Мемуары ученой дамы

Мемуары ученой дамы

Окончание

Новосибирск. Академгородок

Прошло пятьдесят лет моей жизни в Новосибирске, точнее — в новосибирском Академгородке. Острословы называют его «Акадэмдеревней». Жизнь здесь внешне подобна бытию сельского жителя — и своей погруженностью в мир природы, и сближенностью мест жилья и работы… Однако велико внутреннее своеобразие этой формы жизнестроения. Не ошибусь, если скажу: притягательность Академгородка как объекта разного рода нарративов — научно-социологических, публицистических, мемуарных, художественных и т. д. — бьет рекорды. Присоединяя свои записки к неисчислимому сонму текстов об Академгородке, я не скрываю, что в моем видении прожитого пятидесятилетия нет ощущения последовательного хода жизни. Люди, встречи, события, успехи, неудачи, радости, утраты, планы, цели, надежды, интересы, ошибки, просчеты и обретения — все это так крепко связано, сцеплено, переплетено и сплавлено, так неотделимо отпечаталось в фактуре личности…

О фокусах и капризах памяти: если в отношении Горного Алтая я — до мельчайших деталей, до щербатой поверхности деревянного тротуара — помню даже свой первый шаг, который сделала по его земле, спрыгнув со ступенек автобуса, то как произошло прибытие нашего семейства в Новосибирск — не помню совершенно. Как будто не было дороги, забот о детях, хлопот о багаже, как будто какая-то неведомая и невидимая сила взяла и переместила меня из одного жизненного пространства в другое. Память о жизни в Академгородке начинается сразу с квартиры, куда нас поселили в ожидании собственной жилплощади, в полногабаритном доме в конце Морского проспекта, где так же временно, тоже в ожидании переезда в свою квартиру уже жила семья экономиста Селина, с которой тождественность бытовой ситуации на короткое время сблизила нас.

Они съехали раньше, и тогда я поинтересовалась: а почему бы нам здесь и не остаться, на что мне было вразумительно объяснено, что полногабаритные квартиры положены семьям сотрудников в ранге не ниже докторов и завлабов. Для членкоров и академиков «положены» были коттеджи, которые тоже были ранжированы и по месту расположения, и по общей кубатуре, и по внутренней планировке. Словом, квартирные сценарии оказались прописаны довольно четко, в соответствии с чем — по мере повышения в степенях, званиях и должностях — нам предстояло переселяться из одной квартиры в другую трижды, пока мы не оказались в доме по улице Терешковой, в котором сейчас я живу в трехкомнатной полногабаритной квартире одна, вызывая по этому адресу такси, чтобы в присутственные дни приехать в ИИФФ. Многие таксисты знают этот маршрут, привычно осведомляясь: «На работу?» или, наоборот: «Домой?» Академгородок оправдывает свое прозвище «Акадэмдеревни»: здесь, как в деревне, тесен круг общения и деловые отношения неизбежно переходят в разряд знакомства, дружбы, семейственности.

Ожидание своей квартиры не затянулось: в скором времени мы переселились на Весенний проезд, 4а. Это была новенькая «распашонка», где то ли холл, то ли большая прихожая вела в две разделенные узеньким коридорчиком комнаты. Маленькая кухонька, совмещенный санузел… Про такие квартиры, именуемые впоследствии «хрущобами», ходил еще какой-то анекдот про «совмещение потолка с полом» и «узость туалета в бедрах», но у меня, прошедшей в Горно-Алтайске муки квартирного неблагоустройства, ни повода, ни желания предаваться квартирным рефлексиям не было. Правда, при непосредственном обживании квартиры пришлось столкнуться с такой особенностью малогабаритки, как ее беспредельная звукопроницаемость: и не столько настораживало то, что беспрепятственно слушают за стенкой тебя, сколько раздражала обреченность на выслушивание другого.

Академгородок того времени, когда мы приехали — а это было 1 сентября 1965 года, — полнился животворной силой, жил предвестием грядущих перемен: плотная атмосфера футуристических перспектив и ожиданий буквально окружала его. Реальность большого будущего была зримой и ощутимой. Сегодня и завтра смыкались и переплетались, залогом этой неразрывности была неотторжимость от мира природы как таковой, остро ощутимым было понимание естества, натуры самого человека. Поэтому и улицы назывались здесь не именами вождей и революционеров, а дышали атмосферой жизнетворной романтики: улица Ученых, Морской проспект, бульвар Молодежи, Цветной, Весенний, Детский проезды, Жемчужная, Рубиновая, Золотодолинская… И кафе «Под интегралом», «Улыбка»…

Вспоминая это время, не могу преодолеть пафоса каких-то первородно-адамистических чувств. Но они не придуманы: так было! Основной контингент научно-исследовательских институтов составляла молодежь, молодые семьи были главным населением городка. По вечерам, когда детвора возвращалась из садиков и школ, ее веселый птичий гомон наполнял околодомное пространство. Куда ни оглянись, всюду они скачут через скакалку, бьют мячиком об стену, играют в классики. Их загорелые спинки и головки в панамках, словно грибы в лукошках, переполняют песочницы. Много чаще, чем сегодня, мелькали среди прохожих фигуры беременных женщин; прогуливающиеся с младенцем в коляске или на руках у папы молодые пары привычно вписывались в картину вечернего или воскресного Академгородка.

Интенсивно внедрялись новые формы обучения и воспитания детей, организации их отдыха и досуга. С течением времени приобрела широкую известность созданная по инициативе М. А. Лаврентьева знаменитая ФМШ1, функционировал КЮТ — клуб юных техников, возник клуб «Калейдоскоп», стали привычными специализированные школы…

На всю страну прогремели тогда такие формы организации общественной самодеятельности, как клуб «Под интегралом», общество поэтов «Гренада», производственное объединение «Факел». Среди ученых городка было много не просто любителей книги, но настоящих библиофилов и библиофагов, были и собиратели самиздата.

На работу предпочитали ездить на велосипедах: вдоль Морского проспекта была проложена велосипедная трасса. Около домов, рядом с детскими площадками, привлекавшими разнообразием игровых забав, располагались турники, столы для пинг-понга, волейбольные площадки. По утрам многие бегали трусцой. Квартирная жизнь выплескивалась на улицу, соседство приобретало вид коммунального общежития, но уже в той добровольно-непринужденной форме, которой не знал коммунальный быт пореволюционного времени.

Спортивное рвение не остывало и зимой: на лыжи вставали и стар и млад, и студенты, и академики; ходили целыми семьями, охотно участвовали в кроссах. Спортивным центром зимой становилась лыжная база им. Алика Тульского: лыжная трасса там была многокилометровой, хорошо освещенной и даже контролируемой спасателями. Академгородок был окружен лесной глушью, затеряться в которой зимой, отступив от проложенной лыжни, было опасно. Не уходит из моей памяти случай, когда, поддавшись уговорам внука Никиты, я на свой страх и риск отпустила его покататься «всего на полчасика-часик»… Переоценив свои мальчишечьи силенки, он ушел так далеко, что на обратном пути, сломленный усталостью, свалился в снег, и именно спасатели подобрали его и на своем снегоходе привезли к себе, напоили горячим чаем. Мобильников тогда не было. Прождав «полчасика-часик», я подняла тревогу. Дед, спешно сорвавшись с работы, со своими сотрудниками из Института экономики прибыл на лыжную базу, где и обнаружил отогревающегося чайком внука…

В Академгородок я приехала, подчиняясь больше обстоятельствам, сложившимся в жизни мужа, но быть просто женой не значилось в моих планах, не значилось по определению, по всей логике пройденного пути. В преподавательской работе виделось уже не средство заработка, а судьба, предназначение. Поэтому озабоченность своим профессиональным будущим не покидала меня.

