Коля-маленький

Коля-маленький

Рассказ

Памяти ветерана Великой Отечественной войны

Николая Порфирьевича Пермякова

 

 

Старшина ворчал, подбирая для меня подходящую по размеру форму рядового солдата. Вся одежда на мне выглядела мешковатой: плечи у гимнастерки свисали, обшлага рукавов скрывали кончики пальцев, галифе вздувались пузырем, как на огородном пугале, а в шинели я и вовсе утонул.

Где только вас, шкетов, берут? Вырасти не успели? Сколько исполнилось?

Девятнадцать!

И скажи, где ты такой вымахал к этим годам?

Где мама родила, там и жил до призыва, — ответил я.

И, как в бесцветном калейдоскопе, замелькали в памяти черно-белые картинки моей прежней жизни. Плач матери и суровость отца-инвалида на проводах в армию. Холщовая сумка с домашними харчами в дорогу. Долгий путь на подводах по бездорожью от деревни до райвоенкомата и дальше — до города. Компания таких же сорванцов, как я, с боевым настроем. Взрослых-то давно уже мобилизация выгребла из деревень и сел. Шел третий год страшной войны…

Паровоз и вагоны-теплушки, которые я увидел впервые в свои девятнадцать лет, везли меня на фронт, и перед глазами проходили вокзалы и перроны больших и малых городов, знакомых по школьной карте Союза Советских Социалистических Республик.

Почему я такой худой и тщедушный? А с каких щей мне быть здоровяком? Последний ребенок в семье, чудом уцелевший в тяжелые годы. Жизнь впроголодь, особенно в зимние месяцы, когда сугробы по окна, а на промерзших дверях колючий иней. Ночной сон на полатях, под драным тулупом, дневное бдение в одежде, доставшейся от старших братьев, и в подшитых не раз валенках. Картошки хватало только до марта, а муку из нескольких пудов зерна, полученных за трудодни, растягивали на всю зиму. Хлеб и драники — по воскресеньям и праздникам. Коровы своей не было, молоко изредка брали у соседей и использовали для забеливания морковного чая.

Как только устанавливался снежный покров, ставили петли на зайцев, но удача баловала редко, и о зайчатине больше мечтали. В суровые зимы выбирали рыбу из заморов и объедались ею почти неделю, а потом она надоедала. Только наш домашний кот никогда не отказывался от рыбки.

Весна приносила долгожданное тепло, и по талику мы собирали на огородах редкие, оставшиеся с осени в земле клубни мерзлого картофеля, который после варки в чугунке сластил. В начале лета все переходили на подножный корм. Собирали ягоды и грибы, ловили мелкую рыбу в речке. Молодняк ел все подряд: камыш и чакан, полевой лук и лук-слизун, клеверную кашку, свиную ягоду и прочее. Мяса и сливочного масла не было вообще.

Так откуда будешь жирным? Быть бы живу.

…Понимаю я все, понимаю. Думали, заживем при новой власти лучше, как нам обещали, а тут война. И пошла метла гулять по городам и весям, нещадно выметая здоровое население на фронт. Кто остался в тылу? Старые да малые, да еще бабы. Трудно им без мужиков семью и хозяйство держать. Здесь хоть постоянный солдатский паек, а как там? У меня тоже семья осталась в тылу… А шинель твою мы подрежем внизу, чтобы ты не путался в полах, когда бежать придется… то есть прятаться в укрытии на время обстрела. Много бойцов погибает при обстрелах, а сколько после них раненых! Так что ты не высовывайся, если жить хочешь, а приникай к земле, вжимайся в каждую ее ямку.

Рассудительный тон старшины успокоил меня, и я уже не злился на прозвища вроде «шкет» или «малый». Тем более в роте таких, как я, небольшого роста «богатырей-бойцов» было немало. Меня стали называть не по фамилии, а Коля-маленький — именем, на которое я отзывался без обиды.

