Миней Кукс и Александра Якобсон

Миней Кукс и Александра Якобсон

Очерк о двух художниках-сибиряках из книги «В одно касание»

Об Ольге Александровне Ладыженской1, выдающемся ученом-математике, говорили, что в русской науке это второй случай после Софьи Ковалевской. Гениально одаренная, Ольга Александровна была еще и красавицей. Художница Александра Николаевна Якобсон рисовала с нее Хозяйку Медной горы для самой красивой книги моего детства — «Малахитовой шкатулки» (сказы Бажова).

Я особенно подружился с матерью Ольги Ладыженской Александрой Михайловной, которую все звали Бабушкой. Она была эстонкой. Когда-то ее пленил статью и умчал в свой родовой город Кологрив Костромской губернии отец Ольги Александровны, офицер русской императорской армии, потомок бояр Ладыженских.

Бабушка была по-эстонски домовита, хлопотлива и упорна. Она считала своей святой обязанностью меня — голодного по определению студента — кормить. Никакие возражения не принимались.

— Ната ку-ушат…

— Александра Михайловна, голубушка, я не хочу…

— Та, не кочет, но ната ку-у-ушат!

Упорное гостеприимство Бабушки только однажды имело комическое завершение, о котором она с восторгом рассказывала.

 

Как-то «на огонек» попить чайку к Ольге Александровне и Александре Михайловне зашел самый старый профессор математики из университета, настоящий, старинный петербургский немец, профессор Бах.

Долго пили чай с плюшками и крендельками, на которые Бабушка была большая мастерица. Профессор увлекся и не заметил, как засиделся допоздна. Он глянул на часы, спохватился и начал церемонно откланиваться. Но Бабушка заявила, что в такую темноту, в такую погоду и так поздно не может отпустить старенького профессора. Он непременно должен остаться ночевать.

Примерно через час, страшно сконфуженный, с пламенеющими щеками, немец согласился, но отпросился на «айн кляйн минутошку». Через пятнадцать минут он вернулся с пижамой и зубной щеткой — как выяснилось, он жил в соседнем доме…

* * *

Я попал к Ольге Александровне, когда к пятому курсу института выучился довольно сносно аккомпанировать на гитаре собственным песням, которые выскакивали из меня как-то помимо моей воли. Поскольку их содержание никак не вписывалось в наползающее, подобно дождевой туче, движение авторской (тогда именуемой туристской) песни, я был причислен к диссидентам. В этом качестве я даже фигурировал в зарубежных сборниках самодеятельных поэтов и оказался интересен для Ольги Александровны. Ее отец после революции был школьным учителем математики. Его расстреляли в 1938 году как бывшего царского офицера, расстреляли и дядю — директора советского завода, а Ольгу Александровну не принимали в институт как лишенку — дочь врага народа. Мне подобное ограничение известно по собственной семье: моя мама тоже лишенка — как казачка и дочь священника, за что ее неоднократно выгоняли из школы. По моим песням Ольга Александровна опознала во мне «социально близкого» человека, отчасти родственную душу.

Бабушка пленилась пением старинных романсов и сразу причислила меня к своим друзьям. Впоследствии она говаривала: «У меня ест два блиский труг — Миней Ильич и Поря». А уж когда Бабушке подарили мандолину и она тоненьким голоском запела русские и эстонские песни своей молодости, мы с ней стали выступать дуэтом. Не знаю, какое мы производили впечатление на слушателей, но нам музицировать на кухне нравилось. Мы вместе праздновали и Новый год, и Пасху. Ольга Александровна подружилась с моими мамой и бабушкой, которых тоже приглашала в гости на всевозможные праздники.

 

Однажды Ольга Александровна позвонила мне и пригласила принять участие в двухдневном путешествии в Псков и Пушкинские Горы.

— Я купила машину и даже получила водительские права, но ездить пока боюсь. Поведет машину мой аспирант Витя, а еще с нами поедет Миней Ильич Кукс2 — я давно хочу вас познакомить. Если вы согласны, забегите ко мне в университет — обсудим детали…

В ту пору я был легок на подъем: «Мне собраться — только рот закрыть!» Я помчался в университет. Ольга Александровна читала лекцию. Из-за приоткрытой двери аудитории раздавался ее голос. Я заглянул. Ольга Александровна была в каком-то совершенно необыкновенном по тем временам розовом костюме, который идеально сидел на ее супермодельной фигуре, и в огромной шляпе словно с полотен импрессионистов. Под тонкими каблуками туфель поскрипывал паркет, мел стучал по доске и скакал среди джунглей формул, а Ольга Александровна с неистребимым северным акцентом, будто былинным распевом, возглашала:

— Это кака така функциа? Это функциа непрерывна!