Более или менее разобравшись с квартирными делами и определением детей в школу и детсад, я занялась своим трудоустройством. В университете места мне не нашлось, оставался пединститут, туда однажды я и отправилась. Кафедрой литературы заведовала тогда Анна Александровна Богданова. Мы видели друг друга и раньше, встречались на совещании заведующих кафедрами литературы в Москве, но лично знакомы не были.

Обстановка в институте была какая-то унылая, казенная, веяло запустением: студенты еще не вернулись с картошки; разговор как-то не задался.

Вакансия есть… Но как будете работать, не представляю…

Почему?

Но вы же заведовали кафедрой… Неудобно… Будете претендовать на мое место…

Разуверять ее мне не захотелось. На обратной дороге автобус наполнился до отказа, посадка происходила бурно, с толкотней и криками. Домой я вернулась усталая, раздраженная, расстроенная пятном на габардиновом плаще. И это ждет меня на протяжении многих лет?

Привыкшая в Горно-Алтайске чуть ли не к пятиминутной близости места работы от дома и помнившая трамвайные тяготы студенческо-аспирантских лет, я хорошо представляла, сколько времени при таком образе жизни уйдет в пустоту. Придется поступиться манерой одеваться, изменить внешний облик. Туфли на шпильках, шляпы с полями, тонкие перчатки и пр. с автобусом несовместимы, на долгую дорогу и климатические капризы не рассчитаны.

Скрыть отчаяние от Евгения Дмитриевича было трудно, все он понял и без слов. В пединститут я больше не поехала. Обоим стало ясно, что следует попытаться найти работу, более или менее близкую к моему профессиональному профилю, здесь, в Академгородке. На другой день состоялся его разговор обо мне с директором Института экономики Г. А. Пруденским, через день я была приглашена на собеседование и в результате этих недолгих процедур принята в штат отдела научной информации на должность младшего научного сотрудника.

Встретили меня здесь настороженно: в отделе, как я потом увидела, и своей людской пестроты хватало, а тут опять непонятное явление. «Кто она? Филолог?! А… жена Малинина…» Словом, участи «жены» при устройстве на работу в Академгородке я не миновала и, как «просто жена», а не самоценный работник, столкнулась с отношением, где снисходительность граничит с унизительностью.

Отделом заведовал Н., образ которого в памяти предстает смутно. Мое появление здесь совпало с возвращением его жены из роддома. Сотрудники скинулись и приобрели в подарок какую-то погремушку, которую следовало почему-то передать по назначению незамедлительно. Я слышала конец телефонного разговора: «Да, ладно-ладно, сейчас и пошлю кого-нибудь из лаборантов». На улице стоял трескучий мороз, все сотрудники вдруг оказались заняты неотложным делом, и взор Н. упал на меня. «Вот», — сказал он и, вручив мне игрушку, назвал адрес. Это был конец Морского проспекта.

Я не торопилась проявлять рвение и демонстрировать свою неукоснительную исполнительность по такому поводу. На пороге квартиры меня встретили гневным окриком: «Почему так долго?» Пришлось объяснить, что, мол, холодно, зашла в кафе, выпила кофе. «Но вы же на работе!» — возмущалась мадам Н.

Поняв, что как курьер я доверия не оправдываю, Н. передал меня в социологический сектор Петра Ивановича Попова. Если Сталин, выразив свое недоверие к статистике, обозвал ее «гнилой наукой», то моя социология была скорее «веселой».

Как я была социологом

ПИП, как его звали сотрудники, учтя мой педагогический стаж, знание студенческой жизни не понаслышке и опыт работы, назначил меня руководителем группы по исследованию свободного времени студентов. Группу составлял лаборант Слава Чумаков, энергичность и мобильность которого вполне соответствовала масштабу целой группы. А я, следовательно, была его и ее, т. е. группы, руководителем. Тема исследования не была лишена актуальности: именно в это время, в середине 60-х годов, появились хиппи, приобрели известность другие формы молодежного свободолюбия, отмеченного протестом против буржуазного конформизма, мира тотального потребительства. Характерной их чертой было нетерпение к разного рода запретам и ограничениям, что привело в конце концов к издержкам современной толерантности. Впереди был роковой 1968 год, когда во Франции произошла вошедшая в историю молодежная революция, стоившая политической карьеры генералу де Голлю.

В смысле затрат собственного времени работа оказалась трудоемкой и технологически уязвимой. Руководством к действию служила типовая анкета, графы которой следовало заполнить путем либо личного общения со студентами, либо распространения ее среди них с последующим возвращением в руки исследователей. Все вузы расположены в городе, пространственный разброс их огромен, времени на дорогу уходило много, сам процесс общения со студентами не был отлажен, на исследовательские контакты они шли неохотно. Анкеты собрать удавалось с трудом, а иногда и просто не удавалось, при личном опросе студенты фантазировали и врали: времени свободного у них нет, все уходит на учебу, а если оно возникает, то уходит на чтение и общественно полезные дела. Поскольку и я, и Слава обладали опытом студенчества, а врать и фантазировать можно было и самостоятельно — то восполнить дефицит реальных контактов со студентами оказалось делом не только не трудным, но даже и веселым.

Избрав местом откровенной профанации исследовательской деятельности уютное кафе, за чашкой кофе с булочкой мы лихо, обговаривая свои действия вслух, заполняли анкеты, активно подключив к этой работе и личную память, и игру воображения, и, конечно же, реальные наблюдения. Для придания исследованию эффекта неопровержимости вступили в контакт как раз с женой Н., работавшей в пединституте и обеспечившей нам регулярное общение с реальными студентами, без дураков поставлявшими нам информацию об использовании свободного времени. Это в случае необходимости убеждало в неподдельности нашего исследования да и в действительности служило неким коррелятом нашего социологического свободомыслия.

Зиму 1966-го я хорошо запомнила как время нечаянно открывшейся возможности проникнуться простором вольно раскинувшегося города, познакомиться с архитектурным обликом его улиц, его вузами, кинотеатрами, музеями… Загадочно звучали вузовские аббревиатуры: НИИЖТ, Сибстрин, НЭТИ… Осталось в памяти как памятник сталинской эпохи монументальное здание Новосибирского института инженеров железнодорожного транспорта, где длина и широта коридоров, наполнявшихся студенческой массой в перемены, ассоциировались с гулом вокзальных перронов.

В свободное от общения со студентами и работы за кофейным столом время мы со Славой старательно осваивали текущий репертуар кинотеатров. Повинуясь моим культурным запросам, вместе со мной он знакомился с экспозициями городских музеев, а однажды последовал за мной даже на демонстрацию мод. Отдали должную дань и книжным магазинам.

Между тем настало время поставить точку в сборе информационного материала о свободном времени новосибирских студентов, вернуться к кабинетной работе и представить начальству соответствующий отчет. Надеяться на помощь Славы на этом этапе было бесполезно. На основе собранных и придуманных вместе с ним данных, с оглядкой на жизненный опыт, интуицию и с присовокуплением известной доли творческой фантазии мною был создан довольно значительный по объему социологический нарратив, спокойно, как должное, принятый ПИПом. Нельзя сказать, что, поставляя этот исследовательский опус начальству, я не испытывала чувств, подобных угрызениям совести, но, понаблюдав организацию научного труда в отделе, успокоилась.

