омуте… Так вот, известная вам персона заприметила её на прогулке в Летнем саду и стала оказывать знаки внимания. Катрин целый год держала известную вам персону на расстоянии, чем ещё больше разожгла интерес к себе… Ещё бы! Прежде никогда не иметь отказов, и вдруг… А потом случилось то, что должно было случиться. Насколько мне известно, всё произошло прошлым летом в павильоне Бабигон, том самом, что близ дороги на Красное Село. Там упомянутое высокое лицо не однажды и прежде предавалось подобным утехам…

— Ах, мадемуазель, вы говорите это так, будто сами там побывали. Прошу, избавьте меня от этих интимных подробностей… — в крайнем смущении промямлил Панчулидзев, хотя ему очень хотелось узнать, чем закончилась эта история.

Полина как будто прочитала его мысли:

— Да-да, история на этом не закончилась! Бедная императ… — тут она осеклась и перешла на шёпот: — Бедная Мария Фёдоровна тоже, наверное, полагала, что Катрин — очередное минутное увлечение упомянутого лица… Оно и прежде славилось сластолюбием, но увлечения всегда были кратковременными… Но не в этом случае. У нашей скромницы Катрин оказались цепкие ручки…

— Вы, похоже, завидуете… — язвительно заметил Панчулидзев.

Полина пропустила его слова мимо ушей:

— Катрин, уже в роли новой фаворитки, весь год прожила в доме у своего брата графа Михаила Михайловича. Того самого, что женат на маркизе де Черчимджиоре. Говорят, маркиза немало споспешествовала развитию отношений Катрин с упомянутым лицом. И часто сопровождала её к местам тайных свиданий. Но когда слухи об этой связи поползли по столице, маркиза решила увезти свояченицу в Неаполь, подальше от сплетен. Заметьте, князь, всё это случилось как раз накануне предполагаемого визита известного вам лица в Париж. Я уверена, что отъ-езд Катрин за границу был вовсе не случаен, и там они непременно должны встретиться.

— Почему вы в этом так убеждены?

— Ах, князь, вспомните, как вы искали меня сразу после нашего знакомства, как жаждали снова увидеть… Или вы обманывали меня? — Она кокетливо захлопала ресницами.

Панчулидзев, едва не поперхнувшись, тут же стал заверять её, что всё это — истинная правда.

— Ну-ну, я верю вам, князь… — отчего-то развеселившись, сказала она и добавила уже серьёзно: — Да, истинная любовь творит чудеса и не терпит пустоты. Разлучи тех, кто влюблён, и они всегда найдут дорогу друг к другу вопреки всем обстоятельствам… Eh bien, quoi, c’est magnifique, ça!46 Я почему-то уверена, что в истории с Катрин речь идёт вовсе не о банальном соитии, не об этой низменной потребности простых организмов, а именно о любви в самом высоком смысле этого трепетного чувства…

— Но какое эта истинная любовь имеет отношение к высокой политике и тем более к продаже наших колоний?

Полина отстранилась и посмотрела на него, как смотрит старшая сестра на несмышлёныша-брата:

— Мой милый князь, да самое прямое! Чтобы усомниться в этом, надо не знать малышку Катрин. Она ещё в институте умела ловко и исподволь влиять на события. Всегда добивалась того, что было выгодно ей… Не зря любила повторять моя старая няня: ласковое теля двух маток сосёт…

— И всё же я не совсем понимаю, при чём здесь теля…

— А ещё надо знать, что Катрин очень любит всякие блестящие безделушки. — Полина как бы невзначай кинула взгляд на свой перстень. — Тот, кто знает эту её особенность, всегда найдёт путь если не к её сердцу, то к ушам… А следовательно, и к ушам того, кто глядит на неё влюблённым взглядом. Cést toujours quelque chose47

— Неужели вы всерьёз думаете, мадемуазель, что мировая политика вершится в дамских будуарах?

— Так думаю не я одна. Так в своё время, и не без оснований, полагали и Меттерних, и Талейран… Впрочем, в одном вы, князь, наверное, правы: в России женщина, будь она даже самой Екатериной Великой, ничего в одиночку не сделает. Ей непременно потребуются единомышленники. И у нашей милой Катрин, мне кажется, они или уже есть, или появятся в самые ближайшие месяцы. Например, младший брат её возлюбленного…

— Но при чём здесь Константин Николаевич, — забывшись, произнёс Панчулидзев имя Великого князя.

— А вы вспомните, что писал Мамонтов. Когда у Коко (кажется, так упомянутую особу зовут в ближнем кругу) появилось желание продать Аляску? Да, именно тогда, когда он отдыхал в Ницце! Вам не кажется это странным? Почему именно на Лазурном Берегу пришло это ему в голову? Отчего именно в это время? Может быть, там с Коко что-то случилось? Скажем, некто, заинтересованный именно в таком развитии событий, подсказал ему такое решение. Или навязал оное, умело воспользовавшись какой-то из его слабостей… Я имею в виду не только страсть к балеринам… Последняя вполне вытекает из поведения его супруги Александры Иосифовны, предпочитающей мужу своих фрейлин или его адъютантов…

Возмущённый до глубины души Панчулидзев попытался зажать ей рот:

— Что вы такое говорите!

Она усмехнулась:

— Князь! Я не пытаюсь вас шокировать! При дворе это всем известно. А вот то, что я скажу вам сейчас, знают немногие. У Коко есть куда более серь-ёзные предпочтения, чем жрицы Терпсихоры. Скажем, амбиции править и всегда быть во всём первым… Говорят, что бывший Государь, уже находясь на смертном ложе, буквально под угрозой предания верховному суду, взял с Коко клятву не покушаться на власть своего старшего брата. Коко пообещал и целовал в этом крест. Мне поведал эту душераздирающую историю человек, которому нельзя не поверить. Он присутствовал при последнем свидании Коко с отцом. Однако едва тот умер, как клятва эта была нарушена. Коко создал некую заговорщицкую организацию «Мертвая голова», целью которой, как говорят, было сначала уничтожить детей упомянутого высокого лица, потом, учитывая его слабость к алкоголю, споить его, расслабить умственно и стать при нём регентом. А от регентства, как вы понимаете, совсем недалеко и до полной власти… Уж не знаю, каким чудом тогда договорились. Коко организацию распустил, был прощён и назначен на самые высшие должности… Однако очень сомневаюсь, что он оставил свои амбиции. Достаточно вспомнить слухи о его связях с Герценом, разговоры о том, что будто бы и о намерениях Каракозова он знал заранее… Нет-нет, я ничего не хочу утверждать. Ничего, кроме того, что в Ницце вполне могли найтись люди, способные повлиять на Коко, убедить его действовать так, а не иначе… И способы такого влияния могли оказаться самые разные: красивая женщина, солидный куш, вступление в некую тайную организацию…

Панчулидзев не выдержал и оборвал её с возмущением:

— Это всё ваши досужие домыслы, мадемуазель. Я не допускаю мысли, чтобы председатель Государственного Совета предал интересы России и своего венценосного брата. Думаю, что это всё масоны да ваши друзья — революционеры распускают гнусные слухи, пятнают честь царственных особ, баламутят народ. Как некогда Исав продал своё первородство Иакову за миску чечевичной похлёбки, так и эти новоявленные чернокнижники готовы за полушку вредить Государю, Отечеству, народу российскому! А веру отцов наших и дедов так и норовят сложить к ногам Папе Римскому и иезуитам!

Полина скорчила презрительную гримасу:

— Князь, простите меня, но вы же — современный человек! Неужели вы до сих пор верите во всё, что сейчас сказали? Разве вам не понятно, что бедную Россию продают не какие-то мифические масоны, а её собственные правители! Рыба гниёт с головы… Неужели вы не видите, что в Зимнем — такие же актеры, каких мы видели в Москве на Масленицу… Только с одним отличием: в балагане мещане играют царей и царедворцев, а во дворце царедворцы ведут себя как обыкновенные мещане… А пастыри ваши хвалёные, забыв про стыд, ещё и поют им аллилуйю!

Панчулидзев надолго умолк, переваривая всё, что услышал. Наконец произнёс:

— Но ведь вы сами себе противоречите, мадемуазель. То утверждаете, что Екатерина Долгорукова сможет найти себе союзника в лице брата Государя. То обвиняете его в покушении на верховную власть. Какие же они после этого союзники? Как-то не вяжется одно с другим.

— В России вообще трудно что-то увязать воедино. Но когда вы подумаете хорошенько, сами всё поймёте. И вообще, я устала с вами спорить…

Она откинулась на сиденье и закрыла глаза. А Панчулидзев долго не мог успокоиться.

«Откуда в ней, столбовой русской дворянке, столько разночинской нелюбви к Отечеству? — с горечью думал он. — Неужели Полина, такая образованная и глубокая, не может уразуметь, что без Государя и без веры православной огромная империя, созданная трудами многих поколений русских людей и примкнувших к ним инородцев, тотчас развалится на части, погрузится в хаос… Россия так велика, протяжённа, так пока мало освоена и обустроена, что не может управляться без сильной руки, без опоры на государственный инстинкт русского народа… Народ-то у нас, слава богу, неглупый. Он верит в Государя, как в отца своего, чтит традиции, достав-шиеся издревле. Vox populi vox Dei!48 Вот либералы всё пугают народным бунтом… Да, страшен мужик с топором и вилами, но куда страшней те, кто его к вилам и топору подталкивают. Начитались западных философов и позабыли уроки собственной истории. А она учит: глупо в России рассчитывать на чуждые русскому духу либеральные идеи и западные образцы! Предупреждали же их: страшен русский бунт, бессмысленный и беспощадный! Он сметёт не только тех, против кого изначально нацелен, но и породивших его не пощадит… Все эти доморощенные интеллигенты и умники, побуждая народ отречься от веры в царя и сакральность монаршей власти, роют могилу не только государственному устройству, но и самим себе! На что уж Пушкин был по своей сути человеком западной культуры, но и у него Борис Го-дунов завещал наследнику: «держи державные по-водья…» Без крепкой узды потеряем не одну только Аляску, а всю землю, оставленную нам в наследство нашими пращурами…»

Он посмотрел на Полину. Она уже мирно спала.

Панчулидзев выглянул из коляски. Вокруг простирались распаханные поля. Было ещё сумеречно. Но впереди, над чёрным лесом, небо уже заметно посветлело, и заря выпростала наверх алые перья, которые топорщились над горизонтом, как плюмаж над шляпкой петербургской модницы. Как будто раздуваемые ветром, эти перья с каждым мгновением поднимались всё выше и выше. Вот уже заалела добрая треть неба. Ночная мгла всё дальше отступает на запад. Вот-вот взойдёт солнце.

 

 

3

 

В губернском Иркутске, который своей прямолинейной планировкой обязан, если верить слухам, всё тому же Завалишину, Панчулидзева и Полину догнала ещё одна новость: Александр II совершил визит во Францию на Всемирную выставку.

Пребывание русского императора в Париже должно было способствовать улучшению российско-французских отношений, которые омрачались позицией Франции по польскому вопросу. В Париже нашли пристанище и поддержку сотни польских эмигрантов, ненавидящих Россию. Они устроили провокацию при посещении Александром Парижской оперы — стали громко скандировать: «Да здравствует свободная Польша! Долой русское владычество!» Смутьянов вывели из зала и отпустили. Через два дня, при возвращении с военного парада в Лоншане, в Булонском лесу в российского императора дважды выстрелил поляк-эмигрант Березовский. По счастью, ни одна из выпущенных пуль не попала ни в Александра, ни в сидящего рядом с ним в карете Наполеона III…

— Я давно говорил, что с польской оппозицией нечего церемониться. Великая Польша — такой же вечный и заклятый враг России, как и Великобритания… Это нации лавочников и вельмож, всё продающих и покупающих, даже честь! Они напоминают мне ростовщика, готового сто раз на дню менять цены, в зависимости от того, откуда ветер подует… Уверен, и в парижском деле не обошлось без английского вмешательства! Нынешние паны да панёнки поют под английскую дудку, как их предки пели под немецкий барабан! Пся крев! Вот же дал Господь нашему императору подданных! — возмутился Панчулидзев.

Полина не могла промолчать.

— Тирания и тиран заслуживают к себе такого отношения, — отпарировала она. — Рано или поздно все тираны будут наказаны. Помните, в день нашего знакомства, когда в царя стрелял Каракозов, я предупреждала вас, что это ещё не конец?..

— Прекратите, мадемуазель! Вы же русская дворянка!

— Иногда я стыжусь этого…

Они снова поссорились. Впрочем, это обстоятельство, ставшее уже довольно привычным, не помешало им совершить совместную прогулку по Иркутску. Они посетили Знаменскую церковь и могилу основателя Российско-Американской компании Григория Ивановича Шелихова, расположенную в церковной ограде. Серый мрамор был испещрён строками, рассказывающими о свершениях знаменитого купца и Рыльского имянного гражданина.

Но Панчулидзева куда более тронула короткая надпись на задней стороне постамента: «Поставлено сие надгробие в память почтенному и добродетельному супругу горестные вдовой с пролитиемъ го-рячих слёзъ и съ сокрущённымъ вздыханиемъ ко -Господу».

Он покосился на Полину: смогла бы она так написать, когда его не станет? Какой вообще она будет женой? Если бы такой, как вдова Шелихова, верно продолжавшая дело мужа много лет после его смерти, то он не задумываясь, прямо сейчас повёл бы Полину под венец. Не случайно же мужчина был одинок в первые дни творения, но cui Deus feminam tradit49.

Полина обозревала церковные купола с отсутствующим видом, как будто считала ворон, рассевшихся на крестах. Панчулидзев ничего не сказал ей о посетивших его мыслях.

Они заглянули в местную контору Российско-Американской компании, где узнали, когда из Аяна отправится на Ситху пароход. Оказалось, что единственный и последний в эту навигацию корабль пойдёт в середине октября и, чтобы успеть на него, следует поторапливаться.

Из двух возможных вариантов дороги к Аяну выбрали наикратчайший и наименее трудный — по Шилке и Амуру. Но оказалось, что пароходное сообщение по реке невозможно. Лето выдалось засушливым, и Амур местами сильно обмелел. Караван судов, который ушёл вниз по Амуру вскоре после разлива, не смог к этой поре вернуться в верховья.

Пришлось двигаться на восток старым испытанным путем — по тракту на Усть-Кут, Якутск и дальше — вверх по рекам: Лене, Мае, Алдану до самого Юдомского креста, откуда — караванной дорогой до Аяна.

Попутчики, с которыми они добирались до Якутска, отзывались об этой дороге неодобрительно. Аянский казённый почтовый тракт был открыт для всеобщего пользования только в 1851 году, взамен действовавшего до того времени Якутско-Охотского тракта. Своим появлением он был обязан будущему камчатскому губернатору и герою обороны Петро-павловска-Камчатского генерал-майору Завойко и архиепископу Иннокентию. Хотя ещё летом 1844 года по тракту прошёл первый большой караван с товарами Российско-Американской компании, которые отныне стали перевозить только этой дорогой, по сложности она мало уступала старому тракту. Особенно трудным был участок между Нельканом и Аяном: топи, болота, глубокий мох. Лошади с трудом могли пройти здесь летом по брюхо в грязи. Зимой одолевали дикие морозы и волки. На перевале Джугджур всегда бушевал сильный ветер. Порой его порывы были такими, что сдували с тропы нарты с оленями и навьюченных лошадей. Трудностей добавляли и быстрые горные реки.

Обо всём этом Панчулидзев читал ещё у Гончарова в его «Фрегате “Паллада”»: «Тут целые океаны снегов, болот, сухих пучин и стремнин, свои сорокаградусные тропики, вечная зелень сосен, дикари всех родов, звери, начиная от чёрных медведей до клопов и блох включительно, вместо качки — тряска, вместо морской скуки — сухопутная, все климаты и все времена года».

Так же отзывался о новом тракте в своих записках и знаменитый адмирал Невельской: «Транспорты стоят, лошадей нет, подрядчики — мерзавцы, грузы не перевозят, а якутские чиновники бездельничают. Грузы брошены, разворовываются под всякими предлогами. Какая лень, какая бестолочь».

Однако Панчулидзев полагал, что за десятилетие, прошедшее с той поры, когда Невельской и Гончаров проезжали здесь, дорога стала удобней и обустроенней. За прошедшие годы дорога и впрямь заметно обустроилась — из конно-пешей тропы превратилась в настоящий тракт, по которому до Нелькана можно было проехать на колёсах. Вдоль тракта на расстоянии двадцати — тридцати верст были построены почтовые станции. Всего их Панчулидзев насчитал тридцать восемь. На станциях жили якутские и русские семьи. Они и обеспечивали бесперебойную гоньбу для почты и удобства для проезжающих.

На последней из станций перед перевалом Джугджур смотритель тракта, казак Алексей Малышев, вызвавшийся сопровождать их до Аяна, сказал:

— Извиняйте, господа, дальше доброй дороги нету! Ехать можно токмо верхами… Барышне гамак соорудим, ежели верхами ей несподручно…

Полина фыркнула и попросила оседлать лошадь дамским седлом.

Малышев одобрительно кивнул и отправился на конюшню.

До подножья хребта они ехали по таёжным тропам на низкорослых и мохноногих якутских лошадях. Лошадки хоть и были неказистыми на вид, но бодро преодолевали и нагромождения камней, и кучи валежника, часто преграждающие тропу. Комары, мошки и оводы поочерёдно не давали покоя ни днём, ни ночью. На спину лошади, что шла в голове каравана, была наброшена кошма, к которой прикреплены глиняные горшки с дымящимися гнилушками — для отпугивания гнуса. Полина мужественно переносила тяготы пути. Панчулидзев с нежностью и благодарностью то и дело оглядывался на неё.

Там, где позволяла тропа, он ехал рядом с Малышевым.

— Чего ж здесь дорогу-то добрую не проторили? — отплёвываясь от назойливой мошки, норовящей залететь в рот, спросил он.

— Ды-к инженер, господин порутчик Лейман, пытался… Ан никто из местных не пошёл на перевал, горных демонов боятся. Уж чего токмо господин порутчик им не сулил: и свинцу, и пороху, и чаю, и казёнки… Всё одно, грят, — не пойдём. Духи, мол, того, обидятся… Нехристи, одним словом… — нехотя отозвался Малышев.

Тропа забиралась всё выше по склону. Начались каменистые осыпи. Лошади, двигаясь боком, осторожно ступали по камням.

Внезапно подул пронизывающий ветер. Он отогнал гнус, но так пробирал до костей, что пришлось остановиться и надеть тёплую одежду.

На перевале повалил снег. Ветер при этом не ослабел, как бывает в долине, а ещё больше усилился. Сразу стало сумрачно и безотрадно на душе. Панчулидзев вглядывался в белую пелену, пытаясь разглядеть отставшую Полину.

— Малышев, постой! — возопил он.

— Нельзя тут вставать, барин… Обрыв справа. Не приведи Господь, лошадь шугнётся да вниз сиганёт, — из метельной круговерти глухо отозвался казак.

— Но ведь барышня отстала… — взмолился Панчулидзев. — Я не вижу её!

— Не боись, барин. Лошади у нас учёные, вынесут… Авось не пропадёт твоя барышня!

Всё и правда обошлось.

Снегопад прекратился. Понемногу прояснилось. И Панчулидзев с радостью увидел, что Полина, цела и невредима, движется следом за ними, хотя и на некотором отдалении.

Вскоре они миновали перевал. Тропа пошла под уклон. Вскоре они остановились в закрытой лесис-той ложбине.

— А ты, барышня, молодец! Не сдрейфила… — подмигнув, похвалил Полину Малышев.

Полина не подала виду, что похвала простого казака ей приятна.

«И этот детина попался в Евины сети…» — чувствуя лёгкий укол ревности и испытывая при этом странное удовольствие, отметил Панчулидзев, глядя, как кряжистый Малышев помогает Полине слезть с лошади, старается чем-нибудь услужить ей.

Панчулидзеву, конечно, не внове было видеть, какое магнетическое воздействие оказывает Полина на мужчин, как она без видимых усилий очаровывает их всех: и молодых, и старых… Многие, подобно ему самому, просто влюблялись в неё мгновенно, шалели и готовы были тащиться следом хоть на край света. Другие цепенели, точно кролики перед удавом, просто не выдерживали её взгляда, холодного и цепкого. Третьи начинали пыжиться, надуваться, словно индюки, принимали горделивый, недоступный вид.

Какие только кренделя ухажёры не выделывали, и всё с одной целью — привлечь к себе её драгоценное внимание, получить в ответ хоть одну благосклонную улыбку. И если поначалу это кокетство Полины и бесконечные мужские притязания бесили и раздражали Панчулидзева, то после стали даже доставлять ему некоторое удовольствие. Ведь пусть и не по закону, но эта, так запросто сводящая с ума, женщина принадлежит ему…

— Извиняйте, господа, ночевать придётся под открытым небом… — Малышев развёл костёр, постелил охапки еловых веток, накрыл их попоной и предложил Панчулидзеву и Полине место поближе к огню. Сам присел в стороне, выкурил «козью ножку» и, с прищуром глядя на Полину, затянул песню:

 

…Один из казаков, наездник лихой,

Лишь год один живши с женой молодой,

Любя её страстно и страстно любим,

Был должон расстаться с блаженством своим…

 

Слова были Панчулидзеву незнакомы. История оказалась стара как мир: пока три года казак бился с врагом, младая жена изменила ему и иссохла от тоски и печали. Вернулся казак с войны, вошёл в дом, обнял мать, отца, а жена-изменница бросилась ему в ноги.

 

…Он мать обнимает; иконам святым

Едва помолился с поклоном земным.

Вдруг сабля взвилася могучей рукой —

Глава покатилась жены молодой!

 

Что стало с тем ревнивым казаком, Панчулидзев не дослушал — уснул.

