Знаю, отче, как дорог тебе человек…
Знаю, отче, как дорог тебе человек…
* * *
Кто на башню сумеет влезть,
тот увидит: два неба есть –
небо верхнее с нижним небом,
а земли – ее вовсе нет.
Зря пугают, грозят Эребом –
там не сумрак, а тот же свет.
Эта башня – она внутри.
Чтоб взойти на нее, сотри
пелену и смотри сквозь то, что
окружает тебя вокруг,
и тогда ты увидишь точно
карусельный небесный круг.
В центе «я» – сквозь него насквозь
эта башня – вселенной ось –
в оба неба вросла корнями.
Здесь души твоей колыбель.
Ты и средство Творца, и цель,
ты – граница между мирами.
* * *
Солнце ниже,
и тень наползает на двор.
Отче, иже…
Не помню, с каких это пор
за оградой
сижу я, седой, во дворе –
бородатый
с недремлющим бесом в ребре.
С жизни сдачу
отдал алкашу: на сто грамм
он всё клянчил,
и счет потерял я годам.
Отче, иже…
и долги оставь, как и мы…
Я всё ближе
к таинственной области тьмы.
Тихий вечер,
и воздуха пыльная взвесь.
Это Вечность
незримо присутствует здесь.
Звезды ночи.
Галактик стремительный бег.
Знаю, Отче,
как дорог тебе человек.
Жили-были,
любили и шли к алтарю,
и в могиле
мы ждем Воскресенья зарю.
* * *
Отболела головушка, слезы вытекли.
Март, но в сердце пурга как на Вытегре –
там, на севере, где болотами
заперт лес, точно двор – воротами.
С нашим сыном пойти рука об руку
к золотому от солнца облаку
не судьба мне… В отцовскую ямину
положите меня, братцу Каину
передайте, что был я Павликом,
но уплыл по Коциту яликом,
был да сплыл я – по Стиксу ботиком,
пламя черпая низеньким бортиком.
Жизнь разменная – зимами, веснами –
разошлась по рукам. Жаль, что взрослыми
мы не стали, душа моя, Павел, но
всеё что было – неправильно, правильно, –
все же было… Французскими булками
не хрустел отродясь – водка булькала
из горла – я занюхал, и ладно уж.
…Не сыграть с нашим сыном мне в ладушки…
Так судьба нас обоих прищучила.
Не тебя, а меня бы – на чучело
в огород! Я же, челюстью клацая,
Ипокрены глотну, из Горация
вспомню – сказано было невежде
Научись-ка порядочно мыслить ты прежде,
чем начнешь писать, но – кончается курево,
и плывет топор из села Чугуево –
из Аида, за Летой-Ягорбой,
где забвение – волчьей ягодой.
* * *
Зря на Венеру я надеюсь, во власти Марса – Фобос, Деймос,
а говоря по-русски, Страх и Ужас. Неизбежен крах
в семейной солнечной системе, – нас разлучит навеки с теми,
кого мы любим, бог войны. А мы – себе мы не равны
(о, кто бы человека сузил!), и в сердце – гордиев тот узел:
не развязать любовь с войной нам в этом мире. Но за смертью –
удар секирой по предсердью! – узрим иной.
* * *
В холодном апреле я вспомнил – о ком?
Сказать не могу, но возник в горле ком,
и хлынули слезы – раскаянья, что ли?
Да нет, но взорвался мой череп от боли,
полезли глаза из орбит: я свой грех
увидел воочию – будто при всех
я голый стою, побиваем камнями,
лицо закрываю, кричу им, что я не
виновен, а если виновен любой,
то где же прощение? где же любовь?
Гляжу на орущую эту ораву
и слышу: «Варавву! Варавву! Варавву!»
* * *
Здесь два тополя, два фонаря желтолицых,
и еще невозможно не вспомнить о птицах –
вот ворона, вот голубь, а вот воробьишко.
А мальчишка,
что играет в песочнице, это тот самый,
кто гуляет за ручку со старенькой мамой,
то есть я, из которого скоро песочек
будет сыпаться. Что, кроме строчек,
он оставит и кто их прочтет, эти строчки?
…Ах, апрельская дымка, набухшие почки.
Это снова весна, и в душе отблеск рая.
Умирая,
что ты вспомнишь? Наверное, вспомнишь апрельский
Божий день и услышишь тот благовест сельский,
что над родом твоим разносился от века –
над Марией, Иваном, Петром… А с Увека1
видно: Волга сливается с небом. Мне надо
воротиться домой, миновав пропасть ада.
Здравствуй, дедушка Павел, пропал ты без вести
на Великой войне. Наконец-то мы вместе.
* * *
Летят утки, летят утки и два гуся.
Ох, кого люблю, кого люблю – не дождуся.
Не дождусь я журавля, упустив синицу.
Мне б лягушку на болоте завернуть в тряпицу –
лягушачью шкуру в печь, победить Кощея.
Только я не царский сын. Кто такой вообще я?!
Баба Маша, я твой внук. Ты меня проведай,
хоть во сне, а песня та – пусть она допетой
будет голосом твоим, чтоб от слез счастливый
я проснулся – вспомнил всё: как я был пугливый –
на иконе страшный Бог, я лежу на печке,
на коленях ты стоишь, в отблеске от свечки
седина твоих волос, а мне жутко очень.
…Всё короче дни мои, всё бессонней ночи.
Мне теперь не страшно, нет, это я ребенком
ничего не мог понять, а теперь на тонком
насте жизни я держусь за свое, родное,
родовое – за Христа, знаю лишь одно я:
отмолила ты меня, выплакала реки
слез, а внук-то опоздал – опоздал навеки.
* * *
Калина красная, калина вызрела.
Журавль – под облаком, а я жду выстрела –
а я жду выстрела, ножа ли под ребро.
Журавль-журавушка, ты оброни перо.
По ветру перышко пущу по осени –
по ветру стылому… Деревья сбросили
в предзимнем холоде последних листьев плоть –
скелеты страшные. Персты сложу в щепоть –
о, сжалься, Господи! В закатном зареве,
в ночной ли темени, в рассветном мареве
пускай то перышко укажет верный путь.
А я не ведаю, куда ступить-шагнуть:
налево – рытвина, направо – ямина,
засека – спереди, а сзади мамина
слеза горючая – лицо белей, чем мел.
Сказать же правду ей я так и не посмел.
Судьбы негоже мне бояться – надобно
жить по-хорошему. Но всюду надолбы.
Журавль – под облаком, синицы нет в горсти.
Калина красная. Прощай. За всё прости.
1Кладбище в Саратове.