Если работа в вузе, ориентированная главным образом на расписание занятий, тем не менее оставляла возможности маневрировать временем, то в институте был обязателен восьмичасовой рабочий день. Однако сотрудники нашли способ комфортного приспособления к такому рабочему режиму, не истязая себя многочасовым сидением за рабочим столом. Вовремя придя на работу и отметившись в присутствии, отправлялись с чайниками за водой в туалет, заваривали чай, раскладывали домашние припасы, щедро потчуя друг друга, обменивались новостями; для душевной беседы удобным местом был длинный коридор, для занятий своими делами можно было уйти в библиотеку, уединившись в читальном зале. Внешняя строгость рабочего режима нивелировалась внутренним небрежением к трудовой дисциплине. В конечном счете все сводилось к личному фактору, условия же оказывались равно благоприятными и для честного труженика, и для симулянта. Не случайно в те годы был популярен анекдот:

Можешь дать определение науки?

Могу. Наука — это способ удовлетворения личной любознательности за государственный счет.

Я сдружилась с коллегами, мне с ними было интересно, атмосфера дружеских разговоров и вольного обмена суждениями отличалась огромной силой притягательности, стихия удовлетворения личной любознательности за государственный счет затягивала все глубже… Но не оставляло и чувство внутренней неудовлетворенности и страх потерять свою профессиональную выучку.

С неожиданной глубиной запал в душу прочитанный уже в Новосибирске роман Жоржа Сименона «Негритянский квартал», герой которого пал жертвой своей душевной лености и податливости. Казалось, лишь на время и случайно отдавшись нетребовательной жизни негритянского квартала, цивилизованный француз не замечает, как превращается в добровольного пленника чуждой ему социальной среды. Порой и мне казалось, что, работая в Институте экономики, я предаюсь какому-то житейскому паллиативу, играю в чужие игры, изменяю себе — и в ход шли пословицы из богатейшего арсенала мамы: плыву по течению, сижу сложа руки, жду у моря погоды…

«История Сибири», том пятый

Этому неостывшему желанию заняться своим делом восблагоприятствовали реальные обстоятельства. В недрах Института экономики произрастало и набирало силу древо гуманитарных наук: возник сначала отдел гуманитарных исследований, через некоторое время преобразовавшийся в Институт истории, филологии и философии СО АН СССР, возглавленный А. П. Окладниковым. Кстати, и располагался он на том же четвертом этаже, что и сектор, где я работала социологом, только в другом крыле здания. Под руководством академика А. П. Окладникова развернулась редкая по масштабу работа над пятитомной «Историей Сибири», потребовавшей комплексных усилий не только историков, но и археологов, этнографов, философов, экономистов, филологов и вовлечения в дело ее создания не только внутренних сил института, но и гуманитарного потенциала всей Сибири.

Работа была в полном разгаре. Образно выражаясь, я вскочила на подножку уже набравшего скорость поезда и, оказавшись внутри, ощутила радость редкой удачи. Я вошла в авторский коллектив пятого тома, мне поручили написание разделов по истории национальных литератур Сибири. И теперь я не тратила время на вольные собеседования с социологами, а переместилась в библиотеку, зарезервировав там себе постоянное место, и восьмичасовой рабочий день использовала по назначению. Здесь сложился свой контингент научных сотрудников, склонных к трудоголизму. Помню колоритную фигуру ярко-рыжего Шляпентоха, чем-то похожую на него Заславскую, Черемисину…

Разделы по русской литературе Сибири готовил Ю. С. Постнов, и совместная работа в одном авторском коллективе послужила реальной почвой нашего знакомства, а затем и долголетнего сотрудничества, претерпевшего многие испытания трудным временем. Наши имена значатся среди авторов пятитомной «Истории Сибири», удостоенной Государственной премии, и это вызывает чувство профессионального удовлетворения.

Всегда считала и убеждена в этом до сих пор, что работа в комплексном институте в контакте с историками, лингвистами, фольклористами, этнографами, философами была очень полезной, заставляла мыслить шире и разностороннее. Работа в одном институте в некоторых случаях закономерно приводила к перерастанию производственных отношений в дружеские, приятельские, просто согретые человеческим теплом и расположением. Так было в случае с археологом Виталием Епифановичем Ларичевым.

Мы охотно обменивались результатами нашей работы, разного рода публикациями — от газетных статей до книг. Почти все его книги есть в моей библиотеке: «Сад Эдема», «Колесо времени», «Мудрость змеи», инскрипты к которым неизменно начинались: «Дорогой Людмиле Павловне…», а надпись к автореферату докторской диссертации «Палеолит Северной, Центральной и Восточной Азии» Виталий Епифанович сопроводил пометкой, что она о временах, «когда Мамина-Сибиряка еще не было».

Наша встреча могла состояться и в вестибюле Института истории, филологии и философии, и в библиотеке, и в издательстве, но нашлось место, которому изменить было нельзя: мы оба были преданными читателями «Литературной газеты», и в день, когда она приходила, неизменно встречались у газетного киоска напротив здания Президиума СО АН. Как ни странно, точек соприкосновения и пересечения в научных интересах археолога и литературоведа было немало, мы удивлялись и радовались, обнаруживая их. Эпиграфом к одной из своих книг «Сад Эдема» Виталий Епифанович взял слова Чарльза Дарвина: «…Земля долго готовилась к принятию человека, и в одном отношении это строго справедливо, потому что человек обязан своим существованием длинному ряду предков. Если бы отсутствовало какое-либо из звеньев этой цепи, человек не был бы тем, кто он есть».

Универсальность этого тезиса доказывает и вся история мировой литературы. Наше представление о литературной истории утратило бы свою цельность, если бы пропущенным оказалось какое-то отдельное звено ее развития.

Я думаю, обоюдность интереса друг к другу у нас с Виталием Епифановичем возросла после того, как я отошла от литературной сибирики и активно переключилась на исследование творчества Леонида Леонова. Так случилось, что мой исследовательский путь оказался рекурсивным: постижение тайн художественной мысли этого большого писателя я начала не с первых его произведений, как сложилась у нас литературоведческая традиция, а с завершающего его жизненный путь романа-наваждения в трех частях «Пирамида». Последовательно спускаясь с этой высоты по ступеням предшествующих произведений, я дошла до начала творческого пути, обнаружив именно там поэтико-смысловые истоки его «последней книги». Удивительно: начало и конец творческого пути сомкнулись, представив неопровержимые доказательства абсолютной цельности и непротиворечивости художественной мысли писателя.

У Леонида Леонова были непростые отношения с советской властью, но разногласия между ними оказались вовсе не политическими, а философскими, онтологическими и восходили к разному пониманию главного вопроса времени — природы человека. Творческая мысль писателя в принципе отвергала позитивистский фундамент социалистического реализма и всей большевистской философии, исходившей из возможности скоростной перестройки человека, создания новой породы людей по чертежу, заранее придуманному плану.

Мысль о том, что «Земля долго готовилась к принятию человека» и потому нельзя изъять из длинной истории превращения первобытного существа в homo sapiens ни одного звена, что благотворной энергией мудрости Змеи движима неостановимая пытливость ума современного человека, перекликалась с убеждением Л. Леонова в том, что вся история обживания планеты Земля, как в иероглифе или математической формуле, зашифрована в человеке: каждый отдельный человек несет в себе всю полноту информации о происходившем на Земле в течение веков и тысячелетий, сохраняет отсвет мудрости Змеиной.