* * *

На новенькой «Волге» — вершине тогдашнего отечественного автопрома (никаких иномарок тогда в СССР в глаза не видели, разве что в зарубежных фильмах) — прекрасной золотой осенью мы покатили в Псков.

Аспирант-математик Витя с нескрываемым удовольствием вел машину, поясняя, что водительские права у него есть, машины нет, а тут такая возможность. С этого времени возникла наша с ним дружба.

Вторым спутником Ольги Александровны был Миней Ильич Кукс. О нем очень точно написал в своих записных книжках обожаемый мною Евгений Шварц. Собственно, Е. Л. Шварц, О. А. Ладыженская и Миней Ильич — один круг еще довоенной ленинградской интеллигенции.

Из записных книжек: «Кукс Миней Ильич — художник, без признака волос на острой голове, с быстрыми и острыми глазами, поджарый. Любит ходить пешком. Любит забираться летом в настоящую деревню. Он действительно художник, понимающий искусство, только им, его интересами живущий. Отличный рассказчик. Благороден как художник».

И дальше: «Интересен тем, что более русского по характеру редко встретишь. Сибиряк. Он учился там у художника, фамилию которого забыл. Вокруг него в Иркутске (или Томске?) подобрались люди всё крупные, характерные. Он, художник этот, объяснял, что жизнь — подобие решета. Одних просеивает, других объединяет. Увидел я Кукса в первый раз в 1941 году. Пришли они ко мне: Тырса3, Володя Гринберг4 и Кукс — поговорить о том, чтобы эвакуировать Детгиз. В глазах у Володи была та самая тоска, что охватила и меня в первые дни войны и начисто исчезла в августе. Но я понимал его. Боюсь, что эта тоска и помогла голоду убить его. Тырса был оживлен деловым образом. Он делал разумное дело с увлечением. И никак я не мог поверить, что когда дело это удастся, наконец, и вырвется он из блокады на Большую землю, то умрет по пути. Кукс помалкивал, улыбался только. Мы в те дни мало были знакомы. Познакомились ближе в Комарове, когда заходил он к нам по пути из Дома художников или просто путешествуя по лесам. Всегда чуть возбужденный, маленькие темные острые глазки горят. Говорит, как бы с середины продолжая внутренний монолог, что вел по пути. И всегда на высоком уровне, всегда интересно. Сам похож на индейца с острым своим черепом, черными глазками, красным лицом. Нет, красной кожей. А говорит чисто сибирским говором».

Эта манера Минея Ильича говорить, словно продолжая какой-то прерванный разговор (о людях, коих он знал, а я-то, будучи на сорок лет моложе, — нет), ставила частенько меня в тупик, а переспросить, о ком идет речь, я стеснялся, да и не хотелось прерывать — уж больно хорошо он рассказывал:

— Олечкина бабушка-то, ты говоришь, строгая… Это что! Вот Лизонькина-то мамаша — вот строгая! Сибирячка, старообрядка! Не пущу, говорит, тебя в твой театр потаскушку какую-то играть! Что такое?! Не пущу! Так своему режиссеру и скажи: «Мать не велит».

Я с трудом и не сразу догадывался, что рассказ о народной артистке РСФСР Елизавете Александровне Уваровой5 (ровеснице Минея Ильича). О каких же годах шла речь, если блистательная актриса театра и кино Елизавета Александровна в гражданскую войну уже была сестрой милосердия?!

И закрадывалось иногда сомнение: какая «сибирячка», если Уварова родилась в Санкт-Петербурге на Невском проспекте в доме № 114 и настоящая ее фамилия Герцберг? Однако было так картинно рассказано, что возникавшие сомнения тускнели!