Ночью ему снилось, что это он возвращается с войны, заходит в родительский дом, и старший брат Михаил говорит, будто бы жена его Полина изменила ему. Панчулидзев глядит, а Полина и не Полина вовсе, а совсем другая женщина, с рябым, некрасивым лицом…. Она падает перед Панчулидзевым на колени. Он пытается выхватить из ножен гусарскую саблю отца и…

— Пора вставать, барин… — разбудил его Малышев. — Путь не близкий… До Аяна ещё вёрст сто пятьдесят будет…

Однако оставшееся расстояние они проехали на удивление быстро и без происшествий.

Ещё только раз остановились на ночлег в маленькой станционной избе, уже верстах в тридцати от Аяна. На ужин поели холодной оленины с лепёшками, испечёнными старой якуткой — хозяйкой избы. Угощение незатейливое, но, как говорили предки Панчулидзева: квели, да пури, да кетили гули50

После ужина Малышев кивнул в сторону хо-зяйки:

— Матрёна несколько лет как овдовела. Вместо мужа она теперь смотрит за станцией. А муж ейный, Иван Рогожин, тоже из якутов, знатным смотрителем был. Шибко его Кашеваров, командир аянского порта, уважал. Кашеваров-то сам из аляскинских креолов происхождение имел. А креолы будто бы нашим якутам роднёй приходятся. Вот в энтих местах и прятались аянские во время войны. Когда -агличане в пятьдесят пятом на пароходе «Барракуда» к нам в бухту нагрянули, Кашеваров сюда людей вывел. И скот, и добро компанейское вывезти успел. Нечем англичанам было поживиться — на берегу одни пустые магазины остались. Стали они по Аяну рыскать, а там — архиепископ Иннокентий в церкви молится, безо всякого страху. Они его по злобе своей хотели в полон взять, однако ж увидали, что Преосвященнейший — человек Божий, и не токмо не взяли, но и ещё одного русского батюшку, коего у себя удерживали, по просьбе Иннокентия отпустили… И ушли… Правда, пароходик компанейский, что на местной верфи недостроенный стоял, всё-таки порушили. Оно и понятно, душу-то отвести и англичанам надо. Люди, как ни крути…

«Точно подметил Карамзин: история злопамятнее народа», — подумал Панчулидзев и спросил:

— Скажи-ка, братец, а кто нынче командиром в Аяне?

— После Кашеварова был какое-то время прапорщик Орлов Димитрий, Иванов сын. Энтот — старичок уже, из тех, кто Аян когда-то строил, да так и остался. Ещё были какие-то командиры. Но такие неприметные, безликие. Запамятовал, как звать-величать. В позапрошлом же году командира последнего вовсе отозвали в Якутск. И вроде как без начальства порт остался…

— Так не бывает, чтоб совсем без начальника.

— Верно, была бы шея, а хомут найдётся…

На следующее утро двинулись вниз по ущелью вдоль быстрой и мутной речки, чьё название Аянка само уже говорило, что цель путешествия близка.

Ущелье, по мере их продвижения на юго-восток, постепенно превратилось в широкий распадок между двумя отрогами хребта. Пихты и ели на его склонах сменились соснами и берёзами. По берегам реки буйно цвели луговые травы. Снова путников и лошадей стали одолевать комары и мошка.

Наконец, после очередного поворота реки, открылась Аянская бухта.

Она была небольшой, защищенной с трёх сторон отвесными горами. Море в бухте было ярко-синим и сверкало на солнце серебристой чешуёй прибоя.

На открытом рейде покачивался на волнах небольшой пароходик с высокой трубой чёрного цвета. В бинокль Панчулидзев смог прочесть название на его борту — «Баранов».

«Успели…» — обрадовался он.

Само поселение, а точнее сказать, фактория Российско-Американской компании, было расположено по краю бухты и оказалось весьма небольшим — не более полутора десятков домов и несколько пакгаузов. Все строения были низкими и выглядели заброшенными. Сразу выделялись только деревянная церковь с зеленым куполом и блестящим позолоченным крестом да стоящий подальше от берега большой дом с мезонином.

«Должно быть, это и есть резиденция командира порта…»

— Нам туда, господа, — подтверждая догадку Панчулидзева, указал на дом Малышев.

Они въехали в Аян. У церкви Малышев сдернул с головы мохнатую папаху и широко перекрестился. Панчулидзев последовал его примеру.

 

 

4

 

На пороге командирского дома стоял мужчина в летах. Он был круглолиц, с жиденькими седыми куд-ряшками на выпуклом лбу, но чрезвычайно узок в плечах и пузат. На его лице застыла приторно-вежливая улыбка человека, привыкшего быть рядом с высокими чинами и постоянно подлаживаться под них. О чиновничьем прошлом говорил изрядно поношенный форменный сюртук, сидевший на нём как влитой, несмотря на несуразную фигуру.

По выработанной годами службы привычке он представился первым:

— Филиппеус Александр Фёдорович. В недавнем прошлом советник губернатора Камчатки, ныне — купец первой гильдии. К вашим услугам, гос-пода.

Панчулидзев назвал себя и Радзинскую, пояснил, что прибыли в Аян они затем, чтобы плыть в Ситху.

Филиппеус выслушал его с превеликим вниманием:

— Теперь за главного в Аяне пребываю я, — сообщил он. — Главное правление Российско-Амери-канской компании ещё в шестьдесят пятом году постановило: аянскую контору перевести в Якутск, а Якутское и Амурское комиссионерства упразднить. Начальнику же порта присвоить титул правителя Якутской конторы. Жить ему приказано в Якутске, а в Аяне быть только в течение навигации. В этом году командир порта вовсе не приехал по непонятным мне причинам…

«Зато для меня всё понятно, — подумал Панчулидзев. — Вне всякого сомнения, это напрямую связано с продажей Аляски и свёртыванием деятельности самой Российско-Американской компании».

— Поскольку же я перед компанией обязался снабжать этот край всем необходимым в обмен на право скупать и вывозить пушнину, мне, выходит, и отвечать за всё приходится, — не то пожаловался, не то похвастался Филиппеус. — Хорошо хоть полицмейстером Василия Ивановича Головина назначили. Вам, господа, надобно отметиться у него нынче же. Порядок есть порядок, на границе Империи жи-вём-с… Впрочем, Головин будет ужинать у меня нынче, тогда и представитесь.

— Но как же порядок? — не удержался от улыбки Панчулидзев.

— Мы, ваше сиятельство, живём здесь запросто, по-свойски. Можно будет и на дому отрекомендоваться… Как говорится, милости прошу к нашему шалашу. — Он с полупоклоном широко распахнул дверь дома, пропуская вперёд себя Полину и Панчулидзева. — Вас устроят комнаты на втором этаже? Я сейчас распоряжусь, чтобы их подготовили. И ещё, ужин внизу, в столовой, в восемнадцать нуль нуль. Прошу ваши сиятельства не опаздывать. Извините, привычка к точным цифрам… Кстати, будет и капитан парохода, следующего на Ситху: господин Аксёнов. Премилый человек.

За ужином пили очень много вина, все начиная с хозяина. За столом собрался весь цвет местного общества: Филиппеус и местный доктор Франк с супругами, сотник якутского казачьего полка, он же и полицмейстер Головин, и настоятель местной церкви отец Гавриил. Из гостей — Панчулидзев, Полина и капитан Сергей Илларионович Аксёнов.

В Аксёнове, рослом, широкоплечем блондине лет тридцати пяти, с открытым лицом и ясными голубыми глазами, Панчулидзев сразу почувствовал потенциального Nebenbuhler51. На Аксёнове был парадный морской мундир с погонами капитан-лейтенанта, на груди — на красно-чёрной колодке орден Святого Владимира IV степени с мечами — явно за боевые заслуги. И, хотя весь его облик заметно портила плешь, как говорится, от бровей и до затылка, держался Аксёнов просто и непринуждённо. Был обходителен с дамами, как кавалер с модной открытки. Чувствовалось, что он привык к женскому вниманию, что все представительницы слабого пола от него без ума: одни его обожают, другие — ненавидят, но и те, и эти с одинаковой страстностью.

Именно Аксёнов в этот вечер оказался «душой компании». Он много шутил, красиво произносил тосты, рассказывал интересные истории, вызывая тем самым всё большее раздражение в Панчулидзеве. Это раздражение нарастало одновременно с ощущением, что Полина всё больше оказывается под обаянием душки-капитана.

«Как мы поплывём вместе? Этот капитан точно вскружит ей голову!» — со страхом думал Панчулидзев, бросая ревнивые взгляды то на Полину, то на Аксёнова. Ему и раньше доводилось сталкиваться с офицерами, с их непомерно раздутым честолюбием, неприязнью к штатским, которых меж собой и величали они не иначе, как «шпаками». Уже одной только принадлежностью к армейской или флотской службе полагали эти господа за собой некую избранность в вопросах чести и приоритет в том, что касалось les damеs charmantes52.

— Мой пароход, первый русский пароход, построенный в Ново-Архангельске. Ещё при капитане второго ранга Тебенькове, в сорок восьмом году. А при Розенберге на нём перевозили лёд, которым, за хорошие деньги, снабжали Сан-Франциско, — громко вещал Аксёнов. — Во время Крымской войны пароход едва не захватили англичане. Слава богу, мой предшественник капитан Душков успел вывести «Баранова» из-под удара и затаиться в одной из гавайских гаваней… Я в ту пору служил в Севастополе, под началом самого адмирала Нахимова, Царство ему Небесное… — Он перекрестился и покосился на свой Владимирский крест, давая всем понять, где и за что награда получена…

— А как вы оказались на Аляске, Сергей Ил-ларионович? — делая глоток лафита, спросила Полина.

«Началось», — подумал Панчулидзев с содроганием.

— В Севастополе я был ранен, а когда вышел из гошпиталя, поступил на службу в Российско-Американскую компанию. Благо чин здесь сохраняется тот же, что на флоте, а жалованье несравненно выше … — обвёл всех присутствующих взглядом Аксёнов. — Служба в компании мне по душе: мир можно повидать…

— Да и себя показать! — неожиданно громко вставил Панчулидзев.

Все рассмеялись. А Аксёнов — громче других.

— Скажите, Александр Фёдорович, — обратился к хозяину дома Панчулидзев, пытаясь завладеть вниманием, — верно ли, что бывший начальник порта Кашеваров конфликтовал с адмиралом Невельским? Я читал, что своей, как бы это лучше сказать, экономностью Кашеваров изрядно вредил географическим исследованиям адмирала? Правда, и тот в долгу не остался, в своих записках называл Кашеварова не иначе, как «купчишкой»…

— Простите, князь, у нас в России так развит административный восторг… Стоит доверить какой-то ничтожности право продавать билеты в железнодорожной кассе, и она тотчас начнёт смотреть на всех свысока… Словом, жалует царь, да не жалует псарь… — улыбнулся Аксёнов.

— Господин Аксёнов, ваше высокоблагородие, при всём уважении к вам примеры ваши кажутся мне довольно обидными! Генерал Кашеваров Александр Филиппович, несмотря на своё происхождение, был личностью замечательной, много свершил полезного для Отечества нашего и этого края в частности-с, — заступился за старого знакомого Филиппеус и повернулся к Панчулидзеву. — Что же касается отношений его превосходительства с адмиралом Невельским, то не стоит частные обиды принимать за истину в последней инстанции. Насколько известно мне, Кашеваров просто не мог ничем помочь команде Невельского. Отдавая ему провизию, он тем самым обделял гарнизон Аяна. А ведь здесь тоже люди обретались…

— Я никоим образом не помышлял обидеть генерала Кашеварова и вас, господин Филиппеус, — тотчас оговорился Аксёнов. — Мне с Александром Филипповичем тоже доводилось встречаться. И я о нём сложил только самое благоприятное мнение, как о человеке совестливом и нетривиальном…

— А хлебосол каков был… Любил кормить и поить на славу, — пожевывая мясистыми губами и потрясая нечесаной львиной гривой, припомнил отец Гавриил. — Сколько знаю, все приезжие получали от него приглашение приходить к нему каждый день обедать и ужинать. Здесь ведь решительно негде было кормиться — ни тебе кухмистерских, ни ресторантов…

— Для гостей Кашеварова, мне кажется, совсем другой магнит был — его дочь Анна Александровна, девушка на выданье и очень недурная собой, — мечтательно сказал Аксёнов. Он нежно поглядел на Полину, словно бы ей адресуя прозвучавший комплимент. — Была Анна Александровна умна, начитанна, но, как утверждают очевидцы, держала себя по местным понятиям несколько вольно…

— Всё это от чтения, — икнув, назидательно сказал отец Гавриил. — Вот Святая Библия — книга всех книг, или же жития святых отцов… А всё протчее — рассадник вольнодумства, разврата и безбожия…

— По поводу всех книг согласиться с вами, батюшка, не могу-с, но некоторые, и верно, из упо-требления изъять не помешало бы… — поддакнул Филиппеус.

Полина поморщилась, но не стала спорить.

— И что же Анна Александровна? — обольстительно улыбаясь Аксёнову, спросила она.

— Из-за неё было много историй и скандалов. Она получила общую популярность здесь в Сибири под названием «дева Тихого океана». Скажу только, что она многим вскружила голову, даже моему знакомцу флигель-адъютанту и командиру фрегата «Паллада» Унковскому…

Сидевший до этого молча, Головин сказал с укоризной:

— Не стоит о покойной говорить в таком ключе…

Аксёнов добродушно улыбнулся:

— Дражайший Василий Иванович, я не говорю об Анне Александровне худо. С господином Унковским их связывала самая высоконравственная и наиделикатнейшая связь. Не подумайте о чём-нибудь низком и недостойном. Впрочем, красота, с моей точки зрения, не может быть поругаема в любом из своих проявлений. — Тут он снова одарил Полину ласковым взглядом.

— Что же сталось с этой вашей красавицей? — заинтересовалась Полина.

За Аксёнова ответил доктор Франк:

— Неисповедима глубина женского сердца. Анна Александровна отвергла ухаживания всех сватавшихся к ней морских офицеров и даже одного мос-ковского барона с очень влиятельными связями. И, вы не поверите, вышла замуж за компанейского доктора Шишковича, — сказал он и, тяжело вздохнув, добавил: — Жаль, что бедняжка вскоре умерла при родах.

— Какая печальная история…

— Но, говорят, её призрак всё ещё бродит по дому. Дама в голубом… Ах, как я боюсь привидений! — косясь на батюшку, пролепетала немолодая и сильно нарумяненная супруга Филиппеуса.

— А вы пейте на ночь лавровишнёвые капли, сильно успокаивает, — посоветовал доктор.

Уже изрядно захмелевший отец Гавриил сурово погрозил мадам Филиппеус скрюченным пальцем с длинным, давно не стриженным ногтем:

— Епитимью, дщерь моя, наложу. К ночи бесов не поминай!

Все снова развеселились. Один только Панчулидзев был мрачен. Он злился на Полину, на Аксёнова и на себя самого. «Неужто я позволю им так поступать с собой!» — негодовал он, ловя недву-смысленные взгляды, которыми обменивались Полина и капитан. Панчулидзев то краснел, то бледнел, едва не подавился куском запечённой рыбы и никак не мог придумать, что бы ему такое предпринять.

«Если действовать не будешь, ни к чему ума палата!» — вспомнился вдруг Шота Руставели. И Панчулидзев решил действовать незамедлительно: как только Аксёнов вышел покурить на балкон, устремился за ним.

Он застал капитана набивающим свою трубку табаком. Подошёл к нему почти вплотную и сказал, стараясь не выдавать своего гнева:

— Вам не кажется, сударь, что ваши матросские шутки неуместны в благородном обществе?

Аксёнов оторвал взгляд от трубки, оценивающе поглядел на него, но ответил вполне миролюбиво:

— И я желал бы называться князем, ваше сиятельство, но, как любит говорить мой боцман, рожей не вышел… — и по-свойски потрепал Панчулидзева по плечу.

«Ira furor brevis»53. Именно это испытал Панчулидзев, когда в один миг потерял контроль над собой:

— Да вы — просто хам, милостивый государь! Не смейте меня трогать! — сбросил он руку с плеча.

Аксёнов выпрямился во весь рост и навис над Панчулидзевым, могучий как скала:

— Это, пожалуй, слишком даже для князя… — выдохнул он. — Вы, ваше сиятельство, эти столичные штучки бросьте. В литературных салонах можно такими словами швыряться… Здесь вам не там. Я сейчас вам морду, как обыкновенному мужлану, набью и прав буду.

Он сжал тяжёлые кулаки, но не ударил, а только брезгливо процедил:

— Впрочем, законы чести никто и здесь не отменял. Вы нанесли мне серьёзное оскорбление. Я вас вызываю.

Панчулидзев ответил фальцетом:

— Жду ваших секундантов в любое время.

Аксёнов замешкался, выбил из трубки табак и спрятал её в карман:

— Секундантов нам с вами, князь, в этой дыре не найти. Из людей, так сказать, близких к нашему кругу, в наличии только старик Филиппеус да сотник Головин. Но Филиппеус — купец, а не дворянин. Сотник тоже отпадает, он по закону должен любым дуэлям препятствовать… Хотя это и вопреки кодексу, предлагаю стреляться без секундантов, если вы, конечно, не возражаете.

— Не возражаю.

— Тогда будем стреляться на десяти шагах от -барьера. Завтра в семь. В берёзовой роще за домом.

— А пистолеты? — внутренне похолодев, строго спросил Панчулидзев.

— Если вы не против, принесу свои.

Панчулидзев кивнул:

— Я приду.

— Честь имею!

Они вернулись в зал и более за весь вечер не обмолвились ни словом.

 

 

5

 

Всю ночь перед дуэлью Панчулидзев пролежал на постели неподвижно с широко раскрытыми глазами. За окном царила полная луна. Весь подоконник и часть комнаты были залиты ровным и холодным светом. Было тихо. Пахло морскими водорослями. Изредка отрывисто взлаивала собака во дворе соседнего дома, и где-то вдалеке отзывалась ей другая. И снова — тишина…

«Жизнь так прекрасна, так неповторимы эта луна, и ночь, и даже этот собачий лай, так хорошо — слышать, видеть, осязать. Погибну я, и этого удивительного мира, растворённого в моей душе, не станет… Зачем я иду на смерть? Кому и что я пытаюсь доказать? Ветреной красотке, которая за весь вечер даже не взглянула на меня? Капитану Аксёнову, сердцееду и фанфарону? До чего же бессмысленна завтрашняя дуэль…» — обречённо думал он, чувствуя, что ничего поправить уже нельзя.

Вспомнилась гусарская похвальба отца о былых дуэльных подвигах. Всё это было чем-то нереальным, похожим на сюжеты рыцарских романов. Панчулидзев представлял, что с ним самим когда-нибудь случится нечто подобное.

Княжеское происхождение и соответствующее воспитание с детства приуготовляли, как следует вести себя в вопросах чести. Но теперь, когда поединок стал неотвратимым, фантазии о геройстве оставили его: «Каждый мнит себя стратегом, видя бой со стороны…»

«Из-за чего мы всё-таки надумали стреляться? — глухо толкалась в его висках кровь. — Из-за того, что мне не понравились усы капитана? Нет! Оттого, что Полина пару раз кокетливо посмотрела на него! Разве это стоит того, чтобы он меня убил?.. А ведь он меня убьёт…» Панчулидзев живо представил, как в грудь ему со свистом вонзается пуля, как кровь фонтанирует из страшной раны. Как Полина наконец понимает силу его любви, как безутешно рыдает над его холодеющим телом, шепча: «Что же ты наделал, любимый мой!»

Слёзы навернулись на глаза Панчулидзева.

«Конечно, я первым нанёс оскорбление Аксёнову. Но ведь оскорбление нанесено только словом. Слова со временем забудутся… А жизнь моя уже никогда не повторится!»

«Ах, эта честь дворянина! Выдумка высшего света… Мы часто киваем на народ, хотим быть к нему ближе, научиться у него мудрости. Но ведь не станет простой мужик убивать другого мужика, когда тот бабу со двора уведёт! Бабу свою убить может, ну, а мужика поколотит, сам от него получит, да и разойдутся… Простые мужики понимают: жизнь Богом дана, и никакая баба того не стоит, чтобы из-за неё жизни лишаться! А мы — образованное, благородное сословие? Имя, титул, эполеты, мнение нам подобных… Разве этим определяется честь? Наигранное мужество и уязвлённая гордыня, мол, я самый лучший, я единственно достойный почитания и любви. Не смейте пренебрегать мною …»

Панчулидзев ясно понял вдруг, что не хочет стрелять в Аксёнова и, главное, не считает это трусостью или бесчестьем: «Арминда!54 Не хочу следовать общепринятой морали! Лучше отказаться от дуэли, чем идти против совести, гневаться, мстить! Дьях!55 Но как сохранить при этом своё лицо, если сам спровоцировал дуэль? Вот дурак!»

 

Рассвело. Небо было ясным и чистым, воздух свежим и прохладным, как осенью. Панчулидзев осторожно, чтоб никого не разбудить, вышел из дома и решительно зашагал к роще. Тропа была едва заметна. На траве вокруг неё мелкими хрусталиками поблёскивала роса.

Берёзы стояли влажные, окутанные чуть заметным паром. Казалось, что они ещё не проснулись и досматривают свои берёзовые сны.

Аксёнов уже ждал его на поляне. Он был в том же мундире, что и вчера, но без ордена. Ворот мундира был расстёгнут. Из-под него виднелась белая сорочка. Он не терял времени даром — в разных концах поляны торчали из земли ветки, определяющие рубеж для каждого из них. Барьером служили два потемневших пня посредине поляны. На одном из них лежали длинноствольные револьверы незнакомой Панчулидзеву модели.

Аксёнов кивком головы поздоровался и сразу предложил:

— Потянем жребий.

Он протянул Панчулидзеву две спички, зажатые в кулаке. Панчулидзев поколебался несколько мгновений и вытянул длинную…

— Первый выстрел за вами, — буркнул он.