Сознание близости наших научных штудий, тесной переплетенности исследовательских путей искренне нас с Виталием Епифановичем радовало, и, не закрепленная никакими внешне привычными проявлениями вроде домашних визитов и семейных контактов, наша «ученая дружба» растянулась на десятилетия. В последнее время мы стали договариваться о передаче наших трудов друг другу посредством вахты Института археологии с последующим обменом мнениями по телефону. Однажды на оставленные мною статьи из «Науки в Сибири» он не откликнулся, и, привыкшая к его пунктуальности, я насторожилась: не иначе что-то случилось.

Случилось же самое печальное. Умер Виталий Епифанович летом 2013 года. Панихида состоялась в фойе Института археологии около знаменитого мамонтенка. Я удивилась, как много людей, несмотря на отпускную пору, пришло проститься с ним, отдать дань уважения большому ученому и просто хорошему человеку. Похоронили его на том же кладбище, где упокоена моя сестра Аля, и на пути к ее могиле всегда есть возможность остановиться около его скромного надгробия, положить цветы и предаться воспоминаниям.

Время работы в авторском коллективе «Истории Сибири» сблизило с Иваном Ивановичем Комогорцевым, с которым тоже, увы, встречаюсь сегодня только как с высоким памятником из черного мрамора на могиле, соседствующей с могилой моего мужа, где рядом предусмотрительно уготовано место и для меня. Их похожие друг на друга памятники денно и нощно переглядываются между собою, навевая грустные мысли о бренности земного существования и неизбежности встречи в мире ином. Иван Иванович инициировал мое вступление в партию. Ему в какой-то мере обязана была я и переводом из младших научных сотрудников в старшие. Удивившись тому, что, будучи кандидатом филологических наук и имея опыт руководящей работы, я все еще «хожу в мэнээсах», он упрекнул Ю. С. Постнова, как руководителя литературоведческой группы, в равнодушии к профессиональному росту сотрудников, на что Ю. С. ответил, что позаботиться об этом давно следовало бы мне самой: надо только написать текст представления и характеристики, которые ему писать некогда, но которые в моем случае он с готовностью подпишет. «Представлять» и «характеризовать» себя я принципиально отказалась, и дело моего служебного повышения не сдвинулось бы с места, если б не настойчивость Ивана Ивановича.

Я уже давно работала в авторском коллективе историков, создававших «Историю Сибири», но все еще значилась сотрудником Института экономики. Процесс перехода из одного института в другой, из одного крыла здания в другое тормозился отсутствием А. П. Окладникова, находившегося в длительной археологической экспедиции. Казалось, дело в простой формальности: я не претендовала на вакансию, а приходила со своей ставкой младшего научного сотрудника, добровольно дарованной одним институтом другому. Однако, возвратившись из экспедиции, А. П. не торопился с принятием дара. Вероятно, это было понятное стремление директора подстраховаться от приема на работу еще одной «жены», грозящей пополнить штатный балласт вверенного ему научного учреждения. Потребовалось непосредственное вмешательство Г. А. Пруденского, чтобы вопрос о моем трудоустройстве наконец разрешился.

Подозрения об отношении ко мне как к «жене», т. е. неизбежному кадровому отягощению, сразу же и подтвердились, едва ступила я на порог отдела гуманитарных исследований, теперь уже ИИФФ СО АН. Оценивающе оглядев меня, Е. А. Куклина то ли с вопросительной, то ли с утвердительной интонацией изрекла:

Вы к нам лаборантом.

Младший научный сотрудник, — уточнила я и зачем-то добавила: — Кандидат филологических наук.

А муж ваш где работает?

В комнате, где отвели мне рабочий стол, три других стола занимали Наталья Тимофеевна, жена лингвиста А. И. Федорова, Зоя Дмитриевна, жена историка А. С. Московского, и Ядвига Попова, жена ядерщика из института Будкера. Словом, действительно, жены, каждой из которых свою профессиональную идентичность предстояло доказать большими или меньшими успехами в работе. У каждой из нас были дети, у каждой — по двое: сыновья у Натальи Тимофеевны и Ядвиги, сын и дочь — у Зои Дмитриевны и у меня.

Наталья Тимофеевна создавала картотеку для будущего «Словаря сибирских говоров» — в работе у нее все время находилась какая-нибудь книга сибирского автора: «Угрюм-река» В. Шишкова, «Хмель» А. Черкасова… Ядвига занималась говорами ненецкого языка, обрабатывала материалы очередной своей экспедиции на Ямал. У Зои Дмитриевны не было своей научной темы, она работала лаборантом в лингвистической группе Е. И. Убрятовой.

Как это бывает обычно в женском коллективе, мы немножко конфликтовали, сплетничали, соперничали, но все в рамках интеллигентской корректности. С Ядвигой возникло что-то вроде соревнования по части туалетов, но параметры соревнования не совпали: я «шилась» у профессиональных портних, Ядвига предпочитала «самошив». Тогда ходила на меня эпиграмма, пущенная, скорее всего, А. И. Федоровым:

 

То ли для Мамина-Сибиряка,

То ль для мужчин Академгородка

Модные платья часто меняешь

И тем наших жен развращаешь.

 

Как сегодня Гафт в артистическом мире завоевал славу непревзойденного эпиграммиста, так в научном сообществе Академгородка она безраздельно принадлежала А. И. Федорову. Он был красавец мужчина, овеянный ореолом боевых подвигов военного летчика, краснобай и острослов.

Иногда мне казалось, что с переездом в Академгородок жизнь изменила темп — перемены наступали раньше, чем созревало их осмысление и удавалось прозреть последствия: Е. Д. избрали на должность заведующего сектором трудовых ресурсов, я успела сменить одно место работы на другое, наш Лизочек пошел в школу! Осуществилась давняя мечта Е. Д.: у нас появилась машина — красавица «Волга» цвета белой ночи. Мы переехали в новую, теперь уже четырехкомнатную, квартиру. Все явственнее проступали реальные контуры идеи создания большого коллективного труда по истории русской литературы Сибири, и на меня была возложена работа ответственного секретаря.

Трудно в этом потоке жизненных перемен выделить главное. Вот дочка пошла в школу… Я человек не слезливый, к сентиментальности не склонный, но на детсадовском утреннике, когда всю их группу «выпускали» в школу и наставляли на новую жизнь, слезы почему-то безостановочно катились из глаз. Школа потребовала своего: белокурые волосы Лизы — под Мальвину — заплели в косички, пришлось переодеться в коричневое платьице с белым воротничком и черный фартучек, и вот уже на групповой фотографии наша первоклашка смотрится серой мышкой с испуганными глазами. Почему-то дочь к своей первой школе № 166 не прониклась привязанностью и любовью. В ауре детского умиротворения и даже возбуждения радостью жизни я помню ее уже во время учебы в английской школе № 130, куда я перевела ее по такой настойчивой просьбе, противостоять которой было трудно.

Или вот новая работа Е. Д.: это и другая мера ответственности перед людьми, и трудные длительнее экспедиции в районы Северного Приобья, районы строящихся городов, что сказывается и на его здоровье, и на общем укладе семейной жизни. Во время его затяжных отлучек очень скучает о нем Лиза: часто плачет, капризничает, даже дерзит, тревожится по поводу ущемления папиных интересов. Однажды, глядя на выразительный портрет Мамина-Сибиряка в богатых мехах, строго спросила:

Если этот Сибиряк мамин, то где папин Сибиряк?

И не так спать укладываю, и песни пою плохо, и не те пою: у папочки длинные и интересные. Едва узнав буквы, непереносимо уморительными каракулями писала папочке письма о своей тяжелой жизни без него и в сопровождении брата относила их на почту по принципу «на деревню дедушке».