Миней Ильич при знакомстве меня, мягко говоря, ошарашил первым же нетривиальным решением. В Пскове Ольга Александровна, по рекомендации своих знакомых, подхватила какого-то «знатока и краеведа». Знаток, втиснутый, будто в панцирь, в кожаное пальто, похожий на майского жука не только округлым силуэтом, но монотонным, совершенно пустым по содержанию жужжанием, гудел, делая большие глаза и соразмерные многозначительные паузы с ужимками актера из плохих довоенных советских фильмов. Первым, под предлогом «посмотреть машину», мягко отвалил Витя, а мы уныло таскались за краеведом вокруг Печорского монастыря. Он декламировал нараспев почему-то про Эдуарда Вильде, который не имел отношения ни к Пскову, ни к Печорам… Гудел и жужжал! Жужжал и гудел! И конца этому не было видно.

— Давай от этого Болдухала убежим, он же нас ухайдакает! — предложил шепотом Миней Ильич, чем сразу меня покорил — обожаю разнообразные безобразия!

— Где тут убежать? Ровное место кругом!

— Да вот канава за кустом! Они отвернутся — мы в канаву, пересидим — и в другую сторону! Зайчиками!

Из глубокой канавы, почти траншеи, мы смотрели, как несчастная Ольга Александровна в одиночку тащилась за Болдухалом (как припечатал его кличкой Миней Ильич), который, завывая или таинственно, многозначительно шепча, таскал ее за собою по пригоркам, полям и оврагам.

— Вот ведь, — сочувственно вздыхал Миней Ильич. — Наивна Оленька наша, доверчива. Сказали ей — «знаток», она и поверила. Он же ее уморит! А прервать его не может. Деликатна. Вот тащат ей всякую дрянь. «Мадонну из портянки» или «Натюрморт из помойки». Говорят, современное искусство, «шедевр», она и покупает. А жулики, проходимцы и бездари всякие этим пользуются. Считает, что я ничего не понимаю… Ей, бывало, и Санечка тоже говорила…

Санечкой Миней Ильич называл свою покойную жену Александру Николаевну Якобсон6, которую боготворил. Она умерла года за два до нашего знакомства, в 1966 году, но он так о ней рассказывал, что мне стало казаться, будто я ее знал…

Они оба — сибиряки. Вместе учились в Иркутской художественной школе у Ивана Лавровича Копылова7. Александра Николаевна всего на год моложе мужа.

— Ну как это мы «не понимаем»?! Санечка — ученица Петрова-Водкина, график от Бога! Глобально образованна! Вот сейчас говорят: «Надя Рушева, Надя Рушева — гений, уникум…» А Санечка гениально рисовала что в пятнадцать лет, что в пятьдесят. Что карандашом, что пером, что кистью… В академии ее талант только огранили, а талант природный, от Бога… Ранний, как вот у Нади Рушевой, только до шестидесяти трех лет дожила… Таких-то одаренных смерть раньше забирает.

Роднила эту супружескую пару не только Сибирь, но и происхождение из сосланных на поселение народовольцев, кои в Иркутске укоренились после ссылки. Причем, объясняя происхождение их фамилий, Миней Ильич говорил, что Кукс — это от карельского названия деревянной чашки «куксы», а фамилия Александры Николаевны правильно звучит Якобсен, поскольку род ведется от плененных еще при Петре Первом шведских солдат.

— Шварц, бывало, говорит: «Что им в Большом доме8 так не нравятся наши чисто русские фамилии — Шварц, Кукс? Вызывают меня, спрашивают: Что это у вас все иносказания, все Кощеи Бессмертные да Бабы-яги? Где вы их видели? А я же не могу сказать: Не видел, а вижу! Отвечаю: Вот у вас тут на двери написано Выхода нет — это тоже иносказание?»

— Спрашивают Шварца Евгения Львовича: «Кто вы по национальности?» А он всегда отвечал: «Я — православный!» Стало быть, русский человек. Вот и все. Водочки-то, бывало, нальет (водочку сильно как уважал), а руки трясутся, трясутся. Но не проливает — школа!..