— Выбирайте пистолет, князь.

Панчулидзев взял один из револьверов и стал вертеть его в руках, соображая, как им пользоваться.

— Достаточно взвести курок, — едва заметно усмехнулся Аксёнов, но тут же предложил серьёзно, глядя прямо в глаза Панчулидзеву: — Если вы готовы извиниться, князь, дело будем считать решённым. Я на вас зла не держу и готов в свою очередь просить прощения, если вчера в запальчивости чем-то обидел вас…

Панчулидзев, от которого усмешка противника не ускользнула, вспыхнул, тут же позабыл свои мысли о возможном примирении и, неожиданно для самого себя, ответил строкой Руставели:

— Лучше гибель, но со славой, чем бесславных дней позор…

— Я вас не совсем понял, князь…

Панчулидзев сказал глухо, не узнавая свой собственный голос:

— Извинений не будет.

— Дело ваше. Тогда прошу на рубеж… Сходимся на счёт три. Коли первый выстрел за мной, считать вам… Думаю, вы не будете возражать, стреляться до первой крови?

Панчулидзев повернулся к нему спиной и решительно пошёл к своему рубежу. Тяжёлый револьвер оттягивал ему руку. Он опять корил себя: «Зачем я не извинился? Ведь был шанс всё решить миром».

На рубеже повернулся — Аксёнов стоял на своем конце поляны вполоборота к нему…

Панчулидзев не последовал этому примеру. Он выставил вперёд правую руку с поднятым пистолетом и начал счёт:

— Раз!

— Погодите, князь! Одумайтесь! Я лучший стрелок на взморье! Мне не хочется вас убивать… — перебил его Аксёнов. Но воспользоваться великодушием противника для Панчулидзева оказалось выше сил.

Панчулидзев сделал знак левой рукой, не оставляющий сомнений, что он решил стреляться.

— Как знаете… — рассердился Аксёнов.

— Два… Три… — срывающимся голосом отсчитал Панчулидзев и на негнущихся ногах, чувствуя противный холодок «под ложечкой», пошёл вперёд.

Едва подошёл к барьеру, громыхнул выстрел. Что-то тяжелое, как кузнечный молот, ударило его в левое плечо и опрокинуло навзничь.

Придя в себя, увидел макушки берёз, кружащиеся на фоне голубого неба, как девки в хороводе. Он обессиленно закрыл глаза и потерял сознание.

Очнулся Панчулидзев, когда ему расстёгивали сюртук. Левую руку он не чувствовал, как будто её вовсе не было. Кружилась голова. Гулко и тяжело билось сердце. А губы похолодели.

— Кость, кажется, не задета… — словно из тумана выплыло лицо Аксёнова. — Сейчас перебинтую вас и схожу за телегой. Придётся немного потерпеть.

Аксёнов рванул сюртук Панчулидзева, подбираясь к ране. Из потайного кармана выпала «звёздная метка».

— Откуда у вас эта вещица, князь? — Аксёнов, не дожидаясь объяснений, извлёк из своего кармана и положил на ладонь рядом с мамонтовским паролем точно такую же «звёздную метку».

 

 

Часть вторая

«ИЩИТЕ И ОБРЯЩЕТЕ…»

 

Глава первая

1

 

Скучен океан, когда спокоен. Пароход ползёт медленно, как осенняя муха по зеркалу. Монотонно стучит паровая машина. Успокаивающе шумит вода, вспениваемая лопастями колёс. В такт движению позванивают надраенные до ослепительного блеска медяшки люков и иллюминаторов. Ни облачка, ни тучки на горизонте. Однообразная, утомляющая картина. Лишь изредка выпустит вверх водяную струю кит да промелькнёт у горизонта силуэт проходящего мимо судна.

Совсем иное дело, когда штормит. Шквалистый ветер стремительно нагоняет на небосвод тяжёлые тучи, вздымает десятисаженные волны с белыми гребнями. Они встают, толкают друг друга, опадают вниз и снова вздымаются до небес. И вдруг, словно стая диких зверей, с остервененьем атакуют корабль, раскачивают его, как утлую деревянную лодчонку. Ревёт ветер. Водяные валы перекатываются через палубу, сметая на своём пути всё, что накрепко не закреплено. Вдобавок начинается ливень. Он падает сплошным серым потоком и, кажется, навечно сшивает небо и воду между собой, плотной завесой штрихует всё вокруг. Напрасно в рубке командир корабля и вахтенный матрос вглядываются в даль сквозь залитое водой стекло. Они едва могут разглядеть носовую часть собственного парохода, то взлетающего на водяную гору, то, дрогнув на самом гребне, стремительно скатывающегося вниз, в бурлящую, как кипяток, пучину.

В каютах, чьи иллюминаторы наглухо задраены, всё приходит в движение: стулья, не прикреплённые к полу, лежащие на тумбочке книги, забытые вещи, предусмотрительно не убранные в шкафы. И сами пассажиры не то что устоять, усидеть не могут, если не упрутся во что-то руками и ногами. В ужасе глядят они в иллюминаторы, за которыми беснуется океан, прислушиваются к тяжёлым ударам волн о корпус корабля. У тех, кто впервые в плаванье, желудок подкатывает к горлу, а душа уходит в пятки. Да и тем, кто поопытней, тоже страшно. Только в шторм понимаешь: и на палубе, и в каюте — ты полностью во власти стихии…

Панчулидзев, несмотря на недавнее ранение, приспособился к качке быстро и переносил её сравнительно легко. Полина, напротив, привыкнуть к этому неизбежному атрибуту океанского плавания никак не могла. Как только начиналось мало-маль-ское волнение, с ней приключался очередной приступ морской болезни. Полина тотчас уходила в свою каюту и в промежутках между приступами тошноты проклинала всех и вся за то, что ступила на корабль, что ей так худо и что никто не может ей помочь…

Панчулидзев в такие минуты старался быть рядом с ней, хотя окончательно не зажившее плечо доставляло ему мучения.

Когда же случился настоящий шторм, Полина вовсе пала духом.

— Je suis mal, très mal; ma poitrine se dèchire — Dieu! je crois mourir!56 — Полина была очень бледна, дышала прерывисто. Она протянула Панчулидзеву руку. Рука её дрожала, была холодна и слаба. Слёзы непрерывным потоком катились по щекам.

При виде таких страданий возлюбленной Панчулидзев сам едва не упал в обморок, но старался хоть как-то приободрить и утешить её.

«Какая мучительная болезнь! — думал Панчулидзев, целуя ей руку. — Ах, если бы я мог чем-то облегчить её муки. Верно, чтобы понять, что тебе кто-то дорог по-настоящему, ему надобно серьёзно заболеть или получить рану. А чтоб понять, насколько ты любим, надобно заболеть самому. Вот я так никогда и не узнал бы, как она на самом деле добра ко мне, когда бы не был ранен».

Полина почти неотступно находилась при нём после дуэли с Аксёновым. То и дело спрашивала, чего ему надобно, поправляла подушки, развлекала милой болтовнёй. Словом, была такой заботливой и предупредительной, точно желала компенсировать всё своё былое невнимание, порой граничившее с пренебрежением.

Знать, что ты — любим, это plaсebo57, которое куда лучше компрессов доктора Франка и его горького целебного питья. Именно оно и помогло Панчулидзеву после ранения.

— Etes-vous toujours bien?58 — спрашивала она.

— Превосходно, когда вы рядом…

Часто Полину у постели Панчулидзева заменял Аксёнов. Он оказался сиделкой едва ли не лучшей, чем она. Подносил воду и давал лекарство, помогал переворачивать раненого, когда доктор Франк делал перевязки…

Бывший враг иногда становится лучшим другом — преданным и надёжным. Таким для Панчулидзева мало-помалу становился Аксёнов. К слову, именно благодаря его стараниям в Аяне удалось избежать скандала, вызванного дуэлью. Местным начальникам Филиппеусу и Головину дело было представлено так, что Панчулидзев нечаянно ранил себя сам, когда чистил револьвер. Конечно, многоопытный доктор Франк, заштопавший за свою жизнь немало подобных, как он выразился, «дырок», догадывался об истинной причине ранения, но благородно промолчал. Аксёнов столь же благородно согласился отложить выход парохода, пока рана Панчулидзева не затянется.

— Нам надобно наконец объясниться, князь… — сказал Аксёнов в один из дней, когда дело пошло на поправку. Он протянул Панчулидзеву две одинаковые «звёздные метки». — Одна из них ваша, вторая — моя…

— Откуда это у вас, ваше высокоблагородие? — растерянно спросил Панчулидзев.

— Тот же вопрос я хочу задать вам, князь…

— Зовите меня, пожалуйста, по имени-отчест-ву — Георгием Александровичем.

— Хорошо, Георгий Александрович. Так можете вы сказать, откуда у вас этот знак?

— Мне его дал мой друг.

— Вот так совпадение. А мне — мой… Осталось только удостовериться: мы говорим об одном и том же человеке? Как зовут вашего друга?

— Мамонтов… — выдохнул Панчулидзев.

— Николай Михайлович! Ну, слава богу! Разобрались! Что же вы сразу не сказались, что от него! — Аксёнов горячо стиснул его здоровую руку и долго тряс её.

Панчулидзев, морщась от боли в раненом плече, руку не отнимал.

— И давно вы знакомы с Николаем? — спросил он, когда эмоции несколько улеглись.

— Мы не просто знакомы, я считаю его своим другом, — ответил Аксёнов и тут же оговорился: — А дружбе негоже хвастаться выслугой лет. Это правило, полагаю, является верным и на суше, а уж на море тем паче. Все страсти, что двигают сухопутным обществом: симпатия и неприязнь, любовь и ненависть, добродетель и предательство, — вдали от берега виднее.

— Вы просто поэтизируете морскую дружбу…

— Я, конечно, верю, что высокой поэзией пропитан весь наш мир, как кислородом воздух, но скажу вам по секрету: когда говорят о поэзии моря, это — сущий вздор! Он придуман для обольщения легковерных барышень теми, кто дальше Финского залива не ходил. Море — это суровая реальность: сырость, качка, ветры… Они-то и определяют на деле: друг ли с тобой рядом…

— Вам, конечно, виднее. Но какое это имеет отношение к Мамонтову — человеку сугубо сухопутному?

Аксёнов, похоже, сам запутался в своих сентенциях и рассмеялся:

— К Мамонтову, откровенно говоря, никакого. Мы встретились на берегу, ещё на Ситхе, но там сойтись не получилось. А после, уже в Сан-Франциско, благодаря российскому поверенному барону Констан-тину Романовичу Остен-Сакену, сделались друзь-ями… — Аксёнов стал серьёзным. — Барон — сын моего покойного командира, который погиб геройски в Севастополе, в один день с адмиралом Нахимовым. Перед смертью, буквально за несколько часов, он будто почувствовал свою скорую погибель и попросил меня сообщить родным, если случится беда. Так получилось, что к Остен-Сакену мы пришли в один час с Мамонтовым. Николай Михайлович привёз ему поклон от его брата из Санкт-Петер-бурга…

Панчулидзев кивнул:

— Об этом Николай писал мне.

— Да, ещё я смог оказать Николаю Михайловичу небольшую услугу, вроде бы пустяк, — смущенно улыбнулся Аксёнов и, предваряя встречный вопрос Панчулидзева, пояснил: — Как-то на него напали бродяги. А я случайно оказался рядом и помог отбиться от них… После того случая Николай Михайлович и вручил мне этот знак. — Он протянул одну из «меток» Панчулидзеву. — Сказал, что я могу во всём доверять подателю сего знака, если таковой объявится…

Панчулидзев взял «метку» и переспросил, внутренне напрягшись:

— Он так и сказал: если объявится?..

— Да, Георгий Александрович, именно так.

«Значит, Николай всё-таки усомнился в моей дружбе… — подумал Панчулидзев. — Неужели он мог поверить, что я испугаюсь его тайного общества, остерегусь последовать за ним?»

…Они о многом успели поговорить с Аксёновым до ухода в плавание, находя всё больше общего во взглядах на жизнь. Обоих живо интересовала современная литература. Аксёнов хотя сам и не писал стихов, но был искренним поклонником изящной словесности. К тому же он, оказывается, с благословенным Пушкиным имел счастье в один и тот же день родиться…

Обсуждали и мировую политику, и продажу Аляски, и реформы в России. Сразу сошлись во мнении о нигилистах и реакционерах, о необходимости для России «крепкой руки». В своих разговорах не касались только одной темы — минувшей дуэли и той, с кем она была связана, — Полины.

Аксёнов после дуэли повёл себя так, что у Панчулидзева не осталось ни малейшего повода для ревности: с Полиной его новый друг был предупредителен, учтив, но и только… Так обычно ведут себя с родственницами. Однажды он всё же проговорился:

— Если тебе нравится жена или невеста друга, значит, у тебя больше друга нет. Женщина друга — это святое. Она может быть для меня только сестрой!

— Так говорят и на родине моего отца, в Имеретии: «Женщина друга — это святое»… — не смог удержаться от улыбки Панчулидзев: Аксёнов всё больше нравился ему.

После выхода в море они стали видеться реже — только во время обедов в кают-компании. А когда «Баранов» попал в полосу штормов, Аксёнов и вовсе дневал и ночевал в капитанской рубке.

В эти штормовые дни Панчулидзев, прислушиваясь к тому, как океан треплет пароход, острее чувствовал свою вину в том, что они задержались с отплытием из Аяна.

«Если бы не эта глупая дуэль, если бы только я прислушался к голосу разума и сразу попросил у Аксёнова прощенья за мою грубость, мы были бы уже в Ново-Архангельске», — не однажды укорял он себя.

Со сложившейся ситуацией его, как это ни покажется странным, примиряло только одно — страдания Полины, вызванные морской болезнью. Они давали повод почти неотлучно быть рядом с ней. Ибо верно говорится: те, кого мы любим, дороги нам не силой своей, а слабостью…

 

 

2

 

Пароход Аксёнова вошел в Ситхинский залив 5 октября 1867 года. Обычно в это время на Ситхе идут затяжные дожди. Но, словно нарочно для тех, кто прежде не бывал здесь, светило солнце. Ослепительно ярко сияла снежная вершина дремлющего вулкана Эчкомб. Она очистилась от облаков, скрывающих её две трети дней в году, и главенствовала над всей округой.

По обе стороны от парохода были разбросаны многочисленные островки. Их скалистые берега покрывал густой хвойный лес. Могучие кедры и ели отражались в воде. В узких проливах между островами она текла спокойно, как расплавленное серебро. Слабый ветер доносил до парохода влажный запах хвои.

Панчулидзев и Полина поднялись в рубку по приглашению капитана и заворожённо наблюдали, как ориентируется он среди таких похожих друг на друга островов. Аксёнов знал своё дело. По его приказу сразу за островом Лазаря пароход повернул к Батарейному острову и замедлил ход.

Вход в Ново-Архангельскую гавань сторожили подводные и надводные камни. Пенистые белые буруны вздымались то тут, то там, друг за другом. Обычно к входящим судам здесь присылают опытного лоцмана, чтобы он показал проход между камнями. Ибо даже опытные капитаны не отваживаются совершать столь рискованный маневр. Однако на этот раз ожидание оказалось напрасным. Лоцман к «Баранову» не прибыл. Устав дожидаться, Аксёнов всё же рискнул продолжить движение самостоятельно, ориентируясь по карте и полагаясь на удачу.

Пароход довольно долго лавировал между островками, пока не открылась столица Русской Аляски. Зрелище было завораживающим. На фоне высоких гор, покрытых тёмно-зелёными лесами, белела соборная церковь. На окраине виднелась другая — пониже и не такая нарядная.

— Эта церковь для крещёных индейцев, — пояснил Аксёнов, когда вошли в гавань и можно было вздохнуть с облегчением. — Она так и называется «Колошенской». Правда, молятся колоши, они же — тлинкиты, весьма своеобразно: собираются в кружок и курят свои ритуальные трубки — калуметы прямо перед иконами. А два года назад взбунтовались, ворвались в церковь и с её колокольни стали обстреливать дом главного правителя…

 

Среди приземистых строений Ново-Архангельска этот дом трудно было не заметить. Он располагался на высоком холме, прозванном Камнем-Кекуром, и более походил на цитадель. О его боевом предназначении говорили и высокий частокол, и восьмиугольные сторожевые башни, на которых поблескивали стволы орудий, направленных и на море, и на побережье. На берегу, ниже крепости, можно было различить кораблестроительную верфь, казармы, магазины и дома поселенцев, крытые железом или местной «черепицей» — кипарисной дранкой. Чуть поодаль стояли бараки алеутов, а на противоположной стороне города, ближе к лесу — бараборы индейцев.

— Алеуты и колоши — непримиримые враги, — продолжил Аксёнов. — Их вражда возникла задолго до нашего появления здесь, а теперь стала ещё непримиримей. Индейцы, видите ли, считают алеутов предателями и чем-то вроде рабов у русских…

— А разве это не так? — с вызовом спросила Полина. Она ещё не совсем оправилась от морской болезни: осунулась и была бледна, но при виде близкого берега несколько приободрилась.

— Это наши союзники, мадемуазель… — возразил Панчулидзев.

И Аксёнов согласился:

— Да, алеуты не раз и не два доказывали свою преданность России. На этой земле нам не на кого, кроме них, положиться. Хотя, скажем прямо, воины они и не ахти, но на безрыбье, как говорится, и рак — рыба. К тому же здесь алеуты — такие же, как мы с вами, чужаки. Поэтому им нет никакого резона предавать нас. Они служат компании и находятся у неё под защитой… Им, как и русским, ждать милости от воинственных колош не приходится… Кстати, почему-то нет нынче индейского эскорта… Индейцы всегда встречают каждый корабль, входящий в бухту. Это целая церемония. Они дважды обходят прибывший корабль на своих лодках-одно-дерев-ках… — задумчиво пробормотал он. — Удивительно, но пока я никаких каноэ не вижу, и лоцмана тоже не прислали… Знать бы, почему?

Индейских лодок в бухте и впрямь не наблюдалось. Но на рейде было тесно и без них. По флагам, трепещущим на мачтах, Аксёнов без труда определил, что здесь четыре компанейских и два американских судна.

Панчулидзев в бинокль прочёл русские названия: «Константин», «Цесаревич», «Меншиков», «Политковский»… Имена американских кораблей, взяв бинокль и демонстрируя свои познания в английском языке, прочла Полина: «Оссипи» и «Джон Л. Стефенс».

— Броненосцы, — сузил глаза Аксёнов, вглядываясь в очертания судов. — Столько гостей мы ещё здесь не видывали…

При приближении «Баранова» на палубы броненосцев высыпали люди в синих шинелях. Они угрюмо и, как показалось Панчулидзеву, высокомерно разглядывали небольшой и старомодный русский пароход.

«Баранов» встал на якорь поближе к своим кораблям…

С берега, до которого было не больше двух кабельтовых, доносились крики воронья. Эти священные для тлинкитов птицы ещё со времён Баранова здесь считались неприкосновенными. Вороны важно и безбоязненно расхаживали по взморью. Но особенно много чёрных стай кружилось над индейским посёлком.

— Я отправляюсь на берег доложить о прибытии, — за обедом сообщил Аксёнов. — Приглашаю вас, Георгий Александрович и Полина Станиславовна, поехать со мной. Представитесь главному правителю, посмотрите город. При удачном стечении обстоятельств подыщем для вас квартиру. Хотя могу предположить, что при таком наплыве гостей сделать это будет не просто… Впрочем, каюты «Баранова» всегда в вашем распоряжении.

…Трудно передать волнение, с которым Панчулидзев ступил на землю Ситхи. Ещё бы, исполнилась его давняя, детская мечта — очутиться в Америке, на земле его книжных кумиров — первопроходцев, в стране отважных индейцев, воспетых Купером и Тернером.

Детство — это поэзия жизни, её потерянный рай. По собственному опыту Панчулидзев знал, что возраст иллюзий проходит быстро, что время — самый жестокий из ростовщиков. Оно вынуждает каждого человека платить по счетам за авансы, которые щед-ро раздаются в молодости. Потому и надобно побыстрее взрослеть, отказываться от розовых очков, жить суровой реальностью. Словом, прав был Пушкин: «Блажен, кто смолоду был молод, блажен, кто вовремя созрел…»

Панчулидзев восторженно глядел по сторонам и доверчиво внимал рассказам неутомимого Аксёнова — старожила этих экзотических мест.

— Дом главного правителя, что перед нами, выстроен ещё Александром Андреевичем Барановым. Место первый главный правитель выбрал очень выгодное, возвышенное. Высота скалы пятьдесят два фута. Американцы до сих пор называют Кекур «Пуншевым холмом». Говорят, что у Баранова была традиция: зазывать в гости чужеземцев и спаивать их. Огромный котёл с пуншем ставили прямо посредине плаца, и гости вместе с хозяином черпали из него ковшами и пили, пока замертво не упадут. А кто отказывался пить, тех на верёвках спускали и окунали в океан…

— Tenez, messiebure, je vais vouz dire!59 Это же чистой воды произвол! — вознегодовала Полина.

Аксёнов рассмеялся в ответ:

— А я действия Баранова считаю правильными. И в бытность Баранова, и теперь к чужеземцам на Ситхе особого доверия нет. Именно американцы в восемьсот втором году подбили местных вождей на войну против русских. Они и после не однажды снабжали индейцев порохом и ружьями, подговаривали вырыть топор войны и делали всё это исподтишка. Баранов был далеко не глуп. Он понимал: пьяный гость становится разговорчивым и у него можно без труда выведать истинную цель его прибытия. К тому же, набравшись по ватерлинию, он, ей-богу, не в состоянии совершить ничего дурного.