Атмосфера ИИФФа

Сознавая всю бесплодность попыток отделить важное от случайного, главное от бесследно проходящего, не могу уйти от разговора об общественной работе как о факторе моего жизненного поведения. Я занималась ею и в Горно-Алтайске, но в Новосибирске были периоды, когда она по смысловой значимости своей не уступала производственным делам. Я активно участвовала в деятельности общества «Знание», была редактором стенной газеты института, почти два десятилетия отдала профсоюзной работе.

Когда меня избрали в местком ИИФФа впервые, его возглавлял О. Н. Вилков, историк, занимавшийся проблемами истории досоветского периода, бывший фронтовик, со следами тяжкого ранения на лице. Человек честный и принципиальный, до категоричности прямой в суждениях о людях, в дипломатии не искушенный, интеллигентского лоска лишенный, он часто навлекал на себя то гнев, то насмешки людей, более, чем он, приспособленных к восприятию специфической атмосферы Академгородка.

Когда приблизилось время очередного профсоюзного собрания, А. П. Окладников в сопровождении Л. М. Горюшкина, бывшего тогда секретарем партбюро института, пришел ко мне домой. Визит был полной неожиданностью, застал врасплох. А. П. просил меня возглавить местком института, согласиться выдвинуть мою кандидатуру на голосование. «Я лично прошу вас, — подчеркнул он. — Не отказывайтесь. У вас получится». Откровенно говоря, не отказываясь от большой работы, даже находя в ней внутреннее удовлетворение, такой высокой меры ответственности, которая ожидает меня в случае избрания, я для себя не хотела, я просто ее страшилась, особенно глядя на то, какого мучительного напряжения душевных и даже физических сил требует она от О. Н. Вилкова. Я точно знала, что в институте есть люди, не только готовые возглавить местком, но и откровенно горящие желанием занять это место и опирающиеся при этом на сильную группу поддержки.

Но обидеть А. П. я не хотела, предместкома ИИФФа меня избрали, и в этой общественной должности я состояла целых семь лет.

Через некоторое время после моего избрания гуляла по институту эпиграмма:

 

Теперь у ней под каблуком

Не только муж, но и местком.

 

Что-то было в этой эпиграмме еще и о том, что «ей и сам Вилков не брат». То ли сказывалась ущемленность мужского самолюбия, то ли торжествовала вечная, неизбывная мужская солидарность.

Рябь, зыбь, муть душевных сомнений надо было преодолевать и к осмыслению новых реалий приступать как можно скорее. Постнов то ли с одобрением, то ли с завистью говорил: «Вы человек с железным стержнем». Сам он постоянно рефлексировал по поводу своей мягкотелости и избавление от нее записал первым пунктом в план самосовершенствования.

Такой имидж мне не вредил. Как говорится, взялся за гуж — не говори, что не дюж. И если дано было мне испытать состояние душевного дискомфорта после избрания председателем месткома, то во многом это было чувство женского одиночества среди подавляющего мужского большинства. Правда, после В. А. Аврорина заведовать отделом сибирских языков стала Е. И. Убрятова, вот она и я были единственными женщинами среди членов ученого совета. И хотя общественной работой Елизавета Ивановна не занималась, но, как человек с юмором, однажды мне сказала: «Нам бы с вами каждой иметь жену не помешало».

Представление о психологическом климате института было бы неполным, если б я умолчала о модном тогда среди мужчин культе мачо. Укоренению его способствовали многие обстоятельства, но некоторые были особенно значимы. Прежде всего духовная атмосфера Академгородка, ориентированная на молодость, интеллект, физическое здоровье, сопряженная с футуристическими устремлениями и ожиданиями, способствовала разжиганию азарта, соревновательных и даже конкурентных отношений. И очень велика была тогда власть литературных образов. Во всем мире и у нас в моде были Ремарк и Хемингуэй, культивировавшие образ сильного, волевого, амбициозного мужчины, презирающего скучную обыденность, полного жажды приключений, устремленного к победам на войне, охоте, в отношениях с женщиной. Огромной популярностью у читателей Академгородка во все доперестроечные годы пользовались произведения Даниила Гранина «Иду на грозу», «Эта странная жизнь», обращенные к миру научных интересов, которые неразрывно связаны с необходимостью решения острых этических проблем, где есть место и подвигу, и риску, и поступкам, граничащим со вседозволенностью и своеволием. В этом же ряду стоял тогда и фильм «Девять дней одного года».

Больше всего боюсь возвести на кого-то поклеп, боюсь поддаться личным чувствам вопреки объективности. Но любое стремление к объективности, как бы я ни старалась, из рамок личного восприятия все равно выйти не позволит. Таков закон мемуарного жанра, и над ним я не властна. Речь идет о действительно умных людях, по достоинству и справедливости защитивших кандидатские и докторские диссертации, возглавивших отделы, сектора и кафедры в университете, по-мужски привлекательных внешне — ростом, сложением, владевших словом и умевших красиво говорить. В единое мужское содружество их объединяло упоение силой власти, влияния, авторитета, чувство маскулинности и устремление к разной мере независимости от семейных уз. Один успел сменить одну семью на другую, оставить прежнюю жену с сыном ради молодой; другой разводом обеспечил себе полную свободу выбора новой формы жизненного поведения; третьи вообще предпочитали устраниться от выяснения отношений со своими все выносящими и безгранично терпеливыми женами и жить в свое мужское удовольствие, предоставив процессу воспитания детей идти своим ходом. Хорошим тоном в этом кругу считалась способность сочетать научную карьеру с ярким и жизнерадостным времяпрепровождением, где важное место отводилось веселым и шумным застольям — с вином, музыкой, молоденькими женщинами… Пристрастие к вину пороком не считалось: пили все очень много.

Сама специфика Академгородка как социального проекта, соединяющего науку и образование, способствовала появлению такого человеческого содружества. Ведущие сотрудники ИИФФа работали по совместительству в НГУ, обладали безграничной возможностью влияния на молодую аудиторию; под воздействием их мужского обаяния, противостоять которому было трудно, оказывался прежде всего ее девичий состав. С этим феноменом я сталкивалась всюду — и в Нижнем Новгороде, и в Горно-Алтайске, — но не в таком, как в Академгородке, масштабе. Процветал и культ девичьего преклонения перед любимым преподавателем, и преподавательский фаворитизм. В среде институтских мачо привычным было гордиться мужскими победами, количеством полоненных девичьих сердец. Здесь многое зависело от характера фаворитки, однако за одержанные на этом фронте победы так или иначе следовало платить: кому-то — покровительством при сдаче зачетов и экзаменов, а другим — устройством на работу, помощью в защите диссертаций… Но, проникнув путем мужского покровительства в научную среду, далее надо было подчиняться ее законам: выполнять плановые задания, иметь публикации, представлять годовые отчеты, и здесь у многих возникали серьезные затруднения.

Гранинский образ грозы не случаен: вся атмосфера Академгородка 60—70-х годов дышала грозовой нацеленностью на успех. Если могут другие, почему не я?! Престиж научной степени был велик и сам по себе, к тому же сопровождался всякого рода материальными привилегиями — в сфере квартирного обеспечения, продуктового снабжения и медицинского обслуживания, поездок за границу и т. д. Желание стать кандидатом наук и закрепиться в должности научного сотрудника не соответствовало иногда доступным возможностям его утоления, обретая подчас криминальную окраску.