Не знал тогда Миней Ильич, да и я узнал уже в нынешнее время, что тремор рук был у блистательного драматурга Евгения Львовича Шварца не от «водочки», которую он «уважал», а вследствие тяжелейшей контузии. В 1917 году сын военного врача Льва Шварца и акушерки Марии Шелковой студент Евгений Шварц был не то мобилизован, не то по призыву Временного правительства добровольно (студентов вроде в армию не брали) пошел в юнкерское училище. По окончании краткосрочных курсов артиллеристов 24 октября 1917 года получил младший офицерский чин и отправился в Екатеринодар. Там и был контужен в боях уже с Красной гвардией. Под каким же грузом страха жил этот замечательный писатель, понимая, что с ним, как с бывшим белогвардейцем, может произойти в любой момент?!

Миней Ильич любил рассказывать истории удивительные, на грани чудес и мистики. Однажды, попав на пароход, где моряки говорили только по-шведски, а русских не было ни одного, Александра Николаевна стала понимать каждое слово незнакомого языка.

— Как на берег сошла, кругом по-русски говорят. И сразу понимать перестала, — рассказывал Миней Ильич. — А фамилию потом на Якобсон переделали, чтобы выглядела как бы еврейской. Тоже не сахар, но вероятность, что шпионаж пришьют, все же поменьше. Заметали всех, как помелом — с краю. Процентовку на аресты выполняли. Чуть голова выше ординара — и загремишь. Старались не высовываться, быть как все. А как быть «как все», если талант! Талант, как свет ночью, отовсюду виден. И потому уязвим…

— Санечка много чего умела. Заговаривать боль умела и гадать могла. Так-то карты в руки не брала. А кто попросит — если край какая нужда, либо на картах, а то в воду посмотрит и скажет… Потом голову туго перевяжет и сутки пластом лежит — голова от боли разламывается…

— Бывало, сказки иллюстрирует — нарядится, всякие платки, шарфы да драпировки на себя накрутит и сидит — в зеркало смотрится. Спрошу: «Ты чего?» Смутится. А это она роль играет по Станиславскому: «Я в предлагаемых обстоятельствах». Настоящий творец всегда в то, что изображает, перевоплощается. Будь он художник, артист или музыкант. Это дар. В этом — талант. Дальше нарабатывается мастерство. Можно нахвататься не мастерства, а ремесла. Например, научиться предметы срисовывать. Можно и зайца научить спички зажигать! Настоящий талант — от природы. Санечка как в пятнадцать лет, так и взрослая одинаково хорошо рисовала — рука твердая, чуткая…

— Что интересно, мальчишки и девчонки видят по-разному. Предложи им выбрать краски либо карандаши — маленькие мальчики карандаши схватят, а девочки краски. Мальчишки линию видят, а девчонки пятно цветовое. Педиатры утверждают, и я сам убеждался, что мальчишки до семи лет оттенки не различают. Для них что сиреневое, что розовое — одинаково… Но со временем глаз воспитывается. Вроде европейские дети 90 цветов воспринимают, а японские — 140. Не зря у них принято «любование сакурой». Тогда как Санечка линию как мужчина видела. Редкость! График. Говорят, сам Филонов9 удивлялся…

— Народ настоящий, не спившийся, не избаловавшийся понимает, где искусство, а где подделка. Дядя Ганя с Байкала приехал, увидал Санечкин рисунок, ну тот — «Бабы этого не понимают» (там жена Илюшкина с Анюткой Санечке позировала). Да так и присел: «Это ж Богородица в нашей матерной жизни!..»

— На всех рисунках Санечки — не фантазии, портреты живых людей. Разные судьбы. Мы с Ольгой Александровной познакомились потому, что Илюшка, сын, у нее учился. Санечка как увидела Ольгу Александровну, так сразу: «Вот Хозяйка Медной горы». Олечка тогда еще с косичками ходила, от студентки не отличишь. Рассказывала: собирается в аудитории экзамен принимать, на скамье сидит, не за кафедрой. Какой-то оболтус прибегает, бухается рядом: «Привет! Шпоры есть? Ни хрена не знаю! Не слыхала, как эта Ладыженская? Злая? Валит? Я ведь ни на одной лекции не был!»

* * *

О себе Миней Ильич рассказывал точно так же — отрывочно, эпизодами, фрагментами.