 

В январе тысяча девятьсот сорок третьего года наша часть в составе Волховского фронта (об этом я узнал значительно позднее) готовилась к наступлению под Ленинградом. Войскам двух фронтов ставилась задача — прорыв немецкой обороны и освобождение блокадного города. Перед наступлением в роте прошло собрание, на котором политрук (я забыл его фамилию) призывал проявить героизм и несколько раз повторил слова Вождя: «Победа будет за нами!»

Я сидел с бойцами своего взвода в неглубоком окопчике, вырытом в мерзлой земле и припорошенном снегом, и ждал сигнала к наступлению. В руках у меня была заряженная винтовка, а в кармане шинели — обойма патронов. Но не успели мы подняться в атаку, как начался жестокий артиллерийский обстрел наших позиций. Я прижался к земле и молил: «Чур не меня! Чур не меня…»

Очнулся я в полевом госпитале. Открыл глаза, а пошевелиться не могу: в груди боль, как будто внутри раскаленные камни. В сознании я пребывал недолго и, не успев что-либо сообразить, вновь как будто проваливался в бездонную темную яму.

Как-то при очередном осмотре я услышал от врача-хирурга: «Ну вот! Кто бы мог подумать, что после такого ранения обойдется без летального исхода. А раз выкарабкался, значит, будешь жить! Мы тебя прооперировали, удалили осколки. Однако ты потерял много крови, и для тебя сейчас главное — укреплять организм, чтобы он мог восстановиться. А то непонятно, в чем у тебя душа держится, — кожа да кости».

Позже я узнал, что всю одежду, в которой я был в момент ранения, пришлось уничтожить из-за непригодности к дальнейшему использованию: все было залито кровью. Также было сожжено то, что осталось от армейской книжки и содержимого медальона. В госпитале завели новый документ, подтверждающий мою личность.

Меня тогда совершенно не интересовало, какие бумаги есть на меня. Главное — я жив и мне необходимо набирать вес. Но поправиться никак не удавалось. Во-первых, у меня не было аппетита и пища не лезла мне в горло, во-вторых, мне казалось, что внутри меня еще что-то осталось: возможно, осколки, не убранные при операции. В таком состоянии меня возили по тыловым городам, где были военные госпитали.

Наконец я оказался в стационарном госпитале в Иркутске. Я уже был ходячим больным и мог обслуживать себя сам, но меня продолжали мучить внутренние боли. Иногда, засыпая, я думал, что завтра не проснусь. Окружающие — больные и медперсонал — с жалостью смотрели на меня — ходячий скелет, то и дело падающий в обмороки.

 

Спасение пришло неожиданно в лице хирурга, начальника госпиталя майора Демченко. Прошло много лет, но я хорошо запомнил эту фамилию, ведь именно ему я обязан тем, что выздоровел, вернулся домой, стал специалистом с высшим образованием.

При очередном осмотре Демченко вдруг сказал мне:

Ну что, малыш, жить хочешь? Я предлагаю тебе сделать еще одну операцию. Если она пройдет удачно, без осложнений, ты сможешь выздороветь полностью. Ну как, согласен? Я думаю, ты выберешь жизнь, а не смерть.

Конечно, я был молодым и мне очень хотелось жить. Что я видел, чего достиг в свои девятнадцать лет, сначала сидя в деревенской глуши, а потом полгода валяясь в госпиталях в «подвешенном» состоянии — ни жив ни мертв?

Я согласился на предложение хирурга. Разве это жизнь, если я еле-еле хожу и шатаюсь, как былинка на ветру, а постоянная, непрекращающаяся боль под ребрами не дает покоя ни днем ни ночью?! Меня преследовало чувство голода, но внутрь ничего не лезло, я чувствовал какое-то отвращение к пище. Только кусочек помидора давал мне временное приятное ощущение во рту и в желудке.

К удовлетворению хирурга, операция прошла успешно. Миновало не очень много времени — и я начал выходить из палаты во двор.

Даю слово, рядовой, теперь тебе ничего не угрожает! — заявил после очередного осмотра начальник госпиталя. — Главное сейчас для тебя — питание, чтобы ослабевший организм мог набрать силы. Я скажу заведующей столовой, чтобы тебе увеличили норму. Теперь все зависит от тебя самого.

