Кликни надежду по ссылке
Кликни надежду по ссылке
* * *
Вдали от моря продуктивна память,
с подошв которой золото песка
пока стряхнуть не в силах та тоска,
что, улыбнувшись волчьими зубами
и сделав моментальный снимок, шлёт
портрет по электронной почте в каждый
досужий час. В ответ вздохнёшь протяжно.
Нога судьбы – в штанине летних шорт.
Какой-то пляж под цитрусовым солнцем.
Волна щекочет пятки праздных дев,
чей мокрый шпиц, как огнегривый лев
в миниатюре, за мячом несётся.
Вдали гарцует катер, сделав круг:
следить за ним – отождествляться с ветром.
Резвятся дети – их святая вера
в простое чудо – шанс, что не каюк.
Сидишь на валуне – швыряешь гальку
в зеленоватый омут прежних дум.
Июльский зной спадает ближе к двум,
чего особенно зимой так жалко.
Дербанят корку хлеба воробьи –
единственно уместные вторженье
и авианалёт, поскольку жертвой
лишь булка стала (кстати, по любви).
Курортных улиц пряная тесьма –
привязывает время оно к месту.
Мы – выпавши из сводного оркестра –
насвистываем сольно адреса
домов с наделом пышущей земли,
где персики в союзе с виноградом
доступным раем ждут из-за ограды
того, кто вместе с ними в корень зрил.
Но тут губу прикусишь и вернёшь
себя из тех разнеженных идиллий,
чьи нынче льются слёзы крокодильи
по поводу того, что правят нож
и плеть. Метеоцентр прочит дождь –
свинцом налиты тучи, жмёшься в угол,
откуда наблюдал недавно вьюгу
в окне, всем телом ощущая дрожь.
Вдали от моря – только не вдали
от горя. Не нырнуть с разбега
в живую воду, зная, что калекой
оставлена во рву команды «Пли!»
сама природа счастья. Ставишь фильм,
где всё ещё надеялись актёры
изобразить раздёрнутые шторы,
а в дом уже вползал тревожный дым.
* * *
Вот фавн крадётся, а вглядишься – кошка,
и так во всём фантастика несёт
урон, когда реальность – будто коршун –
на нас летит с обрушенных высот.
Внимает грёзам старая колдунья –
прикрыв глаза, тайком ушла в астрал,
а подойдёшь поближе – баба Дуня
на лавке у подъезда уж с утра
на солнце млеет, заступив на вахту,
как наблюдатель за войной миров
в черте двора, и ждёт подмогу, маху
вновь давшую – проспав, что не впервой.
Не два эльфийских стражника с дозором
(хотя один – скорее грозный гном),
а лишь наряд полиции сквозь город
идёт в свой пункт опорный за углом.
На сильном удалении у сквера
не кучка юных гоблинов стоит,
а недорослей группа, что, наверно,
в битье баклуш – давно уж кустари.
Драконом в небесах авиалайнер
заходит на посадку – чертит круг
крылом железным с тайным знаком клана
и издаёт при этом трубный звук.
Растут как на дрожжах окраин замки,
но феодалы нынешних эпох
предпочитают, двинув шашки в дамки,
дворцы и виллы, а не этот вздох
бетона в долгих путах ипотеки
с охапкой черни на квадратный метр.
Замедлив шаг, отметь, что в смысле неком
миры пересекаются, и нет
причин не доверять трудам фантастов,
рисующих властительное зло,
как видимое нами ежечасно
перерожденье воздуха в стекло.
И тут уж безо всякого сомненья
не ошибёшься в главном, тень войны
приняв за назгула, что вследствие подмены
не оставляет ни за кем вины.
* * *
Я ехал в поезде. Дымились пассажиры.
Кондуктор танцевал. Летал рояль.
Поэт лениво грыз бесформенную лиру,
Чужих мышей ему давно не жаль.
Джордж Гуницкий
О чём-то думает детина,
в стекло уткнувшись головой
под мерный стук локомотива,
ползущего в последний бой.
В окне струится аксельбантом
берёз святое макраме.
Рисует пальцем циферблат он,
небось, число держа в уме.
Не закурил – давно не курит,
больное сердце бережёт,
но по привычке ищет урну
или пустую банку шпрот.
На дёснах флюс, дыра в кармане,
и песня бренькает в ушах,
чтоб стать гвоздём репертуара
себя в плечах на слух ужав.
Всё это стонет и дымится
в коробке черепа, пока
вслед за вагоном кобылица
пустилась вскачь по облакам.
Детина – духом-то Есенин,
иначе нитью б не связал
её с провидческим посевом,
что в закромах томили зря.
Локомотив гремит железом,
втекает в тамбур пустота,
а горизонт кровит порезом,
напоминающим уста.
Детина глаз не закрывает,
хоть и укачивает путь,
и в них плывут стальные сваи,
готовые насквозь проткнуть,
раз ничего давно не держат
на инженерный свой манер,
но вызванный простоем скрежет –
надрывный признак крайних мер.
Что там за станция клубится?
Что там за бабушки снуют?
Жаль, поотстала кобылица –
вплели бы васильки в хомут.