По широким каменным ступеням они поднялись на плац-парад в центре крепости, и Аксёнов продолжил рассказ:

— К сороковым годам барановский дом сильно обветшал. Перестройку его начал Фердинанд Петрович Врангель, когда был здесь правителем. Он увеличил число комнат, выделил несколько залов для библиотеки. Кстати, зачинателем её считают камергера Резанова. Надеюсь, вы слышали о таком? Сегодня в доме правителя есть кабинет морских карт и инструментов, музей птиц и животных, а также этнографический музей. При Куприянове по-явился на крыше дома бельведер со стеклянными рамами. В нём каждую ночь зажигается фонарь с шестью рефракторами. Это своеобразный маяк для прибывающих в гавань судов. При Тебенькове была серьёзно расширена внутренняя крепость, где мы сейчас находимся. Здесь, посмотрите, двухэтажная контора, здесь — казармы для солдат гарнизона и магазины…

— Магазины — это склады для шкур? — спросил Панчулидзев, оглядывая местные достопримечательности.

— Есть и для шкур. Но главный склад тот, где хранят запасы рома. Это единственная твёрдая валюта на Ситхе. За неё можно купить всё, начиная от пушнины, кончая женской любовью…

Полина фыркнула.

Аксёнов продолжал:

— Направо — арсенал, чуть выше — обзорная площадка. Её господин Фурухельм, предшественник князя Максутова, оборудовал… А вот нынешний правитель строительством почти не занимался, больше артиллерийскими экзерсисами…

— Отчего вам так не нравится князь Максутов, капитан? — спросила Полина, недовольная тем, что ей уделяется мало внимания.

— А он — не золотой червонец… Начальников, замечу вам, графиня, следует уважать, а нравиться всем они вовсе не обязаны. Но коли вы уж заговорили о наших отношениях, так, скорее, это князь Максутов меня недолюбливает…

— В чём же причины такой немилости?

— Об этом лучше спросить у него самого. Кстати, Георгий Александрович, если вы подниметесь по этим ступеням наверх, то попадёте прямо к приёмной князя Максутова. А я, с вашего позволения, пойду в канцелярию к начальнику Ново-Архан-гель-ской конторы Лугебилу. Встретимся через час в порту. — Аксёнов, став вдруг официальным, приложил руку к козырьку фуражки и ушёл.

— А как же квартира? — спохватилась Полина.

Они постояли немного на смотровой площадке, любуясь видом залива и города, и отправились к главному правителю.

— Их высокоблагородие главный правитель заняты нынче-с… — напыщенно объявил встретивший их в приёмной молоденький чиновник в старом, как будто с чужого плеча, вицмундире без знаков отличия.

— Милостивый государь, немедленно доложите главному правителю, что князь Панчулидзев и графиня Радзинская просят их принять! — с обидой в голосе потребовал Панчулидзев.

— Не велено-с беспокоить! Никому-с! — Чиновник был непреклонен и, как это бывает у глубоких провинциалов, горд своей непреклонностью.

— Скажите же нам, что происходит? — нежным голосом спросила Полина, окинув чиновника одним из таких знакомых Панчулидзеву взглядов, перед которыми не устоит никакой мужчина.

Чиновник на минуту замешкался, но, продолжая демонстрировать свою значимость, сказал:

— Не могу-с сказать, ваше сиятельство! Дело государственной важности-с!

Раздался шелест платья. В приёмную вошла молодая оживлённая дама, примерно одних лет с Полиной. Как тут же заметил Панчулидзев, была она довольно привлекательна, правда, всё же уступала в красоте Полине и не так модно одета — такие шляпки и пелерины носили в Санкт-Петербурге уже лет пять назад.

Дама мельком взглянула на него, чуть дольше задержала взгляд на Полине, точнее, на её наряде, поджала губы и по-хозяйски обратилась к чиновнику:

— Евграф Порфирьевич, что князь? Всё ещё с гостями?

Чиновник вытянулся, как перед главным начальником, прищёлкнул каблуками и отрапортовал:

— Так точно, Мария Владимировна, с гостями-с!

— Освободится — доложи, что я пошла прогуляться.

Снова старательно щёлкнули каблуки:

— Будет исполнено-с!

Дама вышла, благосклонно кивнув незнакомым посетителям, вызвавшим в ней очевидный интерес.

— Кто это? — спросил Панчулидзев, хотя уже предвидел ответ.

— Их сиятельство княгиня Максутова.

Полина тотчас заторопила его:

— Пойдёмте, князь.

Максутову они догнали уже на смотровой площадке.

— Ждите здесь, — не доходя нескольких шагов до княгини, приказала Полина.

Панчулидзев повиновался.

Полина быстро подошла и окликнула Максутову. Через минуту-другую они уже щебетали о чём-то, непринуждённо, как давние подруги.

«Вот они — женщины, им всегда легко договориться между собой, особенно в том случае, когда они ничего не делят…» — подумал Панчулидзев.

Полина наконец вспомнила о нём и представила княгине.

— Счастлива нашему знакомству, князь. — Максутова протянула ему руку. Он по-светски едва прикоснулся губами к кружевной перчатке.

— Простите, ваше сиятельство, не могу предоставить вам с графиней апартаменты. Все комнаты заняты гостями мужа. Но искренне буду рада видеть вас завтра. Завтра такой день… — Максутова неожиданно приложила платок к глазам и попрощалась с ними.

По дороге к порту Полина взахлёб поведала всё, что успела узнать.

— Княгиня, урождённая Александрович, дочь бывшего генерал-губернатора Иркутска. Она — вторая жена Максутова.

— Когда вы всё это успели узнать? — изумился Панчулидзев.

— Ах, не перебивайте меня. Иначе я всё забуду. Так вот, первая жена князя Аделаида умерла здесь, на Ситхе, пять лет назад от скоротечной чахотки. А чахотка началась, не поверите, князь, от испуга. Да-да, она испугалась крысы, когда кормила грудью младенца… Представьте, сама кормила грудью!

— А что тут такого? Русские женщины всегда сами выкармливали своих детей… — слегка опомнившись от её напора, возразил Панчулидзев. — Вы же ещё недавно ратовали за то, чтобы не отдавать младенцев в чужие руки. Да и ваш Чернышевский об этом пишет….

— Оставьте Чернышевского в покое. Вас-то, князь, матушка не выкармливала, а отдала кормилице!.. Думаю, в будущем что-то придумают, чтобы женщины не походили на животных!

— Мадемуазель, но ведь так устроил Господь, природа, наконец.

— Ах, князь, послушайте лучше. Вы можете себе представить, что моя ровесница вышла замуж за вдовца с тремя детьми и уже имеет двоих своих?

— Что же тут удивительного, если по любви?

Полина искренне изумилась:

— Как это что? Такую ношу на себя взваливать! Тут никакой любви не хватит!

Панчулидзев посмотрел на неё с недоумением: неужели она говорит всерьёз? Полина горячо продолжала:

— А что вы скажете, чтобы вдобавок ко всему ещё и отправиться в эту дыру? Променять Санкт-Петербург на всё это?.. — Она красноречиво обвела взглядом убогие дома поселенцев. — Нет, Мария Владимировна точно начиталась Некрасова. После его «Русских женщин» все современные девицы себя декабристками вообразили!

— Но ведь вы сами ещё недавно молились на этих деятелей двадцать пятого года…

— Eh bien60, князь, вы опять все смешали в одну кучу: высокие общественные идеи и частную человеческую судьбу.

— Но как же это можно разделять?

Полина строго осадила:

— Довольно пререкаться. Вы не знаете главного. Завтра, после полудня, наши колонии будут переданы американцам.

— Как! С чего вы взяли?

— Для этого уже прибыли официальные представители из Северо-Американских Соединённых Штатов, а Россию будет представлять капитан второго ранга Пещуров. Он, кстати, приходится родственником и Марии Владимировне, и русскому канцлеру князю Горчакову.

Панчулидзева словно обухом по голове ударили:

— При чём здесь родственники? Вы понимаете, что случится завтра?

— Конечно, понимаю. Будет выполнено соглашение, заключённое ещё в марте.

— Нет. Завтрашнее действо означает только одно — Мамонтову ничего не удалось сделать.

Полина усмехнулась:

— Вы или в самом деле большой романтик, князь, или ничего не понимаете в жизни. Неужели вы рассчитывали, что один человек, даже такой способный, как Николя, сможет противостоять высшим силам? Думать так — это просто глупо.

В порту их уже поджидал Аксёнов. Новость о завтрашнем спуске российского флага в Ново-Архан-гельске ему была уже известна.

— У Лугебила я повстречал помощника главного правителя Гавришева. Он мне всё рассказал.

— Вы не удивлены и говорите об этом так спокойно, Сергей Илларионович? — произнёс Панчулидзев с такой обидой в голосе, как будто своим хладнокровием Аксёнов предавал и Мамонтова, и его самого.

Аксёнов только развёл руками и почти слово в слово повторил то, что недавно сказала Полина:

— Чему тут удивляться, Георгий Александрович? Завтрашняя церемония — это только следствие заключённых ранее соглашений. Когда дипломаты договорились, солдатам остаётся только брать под козырёк да повторять: «Если жизнь тебя обманет, не печалься, не сердись! В день уныния смирись: день веселья, верь, настанет!» — Он примиряюще улыбнулся. — Потому я и спокоен, что подобный расклад меня лично не удивляет. А вот наш главный правитель своим поведением в нынешней ситуации, признаюсь, крайне удивил. Оказывается, он целых две недели продержал американских пехотинцев на борту их броненосцев, запретил сходить на русскую землю до времени спуска флага. Вот это по-нашему, по-русски! Представляете, как американцы беснуются от такого приёма?

— Значит, главный правитель, как и мы с вами, против передачи Аляски американцам?

— Какому боевому офицеру понравится торговля отеческой землёй? Мы родную землю защищать привыкли, а не раздаривать и не продавать. — Аксёнов широким жестом пригласил их пройти в поджидавшую шлюпку.

После ужина, когда они остались одни в кают-компании, Панчулидзев поинтересовался:

— Отчего же вы не смогли найти общего языка с князем Максутовым, если он — такой патриот?

Аксёнов замялся.

— Язык мой — враг мой… Имел я неосторожность в компании сослуживцев сравнить многомесячную осаду Севастополя и трехдневную оборону Петропавловска-на-Камчатке… Сравнение было не в пользу последней. А недоброжелатели тут же передали мои слова главному правителю. Так я и попал в число неугодных…

— Неужели это могло так рассердить Максутова?

— Для него бой под Петропавловском, может быть, главный в жизни. Не за всякую баталию орденом Святого Георгия награждают… Сказать по совести, Максутов держался геройски. Батарея под его началом восемь часов под обстрелом англо-французской эскадры отвечала метким огнём и не позволила высадиться на берег ни одному вражескому солдату. К тому же родной брат князя, морской офицер, в том бою получил смертельную рану… Я, когда нашу севастопольскую оборону превозносил, не знал об этом, — виновато признался Аксёнов, набивая трубку табаком.

 

 

3

 

Русский флаг не хотел спускаться — напрасно дюжий унтер-офицер Сибирского батальона дергал за фал.

Между тем присутствовавшие на церемонии комиссары: капитаны второго ранга российского флота Пещуров и фон Коскуль и американские генералы Руссо и Дэвис, а следом за ними и вся публика — компанейские служащие и обыватели обнажили головы. Роты американских и русских пехотинцев взяли на караул. Заглушая барабанную дробь, загремели залпы салюта. В честь такого значимого события приказано было всей корабельной и береговой артиллерии выстрелить сорок два раза.

Салют отгрохотал, а флаг всё не сдавался. Возникла тяжёлая, гнетущая пауза. Унтер-офицер рванул со всей силы, и фал… оборвался. Обрывок запутался вокруг флагштока, а флаг, будто в насмешку над всей церемонией, продолжал трепетать на ветру. Ветер был неистовый и дул резкими порывами.

Панчулидзеву даже показалось: вот-вот и флаг разорвёт в клочья…

Пещуров произнёс памятные слова: «По повелению его величества Императора всероссийского передаю вам, уполномоченным Северо-Американ-ских Соединённых Штатов, всю территорию, которою владеет его величество на Американском материке и на прилегающих островах, в собственность Штатов, согласно заключённому между державами договору».

Вытер платком лоб, вспотевший, несмотря на непогоду, и несколько суетливо подал знак командиру роты.

К флагштоку метнулись два солдата. Один вскарабкался на плечи другого и полез вверх по качающемуся под его тяжестью флагштоку, силясь дотянуться до непокорного флага.

С третьей попытки ему это удалось, но снова налетел ветер, флаг вырвался из рук и забился на остатке фала как одержимый под кропилом…

Всё это было так недвусмысленно, что по толпе пошёл ропот. Епископ Ново-Архангельский Пётр и местный благочинный, протоиерей Павел, стали креститься. Дамы заахали, одной из них сделалось дурно.

Американцы взирали на происходящее с безучастным видом.

Но Панчулидзеву мнилось, что они злорадно ухмыляются. Он сжал кулаки, с трудом сдерживая вскипевшую злость. Такое же чувство, наверное, было и у других русских людей. Они стояли оцепенелые, с каким-то обречённым видом, словно того только и ждали, чтобы скорей закончилась эта тягостная процедура. Радовалась только Полина. Выгодно отличаясь от местных дам изысканным, столичным нарядом и красотой, она не могла не замечать, что опять оказалась в центре всеобщего мужского внимания.

— Я что-то не вижу главного правителя. Вы не знаете, где он? — склонился к ней Панчулидзев.

Она отозвалась не сразу, так как в эту минуту обменивалась долгими, изучающими взглядами с одним из иностранцев. Панчулидзев повторил свой вопрос. Она сердито вскинула на него свои лучистые очи:

— Говорят, главному правителю нездоровится. Как может нездоровиться в такой день? Enfin, c’est ridicule61, передавать колонии без участия в этом их правителя! — сказала она таким тоном, как будто это Панчулидзев был повинен и в болезни Максутова, и в нежелании флага спускаться.

Снова остервенело забил барабан, словно подбад-ривая солдата, боровшегося с флагом. Он наконец сорвал флаг и стал спускаться вниз, держа полотнище в зубах. У самой земли, подобно мифическому ковру-самолёту, флаг вырвался, взмыл вверх, описал по воздуху дугу и обессиленно опустился на штыки русских солдат. Те суетливо стали снимать его, полотнище затрещало и окончательно превратилось в лохмотья.

Панчулидзев не стал смотреть, как поднимают на другом флагштоке звёздно-полосатое знамя новых владельцев Аляски. Чувство жгучей обиды переполнило его. Однажды он испытал нечто подобное, ко-гда, будучи мальчишкой, узнал о сдаче Севастополя. Но тогда хотя бы русские воины оказали захватчикам героическое сопротивление, ушли из города не навсегда, ушли строем и со своими боевыми знамёнами. А сегодня — добровольно отдают земли, принадлежащие им по праву первопроходства. Вот и флаг отеческий, в знак неправедности совершаемого действа, оказался изорван в клочья…

Он взял Полину за руку и потянул прочь.

— Куда вы меня тащите, князь? Сейчас же будет приём, и мы на него приглашены…

— Давайте хотя бы ненадолго уйдём отсюда. Нет никаких сил участвовать в этом фарсе! Прав был Аксёнов, отказавшись смотреть на подобный позор!

Протиснувшись сквозь толпу зевак, они спустились с Кекура и пошли по городу. Улицы Ново-Архангельска в этот день представляли собой какое-то пьяное столпотворение. Все: мужчины и женщины, индейцы и алеуты, кто не сумел попасть на церемонию, — с раннего утра воздавали должное Бахусу.

Им встретились молоденький кудрявый приказчик в обнимку с совершенно пьяным стариком в меховой кацавейке и холщовых портах. Бессмысленно озираясь вокруг, они что есть мочи горланили песню:

 

Петр Великий! Если б ты проснулся,

То б увидел, что не обманулся.

Вблизи землю чая, важны пользы зная,

Открыли потомки и стали в ней жить.

Аргонавты блеском обольстились,

Шкуры позлащённой искати пустились;

Служить бы им можно, отечеству важно,

Если б то знали про здешний они край…

 

Приказчик пел пронзительным тенорком, дирижируя себе свободной рукой. Старик вторил ему прокуренным басом, бережно прижимая к груди косушку хмельного зелья.

Панчулидзев вспомнил, что слышал уже эти -слова:

— Это гимн Русской Америки: «Ум российский промыслы затеял…» Говорят, сам Баранов сочинил, ещё в тысяча семьсот девяносто девятом году.

 

Здесь златорунных кож хоть не ведётся,

Но драгое злато к нам отвсюду льётся.

Кабы не пришельцы — други европейцы,

Был бы с избытком наш риск награждён…

 

Приказчик дал «петуха» и внезапно осёкся. Его блуждающий мутный взгляд наткнулся на Полину. Губы растащила глуповатая ухмылка:

— Вот это барыня, буки бэ, Филимоныч! Нам бы таку!

Филимоныч закрутил головой, не понимая, куда именно надо глядеть, и замычал нечто нечленораздельное, из чего Панчулидзев понял только «дрыуги иеуропейцы» и «буки бэ». Так и не найдя, на чём задержать свой взгляд, старик отхлебнул из бутылки и икнул.

Полина сморщилась, словно ей наступили на -ногу:

— Слишком широк русский человек. Я бы его сузила… Кажется, так говорит ваш кумир — Достоевский? — процедила она, сойдя с деревянного тротуара и пропуская шатающуюся парочку.

Приказчик и старик, едва миновав их, снова запели:

 

Честию, славой сюда завлечены,

Дружбою братской здесь соединены,

Станем создавати, дальше занимати,

Русским полезен Америки край.

Нам не важны ни чины, ни богатство,

Только нужно согласное братство,

То, что сработали, как ни хлопотали,

Ум патриотов уважит потом…

 

Слёзы навернулись на глаза Панчулидзева. Он быстро смахнул их, стыдясь нахлынувших чувств.

Рассерженная Полина нетерпеливо тянула его вперёд, в сторону колошенского рынка. Навстречу им попалось несколько алеутов. Завидев нарядную барышню и русского господина, они прижались к стене и склонились в низком поклоне. Один из них ткнулся лицом в грязь, не смог подняться, так и остался стоять на карачках.

«Не зря колоши считают их рабами. А разве наши крестьяне ещё недавно не ломали шапки перед каждым барином? А разве мы, дворяне — люди чести, сами не гнём спины перед Государем, перед царе-дворцами?» — от этих непривычных нигилистских дум Панчулидзев поёжился.

На рынке было многолюдно. На пир, игрушку или потлач собрались индейцы и их скво62 и русские поселенцы из числа старожилов. Всем заправлял здесь местный вождь Кухтах. Он выделялся среди соплеменников новой красной косовороткой, офицерскими бриджами, из которых торчали босые и грязные ноги. Наряд завершали лосиный плащ и торчащий из-за пояса обоюдоострый боевой кинжал.

Кроме этого кинжала, ничего в облике вождя не напомнило Панчулидзеву героев книг об индейцах, которыми он зачитывался в детстве. Был Кухтах неказистым и неопрятным. Даже привычного для колош деревянного лотка — «колюжки» — в его нижней губе не было. «Тунгус тунгусом», — вспомнились Панчулидзеву их якутские проводники.

Панчулидзев и Полина протиснулись поближе к вождю. Кухтах говорил с пожилым русским. Судя по наряду, это был байдарщик или партовщик63 из таёжного редута.

— Мы — киксади, сначала не любил вас, пришлый человека, — на ломаном русском бубнил вождь. — Вы были враг киксади. Но вы были храб-рый враг. Киксади курил с вами калумет, давал вам своя земля. Вы был хороший сосед. Учил наша детей, лечил наша скво. Киксади слушать и понимать вас. Но вы украл земля киксади, забрал наша мех и рыба. Теперь продавать земля бостонцам. Брать много денег.

— Мне нечего ответить тебе, анкау64, — хмуро пробормотал русский. — Наш верховный вождь решил поступить так. Слово вождя везде — слово вож-дя… Что остаётся делать слугам? Мы уходим, но всегда будем помнить вас, храбрых воинов-киксади, ваших скво, ставших для многих из нас верными жёнами, матерями нашим детям… Что тут скажешь? Давай лучше выпьем огненной воды и не будем держать зла друг на друга.

— Пойдёмте отсюда скорее, князь, — прошипела Полина. — Мне уже до смерти надоели эти пьяные слёзы и неумытые рожи. Вы что, забыли о приёме у главного правителя? Ещё не хватало нам опоздать!

— Но ведь так интересно посмотреть на индейцев! Когда мы это ещё сможем увидеть!

— Je m’en fiche!65 — Она решительно развернулась и зашагала в сторону Кекура.

Панчулидзев поплёлся вслед за ней, ловя себя на мысли, что ведёт себя словно утративший волю к сопротивлению капризам молоденькой жены старый и покорный муж.

 

 

4

 

На приёме у главного правителя Полина наконец-то очутилась в своей родной стихии. Максутова представила её и Панчулидзева наиболее важным гостям, и Полина тут же упорхнула от него.

Высокая и ослепительно красивая в серебристом, облегающем гибкую фигуру платье, с бокалом светлого вина в изящной руке, она свободно, словно в своем доме, переходила от одной группы собравшихся к другой, непринуждённо вступала в разговор с дамами, но чаще с мужчинами. Заговаривала так, словно была знакома с ними тысячу лет. Смеялась их шуткам, обнажая ровные зубы, томно улыбалась в ответ на комплименты, вызывая в Панчулидзеве знакомое до боли чувство восхищения, смешанного с животной ревностью.

От него не ускользнуло, что дольше, чем с другими, она разговаривает с высоким и уверенным в себе иностранцем. Он был безукоризненно модно одет: костюм, лакированные ботинки, свежие перчатки. В его аккуратно подстриженных рыжеватой шевелюре и бакенбардах блестели нити седины, хотя вряд ли ему было больше тридцати пяти лет. Лицо этого иностранца можно было назвать красивым, если бы не ослепительная, но какая-то фальшивая, словно приклеенная, улыбка. Панчулидзев видел этого человека во время церемонии и уже тогда заметил заинтересованные взгляды Полины, брошенные в его сторону.