Своеобразие моего положения после избрания председателем месткома заключалось в том, что, оказавшись одна среди мужчин, наделенных высокими полномочиями, я испытывала ощущение холода и неуюта: хрупкая женщина, без признаков официоза в одежде, приверженная домашним ценностям («с мужем под каблуком»!) — среди демонстрирующих силу и уверенность, широко шагающих и громко говорящих мужчин. На фоне их демонстративной брутальности и мужской сплоченности моя камерность и отдельность были особенно заметны. Чем-то мое присутствие их уязвляло, может быть, отклонением всяких попыток заигрывания со мной, состоянием той идентичности, «самости», которую я в их кругу сохраняла. Вспоминается по этому поводу историческая байка: будто бы Е. А. Пешкова, измученная и уязвленная бесконечным упоминанием ее имени только как жены великого пролетарского писателя М. Горького, однажды возмутилась: «Почему обязательно жена?! Я и сама член партии эсеров!» Я тоже была «сама», быть подголоском в их дружном хоре не собиралась, и доказать это в скором времени представилось не только возможным, но и необходимым. Тогда неразрывно обозначилась моя роль председателя месткома, профессиональный имидж… но главное — моя «самость» как члена партии эсеров.

Пока сектор литературоведения под руководством Ю. С. Постнова набирал силы, а идея создания истории русской литературы Сибири обрастала реальной плотью, я продолжала работу над творчеством Мамина-Сибиряка и очень дорожила возможностью создания цикла статей, одна за другой появлявшихся на страницах журнала «Известия СО АН СССР». Однажды, встретив меня в институте, А. И. Федоров, входивший в состав редколлегии, сообщил мне, что публикацию следующей статьи придется отложить. Почему? Оказывается, потому, что я публиковалась в журнале уже несколько раз, а Ж. ни разу и очень в публикации нуждается. Я удивилась: с каких пор «нуждаемость» стала определяющим критерием отбора статей для публикации в журнале? Творческие способности этой сотрудницы, кочующей в институте из сектора в сектор, были известны, и у меня уже был небольшой опыт знакомства с методами ее научной работы, словом, я выразила желание познакомиться с текстом статьи. Никакими рецензиями, отзывами и рекомендациями к печати она не сопровождалась, и не потребовалось никаких розыскных усилий, чтобы обнаружить ее несамостоятельность. Единственным источником ее текста, кстати — то ли по профессиональной немощи, то ли из-за откровенного цинизма, — не очень-то и скрываемым, были статьи известного сибирского критика и литературоведа Н. Н. Яновского. Едва ли Н. Н. Яновскому понравилось бы выступить поставщиком материала для публикаций хваткого автора, о чем я и доложила членам редколлегии «Известий». Я была потрясена их реакцией! Они были возмущены… но не фактом плагиата, а фактом его раскрытия. Автор был человеком их круга. Ее непосредственный руководитель буквально взорвался негодованием по моему адресу: «Да как вы смеете?! Вы еще пожалеете!» За давностью лет я могла и забыть, в какой форме вырвался этот крик, не исключаю, что это было, например: «И ты еще пожалеешь!»

Однако преступление против кодекса научного поведения было слишком очевидным, плагиат не поощрялся, и статьи в журнале не появились — ни моя, ни ее. Мне мстили и злыми эпиграммами о муже-подкаблучнике, и насмешками о приверженности к профсоюзной школе Вилкова, и показным холодом в ежедневном общении. И вовсе не себя считала Ж. виновницей своих неудач и неуспехов в научной работе, а меня.

Поддавшись уговорам друга, Ю. С. Постнов согласился принять ее на работу в свой сектор и жестоко за свою уступчивость поплатился. Никаким правилам трудового законодательства и научного распорядка она не подчинялась: когда хотела приходила и уходила с работы; ко времени отчета о научных результатах смертельно «заболевала» сама или «умирал» кто-то из ее родственников и близких. Поручения срывала, а при всякой попытке подвергнуть ее критике прибегала все к тому же покровительству или провокации очередного производственного конфликта.

Ситуация с Ж. оказалась настолько показательной, что не прошла мимо внимания и других мемуаристов. Вот как вспоминает об этом В. Л. Соскин в своей книге «В ракурсе личной судьбы. Материалы по истории советской интеллигенции»2*, касаясь взаимоотношений с Ю. С. Постновым:

Запомнился момент, редко встречающийся в мужской дружбе. Мы работали рядом в коллективе гуманитарного научного института, были погружены в свои темы и проблемы. Случилось так, что Юра, руководивший сектором литературоведения, не смог сработаться с одной сотрудницей, женой важного лица. Уволить ее не решались, обратились ко мне: не могу ли я как историк культуры найти ей место в своем секторе? Пришлось согласиться, ведь просил сам А. П. Окладников. Когда Юра узнал, он был потрясен. Мы стояли на лестнице вестибюля института, он спросил, правда ли все это? Я ответил: «Юра, у тебя давление под 200, ты стоишь у края бездны, кто же тебе поможет еще?» И Юра заплакал. Вскоре он умер, предвидение многих оказалось верным.

Как, вне всякого сомнения, читатель подвергнет корректуре мой мемуарный текст, имея право по-своему взглянуть на излагаемые события, так и мне не терпится внести некоторые коррективы в воспоминания В. Л. Соскина. Прежде всего, мягко сказано: «не сработался»… Это все равно как знаменитое гоголевское: вместо «высморкался» сказать «облегчил нос посредством носового платка». Ю. С. буквально изнемогал и приходил в отчаяние от своего административного бессилия. Сектор постоянно лихорадило оттого, что отношения между руководителем и сотрудником вышли из-под контроля. И другое: конечно же, не только дружеским расположением к «Юре» руководствовался заведующий сектором истории культуры, принимая на работу сотрудника с сомнительной репутацией, но и все теми же принципами круговой поруки. Парадоксальность описанного мемуаристом производственного сюжета состоит в том, что уволить «жену важного лица» из сектора Ю. С. Постнова и тем самым «помочь» ему можно было только в случае согласия В. Л. Соскина принять ее в своей сектор и тем самым «помочь» также другому человеку, т. е. «важному лицу». Таким образом, «жена», в одном случае уволенная, а в другом — принятая на работу, в одинаковой степени служила сохранению мужской дружбы всех троих коллег. Мемуарист или не видит, или не хочет видеть, что «момент, редко встречающийся в мужской дружбе», на самом деле является не чем иным, как типичнейшим примером неискоренимого в России фаворитизма, фамусовского «радения родному человечку», что в локализованном пространстве академического центра было особенно заметно. А под видом трогательной, выжимающей скупую мужскую слезу дружбы мемуаристу удается замаскировать и безоговорочную преданность воле начальства, тем более если заявлена она в виде просьбы «самого А. П.».

«Очерки русской литературы Сибири»

Замысел создания большого обобщающего труда по истории русской литературы Сибири в объеме двухтомника вполне соответствовал масштабу тех свершений, которыми полнился научный центр тех лет. Перед глазами был вдохновляющий пример создания пятитомной «Истории Сибири» под редакцией А. П. Окладникова, в написание разделов которой по культуре, искусству, литературе мы, филологи, тоже были вовлечены и опыт подготовки которой к изданию был воспринят нами близко к уму и сердцу. Когда я говорю «нами» и «мы», то имею в виду небольшую группу филологов, приказом директора оформленную в самостоятельную производственную единицу ИИФФ СО АН, куда входили Юрий Сергеевич Постнов, Елена Александровна Куклина и я; и еще с нами постоянно сотрудничал работавший в Новосибирском университете Виктор Георгиевич Одиноков. Чуть позднее литературоведческую группу пополнили аспиранты Ю. С. Постнова — С. И. Гимпель, С. П. Рожнова, Б. М. Юдалевич и произошло ее преобразование в сектор русской и советской литературы Сибири.

