Лишь потому, что час земной недолог…
Лишь потому, что час земной недолог…
Памяти Чурдалева
Играет ножичком на Лыковой;
сидит с иголочки клифтец.
Закат толчеными гвоздиками
смещает облачный свинец.
Он точно был в «КОГИЗе» Рябова,
сюиту жизней я читал:
хранил в руках живое яблоко,
переходя ночной квартал.
Но на страницах ранней «Юности»
не довелось быть рядом с ним.
Не по знакомству, не по глупости –
смотри – на Лыковой стоим:
Денис, Владимир и товарищи
/и не спросить: «Чего-чего?»/;
а рядом – под звездой мигающей –
задумчив Игорь Чурдалев.
Спешит один на Караваиху,
другой – умчал в Автозавод.
Взят «Кенигсберг» и левый Heineken.
Вся жизнь пошла наоборот.
Другие облака
Кружила бабочка /исчезла/,
река в апрель перетекла;
а я курил помятый «Честер»,
смотрел другие облака.
«Ни древний Родос, ни Гавана, –
твердил себе. – Ни Лимасол.
Я вопреки – любил упрямо».
И пел БГ с альбома «Соль».
<…> но облака смещали тучи,
потом черемуха цвела.
Рюкзак и плеер многим лучше
сбивали перечень утрат.
Не говори, обычный метод.
Другие песни прогони.
Проснусь и я лиловым летом,
где во свету лежим одни.
Обоим, верно, под двадцатник
/блестит заколка у окна,
молчит будильник у кровати/.
Идут другие облака
и чайки – разрезают утро.
<…> полуоткрытое окно.
И целый мир ежеминутно
опять сдвигается в одно.
* * *
Темнота океан накрывала,
и кальянщик гашиш приносил.
Сквозь муссон по пустому кварталу
уплывали стрекозы в жасмин.
На тебе было черное платье.
Слабый шум разгонял вещества.
«Ничего, – говорила. – Покатит».
Нам катило. Хмелели едва.
За такие мгновения яви
неоглядной /минувшей/ любви
я теперь лишь молчанию равен.
Не вдыхай его. Лучше сорви.
На тягучей – намеренно светлой –
толчее непогасшей воды
без исхода – волнуется лето –
и течет кипарисовый дым.
Лимонов
В индийском воздухе не растворился:
оплыл Москвы бесснежный март
на оболочке влажного ириса.
Качнулась времени корма:
Ист-Сайд, Вест-Сайд, пустой парк Иоанна
и Сены – мутная вода –
стремит к Ла-Маншу два тюльпана.
Он прожил эти города,
он был герой в плаще. И сочинитель.
Потом – бушлат и Вуковар,
опять Париж, Москва. Наезды в Питер
в пивных обтерли рукава.
Через кострища флагов возвращался,
режимный Энгельс вспоминал.
Другим – Венеция и Талса –
а у него – иной финал.
Не за одну звезду в покатом небе
жизнь обернулась колесом:
в его глазах свободы соль. И пепел.
И троекуровский песок.
Стороны света
I
Размыт среды диапазон, а прежде точно были
борей полночный и муссон. Неслись автомобили.
И нет земного словаря, грамматики и чаек,
верлибров Ива Бонфуа. Лишь вакуум. Молчанье.
Неплохо бы перечитать. Всего одну цитату
перенести тебе в тетрадь. Поехать утром в Тарту.
Там кем-то виден резонанс: взлетает хищный ястреб,
бежит река среди пространств. Пересыхает август.
II
И ничего, что важно мне, уже не переправить –
несоразмерно глубине вползает вечность в память.
Лишь потому, лишь потому, что час земной недолог,
а луч пересекает тьму – я полюбил твой город
с обратной стороны письма. С той стороны, в которой
внекалендарная зима. И камешек лиловый
цветком мелькает по ночам. За стекла отблеск брошен:
горит библейская свеча. Мир прирастает прошлым.
Полковник
Вдали от скорых электричек,
от моря синего вдали,
он гнал по зимней Кузнечихе
и песни Хрынова хвалил.
«У нас была такая юность, –
обосновал. – Пойми, студент,
ну, чёрта мне? Я не рисуюсь.
Полковник? Умер в сентябре».
/стучал мотор на старой «Волге»/
Я понимал, но сам молчал:
пока во свет до смерти вогнан –
не по тебе горит свеча.
«А у Ильинской в “Паутине”, –
ответил он. – Последний раз
живым его с Поведским видел».
Затем включил Tequilajazzz,
и мы уехали в Щербинки.
<…> перемотал – десяток лет –
звучит мотив цыганской скрипки.
Мотив звучал. Разлуки хлеб
в решетке растровой хранится,
гудит потоком децибел:
ни селфи-снимка на Ильинской,
ни кружки пива на Скобе.
Сюита из Петербурга
I
– Говорите, говорите! –
слышу в трубке голос. Чей?
Я вчера приехал в Питер,
мой лирический блокчейн
остается неизменным:
ни задумки, ни строфы.
Остается столбик света.
На парадном спуске львы.
Остается столбик света.
Есть лишь мрамор и гранит.
Впереди – другое лето –
травно-лиственные дни.
Прям и славен путь обратный.
Снимок сделан. Чай остыл.
Засыпает зябкий ангел
на плече. И видит сны
о цветке простом. Вздыхает,
вероятно, ждет сигнал.
Остальное держит в тайне:
лишь бы я о том не знал.
II
Пройти Литейный в январе
/за этот год – уже вторично/
с овчарой сумкой на бедре.
Изобретая в мыслях притчу,
достигнуть Кирочной оси,
черкнуть нелепое в блокноте:
«Здесь Петербург блаженно тонет,
а мертвеца не расспросить
мне о трамваях над Невой»…
И новым внемля децибелам –
умолкнуть бледной синевой
за тех, кто отплыл на Цитеру.
III
С Разъезжей свернул на Марата,
но uber я брать не хочу,
ведь есть по три сотни на брата,
и музыка есть – и лечу
на мифологический Невский.
В айфоне обратный билет.
К чему уезжать? Было б не с кем
идти за черту на просвет –
то дело другое. В лиловый
здесь воздух окрашен. Узор
моей памяти – только слово;
продолжается разговор –
и мы продолжаемся. Значит,
и сеть перспективы верна:
филолог, дурак, неудачник –
вразвалочку. Сквозь времена.
Достигнут небес постранично,
их впишут в локальный реестр.
Те трое – минуя Ани́чков –
уходят. Играет оркестр.