И становимся всё выше

И становимся всё выше

Стихи

* * *

В ту ночь, когда родится смерть моя,

и первый хрип её услышу я,

я протяну к новорождённой руки,

прижму её к груди и ну баюкать,

и в сморщенное старческое ухо

я прошепчу: – Усни, моя старуха,

и дивные тебе приснятся сны,

как из младенческой твоей десны

молочные проглядывают зубки,

и губки припадают к молоку,

а на сосне столетние зарубки

подёрнутся корой – прозрачной, хрупкой,

как лужи первым льдом по холодку.

 

Наутро выпал снег. Заливист, тонок,

взметнулся детский крик – чужой ребёнок

проснулся на моих руках. Вдвоём,

совсем одни на поворотном свете –

дрейфующем, несовершеннолетнем –

по горло в молоке, плывём, плывём.

 

 

МУХА

 

Жизнь в общем-то такая муха –

на непонятном языке

жужжит, жужжит тебе над ухом

о потолке.

 

И слово подкрепляет жестом,

шагая головою вниз,

и лишь подумаешь об этом –

глядишь, и сам уже повис.

 

И весь такой вот окрылённый

паришь под белым потолком,

на липкой ленте закреплённый.

Подёргивая хоботком,

 

следишь, как падают фасетки,

теряясь в темноте, и слух

жужжа снижается до ветки,

которой отгоняют мух.

 

 

ФОРЗАЦ

 

Сесть бы в поезд – да и ехать, ехать

через города насквозь, но нет –

человек идёт в библиотеку,

позабыв читательский билет.

 

По обложке не протянешь ножки, –

говорят ему. Ступеньку вниз

он переступает, словно лошадь,

надорвав случайно фронтиспис.

 

И летит он с лестницы куда-то,

синяки вбивая в переплёт,

на лету разбрасывая даты,

собирая их наоборот –

 

так, чтоб если умер, то родился

девяносто лет тому назад,

и себе тогдашнему приснился,

и вздохнул: – Форзац тебе, форзац!

 

Мчится поезд, тащит человека

без билета, даром, за собой.

Едет человек в библиотеку –

и не возвращается домой.

 

 

* * *

Мы не умрём, а если и умрём,

сквозь пять углов, невидимы, пройдём,

как всякие легенды городские.

Встречаемся, запомни, где-то в Риме –

там мёртвых нет пока, и ты меня

легко узнаешь, приглядись к теням –

их будет пять, зацепленных по кругу,

рука в руке и оплетает руку.

 

Тень каждая – сама себе земля,

одна из них, возможно, буду я,

последняя деревня Чинкве-Терре.

У ног моих лежат, зевая, звери,

и птицы на моих плечах птенцов

выкармливают. Яростно пунцов,

садится солнца круг на чью-то крышу.

 

Прости меня, но я тебя не слышу –

и больше не услышу никогда.

В Пятиземелье пятая звезда

летит, и мы считаем до пяти.

Она летит, и мы до десяти

считаем. И становимся всё выше.

 

 

* * *

Отрежь меня от мартовских столбов –

успей, пока под снегом всходят иды.

Не верь, услышав мой последний выдох.

Я сдерживаю вдох. Моя любовь

 

не кончится ни первым римским сном,

ни днём последним лигурийской неги,

и сколько нам ещё по свету бегать,

от света убегая, но в ночном –

 

не мороке, но мареве – едины

разломом локтевым дорожных карт,

пусть через боль, мы прижимаем спины

к столбам, между которых тает март.

 

 

* * *

В случайной комнате утрачены ключи

и выключатели мерцающего света

не найдены. Не мне тебя учить

вскрывать замки и наложеньем вето

 

лечить прямой дороги перелом

и растяженье межвокзальных связок,

но коридорным нулевым углом

пронизывать пространство над столом

и понимать, что воздух тих и вязок.

 

Не мне тебя жалеть, когда в ночи

вдруг буквы побегут по экспоненте,

как только что рассказанные дети,

как врассыпную новые мячи,

упругие до отторженья слухом,

и где-то там, торжественно и глухо,

замкнёт рассказ сухой речитатив.

 

В слепом отчаянье ударишь кулаком

в горячие слезящиеся окна,

и анфилада неслучайных комнат

потянется за слабым огоньком.

 

Но мне – любить тебя. И в интеграл

укладывать разбитые костяшки,

и слушать, как из непросохшей стяжки

сочится свет, но лампочки-близняшки

качают в два шнура пустой подвал.