В 60-е годы все мы были молоды и, фигурально выражаясь, «узок был круг» энтузиастов нового литературоведческого проекта, но по примеру историков мы тоже мыслили наш труд как результат консолидации филологических сил всей Сибири, как итог интеграционного участия не только литературоведов, но и критиков, фольклористов, журналистов, писателей, искусствоведов…

Именно с целью научно-производственной рекогносцировки, выявления внутренних ресурсов сибирских филологов и была командирована я в дальние пределы Сибири. Первым на пути был Иркутск, затем Хабаровск, а домой я возвращалась из Владивостока. В каждом из этих городов был педагогический институт и университет со своими кафедрами литературы; мне предстояло познакомиться с каждым коллективом, планами их научно-исследовательской работы, уяснив то место, которое занимает в них сибирская проблематика, и введя в суть нашего проекта.

Результаты кафедральных встреч, равно как и впечатления от них, располагались в широкой амплитуде от полной готовности включиться в общее дело до открытого недоверия к нему, как к маниловскому проекту. В этом смысле порадовал профессиональным потенциалом и открытым желанием сотрудничать Иркутск, но в той же степени разочаровал своей инертностью Хабаровск, где, кстати, произошла встреча с Ниной Ивановной Хоменко, давней коллегой по горьковской аспирантуре. Трудно, но не бесплодно прошла встреча с университетскими филологами Владивостока. Заведующая кафедрой литературы Н. И. Великая исходила из собственного понимания географических границ сибирской литературы: «Какая же сибирская литература может быть на Дальнем Востоке? У дальневосточной литературы своя история, мы сами ее и напишем…» Чуть позднее эта запальчивость исчезла.

Без какого-либо сопротивления соглашаясь на длительную и во всех отношениях трудную и ответственную поездку, я действительно не упускала из виду возможность утолить свою страсть к путешествиям. Воистину, если б не эти командировки по делам двухтомника, не напиталась бы я неизбывной силой впечатлений от красоты сибирских городов, не ощутила бы их природного приволья, не убедилась бы в истинности ломоносовского утверждения, что российское богатство прирастать будет Сибирью. Тогда из всех городов самое большое впечатление произвел на меня Хабаровск: такой неохватной глазом широты уличных пространств, казалось, я больше не увижу нигде и никогда.

…Утомленная дорожными перемещениями из города в город, множеством встреч и разнообразием впечатлений, я с нетерпением ждала завершения намеченных дел и рвалась домой. В аэропорту Владивостока ко мне подошел молодой, высокий, стройный мужчина в форме морского офицера и неожиданно заговорил: «Здравствуйте. Я вас узнал. В октябре вы плавали на “Урицком”». Рядом с ним стояли два больших, сверкающих новой кожей чемодана. Оказывается, он служил на теплоходе, сейчас едет в отпуск домой к родителям, на Украину — с пересадкой в аэропорту Новосибирска. Но багажа оказалось больше, чем допускают нормы перевозки в самолете, и он просит, видя легкость моего дорожного саквояжа, оказать ему дружескую услугу — оформить один из чемоданов на мой билет. Я не собиралась свою ручную кладь сдавать в багаж, но и отказать приятному человеку видимого резона не было. В перелете от Владивостока до Новосибирска у меня оказался галантный и интересный попутчик, существенно пополнивший мои впечатления. Только в новосибирском аэропорту стала доходить я до понимания необдуманности своего дорожного поведения. Встречавший меня Евгений Дмитриевич, подхватив мой саквояж, повлек было меня к машине, но я остановила его: «Придется подождать». И познакомила с попутчиком.

Очень приятно, — сказал тот.

Взаимно, — глядя в сторону, ответил муж. — Я подожду тебя в машине, — бросил он и, не оглядываясь, ушел, оставив меня дожидаться прибытия чужого чемодана.

Ждать пришлось долго. Когда я расположилась наконец рядом с мужем, он сказал:

По всему видно, Владивосток тебе понравился. Я только не понял: шпоры уже не в моде?

При чем тут шпоры?

А при том, дорогая, что клюешь ты на всякую театральную мишуру, а призадуматься над тем, что провезла в помпезном чемодане этого красавчика с кортиком, не догадалась.

С нескрываемым удовольствием и не без иронического подтекста муж рассказал эту историю нашему другу Виктору Александровичу Демидову, и с его легкой подачи моего самолетного попутчика с тех пор в нашем кругу обозначали кодовым именем «контрабандиста», а я, соответственно, стала его пособницей. Впрочем, в авантюрные истории я не раз попадала и позднее…

Вернувшись, я спешила поделиться результатами своей командировки с коллегами, а они рассказали мне о событиях институтской жизни. Оказывается, слух о дерзких намерениях филологов Академгородка написать параллельную историю русской литературы Сибири дошел до столицы, и новый, 1968 год ознаменовался запоминающимся событием: в Институте истории, филологии и философии началась работа выездной сессии отделения гуманитарных наук АН СССР. К нам пожаловал сам Михаил Борисович Храпченко! О том, что «к нам едет ревизор», мы заблаговременно узнали из письма В. А. Аврорина, не скрывшего скептического настроя «начальства» и советовавшего укрепить по возможности линию нашей обороны заранее. Так мы и поступили. Из Томска поддержать нас приехал Н. Ф. Бабушкин, пригласили на встречу с академическим начальством писателя А. Л. Коптелова, своим участием в работе сессии нам активно помог А. П. Окладников.

Создание обобщающего труда по истории русской литературы Сибири никакой крамолы по отношению к всесоюзной и общероссийской филологии, разумеется, не несло, наоборот, отвечало насущным нуждам филологической науки, ибо выходившие один за другим академические труды по истории национальной литературы России страдали одним общим недостатком — неполнотой фактического материала. Огромная масса имен и событий попросту пропускалась, не учитывалась, подвергалась опасности навсегда кануть во всепоглощающую Лету.

Впрочем, идея создания обобщающего труда о сибирской литературе носилась в воздухе, и первыми высказали ее в форме литературоведческого документа красноярцы, издав в 1962 году проспект «Сибирь и Дальний Восток в художественной литературе. История литературной жизни Сибири и Дальнего Востока». Неблагородное это дело обвинять сегодня первую заявку на создание труда по сибирской литературе в методологическом эклектизме, но он явно проявился в смешении понятий «сибирская тема в русской литературе» и «сибирская литература», а также в намерении синхронным образом охватить картину развития русской и национальных литератур Сибири. И это при том, что истории национальных литератур Сибири — Якутии, Бурятии, Тувы, Хакасии, Горного Алтая — были уже созданы, история же русской литературы огромного края представала как нетронутая целина.

Для воплощения большой идеи необходимы были соответствующие условия. В нашем случае многое удачно и счастливо совпало, соединилось и слилось — и общая атмосфера 60-х годов, и неповторимый духовный климат Академгородка с его нацеленностью на большие начинания, и пример создания пятитомной «Истории Сибири» в Институте истории, философии и филологии СО АН СССР, и масштабность личности его директора — академика А. П. Окладникова, при всей его увлеченности археологическими изысканиями радеющего о развертывании широкого фронта гуманитарных исследований.

Людей, самоотверженно служащих культурному обогащению края, было в Сибири немало. Широко были известны труды Н. Ф. Бабушкина, Я. Р. Кошелева, Г. Ф. Кунгурова, Е. Д. Петряева, Л. Е. Элиасова, Н. Н. Яновского, В. П. Трушкина… Однако не вызывало сомнения, что координировать имеющиеся силы и наращивать новые ресурсы можно было только на основе цельной концепции, убедительной теоретической платформы.

