«Из тех времен, где Волга-Волга…»
«Из тех времен, где Волга-Волга…»
* * *
А жизнь кончается, кончается,
Ну ничего, ну ничего…
Диванчик вдавленный качается —
Батутик детства моего.
И тихо комнатка вращается,
И давит память на виски,
И мама каждый раз прощается,
Как могут только старики.
Как будто раз последний виделись,
Листали в клеточку тетрадь…
В альбоме дед в парадном кителе
Дает приказ не умирать.
А мама плохо защищается,
Уже трещат и фронт и тыл.
А мама так со мной прощается,
Что отвечать — ни слов, ни сил.
И что-то в воздухе давнишнее,
Как ноты речи дорогой,
Как в том саду под старой вишнею
Из жизни прошлой и другой,
Где каждый вечер возвращаешься,
Как гардеробный номерок…
А тут прощаешься, прощаешься,
Никак не выйдешь за порог.
* * *
Голодный год двадцать девятый; в ряду чужих мужей и жен на фото третий, рядом — пятый, четвертый — спичкою прожжен.
Стоит апрель, весна бушует, и ус, похожий на айдар, топорщит весело ошую краснознаменный Краснодар. А дальше — выборгские фото, перелистнешь — и фронт Донской. И тут же — из пехоты кто-то перед немецкою рекой, письмо с затертою строкою и снимок, смазанный на треть, где кто-то выскоблен рукою, должно быть, женской осередь. Все под одной обложкой старой, всегда в одежде выходной — врачи, артисты, комиссары — рукой наклеены одной. И фотография другая, чуть дальше — в профиль и анфас, где бесконечно дорогая одета в драный канифас.
Судьба; и не семьи, пожалуй, — родов, поселков, городов, как отблеск стали побежалой из приснопамятных годов, где род разметан и раздроблен и жарким временем лужен — и тот, кто бритвою соскоблен, и тот, кто спичкою прожжен.
* * *
Зима трескучая, сорочья, и лес, прошитый снегирем, и снеговое оторочье — в согласии с календарем, моста висячего перила, изба без крыши и трубы, дубы и братская могила, и накрененные столбы. Выходит старая старуха, которой некуда убечь, подходит, но не слышит ухо и мало слушается речь, звучит, как ботало на шее; а мне открыжилось в уме, что колея — как две траншеи, уже готовые к войне.
* * *
Вылег снег от Бреста до Урала,
Шедшая от кряжистого пня,
В области Тверской поумирала
Вся моя некровная родня.
По больничкам местным немудреным,
До которых лишь и довезли,
Чтобы на казенных макаронах
Протянуть неделю не смогли.
Тянет в окна сыростью могильной,
Семижильным родом корневым,
Кровные — закопаны под Вильно,
Ночью не являются живым.
Только эти — с граблями-руками,
От души широкие в кости,
С песнями, слезами, матюками
Не оставят, господи прости!
…как метели пневские сквозные…
…как ночной приставленный конвой…
Милые, далекие, родные,
Кровные по песне горевой.
* * *
Проехав Славянск-на-Кубани,
Купив, но не выпив вина,
Шепчу, как чужими губами,
Попутных станиц имена.
В краю населенном не густо,
Изученном в вечном пути,
Растут виноград и капуста
И все, что умеет расти.
И кажется: вправо ли, влево
Достаточно плюнуть на скат,
Как вырастет статное древо —
Прибежище птиц и цикад.
Тут, пыль поднимая с обочин,
Заводит убитый мопед,
Презрев понедельник рабочий,
По суетной жизни сосед.
Хозяйская жизнь растакая
Его не отпустит никак,
И выпить зовет Каневская,
И в небо стреляет глушак.
Он едет в Лиман чигирями
По русской от века земле,
И руки его с якорями
Лежат на китайском руле.
Во власти рыбачьего зова
Седым и вспотевшим виском
Он чувствует ветер Азова
С полынью и мелким песком.
Там жизни и рыбы владетель,
Опять ожививший мопед,
Над ним, как последний свидетель,
Из красного облака свет.
* * *
Семья Соломиных тех самых —
Мне незнакомых, но зато
Из тех времен, где наши мамы
В дешевых драповых пальто,
Где общепитовские чашки
И щи с куриным потрошком,
И на ремнях сияют пряжки,
Зубным натерты порошком.
Где дух вареного гороха
Неистребим и гонит сон;
Во мне далекая эпоха
Еще звучит, как Мендельсон.
Рубахи темные на фото,
Но в светлом женщина; и дед,
Предвидя или зная что-то,
Как к смерти, в белое одет.
* * *
Принадлежащая живым
И охраняющая павших,
Земля под снегом голубым
Лежит на пастбищах и пашнях —
Переделенная в клоки
И вожделенная вовеки…
Разжав худые кулаки,
В ней спят родные человеки.
За этот крохотный надел
Подравшись в жаркую погоду,
Сосед три года отсидел
И отсидел еще б три года.
А тут — не стоит ни рубля,
За частоколом поределым
Лежит ничейная земля —
Пустые русские уделы.