Я от души поблагодарил майора и выразил готовность выполнить его наказ. Однако из-за моего отвращения к пище это оказалось невыносимо трудным делом. Я оставался каким был — безнадежным дохляком.

 

То, что случилось со мной позднее, я назвал бы чудесным исцелением. В начале осени в нашей столовой появились свежие овощи. Каждому больному выделялась четвертинка помидора. К огурцам я был равнодушен, их вкус не казался мне приятным, а вот при съедании помидора у меня появлялся аппетит и я мог осилить обеденную норму.

Как-то, прогуливаясь возле столовой, я увидел, что во двор въехала нагруженная ящиками подвода и остановилась недалеко от дверей. Возница оставил повозку и вошел в столовую для доклада. Ящики на телеге были с горкой наполнены спелыми помидорами! От этой картины у меня потекли слюнки. Я посмотрел по сторонам, подошел к телеге и стал быстро набирать в карманы и за пазуху красные помидоры. Но едва я повернулся, надеясь уйти незамеченным, как открылась дверь столовой и вышел начальник госпиталя в сопровождении возницы и заведующей столовой. Увидев меня с оттопыренными карманами и во вздутой на тощем животе рубахе, Демченко подошел и строго сказал, чтобы я выложил все обратно в ящики.

Что, тебе не хватает столовской пищи? Ты достоин наказания за этот проступок! Зачем тебе столько помидоров?

Захваченный врасплох, я не знал, что ответить, и, заикаясь, пролепетал:

Простите, но я люблю помидоры… После них у меня появляется аппетит.

Ладно, прощаю, но чтобы впредь такого не было! Понятно, рядовой Поздняков? Иди к себе в палату!

Испуганный и в то же время обрадованный, что обошлось без наказания, я вернулся в госпиталь и до вечера не высовывался во двор.

На ужин, к своему удивлению — и еще большему изумлению моих соседей по столу, — я увидел у себя в тарелке целый красный помидор, тогда как у других лежали четвертинки. Кто-то из обделенных выразил заведующей столовой свое несогласие с таким распределением помидоров, на что получил исчерпывающий ответ: «Распоряжение начальника госпиталя». В дальнейшем никто больше не возмущался: боялись перечить начальству. И для меня в течение месяца на каждый прием пищи выделялся целый помидор.

У меня появился аппетит, и я стал понемногу поправляться. Это заметили все, включая, конечно, и моего спасителя майора Демченко.

Я вначале не мог понять, почему он так заботливо отнесся ко мне. Только потом, уже перед выпиской из госпиталя, понял, в чем дело.

У Демченко была семья, которая осталась дома, на Украине. Майор часто говорил о жене и сыновьях, когда, немного подвыпивший, подходил и в саду на лавочке изливал душу мне, тщедушному пареньку, которому спас жизнь. Он крутил роман с заведующей столовой, красивой женщиной-хохлушкой. Война подходила к концу, Демченко все чаще впадал в депрессию и со слезами на глазах (я впервые видел плачущего офицера) жаловался мне на свою безвыходную ситуацию. Он не скрывал, что полюбил Наталью (кажется, так ее звали) и ему с ней хорошо. Но совесть то и дело напоминала ему о прежней семье — жене и детях, с которыми его разлучила война. Может быть, во мне он видел одного из своих сыновей. Для него я был «малышом», и у него, по всей вероятности, возникали параллели со своими детьми — тоже мальчиками-подростками. Он спрашивал у меня совета, а я молчал. Что мог сказать девятнадцатилетний паренек, не познавший любви и семейных отношений?

В последний день перед моей выпиской из госпиталя майор Демченко, к моему удивлению трезвый как стеклышко, сказал мне решительным тоном:

Коля! Я окончательно надумал расстаться с Натальей, пока у нас с ней нет детей, и вернуться на родину, к своей семье, которая сейчас очень во мне нуждается.

Он смущенно пожал мне на прощанье руку и, повернувшись, быстро зашагал прочь.

А я до сих пор помню, что обязан жизнью искусству хирурга майора Демченко и спасительным помидорам.