* * *
Пусть пыльный стол, где много пыли,
Узоры пыли расположит
Седыми недрами волны.
И мальчик любопытный скажет:
Вот эта пыль – Москва, быть может,
А это Пекин иль Чикаго пажить.
Велимир Хлебников
И мальчик не молчал, а говорил и говорил –
ходящим кадыком толкал туда-сюда
слов погремушку. Монорельс перил
меж тем вёл лестницу на верхний край стола,
откуда виден ужас перспектив
того, по отношению к чему
глаголил истину ребёнок, посвятив
свою болезнь уездному врачу…
Ложилась пыль, витала пыль, ложась
на крепкий стол, берущийся в квадрате –
трезубец вилки, рядом сельдь ножа,
поодаль – галька павших виноградин:
здесь явно подытожен был обед.
И мальчик говорил, снеся тарелку в мойку,
о том, что тщетно по столу идти на свет,
раз пыль не поддаётся тряпке мокрой.
И мальчик не молчал, и девочка сияла,
на голове поправив синий бант.
И плыл Пекин с московского вокзала,
и философствовал калининградский Кант,
окинув взором прусские могилы,
и шло венозное Поволжье рыбьим горлом,
и шлях Муравский приближал погибель,
и был король червей козырно голым.
Кружилась пыль, похожая на время
в условиях закрытых помещений,
ноге судьбы грозящее гангреной,
не находя себе, чтобы сочиться, щели.
Но мальчик не молчал, а говорил и говорил,
и чей-то карандашик шёл по следу,
как будто под него траншею рыл,
соединив её с фамильным склепом деда.
* * *
Чудовище людей, дремавшее доселе –
не шибко безобидное, но всё же
не брызгавшее кровью рассуждений,
вдруг ощетинилось всем ворсом шкуры серой
и, выйдя в дверь из маленькой прихожей –
в болезный мир, в клокочущие дебри
разрушенной реальности, завыло,
залаяло, ощерив пасть стальную
и явно увеличившись в размерах.
Теперь оно кругом – с фронтов и с тыла.
Пока игрался с кольцами Сатурна,
оно сломало под окошком вербу
на хворост, обвинило время
в экспансии часовщиков швейцарских,
а куриц в нежелании самим
иди в тотальный ощип. Впредь уж всем нам
с чудовищем быть порознь не удастся,
и даже тем, кто не роднился с ним.
Оно столь обло, озорно, огромно
и далее – как сказано по тексту,
что затмевает враз иную сущность
возможных отношений в гулах грома,
и потому по праву сути ест нас,
обсасывая хрящики и души…
* * *
Какие тут уже смешки, ужимки,
когда из куклы вылезли пружинки,
и лопнула связующая жилка
под гнётом дум на бронзовом виске
у крепкого мыслителя Родена.
Течёт живая лава из мартена,
где утонуть Джульетте и Ромео
на школьной предначертано доске.
Запей ком в горле киселём стоялым.
Стареет под лоскутным одеялом
лежачий камень. Рядом из металла
сооружают новую кровать,
одобренную ведомством Прокруста,
заверенную боссами минюста,
снабжённую глушителями хруста –
сомнамбулам и то не устоять.
Мы ехали в метро – с изнанки почвы:
нёс ветер сквозь тоннель сырую почту,
но на конверте неразборчив почерк
(средь погребённых жив ли адресат).
Наверх не выйти через турникеты,
здесь даже Кая не пустили к Герде,
хоть он, как то отражено в анкете,
внебрачный внук того, чей этот ад.
Какие тут уже смешки, ужимки,
когда слова намазаны аджикой,
а в рот не лезут. Дядя, нам скажи-ка:
почто Москва медузам отдана?
Мы сами-то – неместные, мы – с Волги,
где рыщут по следам Мазая волки,
и ищет царь Кощей в стогу иголку,
чтоб шить из человечьего сукна.
* * *
Если ты – гусеница, можешь утешиться тем,
что быть тебе бабочкой – пусть и какой-нибудь вредной
в рамках растениеводства, а всё ж таки – на высоте.
Ползи уж, чего там – ищи у природы ответы,
из чуши какой произрастает крыло.
Жуй себе травку, остерегаясь злой тени
алчущей птицы – изящно пернатое зло,
и тоже, небось, чьё-нибудь вдохновение…
Если ты гусеница – слейся с зелёным листом
в наши стихи вбитой белёсым колом
тонкой берёзы. Слышишь за рощицей стон?
Это извечная песня, что правдоподобнее хором.
Медленно, медленно. Даром, на вид – неказист:
всюду пупырышки, лезут из них ворсинки,
так в довершенье к тому – вечно падаешь вниз.
Помни о бабочке – кликни надежду по ссылке.
Если ты гусеница – малым довольствуй свой быт
и за свободу благодари природу.
Много нас тщетно ползущих у корпоративной судьбы:
ей надоест – кинет детям: то смерть Квазимодо.
Рай в огороде, когда колосится ботва –
жизни триумф, хоть, увы, холодна для пальмы.
Взмоешь из кокона: вот, мол, каков, братва.
Пусть был не гусеницей, а червяком банальным…