На них подснежники цветут,
Над ними сыч крылом помашет,
На них леса с войны растут,
На них не пляшут и не пашут.
Лишь этот дуб да этот пень,
Видавший конницу Мамая,
Гулянки шумных деревень
Еще застали в Первомае.
И зверь, не знающий греха,
Живет с подругою своею,
Где над фундаментом ольха
Над детской комнатой моею.
* * *
Шарканье метлы или лопаты
В пять утра татарской во дворе.
Коренасты, жилисты, сопаты,
Дворники вставали на заре.
Дворники — Шамиль, Равиль, Мухаммед —
Чистили и метлами мели,
С козами, гусями, петухами
Шевелилась Яуза вдали.
За приемным пунктом стеклотары,
Отрываясь от славянских масс,
Собирались вечером татары
На вечерний дворницкий намаз.
Мир неразделенный и прекрасный
Только заходил на виражи.
Отсидевший Сокол, видом — ясный —
Пацанам затачивал ножи.
Лук растили около котельной,
К праздникам крутили колбасу,
Дядя Федя в комнате отдельной
Бородавку срезал на носу.
И, когда зарыли дядю Федю,
Вечером, сойдясь на полчаса,
У котельной выпили соседи,
В ход пошли и лук, и колбаса.
К логике железной приучала
Жизнь, куда там Чехова ружье…
Я смотрю с последнего причала
В детство одичалое мое.
Огород засеян — как затарен,
Хорошо, не жарко на заре…
И сосед мой — вдумчивый татарин —
В пять утра с лопатой во дворе.
* * *
А в городе застылом за каменной грядой, водой прикрытом с тыла и с запада водой, в том городе печальном, в том городе ночном, моем первоначальном, но больше не родном, где золотые дужки над пылью эполет, где поднимает Пушкин дуэльный пистолет, курсанты выходные бухают во дворе… Но умерли родные в далеком январе. И некуда, наверно, и не к кому давно, темнеет на Галерной погасшее окно. И светом чужемлечным, сродни иным мирам, сияет над Кузнечным окно по вечерам. Там не с кем повстречаться, там улица пуста. Не надо возвращаться на старые места! Никто не возвратится, не выйдет по УДО… Но тянет, тянет птицу на ветхое гнездо!
* * *
Из тех времен, где Волга-Волга, японский жив городовой, скрипит ручная кофемолка червячной парой вековой. Ополоснув бачок кофейный, готовя кофе зерновой, я ощущаю дух трофейный моей машинки бытовой. Ах, фрау пленница, вертунья, ночная гостья гаража, берлинской кухни хлопотунья, кофейных чашек госпожа! Вам быт не нравится гаражный, а мне привычно без затей и финтифлюшек антуражных чинить коробки скоростей. И, позабытые отчизной, грозя угаснуть навсегда, моим неистовым вещизмом воскрешены Вы для труда в плену ночного Подмосковья, в хозяйстве злого пикачу, где я пою «Встречай, Прасковья» и ручку старую кручу.
* * *
Велосипедик трехколесный —
Еще без шин, на ободах.
И нет шоссе многополосных
В малоэтажных городах.
О, чудо ветхих отпечатков
В косых заломах и трухе,
Где дамы в лайковых перчатках,
А дети в кофтах из пике…
Там все понятно и знакомо
И вспышкою освещено:
Немецкой линзы глаукома
Рисует мутно и темно
Рукой француза-эмигранта —
Как много времени примет —
Пять лет до смерти Фердинанда
И до Гражданской восемь лет.
Гармошка фотоаппарата…
Накрыт фотограф с головой…
А дальше дым; и брат на брата
До смерти на передовой,
Когда, наверное, напрасно,
Стакан под вечер накатив,
Все видишь резко и контрастно
Сквозь сердца телеобъектив.
* * *
Пурга на станции Лихая
Зимой в семнадцатом году.
А я запомнил: степь сухая,
Вокзал прокуренный в чаду.
В угасшей памяти осталась,
Застряла в раненом глазу
Земная пыль, мирская малость,
Большие тыквы на возу.
Вдруг возникают эти связи,
И возмущается душа,
И дончаки у коновязи
Жуют из торбы не спеша.
И снова, как не исчезало,
Глаза сощурь и будь готов:
Сухая пыль, и жар вокзала,
И скорый поезд на Ростов.
И за упавшей пеленою
Дорога долгая домой…
И эта женщина со мною
Дороже памяти самой.
* * *
Приходят мертвые ночами, войдут — по притолку плечами, бочком, стараясь не греметь, за стол. «Пора?» Не отвечают, нальют и головой качают, а выпьют — начинают петь. А допоют — уйдут с рассветом, но звуки в доме отогретом в дверной не вылетят проем. А за окном пурга кругами, как над Мологи берегами, над санно-тракторным путем. Настали времена такие — приходят мертвые тверские из Пнева, Тюхтова, Холма. Через Сабель идут, Язвиху, а добредут — помянут лихо, такая выдалась зима. Все вспомнят — торфоразработки, сивушный дух паленой водки, отца забравшую войну; а сколько лет уж горевых-то… К кому пойдут еще? Живых-то и тех весною помяну.