Полина и этот элегантный иностранец стояли чуть в стороне от американцев. Это были знакомые Панчулидзеву коренастый бригадный генерал Лоуэлл Руссо и новый комендант гарнизона генерал-майор Джордж Дэвис, обладающий по-мужицки окладистой бородой и непомерно высоким ростом. Генералы почтительно беседовали со скрюченным старичком в смокинге — мистером Гутчинсоном, президентом компании «Гутчинсон, Коль энд компани». Его облик с выпуклыми, совиными глазками напомнил Панчулидзеву санкт-петербургского сенатора. Впрочем, наверное, все богатые старики похожи один на другого.

Отметив про себя такое сходство, Панчулидзев тут же уставился на Полину и её собеседника. Он появился в зале позже других и не был представлен Панчулидзеву. Это ещё больше разжигало в нём чувство ревности и неясной тревоги.

Не в силах лицезреть явное кокетство своей ветреной подруги, он стремительно подошёл к ним. Разговор вёлся на английском.

— Every acquisition is loss and every loss is an acquisition…66 — мягко округляя окончания слов, говорил иностранец.

— Дорогая, представьте меня вашему новому знакомому, — произнёс Панчулидзев, буквально втискиваясь между Полиной и её собеседником. Отчаянье, прозвучавшее в его голосе, только насмешило Полину.

— Это мистер Джон Несмит. Оказывается, нужно не более пяти минут, чтобы стать гражданином Северо-Американских Соединённых Штатов. Это послабление сделано нарочно для тех, кто сейчас находится на Аляске и не пожелает в будущем возвращаться в Россию. Вся процедура только в том и заключается, чтобы привести в американскую комендатуру двух свидетелей. Они должны под присягой удостоверить, что такой-то или такая-то действительно находились здесь при перемене флага и что считают рекомендуемых порядочными людьми. После этого новым американским гражданам, конечно, надо отречься от верности Российскому государству, пообещать всеми силами поддерживать конституцию своей новой страны, поднять правую руку и сказать только: «I swear», то есть «Клянусь»! Представляете, князь, что такое настоящая демократия! Повторяйте за мной: «I swear!»

— Я не попугай, чтобы повторять чужие слова. У меня и своих собственных довольно. Но вы забыли меня представить, графиня…

Полина снова заговорила с Несмитом по-анг-лийски.

Панчулидзев свирепел всё больше и больше. Он собрал воедино все знакомые английские слова и, поглядев на Несмита почти с ненавистью, отчеканил:

— I don’t understand you, Sir!67

Несмит спокойно выдержал этот взгляд и неожиданно ответил по-русски:

— Простите, князь. Мисс Полина и я решили немного разыграть вас. Я много лет сотрудничаю с Российско-Американской компанией, люблю русских людей и ваш язык. Особенно мне нравится Пушкин. Надеюсь, мы с вами ещё встретимся. — Он с достоинством поклонился Полине, Панчулидзеву и отошёл.

Панчулидзев злобно хмыкнул: надо же, ещё один поклонник Пушкина сыскался! И едва Несмит удалился на приличное расстояние, накинулся на Полину с упрёками.

— Passons!68 — строго произнесла Полина и увлекла Панчулидзева в дальний угол гостиной. В стороне от людей она, в свою очередь, пошла в атаку: — Вы, князь Георгий, ведёте себя как дрянной мальчишка! Неужели вам не понятно, что всё, что я делаю, направлено лишь на то, чтобы помочь нашему Николя…

— И глазки строите этому Джону или Джеку, шут его возьми, тоже для этого?

Полина укоризненно покачала головой:

— Нет, князь Георгий, вы просто невыносимы! Конечно же для этого. Да знаете ли вы, кто этот мистер Несмит?

— Откуда мне знать… — более сдержанно сказал он.

— Так слушайте и не перебивайте! Мистер Несмит — младший компаньон Гутчинсона. А именно господин Гутчинсон со своей компанией будет всем владеть на Аляске в самое ближайшее время. Неужели вы думаете, что знакомство с этими господами нам с вами не пригодится?

Панчулидзев слушал её с недоверием.

— Но это не главное, — заговорщицки понизила она голос. — Пока вы дуетесь и ревнуете меня ко всякому столбу, мне удалось узнать нечто важное от княгини Максутовой. Оказывается, и фон Кос-куль — родственник главному правителю.

— Каким же это образом? — искренне удивился Панчулидзев.

Полина, довольная произведённым эффектом, сообщила:

— Я вам уже говорила, что капитан Пещуров состоит в родстве с матерью Марии Владимировны и к тому же родня канцлеру князю Горчакову. А фон Коскуль и князь Максутов роднятся по женской линии Врангелей и, значит, связаны кровными узами с нынешним правителем Российско-Амери-канской компании Егором Егоровичем Врангелем, а также и с адмиралом Завойко, одним из членов попечительского совета компании. Адмирал Завойко, в свою очередь, был начальником князя Максутова во время Петропавловской обороны… Вам понятно?

Панчулидзев, честно говоря, ничего не понял. Запутанные родственные связи мгновенно перемешались у него в голове. Но, чтобы не выглядеть в глазах возлюбленной круглым идиотом, он попытался сделать какой-то вывод:

— Что же получается? Канцлер Горчаков и руководство Российско-Американской компании послали комиссарами на Аляску, по сути, членов одной и той же фамилии?

— Вот именно! И сама продажа Аляски предстаёт в этом свете уже не как дело государственное, а в той или иной степени дело семейное. Я вам об этом давно твержу!

Весь ревнивый пыл у Панчулидзева мгновенно улетучился. Он растерянно обвёл зал глазами. Его взгляд упал на портрет главного правителя, висящий на боковой стене. Лицо князя с раскосыми глазами и другими явно выраженными чертами его далёких кочевых предков было напряжённым. Несмотря на парадный мундир и парадную позу, в которой изобразил его художник, скрытое напряжение чувствовалось во всей его фигуре.

— А где же сам Максутов? — спросил он Полину. — Помнится, его не было на плац-параде и здесь нет…

— Да, я тоже заинтересовалась этим. Мария Владимировна говорит, что с князем случилось нечто вроде небольшого апоплексического удара. По её словам, ещё до прибытия американцев он так усерд-но работал, так переживал необходимость передать Аляску иноземцам, что в самый ответственный момент слёг, — сказала она и заторопилась. — Мы что-то надолго уединились с вами, князь, это может показаться неприличным. Думаю, нам самое время присоединиться к гостям.

Полина благосклонно протянула ему руку для поцелуя и, шурша накрахмаленной нижней юбкой, упорхнула.

Тут же, отделившись от группы служащих компании, к Панчулидзеву подошёл мужчина лет сорока. На нём был форменный двубортный сюртук на шесть пуговиц с отложным суконным воротником зелёного цвета. Такие сюртуки у чиновников были введены в моду ещё в конце пятидесятых годов. Но этот старый сюртук носился его хозяином уже на нынешний лад — с открытым воротом, из-под которого виднелась застиранная белая рубашка с чёрным галстуком. В руках незнакомец тискал казённую фуражку с зелёным суконным околышем. Никакого шитья, указывавшего на его чиновничий ранг, ни на воротнике, ни на обшлагах, ни на карманных клапанах Панчулидзев не обнаружил. Только околыш и воротник свидетельствовали о принадлежности незнакомца к лесному ведомству.

— Прошу всемилостивейше простить меня, — заметно волнуясь и заикаясь, сказал он. — Я краем уха услышал, что вы, ваше сиятельство, из самого-с Санкт-Петербурга к нам прибыть изволили-с…

Панчулидзев сдержанно кивнул:

— Да, но кто вы и чем обязан?

— Честь имею отрекомендоваться: коллежский регистратор Галецкий Иван Никифорович. У меня до вас дело-с государственной важности-с.

Панчулидзев оторопел:

— Сударь, но я лицо частное. Что касаемо государственных дел, здесь есть другие, вполне официальные лица. — Он взглядом указал на Пещурова и фон Коскуля, в этот момент о чём-то оживлённо говоривших с начальником Ново-Архангельской конторы Лугебилом.

Галецкий просипел:

— Вы разве не видите-с, они здесь все заодно-с!

— О чём это вы?

Лицо Галецкого перекосилось, веко над левым глазом задёргалось. Он, брызгая слюной, затараторил дребезжащим фальцетом:

— Это заговор! Настоящий заговор! И только на вас, ваше сиятельство, последняя надежда-с! Вы, по всему чувствуется, глубоко порядочный человек. Так вот, мы — истинные патриоты России, пребывающие в Ново-Архангельске, на, так сказать, отечественном передовом рубеже-с, составили честнейшее письмо к Государю Императору! Его надобно передать лично в высочайшие руки-с!

— Но позвольте, господин, как вас… Галецкий, я лично к Императору не вхож…

— Всё одно-с. Вы — человек независимый, столичный, так сказать, найдёте-с, кому сей документ передать. Только бы, только бы до Государя донесли, как его здесь обманывают! — Галецкий неожиданно крепко стиснул руку Панчулидзева и приблизил к его лицу свою перекошенную физиономию. Горячо и сбивчиво зашептал: — Главный правитель — вор! Истинное слово — вор и изменник! Да-с!

«Буйнопомешанный какой-то…» — Панчулидзев попытался вырвать вспотевшую руку из цепкой длани Галецкого, но не смог.

— Вам, ваше сиятельство, доверяем мы-с судьбы всех, кто подписался под сим историческим документом. — Галецкий отпустил руку Панчулидзева, нервно извлёк из внутреннего кармана конверт. — Здесь, ваше сиятельство, заключена вся правда-с о том, что происходило в колониях за последний год и что происходит теперь, при их передаче! Истинная правда-с!

Панчулидзев решительно отстранил конверт. Но Галецкий с присущей ему одержимостью продолжал настойчиво умолять взять письмо. Панчулидзев, боясь скандала, в итоге уступил, сунул конверт в карман, буркнул, что непременно передаст его по назначению.

Избавившись от назойливого Галецкого, он отправился искать Полину и нашёл её в столовой беседующей с хозяйкой дома.

Максутова, как показалось Панчулидзеву, была полностью очарована гостьей. Дамы весело щебетали, обмахиваясь веерами. Полина, заметив Панчулидзева, сделала знак веером, приглашая подойти.

— Князь, en paperenthèse69, великодушная Мария Владимировна приглашает меня погостить у неё, — жеманно растягивая слова, произнесла Полина.

Панчулидзев поморщился. Подобного за ней раньше не наблюдалось. Такое жеманство к лицу разве что лицедейке в плохой провинциальной пьесе, а не выпускнице Института благородных девиц. Панчулидзеву нравилось в ней совсем иное: искренность, прямодушие в поведении и в словах. Это и примиряло его с ней, даже в тех случаях, когда какие-то поступки или высказывания Полины его шокировали.

Максутова в такой же манере подтвердила своё приглашение:

— Да-да, князь, я буду счастлива принять у себя милую графиню. Я решила, что уступлю ей одну комнату в моих апартаментах. Как говорится, в тесноте, да не в обиде. Надеюсь, вы не сердитесь на меня за то, что я ненадолго украду вашу очаровательную спутницу, это изумительное сокровище? Кстати, князь, вы пробовали мороженое? А лимонад? Заметьте, всё это сделано по моим рецептам. Je m’y connais!70

Панчулидзев бросил на Марию Владимировну сердитый взгляд и мысленно окрестил её «гвели»71. Но этикет есть этикет. Он натянуто улыбнулся, сказал, что, конечно, не возражает против того, чтобы графиня Радзинская погостила здесь, что все яства попробовал и всё ему понравилось.

Поцеловав дамам руки, Панчулидзев откланялся. Приближалось время отлива, и надо было торопиться на пароход.

В шлюпке, на пути к «Баранову», всё ещё злясь на Полину за решение остаться на берегу и заранее терзаясь предстоящей разлукой, он, чтоб отвлечься от гнетущих мыслей, прочёл письмо Галецкого.

На нескольких страницах убористым почерком канцеляриста были перечислены все мыслимые и немыслимые упущения главного правителя. В частности, авторы письма (а в конце его было не менее двух десятков подписей) сетовали: «Максутов постоянно действовал в ущерб компании, не принося никакой пользы ей; страна при нём была в печальном, мрачном положении. Его цель была — постоянно преследовать действительно честных людей, которые вынуждены были терпеливо сносить все обиды, делаемые им. Его татарский характер постоянно был направлен к любостяжанию, и он в течение пяти лет набил более сорока сундуков драгоценными пушными товарами, которые и отправил в Россию. При известии о передаче колонии американцам Максутов первый сделался компаньоном Гутчинсонской компании. В последнее время своего пребывания в колониях он не управлял ими, но грабил колонии и служащих!»

В письме сквозили и личные обиды: «С управляющих делами князь Максутов брал взятки разными предметами, а американцев дарил бобрами, предоставляя им выбирать лучших из всей партии в магазинах компании. Некоторых американцев дарил домами, мебелью и посудою, принадлежавшими компании. Адвокату Вуду он платил по двести долларов в месяц за то только, чтобы тот присутствовал в его кабинете во время расчётов со служащими, а также давал ему ещё по десять долларов за написание ложных бумаг о нарушении контрактов. При этом оказались без окончательного расчёта десятки служащих компании и сотни алеутов».

Алеутам, так выходило из письма, главный правитель не вернул и кредиты, которые брала у них компания в виде колониальных марок, которых числилось к 1 июля 1867 года на сумму тридцать две тысячи триста шестьдесят рублей.

Более же всего авторов письма возмущало, что при таких долгах служащим компании себе самому князь Максутов, без зазрения совести, выписал подорожную в размере восьми тысяч долларов.

Прочитав письмо, Панчулидзев вскипел. Особенно когда на первом месте увидел крупную рос-пись Галецкого. Как-то не вязалось это письмо с тем, что он узнал о князе от Аксёнова, что слышал от Полины.

Даже болезнь князя, вызванная его нежеланием сдавать Аляску, говорила о том, что не может быть патриот Отечества таким сребролюбцем и взяточником. Первым порывом Панчулидзева было — тут же разорвать письмо и выбросить обрывки в воду: настолько не сочеталось его содержание с образом моряка-героя и верного слуги Государя, каким до сего момента казался ему князь Максутов. Однако он вспомнил о слове, данном Галецкому. Поразмыслил, что чиновникам, состоящим на государственной службе в должностях директоров департаментов и канцелярий министерств, губернаторов, начальников областей и градоначальников, недавним указом императора строго запрещается участвовать в учреждении железнодорожных, пароходных, страховых и иных торговых и промышленных товариществ, акционерных обществ, даже российских, не говоря уже об иноземных…

Обвинение в сотрудничестве с Гутчинсоном, выдвинутое против Максутова, в свете этого указа представлялось слишком серьёзным.

Панчулидзев спрятал письмо, решив показать его Аксёнову и посоветоваться, как следует поступить.

Аксёнов ждал его в кают-компании. К известию о том, что Полина осталась погостить на берегу, он отнёсся с пониманием:

— Графине и впрямь будет удобнее в доме главного правителя. Палуба — не лучшее место для утончённых и избалованных барышень.

А вот содержание письма Галецкого его равнодушным не оставило.

— Этот Галецкий — своего рода местная достопримечательность, — сказал Аксёнов. — Этакий правдолюб и собиратель сплетен в одном лице. Насколько мне известно, он выходец из купеческого сословия, прибыл на Ситху из Сибири. Здесь служил сначала зверобоем, а потом по лесному ведомству. Служил вроде бы неплохо, но за ним прочно закрепилась репутация смутьяна и скандалиста. Именно про таких людишек у Пушкина: «Разводит опиум чернил слюною бешеной собаки…»

— А у Достоевского по-другому: настоящего русского человека скандалы только веселят… — кисло улыбнулся Панчулидзев.

Но Аксёнов остался серьёзным:

— Не знаю, как у Достоевского, но мне достоверно известно, что Галецкий и Максутов издавна друг на друга по-волчьи глядят…

— Увольте, Сергей Илларионович, но по какому поводу могут ссориться между собой главный правитель с чиновником четырнадцатого класса? Меж них — дистанция огромного размера…

— Чёрная кошка пробежала между ними ещё при Фурухельме, когда Максутов был помощником! Будто бы Галецкий вступился за начальника магнитной обсерватории Коноплицкого, от коего жена сбежала к тогдашнему начальнику канцелярии Линденбергу… Коноплицкий набрался и по пьяной лавочке разбил булыжником окно квартиры Максутова, не имевшего к этой истории никакого отношения. За что и был отправлен Фурухельмом в больницу для душевнобольных. А вечный правдоискатель Галецкий обвинил во всём Максутова, якобы он наябедничал на Коноплицкого. За это наказали уже и самого Галецкого. Такая вот нелепая история, которая, на мой взгляд, яйца выеденного не стоит.

— Неужели из-за какой-то давней дрязги Галецкий готов подобный навет сочинить? Можно ли такому письму верить?

— Но ведь не один же Галецкий письмо подписал! Вот и другие фамилии здесь. Некоторых я лично знаю. Люди вполне приличные и никакими сплетнями не замазаны. Думаю, Георгий Александрович, все разом врать не станут.

Панчулидзев никак не хотел свыкнуться с мыслью, что Максутов способен на низкий поступок:

— Как же может быть такое, чтобы Георгиевский кавалер и потомственный князь оказался не чист на руку? Может, всё-таки это поклёп?

— Дыма без огня не бывает, Георгий Александрович. К тому же соблазн очень велик: быть у воды и не напиться…

— Но разве вы, Сергей Илларионович, так смогли бы поступить?

Аксёнов задумался:

— Ещё вчера точно не смог бы. А нынче — не ручаюсь. Нынче всё на торги выставлено: и честь, и совесть, и Земля Русская…

— Так что же мне прикажете с этим письмом делать? Я ведь слово дал.

— Сохраните у себя. Время — лучший советчик и судия. Может, после найдутся убедительные подтверждения вины или невиновности главного правителя. При худшем варианте передадите письмо куда следует. В противном случае: «Уж пламя жадное листы твои приемлет…»

 

 

5

 

На следующее утро заштормило. Подул шквалистый северо-восточный ветер, пошёл мокрый снег. К полудню шторм усилился и стал таким свирепым, что два небольших компанейских корабля сорвало с якоря и выбросило на берег. Одному из кораблей пробило дно, у другого переломало реи.

Аксёнов и другие капитаны вынуждены были немедленно покинуть стоянку и вывести суда в открытое море.

На высоких, как горы Аляски, волнах «Баранов» обречённо болтался целую неделю.

Панчулидзев не находил себе места. Терзался, что Полина на берегу, что не знает, что с ней происходит сейчас. Он метался по каюте от стены к стене, точно одной качки ему было мало. Мертвецки напился в кают-компании, чтобы забыться. Не помогло и вино. Тогда, подобно Пушкину, перед самой свадьбой разлучённому со своей невестой и запертому в Болдино чумным карантином, принялся что-то сочинять. Но стихи у Панчулидзева не складывались, а проза получалась беспомощной.

Утешали редкие беседы с Аксёновым, когда тот спускался в кают-компанию, чтобы передохнуть.

Однажды Панчулидзев, выпив несколько стаканов португальского, спросил:

— Как вы думаете, Сергей Илларионович, любит она меня?

Аксёнов посмотрел на него с явным состраданием. Панчулидзев был ещё не вовсе пьян, но в том затуманенном и грузном состоянии, какое бывает после долгого запоя и нескольких бессонных ночей.

— Зачем же так изводить себя, Георгий Александрович? Любит, не любит… Сердце юных барышень так переменчиво, что не стоит загадывать, как они поведут себя завтра, — с лёгкой долей иронии сказал он.

— О-ответьте, если вы мне истинный друг!

— Ну что ж, извольте. Мадемуазель Полина, конечно, девушка со сложным характером. Словом, «нет ни в чём вам благодати; с счастием у вас разлад: и прекрасны вы некстати, и умны вы невпопад…». Вот-вот, мадемуазель именно и умна, и красива. Кажется, вовсе без изъяна. Только не обижайтесь на меня, Христа ради, дорогой князь. Говорю вам как брату: она играет вами…

Панчулидзев помрачнел, словно завтра конец света. Ещё недавно мутный взгляд его похолодел.

Аксёнов заметил это:

— Очень может быть, что ошибаюсь на её счёт. И очень хотел бы ошибаться! Но что-то подсказывает мне: мадемуазель не составит вам счастья. Вы, мой друг, ищете его не там, где оно обретается. Вы просто не сыскали ещё место, где его надобно искать. Человек ведь часто несчастлив оттого, что не знает, в чём его истинное счастье…

Панчулидзев налил вина в бокал и залпом осушил его. Слова Аксёнова были ему крайне неприятны, но он проглотил их, как больной, уже не надеющийся на выздоровление, глотает горькую микстуру.

Аксёнов и сам был не рад этому разговору. Но по офицерской привычке всё доводить до конца резюмировал:

— Знаю вашу пылкую натуру, Георгий Александрович, и потому прошу вас: как бы ни складывались ваши отношения с графиней, сохраните по мере возможности голову свою холодной, а рассуждение здравым…

Это предостережение было весьма своевременным. Панчулидзев пьяно замотал головой, но всё же попытался закончить беседу по-светски галантно:

— Бл-лагодарю вас! Древние говорили: «Amare et sapere vix Deo conceditur!»72.

Он встал, покачнулся и упал бы, если бы Аксёнов не поддержал его.

…Шторм утих, и «Баранов» смог вернуться в гавань.

 

Вступив на твёрдую землю, Панчулидзев и Аксёнов не узнали Ново-Архангельска. У самой пристани в землю был вкопан столб c табличкой, на которой чёрной краской было намалёвано новое название города: «Sitxa-town».