— В 1917 году, в декабре, в Иркутске проходило голосование в поддержку октябрьского переворота — большевики набрали 10 % голосов. Остальные партии — эсеры и другие — были против. Большевики, по своему обыкновению, начали рабочих вооружать и власть в городе захватывать, арестовывать да расстреливать. Войск в городе полно, но солдаты колеблются: кого поддерживать: большевиков или юнкеров? Юнкера приняли резолюцию, мол, в Питере захват власти большевиками незаконный! Пошла стрельба, а морозы под сорок градусов! Юнкера закрылись в училище и из пулеметов поливают. У большевиков — артиллерия… У меня в юнкерах были два брата, я к ним и пошел.

Юнкера насмерть стоят. Уперлись. Настроение в городе стало меняться. Солдаты, что держали нейтралитет, потянулись к юнкерам. Я пошел к юнкерским казармам с двумя солдатами. Молчаливые такие мужики, бородатые, немолодые. Оба фронтовики, в Иркутске в госпитале после ранений лечились. Шагаем по сугробам, а пули, как птички, фьють, фьють, и по заборам как палкой… Мужики идут молча, а я все что-то говорил. Со страху. На полдороге один солдат запнулся и стал оседать, повалился в сугроб. Глянули — убит. Дошли до училища. Там юнкера в подвале сидят. Спустились к ним вниз. Мне братья по шее накостыляли, что пришел, мне же еще пятнадцать лет. Но не идти же назад — улицы простреливаются.

Наверху юнкера-пулеметчики сидят посменно, а у лестницы внизу, как мешки с картошкой, — те, кто наверх идти отказался. Трусы! Те, кто наверх пулеметчикам на смену поднимался, — били трусов по морде, плевали на них!

— Может, они по идейным соображениям?

— Какое там! По идейным соображениям юнкера в самом начале восстания разошлись, руки друг другу пожали. Кто за красных — ушли в город, кто за Временное правительство — остались. Все с полным уважением… Достойно.

— А потом?

— А потом заключили перемирие, перестали стрелять. Разошлись. Мороз-то ужасный! Мороз тогда разогнал. Позже я в красных партизанах оказался.

— Вот это поворот! Как так?

— Хотелось, чтобы это все кончилось поскорее — чехи, японцы, белые, красные…

* * *

Миней Ильич по Невскому проспекту передвигался быстро, с наклоном вперед, словно стремился к какой-то одному ему видимой цели, цепко охватывая взглядом все, мимо чего проносился.

Взял у меня какую-то книжную новинку, чтобы почитать в метро, и вскоре вернул:

— Не могу в метро читать, мне смотреть нужно. По сторонам глядеть! Детали ловить, подробности.

Во всем его облике, в подтянутой сухопарой фигуре виделось то, что можно назвать старинным и ныне мало употребимым словом «воспитанность». Ни разу не видел, чтобы он столкнулся со встречным пешеходом — всегда успевал шагнуть в сторону, сопровождая свой шаг любезной улыбкой. При разговоре склонял голову и становился к собеседнику чуть боком. Я не сразу сообразил, что он глуховат на одно ухо. Всегда в отутюженных брюках, черном тонком свитере «под горло» и неизменном черном берете (знак принадлежности к братству художников) на лысой голове.

Он мог внезапно остановиться, словно запнуться, у какого-нибудь здания, например у католического собора с наглухо запертыми дверями на Невском, 34.

— В тридцать восьмом году собор закрыли, весь растащили — разграбили. Говорят, библиотека была на 40 тысяч томов — на улицу выкинули… Стали кресты снимать. Мы идем с Тырсой, а он отчаянной храбрости человек. Казак-кубанец. Ты-то, казак, знаешь, что такое «тырса»?

— Знаю. Смесь песка и опилок на манеже…

— Удивил. Хотя ты ведь тоже казак. Верю. Вот такая лошадиная фамилия. Стали — смотрим, работяги крест у ангелов из рук выламывают. Тырса взбеленился — помчался на крышу. Работягам приказывает:

— Прекратите немедленно!

Те растерялись, говорят:

— А что нам делать?

Он — как начальник:

— Идите домой!