Вдохновленные большой идеей, мы и представить не могли, с каким количеством препятствий придется столкнуться на пути ее осуществления! Теоретические и структурные контуры будущего труда проступали постепенно: не сразу стало очевидным, что в конечном счете это будет двухтомник. Сам выбор заглавия для него обернулся острой дискуссионной проблемой. Особенно большие сомнения, опасения, возражения в применении к нашему труду вызвало понятие «история», что имело не столько теоретическую, сколько идеологическую подоплеку. В исторической науке тогда предметом бесконечного дебатирования были проблемы национализма и областничества, особую опасность проявления которых видели именно в Сибири и провозвестниками которых здесь безоговорочно были объявлены Н. М. Ядринцев и Г. Н. Потанин.

В памяти моей сохранились те ожесточенные баталии, в которые превращались ученые советы, заседания секторов и кафедр, защиты кандидатских и докторских диссертаций, когда дело доходило до обсуждения проблем, связанных с толкованием националистических или областнических тенденций. Разумеется, не забылась и длившаяся до рассвета защита докторской диссертации нашим другом В. А. Демидовым, после которой А. П. Окладников иронически заключил, что мордовский народ теперь по праву может гордиться уже тремя выдающимися личностями — не только скульптором Степаном Эрьзя, протопопом Аввакумом, но и историком Виктором Демидовым. В этих условиях ввести в название нашего труда понятие «история» равнялось отступлению от требований официальной идеологии. Предметом жарких дискуссий становился выбор между понятиями «сибирская литература» и «литература Сибири», даже предлоги «в» и «о» в этом контексте обретали свою концептуальную окраску: «Очерки о русской литературе Сибири» или «Очерки русской литературы в Сибири»?

Все что угодно, но не «История русской литературы Сибири», — резюмировал работу выездной сессии АН СССР в Институте истории, философии и филологии М. Б. Храпченко, уловивший в филологическом проекте академгородковцев опасный дух сибирских пристрастий и областнических веяний. — Готовьте проспект. Будем обсуждать в Москве.

С тем и уехал, не закрыв, правда, перед нами возможности собирать, накапливать и осмыслять сибирский историко-литературный материал.

Сегодня настало время вспомнить имена участников этого труда: новосибирцы Ю. С. Постнов, В. Г. Одиноков, Е. К. Ромодановская, Е. И. Дергачева-Скоп, Н. Н. Яновский, А. В. Никульков, Ю. М. Мостков, Л. А. Баландин, В. Г. Коржев; свою лепту в общее дело внесли Е. А. Куклина, С. И. Гимпель, Б. М. Юдалевич, С. П. Рожнова и др. Активно сотрудничали с академическими филологами вузовские преподаватели Томска Ф. З. Канунова, Н. М. Киселев, Р. И. Колесникова, С. С. Парамонов; буквально подвижническим в служении сибирской культуре было участие иркутян В. П. Трушкина и М. Д. Сергеева. В Новосибирск постоянно приезжали: из Свердловска — И. П. Дергачев; из Омска — Е. И. Беленький, Э. Г. Шик; из Благовещенска — А. В. Лосев; из Владивостока — Н. И. Великая… Неоднократно проделывал длинный путь из Кирова до Новосибирска Е. Д. Петряев, на совещания по делам двухтомника приезжал из Ленинграда Н. И. Пруцков.

За нашей работой на разных ее этапах, в том числе и после выхода двухтомных «Очерков русской литературы Сибири» в свет, когда уже вызревал замысел создания очерков о литературной критике Сибири, внимательно следил, не отказывая в реальной помощи и покровительстве, старейший писатель Сибири Афанасий Лазаревич Коптелов. С А. П. Окладниковым они дружили; помню, как наш вышедший в 1969 году проспект «История русской литературы Сибири» А. П. с чувством нескрываемого удовлетворения подписал и подарил ему лично.

Сибирские писатели с живым интересом и вниманием отнеслись к работе академических филологов, многие из них и сами успели стать объектами литературоведческих исследований: С. Залыгин, Г. Марков, С. Сартаков, В. Астафьев, А. Иванов…

Это был весьма знаменательный момент культурной и духовной жизни Новосибирска, когда литературоведческая и литературно-критическая мысль слились воедино, предстали в нерасторжимой цельности исследовательских поисков, что объясняет глубину наших творческих контактов с редколлегией журнала «Сибирские огни», редактором которого был тогда А. В. Никульков, а его заместителем и зав. отделом критики Н. Н. Яновский. Мы участвовали в их годичных собраниях, обсуждении конкретных произведений, появлявшихся на страницах журнала, они приезжали на обсуждение научно-организационных проблем двухтомника, и особенно значимым и активным было их участие, когда дело доходило до отбора персоналий.

Сам журнал «Сибирские огни», история его создания как одного из первых, наряду с «Красной новью», «толстых» советских журналов, его функционирование на разных этапах общественной жизни страны как издания регионального — также были важными объектами нашего научного рассмотрения. Особой болевой точкой истории журнала была фигура одного из первых его редакторов — В. Я. Зазубрина. Роковая судьба В. Зазубрина драматически отзывалась и в судьбе его исследователей. Уже в пору работы над двухтомником появилась в «Сибирских огнях» статья Н. Н. Яновского «Несобранные произведения Владимира Зазубрина двадцатых годов», публикация которой явилась поводом для смещения автора с руководящего поста в журнале. В таких же условиях повышенной идеологической бдительности происходил отбор и многих других персоналий, и фигур главных областников Сибири — Ядринцева и Потанина — это касалось прежде всего. И хотя историко-литературный процесс Сибири без этих имен выглядел бы не только обедненно, но и искаженно, тем не менее многие историки, по замечанию Н. Н. Яновского в письме к В. П. Астафьеву, сделали научную карьеру на ниспровержении их трудов и требовании исключить их имена из культурного оборота.

О том, как трудно шел процесс работы над «Очерками», можно судить по характерным деталям. Когда в 1969 году вышел проспект двухтомника, его название звучало как «История русской литературы Сибири», но в нем не было имени Зазубрина. Когда двухтомник вышел в свет, он именовался уже «Очерки русской литературы Сибири», но в нем появилась глава о творчестве Зазубрина. Невольно создается впечатление, что обретение одних высот происходило путем сдачи других, что компромисс как способ осуществления научно-исследовательской стратегии был неизбежен.

Тем не менее время это вспоминается светло и благодарно: не страшась впасть в преувеличение, хочется назвать его сибирским Ренессансом. В Новосибирске собирались настоящие знатоки, филологи самого высокого класса, безупречные профессионалы, не просто досконально знавшие литературную сибирику, но горячо любившие ее, чувствующие ее душой.

И одним из важных результатов созданного сибирскими филологами труда явилось не только введение в историко-литературный оборот целой лавины новых материалов, имен, фактов, но и то, что по замыслу своему, как первый опыт концептуального исследования региональной литературы, был он новаторским. В 1983 году «Очерки» были отмечены центральной прессой как труд «по-сибирски масштабный, во многом первооткрывательский, вызывающий интерес и уважение уже своим замыслом»3, что воспринимается сегодня как подтверждение плодотворности наших коллективных усилий.

 

1 Физико-математическая школа им. М. А. Лаврентьева при Новосибирском государственном университете.

 

2 Соскин В. Л. В ракурсе личной судьбы. Материалы по истории советской интеллигенции. — Новосибирск, 2013. — С. 175.

 

3 Овчаренко А. И. От Ермака до наших дней // Литературная газета, 1983, 11 мая.