Бывшая столица Русской Америки напоминала сданный неприятелю после долгой осады город. У многих домов ураганом снесло крыши, выбило окна. Такое, по словам Аксёнова, бывало и прежде, но теперь никто не чинил кровли, не поднимал упавшие заборы.

По пустынной улице, уходящей в гору, бодро маршировали американские пехотинцы в синих короткополых шинелях. Мерно покачивались стволы длинных пехотных ружей с примкнутыми плоскими штыками. Над уцелевшими домами не видно было дыма. Только над домом главного правителя, опять же — бывшего, чёрный стелющийся дымок. Панчулидзеву показалось, что даже ворон над городом стало меньше.

В порту, ожидая погрузки на пароходы, толпилось несколько десятков русских и креолов. Они напоминали беженцев: лица понурые и потерянные, в мешках, корзинах и узлах — нехитрый скарб.

Узнав знакомых, Аксёнов подошёл к ним.

Вернулся с гневно горящим взглядом:

— Наши вчерашние союзники ведут себя как настоящие варвары. Едва спустили русский флаг, они стали выгонять обывателей из домов. Привезли ведь с собой разборные казармы, ан нет, легче чужое отнять. Пришлось моим знакомым шторм пережидать в казарме промышленных. А те, кому места не хватило, ютились в трюме выброшенного на берег корабля.

— А что же главный правитель? Почему не вступится?

— Бывший главный другим делом занят. Видите дым над Кекуром?

Панчулидзев кивнул.

— Так вот, это наш главный правитель собственноручно жжёт лавтаки — колониальные марки, что вместо денег по Аляске ходили. Их теперь изымают у всех для уничтожения. А Максутов истопником заделался!

— Что же, колониальные марки изымаются безвозмездно?

— Хватило и того, что люди свои дома американцам за так отдают, а марки всё же обменивают: на гринбанки73 для тех, кто принял американское подданство, и на наши целковые для уезжающих в Отечество.

— И всё-таки в толк не возьму, что же князь деньги-то жжёт?

— А вы наш недавний разговор вспомните да мозгами пораскиньте. Если сам меняешь да сам уничтожаешь, трудно понять, сколько сожжено, а сколько обменено… Может, и прав Галецкий со товарищи… Кстати, князь, вы знаете, какое сегодня число?

— Что за вопрос? Шторм начался шестого. Мы были в море неделю. Значит, нынче — трина-дцатое.

— Увы, дорогой Георгий Александрович, отстаёте вы от жизни. Сегодня уже двадцать пятое октября тысяча восемьсот шестьдесят седьмого года от Рождества Христова.

— Как так?!

— А вот так! Аляска теперь часть Северо-Американских Соединённых Штатов. Следовательно, живёт по грегорианскому календарю, — хмуро сказал Аксёнов. Он вынул из кармана трубку, повертел её, но не закурил и сообщил ещё одну новость: — Вчера полностью завершилась передача всех дел американцам. Завтра состоится подписание протокола, и сразу же начнётся эвакуация наших с вами соотечественников.

Панчулидзев нисколько не удивился слову «эвакуация», у самого было ощущение, что всё происходящее похоже на проигранное сражение.

— Вы сейчас к мадемуазель Полине… — не то спросил, не то констатировал Аксёнов. — А я к Гавришеву за инструкциями. Встретимся на «Баранове». Я к вечеру пришлю за вами шлюпку.

Полину Панчулидзев застал за утренним туалетом. Она едва кивнула ему, словно они расстались только минуту назад, и с невозмутимым видом продолжала пудрить свой хорошенький, слегка вздёрнутый носик.

Панчулидзев устроился в кресле за её спиной и, мучимый вопросами, как именно и, главное, с кем она провела эти дни, вынужден был терпеливо ожидать, пока Полина закончит священнодействовать.

Бросив прощальный взгляд на себя в зеркало, она не спеша повернулась и огорошила новостью:

— Я вчера приняла американское подданство.

Панчулидзев так и застыл с открытым ртом.

Полина, довольная произведённым эффектом, закинула ногу на ногу, достала из коробки, стоящей на столике, тонкую длинную папироску, вставила её в янтарный мундштук и закурила:

— Измучила меня наша сермяжная страна. Ленивая и не готовая к прогрессу. Прав был Лермонтов, хотя я его и не люблю, это страна рабов, страна господ, — пуская сизоватые колечки дыма, пояснила она. — Только став настоящей американкой, я почувствовала себя по-настоящему свободной.

Панчулидзев всё ещё не верил своим ушам:

— Мадемуазель, свободной от чего? От родины? А как же любовь к родному пепелищу, любовь к отеческим гробам?

— Фи, гробы, пепелища… Dieu vous pardonne74, князь, родина — это там, где тебе хорошо. А мне пока хорошо здесь! Но… — Полина опять показалась ему провинциальной лицедейкой. Она даже теат-рально подмигнула ему. — Паспорт Российской Империи у меня ведь никто не отнял… Замучит ностальгия — пожалуйста: опять могу превратиться в подданную Его Императорского величества…

— Как вы можете так говорить! Quelle honte!75 — вскричал Панчулидзев.

Его слова не произвели никакого впечатления. Она снова затянулась, умело выпустила дым:

— Иногда мне кажется, Георгий, что вы — не живой человек, а манекен. Не глупите, последуйте моему примеру. Подумайте, не случись продажи колоний, понадобилось бы прожить пять лет безвыездно в одном из штатов, чтоб получить гражданство. Шутка сказать — целых пять лет! А здесь и пяти минут не потребовалось. Если вам нужны свидетели, то я к вашим услугам…

— У меня родина в глазах не двоится. — Панчулидзев впервые за последний год посмотрел на неё как на чужую.

— Я обращаюсь к вашему здравомыслию. К тому же мистер Несмит мог бы вам помочь все обустроить без лишних формальностей и ненужной пуб-личности.

Панчулидзев заскрежетал зубами:

— Ах, Несмит… Так вот кому мы обязаны вашим, столь необдуманным, решением. — Этот дзагли76 задурил вам голову!

Полина отложила папироску и резко встала. Слово «дзагли» она не поняла, но по интонации догадалась, что Несмит получил очень нелестную оценку. И это было ей неприятно. Однако она сдержала свой гнев.

— Как знаете, — довольно равнодушно произнесла она. — Впрочем, у вас ещё есть время до вечера. Вечером мы отплываем на «Константине» в Калифорнию.

Полина говорила об этом как о чём-то вполне решённом.

— Кто это мы? — Панчулидзев тоже поднялся.

— Несмит, я… и, надеюсь, вы.

— Зачем на «Константине»? Почему с Нес-митом?

Полина пояснила тоном учительницы, которая говорит с нерадивым учеником:

— Во-первых, компания Гутчинсона купила «Константин» у Российско-Американской компании. Во-вторых, мистер Несмит по делам отправляется на этом корабле в Сан-Франциско и приглашает нас с вами совершить бесплатно вояж вместе с ним. И, наконец, разве вы не знаете, что всех русских, кто не стал подданным Америки, не сегодня-завтра всё равно будут вывозить с Аляски?

— Но почему в Сан-Франциско?

— А как иначе вы собираетесь отыскать Николя Мамонтова? Самый короткий путь в Вашингтон лежит через Сан-Франциско. Так вы едете с нами? — нетерпеливо переспросила она.

— Сначала я должен переговорить с Аксёновым.

Полина поджала губы:

— С каких пор вам потребовались его советы? Неужели с момента, как Аксёнов всадил вам пулю в плечо? — сказала она с вызовом, но тут же милостиво разрешила: — Впрочем, советуйтесь. Только, князь, вне зависимости от вашего решения, не забудьте прислать мои вещи на «Константин» до восемнадцати часов пополудни…

 

Аксёнов, узнав о решении Полины, даже не удивился:

— Чего-то подобного от графини я и ожидал, — сказал он с усмешкой, показавшейся Панчулидзеву обидной. Панчулидзев закашлялся, чтобы не сказать Аксёнову в ответ грубость. Аксёнов сообщил, что получил приказ отправляться на Кадьяк с партией алеутов.

— А мне что прикажете делать? Куда ж мне плыть?

— Это ваше решение, Георгий Александрович. Давать советы в таких делах, как любовь, занятие крайне неблагодарное.

— Хорошо, я подумаю… — сказал Панчулидзев и прошёл в каюту Радзинской.

Первым делом он стал упаковывать вещи Полины. Каждое платье вызывало целый рой воспоминаний: где и при каких обстоятельствах видел его на ней…

Панчулидзев перенёс её чемоданы в свою каюту. Уселся на шконку, раздумывая, как поступить. Как ни тошно было Панчулидзеву представить совместное плавание с Несмитом, он не мог решиться расстаться с Полиной. Не бросать же эту сумасбродку одну в чужой стране, только из-за того, что она приняла американское подданство!

Аксёнов вошёл в каюту и застал Панчулидзева за сбором вещей.

— Рад, что вы приняли именно такое решение, — понимающе улыбнулся он. — А у меня есть для вас, Георгий Александрович, прощальный подарок. — Аксёнов протянул Панчулидзеву книжку в зелёном сафьяновом переплёте, точно такую же, как те, что оставлял для него Мамонтов.

Панчулидзев пролистал несколько страниц, узнал почерк друга и возопил:

— Почему же вы, Сергей Илларионович, мне раньше о ней ничего не сказали?

— Простите, совсем забыл, — смущённо пробормотал Аксёнов. — Николай Михайлович мне оставил её на хранение безо всяких инструкций. И я, честно сказать, не знал, что мне с ней делать. Положил в шкаф. Даже прочесть не удосужился. А тут полез за картой и наткнулся. Думаю, вам она будет полезна…

Прощаясь, они крепко обнялись:

— Даст Бог, увидимся…

Матросы спустили чемоданы в шлюпку. Следом по верёвочной лестнице спустился Панчулидзев, и шлюпка отчалила.

Панчулидзев ещё долго смотрел на капитана, одиноко стоящего на борту «Баранова». Словно ненароком касался рукой кармана, где лежала заветная книжка. Она, казалось, ещё хранила тепло рук его друзей.

 

 

Записки Николая Михайловича Мамонтова

 

…Моё пароходное путешествие по Амуру было замечательным во всех отношениях. Я плыл тем же путём, которым в пятьдесят четвёртом прошёл генерал-губернатор Восточной Сибири граф Муравьёв, получивший за этот поход звание «Амурского». И, что самое удивительное, даже пароход мне достался тот же — старичок «Аргунь», первенец здешнего пароходостроения.

Бессмысленно описывать те природные красоты, которые радовали мне глаз в этом путешествии. Виды цветущей амурской тайги, наших деревенек по левому берегу и китайских поселений на противоположной стороне были столь необычайны и привлекательны, что описать их по силам лишь настоящему сочинителю. Я же себя таковым не полагаю и просто не берусь за это занятие, оставляя, тем не менее, всё, что увидел, навек запечатлённым в моём сердце…

Столь же повезло мне и с попутчиками. Все они оказались людьми приличными и отзывчивыми. Но главная удача — по соседству со мной путешествовал его Высокопреосвященство Владыка Иннокентий, Архиепископ Камчатский.

Легендарному святому старцу, апостолу Аляски исполнилось уже семьдесят лет. Старик богатырского телосложения, с каким-то детским, непосредственным выражением лица, был наполовину слеп, но оставался доброжелателен, отзывчив и, я бы сказал, по-отечески ласков ко всем окружающим.

— Вы почему же думаете, что помешали мне? — говорил он нам, застававшим его в печали. — Разве потому, что я сижу таким хмурым? Да что прикажете делать, — продолжал он, вздыхая, — и желал бы казаться весёлым, да не могу: слепота тяготит меня донельзя, не привык я с детства сидеть сложа руки… А вы, пожалуйста, не стесняйтесь моей хмуростью, заходите ко мне, не дикарь какой, я ведь всегда любил и доселе люблю общество и беседы.

Получилось так, что Владыка почтил меня своим особенным доверием. Узнав, что я еду в Америку, он подолгу говорил со мной об этой удивительной стране, о непростых, но отважных людях, населяющих её. Конечно, не обошли вниманием мы и главный вопрос — продажу Аляски. Владыке уже было известно, что в Вашингтоне подписаны бумаги об этом. Смиренно заметив, что, конечно, Государю виднее, как поступать в вопросах государственных, Владыка всё же не преминул подчеркнуть, что не разделяет иллюзий некоторых чиновников относительно выгод для нашего Отечества от грядущей передачи колоний американцам.

— Я ещё в шестьдесят пятом году писал обер-прокурору Святейшего Синода в поддержку продления привилегий Российско-Американской компании. — Владыка говорил неспешно и ровно, отчётливо выговаривая каждое слово. Голос у него звучал мягко даже тогда, когда речь шла о вещах неприятных. — Что же будет тогда с нашими колониями, с нашими церквами и миссиями, с любезными моему сердцу алеутами? Отмена российской торговой монополии приведёт к тому, что в колонии наши будут приходить для торговли все кто захочет. А коль скоро нет у нас своего торгового флота, первыми придут американцы, как ближние к нам и более других народов знакомые с этим краем. И, конечно, будут они иметь здесь в виду только свои выгоды, а не благосостояние туземцев, следовательно, будет главным для них товаром водка, до коей, надобно сказать правду, очень падки наши алеуты. И от этого всё придёт в такое расстройство, которое никакими жертвами не поправить. Я просил обер-прокурора ходатайствовать перед Государём о сохранении компанейского снабжения края, ибо государственное снабжение хлебом и другими жизненными припасами регулярно организовать невозможно. В случае ликвидации Российско-Американской компании никто из русских ни за что не поедет на Аляску, ибо и колонии снабжались куда хуже, чем Камчатка, но уже и туда охотников заниматься государственной службой не сыщешь. Ссылался я и на справедливые сведения об Аляске побывавшего там правительственного ревизора господина Костливцева, с коим имел несколько встреч…

— Простите, Владыка, моё невежество, — осторожно перебил я, — а что это была за ревизия?

— Великий князь Константин Николаевич, как вам известно, главный сторонник передачи наших колоний, дабы подготовить Государя к принятию столь ответственного решения, ещё в 1860 году направил в Ново-Архангельск двух своих ревизоров из Морского ведомства, господ Костливцева и Головина. Им надлежало подтвердить бедственное положение дел в компании, притеснение туземного населения, финансовые нарушения и другие недочёты… Однако же ревизоры неожиданно для посылавшего их оказались людьми со своим мнением и вместо того, чтобы выступить обвинителями компании, стали её активными защитниками и поборниками продления для компании всех государственных привилегий. Они благодаря общим усилиям всё-таки были продлены до 1882 года.

— Продлены, но в каком урезанном виде!

— Увы, сын мой, это так. И полагаю, что главная ошибка — упразднена не только компанейская, но и государственная монополия. Последние два года для иностранцев были открыты все наши порты и на Ситхе, и на Кадьяке. В половине колоний отменена монополия на ведение пушного промысла, а это для компании убыточно и неизбежно должно было привести к её гибели… Гибель же компании означает начало конца всему нашему миссионерству в Америке…

Я только тут обратил внимание на руки Владыки. Они у него непомерно большие, как у крестьянина или мастерового. Говорят, Владыка Иннокентий вышел из самого простого сословия. За свою долгую жизнь побывал и строителем, и охотником, и путешественником. Собственными руками построил несколько церквей на Кадьяке и на Ситхе, разные приборы умел мастерить: часы, телескопы, морские навигационные устройства. А ещё занимался этнографией, сочинительством, перевёл для туземцев на алеутский и колошенский языки Святое Писание. Десятилетия жизни посвятил миссионерской деятельности и оставил в колониях многочисленную паству. Конечно, Святителю больно, что труды его пойдут прахом.

Сердце моё сжалось от сочувствия. Но невольно само собой у меня вырвалось совсем не то, что хотел сказать:

— Что уж, Ваше высокопреосвященство, о волосах сожалеть, коли голова снята… Теперь, видно, ничего не поправишь…

Владыка помедлил с ответом.

— Никто не обольщай самого себя, — сказал он словами Апостола Павла, — если кто из вас думает быть мудрым в веке сём, тот будь безумным, чтобы быть мудрым. Господь знает умствования мудрецов, что они суетны…

Я силился проникнуть в тайну этих слов и не мог. Владыка объяснил:

— Уповать будем на волю Божью. Ежели Господь попущает, чтобы колонии наши были переданы иноземцам, значит, есть у Него промысел на сей счёт, нам, грешным рабам Его, пока неведомый. Вот, скажем, плывёт судно по океану. Снаружи океан спокоен, и взгляду путника, плывущего на корабле, не видно то, что под толщею вод деется. А там и глубинные течения, и подводные вулканы наличествуют. Доводилось мне видеть, как ныряют туземцы за жемчужными раковинами. Так они и под водой очи держат открытыми. Но означает ли это, что и с открытыми очами всё, что в глубинах океана происходит, смогут оные узреть?

— Простите, Владыка, мою дерзость: так, уповая только на чудо, мы и остальную Россию потеряем…

— Господь этого не попустит! Главное, не терять надежду. Как говорил мудрец Соломон, всё проходит, и это пройдёт… Я не так давно получил письмо от моего благодетеля Митрополита Московского Филарета, где он очень высоко отзывается о наследнике престола цесаревиче Александре. Видит Владыка в молодом Великом князе достойного внука его царственного деда, покойного Императора Николая Павловича, при коем ни о какой продаже земель Отечества нашего и речи не заходило… Великий князь, по словам Владыки, истый патриот России и судит о многих вещах не так, как дядя его Константин Николаевич. Одно только высказывание о том, что у России нет иных союзников кроме её армии и флота, дорогого стоит. Я добавил бы в ряды союзников ещё Русскую Православную Церковь. Объединить эти три силы, и Отечество наше будет в веках непобедимо. Но истинно верую, придёт черёд и возродится вновь могучая Россия. Надеюсь всем сердцем на это, денно и нощно молюсь о сём.

Я ничего не рассказал Владыке о своей главной тайне, хотя меня так и подмывало исповедаться пред ним. Непонятный страх сковал мою душу и не позволил говорить о самом сокровенном.

В Благовещенске Владыка должен был сойти с парохода. А мне предстояло плыть дальше до Аяна и на Ситху, где когда-то начинал Владыка своё служение простым батюшкой под именем Ивана Вениаминова.

Перед нашим прощанием Владыка, словно почувствовав некоторую недоговоренность с моей стороны, прочитал мне целую проповедь, которую я запомнил:

— Бог тебя благословит! Смотри: никого в жизни не обижай и будешь счастлив! Паче пущего помни, сын мой, что путь в Царство Небесное, открытый нам Иисусом Христом, есть единственный, и не было, и не будет другого пути, кроме того, который показал нам Господь. Временами труден этот путь, но зато верно ведет к цели. К тому же христианин встретит на этом пути такие утешения и наслаждения, каких не найти в мирских благах. Господь помогает нам идти по этому пути; даёт нам Духа Святого, посылает Ангела Своего охранять нас, дает наставников и руководителей, и даже Сам берёт нас за руку и ведёт к спасению. Сказано же в Святом Писании: ищите и обрящете… Чтобы избежать вечной гибели, позаботься о своём будущем. Там, за гробом, людей ожидает одно из двух: или Царство Небесное, или кромешный ад, — среднего состояния нет, — или вечное блаженство, или вечные мучения. Но, ежели существуют только два состояния за гробом, так же существуют только два пути в этой жизни. Один из них широкий и кажется лёгким — им идёт большинство, а другой узкий и тернистый — им идут немногие. И стократно счастлив тот, кто идёт по узкому пути. Потрудись же для спасения своего, пока ещё день, потому что настанет ночь, когда невозможно будет что-либо изменить. Стремись в Царство Небесное, пока можешь идти. Иди хоть сколько-нибудь, хоть ползком, но в правильном направлении. Тогда в вечности будешь радоваться за каждый сделанный нынче шаг. Да поможет же тебе в этом всемилостивый Господь! Ему слава и благодарение во веки веков. Аминь.

Владыка благословил меня, и мы расстались. Но словно светлый шлейф за пролетевшей в тёмном небе кометой в душе моей ещё долго оставалось ощущение благости и надежды на лучшее, которым наполнила меня встреча со Святителем Иннокентием. Может быть, в самом деле всё ещё образуется и в моей собственной судьбе, и в судьбе моего Отечества. Может быть, добро всё-таки восторжествует…

 

 

 

Глава вторая

1

 

Опытный шкипер, ветеран Российско-Американской компании Николай Христофорович Бенземан посадил пароход «Константин» на камни. Это случилось возле форта Ванкувер на острове Колумбия, куда завернули по требованию Несмита.

Как ни отговаривал осторожный Бенземан нового владельца от изменения маршрута, ссылаясь на то, что в это время года заходить в залив опасно, Несмит был непреклонен. В густом тумане и наскочили на подводную скалу. Благо недалеко от берега.

Пассажиры, которых сначала охватила паника, были в течение нескольких часов свезены на берег и переправлены в форт. Оттуда прислали буксир. Дождавшись прилива, сдёрнули «Константина» со скалы. Матросы наспех заделали пробоину и, непрерывно откачивая ручными помпами воду из трюма, оттащили его в док. Док принадлежал давнему конкуренту русских купцов — компании Гудзонова залива, но с компанией Гутчинсона его хозяева ладили. «Константин» встал на ремонт, затянувшийся почти на три недели…

Словом, обещанная Несмитом увеселительная прогулка до Сан-Франциско получилась как в старой французской поговорке: «C’est vite, mais c’est long»77.

Небольшой форт Ванкувер не был рассчитан на такое количество гостей. Поэтому пассажиры вынуждены были ютиться на берегу в тесных съёмных квартирах. Все, кроме Несмита, Полины и Панчулидзева.