И помчался в Смольный хлопотать. Все-таки отстоял. Не побоялся. А времена были не дай бог. Обыватель сидел тихо, как зайчик, уши прижимал да от ночных шорохов трясся. А Тырса не побоялся. Горячий человек. А график какой! Мастер! Самую страшную зиму в блокаду пережил, по Дороге жизни, по Ладоге на Большую землю переехал, там и умер от истощения. Не спасли. Так много народу умирало. Казалось, спасены, а умирают…

* * *

Про Ленинградскую блокаду, о которой упоминает в своей записной книжке Е. Л. Шварц, Миней Ильич говорил неохотно. Ни в каких ветеранских торжествах не участвовал и вспоминать о тех годах не любил. Однако иногда, к случаю, мимоходом, упоминал подробности, о которых я ни в одних мемуарах не читал. Как-то, рассматривая рисунок Александры Николаевны с пышнотелой «кустодиевской» Венерой, грустно назвал модель по имени и добавил:

— От голода умерла! Такая была красавица… А превратилась в скелет. Пришла к нам в самый голод: «Отдайте кота, давайте кота зарежем». Кот у нас был красавец… Мы не отдали — думали, переживем, он как член семьи. Потом все же сосед его… Понес кусочек мяса нашей красавице — граммов двадцать, а она уже померла… В голоде что страшно: ни о чем другом думать не можешь, только о еде. Постоянная страшная головная боль. И ужасный холод. Как-то зашел к соседу — по стеночке дополз, а он, столяр — золотые руки, сидит и с инструмента, с ручек красного дерева, щепки скалывает на топку в буржуйку. Говорит: «Если выживу, новые рукоятки сделаю, а не выживу — кому мой инструмент нужен…»

— В Ленинграде в то время были помывочные пункты с горячей водой устроены. Там женщины и мужчины — скелеты-дистрофики — мылись вместе. Со спины и не разобрать: где мужчина, а где женщина… Все от голода как схема человека — ноги как палки, буквой П из-под туловища… Но это кто до помывочного пункта доползти мог, а умирающие, лежачие, только воду теплую пили и от этого сильно распухали… У меня ноги так опухли — голенища у валенок разрезать пришлось.

* * *

Трудно представить, каким был Миней Ильич в блокаду. Я помню его крепким, подвижным человеком. Он много ходил пешком, делал гимнастику и гордился тем, сколько может сделать отжиманий «в планке» или приседаний на одной ноге. Любил холод. В его мастерской на Песочной набережной и в квартире на Московском проспекте в зимние морозы форточки не закрывались. Мне казалось, что на улице, особенно на солнышке, теплее, чем у него дома. Там царила стерильная хирургическая чистота, как будто это нежилое помещение.

Помню этот холод одиночества. В маленькой типовой двухкомнатной квартире: к шестнадцатиметровой комнате — девятиметровый довесок за складной застекленной дверью. Все вещи в комнатах лежали на тех местах, где, наверное, были положены еще Александрой Николаевной. На дверных стеклах — нанесенные белой краской, несмытые рисунки: кентавр с девочкой на плече, еще не то нимфы, не то сатирессы, сделанные ее рукой… Была семья, была жизнь, было тепло. Не стало хозяйки, и все выстыло, разве что инеем не покрылось.

— Санечка-то умирала трудно — я Илюшке плакать запретил: не мучай мать, улыбайся! Держись! Так он во сне плакал! Сном забудется, а во сне скулит…

 

Миней Ильич жил в одном доме с семьей сына. Илья проведывал отца, приходила сноха, прибиралась, хотя что было в этом музейном холоде и чистоте прибирать? Приводила внучку, с которой он любил гулять… Но внучка жаловалась:

— Я с Минечкой (так она звала деда. — Б. А.) больше гулять не пойду! Он меня стыднит!

— Ничего подобного, — с чертями в глазах возражал дед. — Ну, скажи на милость — ты маленькая, я большой — разговаривать нам неудобно, вот я и пошел гусиным шагом, чтобы быть с тобою вровень!

— Да? А все смеялись! Нет уж! Я больше с тобой, Минечка, гулять не пойду!

 

Миней Ильич гордился тем, что умеет ремесленничать. Утверждал, что умеет даже делать выкройки и шить. «Дак я художник! Прямо на глаз, без обмеров могу выкройку нарисовать! Что тут такого. Анатомии-то нас обучали!»

Когда мы с мамой переехали в новую квартиру и купили прибалтийский шкаф-стенку, я убедился, что он прекрасно столярничает.