Непредвиденная задержка поначалу взбесила Панчулидзева. Он и так всё это плавание чувствовал себя не в своей тарелке. Старательно избегал Несмита и даже с Полиной держал дистанцию. Однако, очутившись в Ванкувере, понял, что не в силах что-либо изменить, примирился с ситуацией, стал проводить свободное время с Полиной в прогулках по ближним окрестностям. К ним довольно часто присоединялся Несмит. Он оказался вовсе не таким неприятным субъектом, как это поначалу показалось. Напротив, демонстрировал дружелюбие и даже согласился давать Панчулидзеву уроки английского. В свою очередь, беседуя с ним, совершенствовался в познании русского языка. Такое общение было не только приятным, но и весьма плодотворным. К концу пребывания в форте Панчулидзев, имеющий склонности к языкознанию, довольно сносно говорил и читал по-английски, а Несмит выучился петь русские песни и даже запомнил несколько поговорок.

Несмит просто подкупал своей откровенностью. От него Панчулидзев узнал много об особенностях американцев. Скажем, о национальном девизе «киип смайл» — «держать улыбку». Держать, несмотря ни на какие обстоятельства. Или принцип «время — деньги». В этом смысле Джон Несмит был настоящим американцем. Будучи вовсе не бедным человеком, он, тем не менее, все свои расходы, даже самые мелкие, записывал в конторскую книгу, с которой никогда не расставался. Эта привычка очень забавляла Панчулидзева. Ведь Несмит не был скуп. Он, например, арендовал большой особняк, единственный в форте, для размещения себя и своих гостей.

— Мистер Несмит, зачем вам этот копейбух? — однажды спросил Панчулидзев, застав его углублённым в расчёты.

— Я — бизнесмен, деловой человек по-вашему. А у нас быть деловым человеком и не знать счёта деньгам — понятия несовместимые…

— Что ж, и в России деньги счёт любят…

— О, кей! — Несмит переспросил пословицу и записал её в свою конторскую книгу. — Это очень правильные слова. Вы, князь, должны запомнить одно: в Америке живут люди разных верований. Но один бог, общий для всех, — это доллар. Он у нас, как и у вас, русских, в трёх ипостасях: отец, сын и дух святой…

— Не кощунствуйте! — возмутился Панчулидзев.

— Это не кощунство. Это правда. Кто-то любит воевать, кто-то веселиться, а американцы любят зарабатывать деньги. Деньги дают свободу, они открывают человеку все возможности. Вот, скажем, лично для меня процесс получения прибыли — это такое же священнодействие, как для поэта сочинять стихи! И не важно, как я их получу…

Панчулидзев посмотрел на него с сочувствием:

— Постыдная прибыль хуже прибытка…

Несмит искренне удивился, но и эту фразу записал в свою книгу:

— Уай? Почему? Деньги не пахнут! Один мой знакомый заработал состояние на устройстве общественных туалетов. А молодой Рокфеллер, сын обычного уличного торговца, стал миллионером во время войны с южанами. Он снабжал оружием и обмундированием обе воюющие стороны. Вы назовёте это предательством, а это и есть настоящий бизнес! Спросите любого американца, и вам ответят, что абсолютно не важно, каким путём вы добыли своё состояние. Продажа оружия и виски дикарям, изобретение паровой машины, разбой на дорогах или выращивание маиса… Всё, что может принести хотя бы один доллар, не может осуждаться, любая прибыль — хорошо. Нас с детства учат зарабатывать. Я, например, мальчишкой, продавал газеты на улице. И мой отец — человек далеко не бедный, хвалил меня: «Из тебя вырастет настоящий бизнесмен!» Более того, у нас так: хочешь стать сенатором — плати, мэром города — плати. Хочешь быть титулованной особой, деньги на бочку, и ты — граф!

Панчулидзев сверкнул глазами:

— Настоящие титулы не продаются, мистер Несмит! Моему роду более четырёхсот лет!

Несмит ответил ослепительной улыбкой:

— Никаких обид, князь! Всё — только бизнес! Как говорил преподобный Мартин Лютер из Вюненберга: «На том стою и буду стоять!»

Они замолчали.

Неожиданно Несмит заговорил об Аляске:

— Ваш император — очень умный человек. Он вовремя отдал нам Аляску. Она всё равно стала бы нашей, только чуть позже.

Панчулидзев вспыхнул:

— Это ещё бабушка надвое сказала.

В гостиную вошла Полина. Панчулидзев поцеловал ей руку. Несмит ограничился рукопожатием, широко распространённым здесь.

— Мисс Полина, вы сегодня выглядите на миллион долларов! — отвесил он сомнительный, с точки зрения Панчулидзева, комплимент: трудно было понять, похвала это или ирония.

Полина метнула в сторону Несмита один из своих неотразимых взглядов, но не проронила ни слова. С Несмитом она вообще держала себя необычно сдержанно. При американце её словно подменяли. Эта известная покорительница мужских сердец становилась покладистой, внимательной, почтительной, словно прилежная ученица. И хотя сам Несмит внешне не проявлял к ней никаких чувств, Панчулидзев с прозорливостью влюблённого догадывался, что это вовсе не так. Ведь когда американца не было рядом, она снова становилась собой — гордой, независимой и дерзкой.

Ещё Шота Руставели заметил: «Уж таков закон влюблённых: все они друг другу — братья». И Панчулидзев, хотели этого Полина и Несмит или нет, всё-таки почувствовал, что между ними возникла некая невидимая связь, происходит подспудная сердечная работа, не сулящая ему самому и его чувствам ничего хорошего. Панчулидзев заметил, что Полина невольно подражает манерам американца. Если говорит он, и она заговаривает с той же интонацией, если Несмит повернётся, то и она посмотрит в ту же сторону, и даже вилку во время еды стала держать цепко, словно кошелёк с деньгами. И ещё, как только эти двое оказывались рядом, весь остальной свет для них как будто переставал существовать.

Впрочем, пока Панчулидзев сам ещё отказывался верить всем этим наблюдениям, относил их к своему ревнивому характеру: «Таково людское сердце, ненасытное, слепое. Вечно чем-нибудь томится, убегая от покоя…»

Но, убегая от покоя, Панчулидзев продолжал подмечать всё, что касалось его возлюбленной и нового соперника.

Вот и в этот раз, хотя Несмит только пожал Полине руку, в голове у Панчулидзева промелькнуло ревнивое: «Он просто делает вид, что она ему неинтересна, пока я рядом…»

Несмит, как будто безо всякой связи с предыдущим разговором, спросил:

— Князь, вы слышали о доктрине Монро?

— Ни о доктрине, ни о самом Монро я ничего не знаю. К чему мне знать о нём?

— О, Джеймс Монро — один из наших бывших президентов. Он очень много сделал для Штатов. Его доктрина, в самом сжатом виде, звучит как «Америка для американцев».

Панчулидзев иронично покосился на Полину:

— Мадемуазель, видите, как вовремя вы приняли американское подданство. Теперь вам принадлежит вся Америка!

Полина прищурилась, не удостоив его ответом.

Несмит продолжал с непроницаемым выражением лица:

— У нас многие полагают, что Северо-Американ-ские Соединённые Штаты, следуя этой доктрине, должны к концу столетия поглотить всю Северную Америку. Остальной мир должен привыкнуть, что Америка — это наше владение. Процесс уже идёт полным ходом, вместе со строительством Трансатлантической железной дороги. Она каждый день прирастает новыми милями. Штаты пополняются новыми землями: Луизиана, Техас, Калифорния… Теперь вот Аляска…

— Что же дальше? — просверлил его взглядом Панчулидзев.

— Мексика, Куба… Что тут загадывать? Мир большой…

— А не слишком ли много амбиций, мистер Несмит? Гладко было на бумаге, да забыли про овраги, а по ним ходить…

Полина живо отреагировала на последние слова:

— Князь, да вы, оказывается, читаете «Полярную звезду» Герцена. Вот никогда бы не подумала…

Панчулидзев слегка покраснел:

— С чего это вы взяли? Никогда я этой гадости в руки не брал!

— Но как же, как же! Ведь именно там были опубликованы слова песни о сражении у Чёрной речки и подпись «Л.Т.». А за инициалами скрывается граф Толстой — автор «Севастопольских рассказов»!

— Вот ещё! Никогда не поверю, чтобы граф стал у Герцена публиковаться!

— Так ведь и сам Александр Иванович Герцен вовсе не из крестьян…

Несмит с интересом наблюдал за их перепалкой. Он не преминул записать и про бумагу, и про овраги и достал золотой брегет. Щёлкнул крышкой, посмотрел на циферблат:

— Вы чего-то не понимаете, князь. За нами, американцами, будущее. Мы — новая нация, олицетворение прогресса… и силы! — Он закрыл часы и спрятал их в карман жилета.

— О каком прогрессе можно говорить там, где и трёх лет не прошло со дня отмены рабства!

— Тринадцатая поправка к нашей Конституции, запрещающая рабство на всей территории Штатов, вступила в силу только в декабре шестьдесят пятого, — вежливо поправил его Несмит.

За него горячо вступилась Полина:

— Князь Георгий, как вы можете такое говорить! Не лучше ль на себя оборотиться? Ведь в России и до сего дня рабство не упразднено!

— Позвольте, мадемуазель, а Императорский Манифест шестьдесят первого года? Разве он не отменил крепостное право?

— Dieu qui est si grand et si bon!78 Русского мужика никакими манифестами не переделаешь! Одна моя знакомая барыня начиталась умных экономических книг и ещё до реформы решила мужичков своих освободить. Собрала их, объявила свою волю. Ждала благодарности. А те бухнулись ей в ноги: «Не губи, матушка!» Кончилось тем, что она велела их за неповиновение высечь и отпустила по домам…

Полина звонко рассмеялась, вслед за ней и Несмит. Панчулидзев раздражался всё больше:

— Вы клевещете на русского мужика, графиня! А ведь именно он кормил и поил вас и ваших предков до недавнего времени. Именно его труды позволили вам быть такой изящной и образованной…

— Ах, оставьте ваши нравоучения, князь. Мне они изрядно наскучили! Я — такая, какая есть, и другой уже не стану… Пойдёмте гулять, господа!

В один из дней Панчулидзев застал Несмита и Полину сидящими за столом и читающими некое письмо. Несмит поднял голову:

— Присоединяйтесь к нам, князь. Мисс Полина взялась помочь мне сделать перевод одного интересного документа. Прочтите!

Письмо было написано на бланке Российско-Американской компании. Адресовалось оно князю Максутову и гласило следующее: «До сведения Главного правления нашей компании дошли слухи, что Американская телеграфная компания открыла в наших владениях около горы Святого Ильи золото в столь огромном количестве, что даже находят самородки ценностью в четыре-пять тысяч долларов. Не имея возможности судить, в какой степени достоверны эти слухи, но полагая, что они должны иметь основание, Главное правление обращает на них Ваше внимание и покорнейше просит исследовать их и в нужном случае принять сообразно обстоятельствам все зависящие от Вас меры к охранению приисков, извлечению из этого открытия возможной пользы для Российско-Американской компании…»

— Откуда у вас это письмо, мистер Несмит? — в упор спросил Панчулидзев. — Это похоже на шпионаж!

— Увы, князь, ваши предположения не верны. Я не крал этот документ. Мне его по доброй воле и в знак дружеского расположения передал князь Максутов.

— Князь Максутов, мне кажется, превысил свои полномочия…

Несмит обезоруживающе улыбнулся:

— Почему вы видите вокруг себя только врагов, князь? Американцы не враги русским. И если Аляс-ка стала нашей, значит, так распорядилась история. А история развивается по своим законам. Люди не всегда могут влиять на её ход. Обратите внимание, это письмо только подтверждает мои давешние слова о своевременности продажи Аляски.

— Я полагаю, что наличие золота, напротив, должно было удержать Государя от уступки колоний…

— Согласен с вами, но при одном условии. Ко-гда бы у России хватило сил защитить все эти богатства или, по крайней мере, удержать сведения об их наличии в тайне. Поверьте, то, что на Аляске есть золото, — это давно секрет полишинеля. Все, кому надо было об этом знать, давно узнали. Задача князя Максутова, о которой говорится в этом письме, теперь долг нашей администрации. Очень важно, чтобы сведения об аляскинском золоте не стали известны многим. Иначе Аляску захлестнёт «золотая лихорадка», такая, как в Калифорнии в сорок восьмом. Эта болезнь неизлечимая и страшная, сметающая всё живое на своём пути. Достаточно вспомнить историю с вашим фортом Росс и с его последним хозяином Иоганном Августом Зутером…

— Ах, Джон, расскажите! Это так интересно, — с придыханием попросила Полина.

— В другой раз, мисс, обязательно расскажу, — заверил Несмит. — История Росса — это целый -роман.

— О, форт Росс! — Полина мечтательно закатила глаза. — Как бы я хотела хоть однажды побывать там!

Панчулидзев, возмущённый её кокетством, крякнул, но против самого желания своей ветреной спутницы ничего не имел.

 

 

2

 

Оставив судно в заливе Бодего, отправились в форт Росс. Шкипер Бенземан, прежде неоднократно бывавший в русской крепости, вызвался проводить их. К тому же он много слышал об истории форта от своего отца Христофора Мартыновича, в прошлом тоже шкипера и знатока всего Тихоокеанского побережья.

Ради этого путешествия Бенземан даже пренебрёг своим правилом — не покидать борта парохода без особой надобности. Возможно, старый морской волк хотел реабилитироваться перед Несмитом за досадное происшествие у Ванкувера.

Они сошли с «Константина» на берег. В прибрежном ранчо с трудом раздобыли пару лошадей и повозку. Бандитского вида неразговорчивый извозчик остервенело стеганул лошадей, и повозка покатила.

 

Глядя в могучую спину угрюмого ковбоя, Панчулидзев уже безо всякой усмешки подумал, что Несмит вовсе не зря повесил на бок кобуру с длинноствольным револьвером системы «кольта», а ему самому всучил нарезное ружьё и патронташ. Без оружия здесь и впрямь небезопасно.

Ехали по заброшенным полям, заросшим сорной травой. Со стороны океана дул свежий ветер, напоминая, что и в знойную Калифорнию пришла зима. Но начало декабря здесь было не похоже на русскую зиму. Солнце припекало, зеленела трава, распустилась листва на редких деревьях, напоминающих вязы.

Панчулидзев, сжимая ствол ружья, во все глаза смотрел вокруг, вдыхая особый воздух этих мест, в котором сплелись солёный запах прибоя и терпкий — степных трав. Места эти живо описал Завалишин в заметках о Калифорнии в прошлогоднем номере «Русского Вестника». Именно такими представлял их себе Панчулидзев.

И вот теперь он здесь! Сердце его переполняло ощущение причастности к истории великих открытий и замечательных деяний его соотечественников. Ему хотелось поделиться этими чувствами с Полиной, но она была занята другим — внимала Джону Несмиту.

— Этот Зутер, как говорят, выходец из Швейцарии. Он был там, кажется, капитаном гвардии, — с видом знатока вещал Несмит. — Впрочем, никто точно не знает, откуда он появился в здешних краях, как нажил первый капитал. В сороковых годах дела у него шли лучше некуда. В долине реки Сакраменто Зутер арендовал земли. Привёз с Гавайских островов канаков и населил ими шесть деревень. Они выращивали хлопок, бананы. За ними пришли мормоны и ирландцы. Они построили лесопилки и первую в здешних местах паровую мельницу. Зутер даже крепость собственную возвёл под названием Новая Гельвеция и завёл свою гвардию, пошив для них зелёные кафтаны…

— Но какое отношение это имеет к форту Росс? — спросил Панчулидзев, напоминая о своём присутствии.

— В сорок первом году Зутер узнал, что русские хотят продать свои владения в Калифорнии, и стал первым покупателем. Не моргнув глазом, подписал договор о покупке Росса, а так как наличными в тот момент не обладал, в заклад для обеспечения платежа определил свою Новую Гельвецию…

— Большей ошибки, чем продажа форта Росс, трудно придумать! Разве что договор об уступке Аляс-ки!

Несмит неожиданно согласился:

— Да, вы, русские, явно продешевили с Россом. Ведь ваши люди знали о золоте в горах. Они могли продать земли куда дороже и не этому авантюристу Зутеру, а людям, которые заплатили бы сразу. Знаете ли вы, что Зутер так полностью и не рассчитался за форт Росс? Однако он плохо кончил — абсолютно разорён, потерял свою семью и скитается сейчас по судам в Вашингтоне, чтобы вернуть себе хоть малую толику прежнего состояния… А ведь, что называется, ходил по золоту…

— Вы говорите о той самой «золотой лихорадке»?

— О да! Я был ещё молод, когда плотник Маршалл, посланный Зутером для устройства лесопилки в Коломе, нашёл там первый золотой самородок. С этого дня вся жизнь в империи Зутера пошла прахом. Уже на следующее утро его подёнщики как сумасшедшие побросали свою работу и отправились в горы намывать золото. Следом за ними сбежали гвардейцы. Капитан остался в Новой Гельвеции со своими сыновьями да восемью калеками, которые не последовали за остальными только из-за своей немощи… А когда о находке золота написала газета «Калифорния», сюда хлынули тысячи матросов, рабочих, ковбоев, немцев и французов, негров и китайцев. Чтобы прокормиться, они кололи зутеровских быков и коров, для своих костров вырубали абрикосовые сады, вытаптывали брошенные по-севы. Золото, одно золото было у них на уме. Оно ослеп-ляло, напрочь лишало всякого страха. Как тут было Зутеру уберечь своё имущество? Не помогли ни суд Линча, ни обращения к новому губернатору Монтерея коммодору Массону…

Панчулидзев резонно заметил:

— Но ведь и земли, и это имущество по договору принадлежало ещё и Российско-Американской компании. И наше правление вполне могло оспорить все права Зутера и на форт Росс, и на его Новую Гельвецию…

— Да, вы правы, — снова согласился Несмит. — Но где были русские в эти времена? Зутер, по сути, остался один на один с одичавшими толпами… Он ещё владел крепостью. Но, поверьте, против «золотой лихорадки» бессильны любые укрепления. Однажды бродяги, приехавшие на прииски и не сумевшие разбогатеть, пошли на штурм, захватили и подожгли Новую Гельвецию, повесили на ветвях сада сыновей Зутера. Самого его едва не убили, бросили раненого, посчитав, что уже не жилец. Но Зутер выжил и бежал в Вашингтон, бросив остатки своей империи на разграбление. Как я уже говорил, там он в страшной нищете обретается по сей день. Однако мне рассказывали, что золотой перстень с изображением феникса, отлитый из первого самородка Маршалла, по-прежнему у него на указательном пальце. Зутер его не продаёт. Надеется, что былое богатство ещё возродится из пепла…

— Как это поэтично! — воскликнула Полина, бросив восхищенный взор на Несмита. И тут же повернулась к Панчулидзеву: — Vous comprenez?79

— Я-то, мадемуазель, компрэнэ. Но вы никак не поймёте, что это не поэзия, а сплошной цинизм! Взять в долг, долг не вернуть, да ещё и требовать от государства, чтобы компенсировали потерю! Нет, что ни говори, прав Достоевский: вот в русском человеке такого цинизма вовеки не сыщешь, хоть и сквернословит он, хоть и пьянствует…

Несмит живо поинтересовался:

— Кто этот Достоевский? Я ничего не слышал о нём…

— О, это большой знаток русской души, настоящий писатель, — вдохновился Панчулидзев. — Достоевский много страдал, много думал. Я ни на миг не сомневаюсь: настанет время, и во всём мире будут изучать Россию по его книгам!

Полина загадочно улыбалась, ждала, пока он закончит свой патетический монолог:

— Mon pauvre ami80, вы, как всегда, хотите выдать желаемое за действительное. Никто не станет в будущем читать этого вашего скучного Достоевского. Уже сегодня за границей Россию изучают по замечательным романам Тургенева. Вот истинный выразитель русского духа…

— Pardon! Простите моё невежество, мадемуазель, но я не понимаю таких людей, как господин Тургенев. Как можно ратовать за мужика из французского далека, не отпустив при этом на волю ни одного из своих крепостных? Все его романы — это фантазии преждевременно уставшего человека…

Полина не хотела сдаваться:

— Если вам так не по нраву Тургенев, то почему вы молчите о Чернышевском? Уж он-то точно выразитель самых современных настроений и идей! Я помню, мы спорили о нём в Санкт-Петербурге, в день нашего знакомства… Vous ne comprenez pas!81 Его книга перевернёт многие умы и приведёт Россию к новой жизни!

— Лучше скажите, к новой смуте, к крушению всех устоев государственности, брака и морали… — устало отбивался Панчулидзев. Споры с Полиной всегда утомляли его.

Несмит, с интересом следивший за их спором, встрепенулся:

— Друзья, смотрите, вот и форт Росс!

На холме показались бревенчатые стены старого форта.

Панчулидзев и Полина умолкли. Подножие холма было обильно усыпано белыми костями.

— Останки быков… — пояснил Несмит. — Зутер использовал форт как загон для скота… Ну, а когда его империя пала, погибли и быки…

Почерневшие ворота форта были распахнуты настежь. Повозка остановилась посреди двора. Панчулидзев огляделся. Церковь с покосившимся крестом, наглухо забиты двери. Остальные строения зияли пустыми проёмами дверей и окон. Двор взрыт копытами и в навозных лепёшках.

Панчулидзев, оставив спутников, направился в дом коменданта — двухэтажный и ещё крепкий на вид. Осторожно ступая по прогнившим половицам, прошёл несколько смежных комнат. Везде — запустение, грязь. Остановился, прислушался. Во всём доме тишина, как на погосте. Только монотонно хлопала висящая на одной петле ставня. Жизнь, казалось, совсем ушла из этих мест. «А ведь здесь жили великие люди: Иван Кусков, Александр Ротчев… Здесь бывали и Кирилл Хлебников, и Дмитрий Завалишин, и Фердинанд Врангель… Сюда приходили союзные России индейские вожди и соседи — испанцы… Всё, что было когда-то достойным и важным, стало прахом, отдано на поруганье… Что остаётся? Аudi, vide, sile! — слушай, гляди, молчи!»

С тяжёлым сердцем вышел Панчулидзев во двор и услышал заливистый смех Полины. Несмит, улыбаясь, что-то рассказывал ей. «Неужели она может смеяться в таком месте?» — на душе его стало ещё горше.

Он подошёл и сдержанно попросил:

— Мистер Несмит, давайте поскорее уедем отсюда. Не могу долго быть на пепелище…

Полина вдруг поддержала его:

— Да-да, tant mieux82. Здесь вовсе не то, что я ожидала увидеть…

Бенземан, который молчал всю дорогу, сказал, как отрезал:

— История вне музеума всегда кажется неприглядной, мадемуазель…

— Наши потомки когда-нибудь вспомнят и о форте Росс, и о людях, живших здесь, — пообещал Несмит.

…Обратно ехали молча.

— Смотрите, всадники! — вскрикнула Полина.

Слева на холме показалось трое всадников. Они остановились, наблюдая за повозкой.

— Это индейцы? Они хотят напасть на нас? — в голосе Полины чувствовался живой интерес.

Панчулидзев, напротив, напрягся, крепче сжал ружьё.

Несмит успокоил:

— Не тревожьтесь, мисс. Это — индейцы помо. Они не отличаются воинственностью и, в отличие от индейцев прерий, сами не нападают…

Всадники и впрямь, потоптавшись на месте, пустили коней в галоп и вскоре скрылись из глаз.

Это обстоятельство всё же порадовало Несмита. Глядя вслед всадникам, он сказал с заметным облегчением:

— О’кей! Всякая неслучившаяся встреча в наших краях лучше встречи нежеланной… Кстати, мисс, однажды помо отличились. Началось всё с того, что форт Росс несколько раз посещал вождь помо по имени Солано. Он влюбился в жену коменданта Елену Ротчеву, решил похитить её. Сделать это в форте было ему не по силам. Елена как-то уговорила своего мужа подняться на гору, которую индейцы зовут Майякмас. На обратном пути и произошёл случай, грозивший превратиться в настоящую трагедию… Солано узнал об экспедиции на гору и со своими воинами устроил засаду у подножия. Когда русские спустились с вершины, атаковал и после короткого боя захватил их в плен. Елену Солано решил взять себе в жены, а остальных пленников казнить у столба пыток. Так оно и случилось бы. Однако помог счастливый случай. На следующий день к лагерю Солано прискакал отряд испанских кавалеристов во главе с генералом Валлейо. Они окружили индейцев и потребовали немедленного освобождения русских. Солано испугался и тут же отпустил пленников.

Полина восхитилась:

— Какая чудесная история! Она достойна пера романиста! Может быть, вы, князь, возьмётесь и напишете об этом? У вас, как мне помнится, были литературные опыты…

Панчулидзеву показалось неуместным напоминание о давешних его литературных упражнениях. Он буркнул нечто невразумительное и стал неотрывно смотреть на океан, открывшийся взору, как только дорога снова взбежала на холм. Солнце медленно входило в воду.

Калифорнийский закат был необычно красив. Вечернее солнце, утратившее свой полуденный блеск и сиянье, стало похожим на коричное яблоко из родительского сада. Панчулидзеву показалось, что он ясно ощущает его терпкий, с запахом корицы, вкус. Небесный плод плавно скользил по небосводу вниз, в чуть колыхающиеся ладони пучины. Ветер стих, и океан казался ласковым и покорным. Его красота умиротворяла. Хорошо и грустно было на душе.

 

 

3

 

Сан-Франциско был не похож на ту захудалую испанскую президию с говорящим названием Buena verba — Добрая Трава, о которой в начале девятна-дцатого века писал русский камергер, командор Мальтийского ордена Николай Резанов. Он отличался и от того городка, о котором спустя четверть века рассказывал в своих записках Дмитрий Завалишин.

То, что в течение нескольких столетий не смогли сделать католический крест и испанский меч, менее чем за два десятилетия совершило калифорнийское золото. Из заброшенной католической миссии и земляного форта Сан-Франциско превратился в морской порт и город с многотысячным населением, с конкой и даже, как гордо подчеркнул Несмит, с современной канализацией…

Правда, на рейде Сан-Франциско пассажирам «Константина» не удалось увидеть те сотни кораб-лей, которые в пору «золотой лихорадки» бросали здесь якорь. Но зрелище всё равно впечатляло — десятки труб, частокол мачт с разноцветными флагами.

«Terra Bella» — «Прекрасная Земля». Так называли побережье Калифорнийского залива первые испанцы. Превратившись в «американскую мечту», эти края хотя и не утратили природной красоты, но вынуждены были заплатить дань цивилизации.

Ступив на берег, Панчулидзев убедился в этом. Сразу за пакгаузами и зданием порта тянулись грязные улочки со свалками вдоль домов и ручейками нечистот. Воздух был отравлен миазмами гниющих фруктов и протухшей рыбы. У самого порта — громадные мусорные кучи. Над ними кружат чайки, вороны и диковинные голошеие грифы. Неприглядную картину завершает вереница кабаков и публичных домов для матросов, возле которых толкутся грязные, испитые завсегдатаи…

Несмит, только что вовсю нахваливавший Сан-Франциско, поспешил поскорее увезти Панчулидзева и Полину из этого злачного места.

Модная коляска «виктория», прибывшая за ними, была запряжена парой горячих гнедых лошадей. Сбруя блестела на солнце, как трубы военных музыкантов.

Негр, сидящий на облучке, был одет с иголочки — чёрный костюм, чёрный цилиндр, белая сорочка и белые перчатки. Он весело скалился, обнажая неправдоподобной белизны зубы, и всем видом олицетворял достаток своего хозяина.

Предложение Несмита остановиться в его доме они сочли не вполне удобным и попросили устроить их в гостинице.

 

Несмит повёз их в испанскую часть города.

Католический собор на старой площади поразил воображение изысканной архитектурой. Дома вокруг, хотя и одноэтажные, похожие на однообразные ящики, радовали глаз розовыми и жёлтыми фасадами и утопали в зелени.

— Вся красота испанских гасиенд спрятана внутри, — объяснил Несмит, — пышные розовые кусты, фонтан, террасы. Да вы скоро сами убедитесь. Гостиница «Изабелла» прежде была как раз такой гасиендой… Кстати, она с недавнего времени принадлежит мне. Так что обслуживать вас будут с особым почтением как моих дорогих гостей.

Гостиница и впрямь оказалась недурной. Отдав необходимые распоряжения прислуге, Несмит простился с ними и, пообещав на днях обязательно показать город, уехал.

Вечер был посвящен устройству на новом месте и пролетел незаметно.

Субтропическая ночь упала на город темно-синим небом с россыпью ярких звёзд. Под ногами мерцали и стрекотали мириады светляков.

Панчулидзев и Полина долго стояли на террасе, увитой плющом. Как заворожённые, глядели в небо, обрамлённое чёрными кронами деревьев.

— Ночью лучше видно солнце… — вспомнила Полина героиню Кэрролла.

Панчулидзев нашёл и сжал её узкую прохладную ладонь. Полина едва заметно ответила.

…Панчулидзев проснулся поздно. Не открывая глаз, блаженно потянулся: «Ах, как трепетно целовала его Полина, как отзывалось на его ласку её упругое тело…»

Он лежал в постели, предаваясь сладким воспоминаниям.

Неспешно поднялся, вышел на террасу и увидел Полину, быстро выходящую со двора гостиницы.

«Куда это она?» — Ревнивые подозрения, которые должна была развеять прошедшая ночь, вновь овладели им. Он сорвался с места и, едва не сбив с ног попавшегося на пути слугу, выскочил вслед за Полиной.

Ему пришлось приложить немалые усилия, чтобы не упускать её из виду и самому оставаться незамеченным. Полина уверенно шла по кривым улицам, словно родилась здесь.

Улицы и в этот ранний час были заполнены -людьми.

Негры и китайцы мостили тротуар булыжником. Китайцы работали как заведённые, сосредоточенно, не поднимая голов. Негры, напротив, часто останавливались, переговаривались, не пропускали ни одну из проходящих мимо красоток. Мулатки, негритянки, китаянки и редкие белокожие женщины спешили в лавки за покупками или просто прогуливались по солнечным улицам, создавая себе тень разно-цветными зонтами.

В такой толчее Полину было легко потерять из виду. Она как будто почувствовала, что за ней следят: стала то и дело останавливаться, оглядываться. Панчулидзеву приходилось прижиматься к стенам домов или прятаться в тени деревьев.

Так они миновали длинную улицу с магазинами и вышли на рыночную площадь. Повозки и лотки с овощами и фруктами стояли бесконечными рядами.

У Панчулидзева зарябило в глазах от красок и засосало под ложечкой от ароматов. Такое обилие экзотических плодов русскому человеку и представить трудно, особенно в самый разгар зимы…

Он невольно загляделся на горы бананов, персиков, винограда… А когда спохватился, Полина исчезла.

Продираясь сквозь толпу, он напрасно рыскал по рынку — её нигде не было. Панчулидзев стал обследовать узкие улочки, расходящиеся от площади.

Внезапно его окружили несколько человек, судя по лохмотьям — бродяги. Это не сулило ничего хорошего.

— Мани!83 — хриплым и гортанным голосом потребовал низкорослый пузатый мужик, как дикобраз, заросший длинной седой щетиной. Панчулидзев увидел у него в руке длинный тесак.

«Мексиканец какой-то… бандит…» — испугался Панчулидзев.

И, хотя сопротивляться было бессмысленно и даже опасно, гордая кровь предков прилила к его голове. Как всегда в минуты особого волнения, у него вырвалось по-грузински:

— Тцади!84

«Мексиканец» оторопел и выпучил на Панчулидзева и без того выпуклые чёрные глаза:

— Картули хо лапаракоб?85 — спросил он рас-терянно.

Панчулидзев ожидал чего угодно, только не встречи с земляком. И довольно коряво ответил:

— Дьях, влапаракоб. Руссулад маграм упросжобия! Да, говорю. Но по-русски лучше!

«Мексиканец», говоривший по-грузински, не дослушав, бросил свой грозный тесак наземь и кинулся обнимать Панчулидзева, хрипло восклицая, перемешивая грузинские и русские слова:

— Шен генацвале! Я — дядя Вано! А ты кто? Имеретин, хевсур? Как тебя зовут? Кто твой отец?

Панчулидзев назвал своё имя и титул.

Дядя Вано нисколько не смутился княжеским титулом. Продолжая сжимать его в объятиях, обернулся к товарищам и, скаля щербатый рот, приказал на плохом английском то, что несколько минут назад по-грузински потребовал от него Панчулидзев:

— Away! Away get out!86

Бродяги тут же ретировались. Дядя Вано отстранился от Панчулидзева, оглядел его с ног до головы:

— Вах! Как хорошо, что мы встретились, князь! Это чудо, это дар Святого Георгия, батоно! Такая радостная встреча! Я не могу отпустить тебя! Ты — мой уважаемый гость! Сейчас пировать будем, мой гос-подин…

Дядя Вано поднял свой тесак, засунул за пояс и сделал широкий жест, приглашая Панчулидзева следовать за собой. Панчулидзев двинулся за ним, понимая, что Полину уже не догнать.

Через пять минут они сидели в питейном заведении с вывеской «Салун». Если б не она, то это место было бы точной копией трактира у Хитрова рынка — такая же грязь, затрапезность и всякий сброд.

Новый знакомый Панчулидзева, очевидно, был здесь уважаемым завсегдатаем. Перед ними на дубовом столе в мгновенье ока оказался глиняный кувшин с вином, кружки, тарелки с сыром и лепёшками и варёной, дымящейся фасолью.

— Был бы киндза, был бы орех, был бы лобио… — задумчиво пробормотал дядя Вано. — А так какой лобио? Просто — фасол!

Он разлил вино по кружкам, предложил выпить за счастливую встречу. Стал рассказывать, что родом из Нижней Хартли, где служил у князя Бараташвили конюшим. Конь князя повредил ногу. Князь и приказал дядю Вано высечь при всём честном народе.

— Это позор, батоно. Позор всему роду. Наш род бедный, но гордый. Я взял ружьё. Стрелял. В князя не попал, но на каторгу угодил. Князь, бебери тили — старая вошь, много денег дал судье, чтобы я никогда домой не вернулся. Сослали меня на Камчатку. Я бежал на Аляску, после перебрался в Калифорнию. Мыл золото. Проиграл всё, что намыл, в карты. Так и оказался здесь…

Интонацией и акцентом дядя Вано очень напо-мнил Панчулидзеву отца. И хотя высказывания про князя Бараташвили покоробили княжеское самолюбие, Панчулидзев ничем не выказал недовольства. Напротив, говорил с дядей Вано как с равным себе. Рассказал о своём отце — князе Александре, о том, зачем приехал в Калифорнию.

— Дядя Вано, вы слышали, что Россия Аляску продала? — спросил он.

— Вай ме! Слышал — не поверил! — гневно воскликнул дядя Вано. — Как можно свою землю продать? То, что земля взрастила, можно. То, что по земле ходит и травку кушает, можно. Даже то, что в земле лежит, продавай… А саму землю продавать — всё равно что в груди сердце пополам разрубить и одну половинку вынуть. Вот я далеко от родных мест, но сердце у меня пополам не рвётся, знает: моя земля неделима, там братья мои живут, на родном языке говорят, на нём песни поют, на нём Богу молятся…

Панчулидзев подивился мудрости старика:

— Вы очень верно говорите, дядя Вано. Только вот у меня сразу две земли в сердце: Грузия — это отец, Россия — мать. Разве могу разделить сердце надвое, оторвать одну половинку от другой?

— Кы, батоно! И не надо делить! Вот у нас в Марабде как-то храм построили. Хороший, большой, прямо в небо смотрит. Вся Марабда красивая стала. Туда-сюда, освятить храм надо. Сам католикос из Мцхети приехал. Много народа собралось. Католикос службу правит. Князья-азнауры рядом стоят. Колено, голову преклонили. А мы сзади стоим. Что католикос говорит, ничего не слышим. Долго стояли. Жарко стоять. Один из наших и один из соседнего селения заспорили: сколько стоит храм? Сколько труда вложено — это Богу известно. А вот какую мзду наш князь вложил, никто не скажет? Наш говорит: «Сто пятьдесят туманов!», а сосед: «Сто!» Наш снова: «Сто пятьдесят!», а тот: «Сто!» «Сто пятьдесят!» — «Сто!» Уже за кинжалы схватились. Но нашлись добрые люди, сказали: «Что спорить? Вот стоит старый человек, ещё ага-Мухамедеда персидского видел! Его спросите!» Спросили старика: «Рассуди, уважаемый, во сколько туманов обошёлся этот храм нашему князю?» Старик говорит: «А во сколько бы ни обошёлся, вот если бы сейчас хороший дождь да на наши посевы, это было бы благодарение Богу…» Так скажу тебе, батоно, сколько бы ни говорили мы добрых слов друг другу, сколько бы родину нашу ни славословили, а всё ж без доброй чарки все наши слова, как посевы, засохнут! — поднял стакан дядя Вано. — Русетс, гау марджос! Сакартвелос, гау марджос!87

— Гау марджос! — чокнулся с ним Панчулидзев.

Вино было кислым и с горчинкой.

— Тост ваш был замечательный, дядя Вано. А вот винцо-то тут дрянное… Отец говорил мне, что в Грузии лучше…

— Вах, батоно, в Грузии всё лучше, — глаза дяди Вано увлажнились, но он всё же мягко поправил Панчулидзева: — Не важно, какое вино пьёшь, важно с кем… — и снова налил в кружки. — Да здравствует дом, в котором мы встретились, да здравствует стол, за которым мы сидим, хлеб, что на столе, все люди, что вокруг!

— Дядя Вано, — сказал Панчулидзев, — не могу предложить вам поступить ко мне на службу. Вижу, вы — вольный адамиани88. И это мне очень по сердцу. Но вижу, как трудно вам живётся, как скучаете вы по дому. Потому от всего сердца предлагаю: поедемте со мной в Вашингтон. Как сказал наш Шота: «Есть ли что-нибудь на свете друга верного дороже?» Будете моим старшим другом, вместе поможем моему другу Николаю и в Россию вместе поедем, в Грузию поедем…

— Мадлоба!89 — Глаза у дяди Вано опять повлажнели, но он быстро справился с собой. — У каждого человека своя доля. Ты — князь, я — беглый каторжник. Здесь в Америке много таких. Через одного пальцем ткнёшь и попадёшь… А дома я все-гда бег-лым буду… — Он сгорбился и замолчал. Потом, словно бурку с плеч стряхнул, потянулся к кувшину. — Ты хороший человек, батоно, но я с тобой не поеду. Не сердись и не обессудь! А вот хлеб, соль да доброе слово за чаркой разделить, это — всегда пожалуйста!..

…В гостиницу Панчулидзев вернулся далеко за полночь. Он еле стоял на ногах. Был в том самом состоянии, про которое говорят: и лыка не вяжет. У порога его поджидала Полина.

— Что вы себе позволяете, князь? Где вас носит в такой поздний час? — воскликнула она гневно.

Панчулидзев, глупо улыбаясь, пробормотал нечто нечленораздельное. Она посмотрела на него с нескрываемым презрением и махнула рукой:

— Отправляйтесь-ка спать, ваше сиятельство. Завтра поговорим…

 

Окончание в следующем номере.

 

1 Простая рыбацкая сеть с продолговатыми ромбовидными петлями, в которой расстояние между узлами не более 7,5 дюйма.

2 Датская газета, выходящая с 1749 года.

3 И так далее и тому подобное (лат.).

4 На Гороховой в доме Таля в это время располагался корпус жандармов, а на Фонтанке — Третье отделение собственной Его Императорского Величества канцелярии.

5 В Санкт-Петербурге на седьмой версте была лечебница для умалишённых.

6 Без гнева и пристрастия (лат.).

7 Презренные негодяи (фр.).

8 Ара махсовс — не помню (груз.).

9 Но это пройдёт (фр.).

10 Артельщик — носильщик.

11 Мой друг (фр.).

12 Прощай (лат.).

13 Мегобари — друг (груз.).

14 Авдиев день — 2 декабря.

15 Вах — эмоциональное восклицание в грузинском языке, в разных ситуациях выражающее различные чувства: восхищение, удивление и т.д.

16 Житейская ловкость (фр.).

17 Наедине (фр.).

18 Спасибо, здесь: благодарю (фр.).

19 Увы (фр.).

20 Он так изыскан (фр.).

21 Друг детства (фр.).

22 На свой страх и риск (лат.).

23 Без отстрочки (лат.).

24 Фрер — брат (фр.).

25 Сюверьян — помощник мастера ложи (фр.).

26 Венерабль — мастер ложи (фр.).

27 Столь прекрасное творение (лат.).

28 Шен Николай, генацвале — уважаемый Николай, друг (груз.).

29 Ужасно, что вы говорите, сударь (фр.).

30 Это проверено (лат.).

31 Положение обязывает (лат.).

32 В семидесятые годы XIX века в России ещё сохранялась традиция — обривать половину головы каторжным по прибытии их на каторгу.

33 Нугешения — не бойся (груз.).

34 Рукоприкладство (фр.).

35 Строка из трагедии И. Гёте «Фауст».

36 Ну, разумеется, сударь, вы доставите нам удовольствие (фр.).

37 Между нами говоря, мой добрейший друг (фр.).

38 И ничего более (фр.).

39 Да вы — поэт (фр.).

40 Спасибо, это прелестно! (фр.)

41 Дьявол! (фр.)

42 Чего не сделаешь для отечества (лат.).

43 Это нервы (фр.).

44 И ничего больше (фр.).

45 Пепиньерки — дежурные наставницы младших девочек, назначаемые из выпускных классов.

46 Но ведь это же великолепно (фр.).

47 Это всё же кое-что значит (фр.).

48 Глас народа — глас Божий (лат.).

49 Ему Бог подарил женщину (лат.).

50 Квели, да пури, да кетили гули — хлеб, и сыр, и доброе сердце (груз.). Грузинский вариант русской поговорки «Чем богаты, тем и рады».

51 Соперник (нем.).

52 Прелестных дам (фр.).

53 Гнев есть кратковременное безумие (лат.).

54 Арминда — не хочу (груз.).

55 Дьях — да (груз.).

56 Мне дурно, очень дурно: грудь моя разрывается! Господи! Я умираю! (фр.)

57 Сладкое, но фальшивое лекарство (лат.).

58 Хорошо вам сейчас? (фр.)

59 Послушайте, господа, что я вам скажу! (фр.)

60 Ну вот (фр.).

61 Наконец, это смешно (фр.).

62 Скво — жена, женщина у индейцев.

63 Байдарщик — начальник байдарочной промысловой партии или артели. Партовщик — начальник сухопутной промысловой партии.

64 Анкау — вождь у тлинкитов.

65 Мне наплевать на это (фр.).

66 Каждое приобретение есть потеря, и каждая потеря есть приобретение (англ.).

67 Я не понимаю вас, сэр (англ.).

68 Оставим это! (фр.)

69 Между прочим (фр.).

70 Я в этом кое-что смыслю (фр.).

71 Гвели — змея (груз.).

72 Любить и быть разумным едва ли и божеству возможно (лат.).

73 Гринбанки — бумажные доллары.

74 Да простит вас Бог (фр.).

75 Какой стыд (фр.).

76 Дзагли — собака (груз.).

77 Это быстро, но долго (фр.).

78 Боже великий и милостивый! (фр.)

79 Вы понимаете? (фр.)

80 Мой бедный друг (фр.)

81 Вы не понимаете! (фр.)

82 Так лучше (фр.).

83 Деньги! (англ.)

84 Иди прочь (груз.).

85 Говоришь по-грузински? (груз.)

86 Прочь! Прочь отсюда! (англ.)

87 Россия, да здравствует! Грузия, да здравствует! (груз.)

88 Адамиани — человек как таковой (груз.).

89 Мадлоба — спасибо, благодарю (груз.).