Стенку я собрал по чертежу довольно быстро (все-таки год работал на заводе слесарем-сборщиком), но полированные дверцы самостоятельно навешивать не решался. Боялся испортить дорогую вещь.

— Я навешу! — вызвался Миней Ильич. — Но приду со своим инструментом. Это вам будет дороже! Замки будем врезать? Но это вам будет стоить дороже, — приговаривал он, изображая мастерового.

Мы с мамой шутку понимали, однако отблагодарить за безупречно сделанную работу надлежало. Не «хлеб-солью с бутылкой» же проставляться. Миней Ильич в еде был скромен, непривередлив, а к спиртному не прикасался совершенно! Слава богу, вариант нашелся.

Деловито ввинчивая саморезы, Миней Ильич пожаловался, что не может найти внучке санки: «Во всем дефицит! Все алюминиевое и на соплях. А нужны обыкновенные нормальные человеческие санки!» И надо же такому быть — мы зачем-то притащили из нашего прежнего коммунального жилья из барахла только две вещи: самовар, который спасал мою бабушку в блокаду, и санки. На них я в детстве почти не катался, некогда было: учился то в музыкальной школе, то в художественной. Да и негде было кататься.

Миней Ильич потом звонил и рассказывал, как раскрасил санки и как внучка с восторгом на них катается. Так что санки зажили полноценной жизнью. Хоть чем-то мне удалось художника порадовать в благодарность за его дружбу и стремительную готовность примчаться на помощь.

* * *

В записках Е. Л. Шварца я прочитал одно, на мой взгляд, несправедливое замечание о М. И. Куксе: «Одно мешает ему — он лишен таланта в своей профессии. И говорит он, и чувствует, и живет, и даже сны видит — как художник, а начинает рисовать — руки отнимаются. Всегда загорелый — все ходит, все глядит, все замечает, а ничего не умеет. <…> …Пишет безлично. Даже обидно».

Я много повидал мастерски́х художников. Люблю их беспорядок, захламленность самыми невероятными вещами, запах краски, скипидара, растворителей, начатые холсты, этюды, ворохи рисунков, набросков, лоскуты драпировок…

Ничего этого в мастерской Минея Ильича на Песочной набережной не было. Я объяснял себе это тем, что он, наверно, работает в литографической мастерской на первом этаже. Действительно, иногда находил его там, где стояли прислоненные к стенам толстые желтые литографские камни, крутились колеса прессов. Где выползали из-под вальков листы литографий. Дух тут был другой, с примесью незнакомых мне технических запахов и амбре машинного масла. Не такой, как в мастерских живописцев. Художники здесь больше походили на мастеров слесарного цеха.

Мне хотелось увидеть работы Минея Ильича, но они как-то не попадались. Только однажды я застал его расписывающим сценой охоты — тарелку…

О своих работах, планах и замыслах он никогда не говорил, предпочитая восторженно рассказывать о рисунках и литографиях Александры Николаевны.

Я дивился, как он живет в тени мастерства жены? Какая огромная любовь избавляет его от невольной конкуренции, от желания стать первым, лидерствовать, позволяет не ревновать к известности и востребованности?!

Наверно, Александра Николаевна как художник его подавляла. Разумеется, невольно. Быть может, огромных усилий ему стоило не копировать, не подражать, найти свой путь, свой голос. Хотя это очень сложно. Талантливый человек всегда доминирует, всегда ведет. Оставаться самим собой, не быть «под влиянием» в этом случае непросто и требует особых усилий. Трудно сохранить собственный голос, собственный взгляд. Даже когда художники работают вместе, артельно, все равно есть ведущие и ведомые. Был ли таким в творчестве Миней Ильич? Зоркий и тонкий психолог Шварц считал, что ведомым Кукс не был. Он не следовал за Якобсон. Но Шварц только что прямо не называл его бездарным…

На его слова возражу: в искусстве вообще и в живописи в частности помнят «вершины», почитают мастеров выдающихся, знаменитых. Однако есть тысячи художников малоизвестных. Невозможно представить, какое огромное количество рисунков окружает нас ежедневно! Мы не придаем им особого значения, а ведь они создают тот художественный фон, культурный визуальный слой, на котором только и возможно появление шедевров и великих имен. Много ли мы знаем иллюстраторов, чьи фамилии набраны мелким шрифтом в конце книг? Разве они не художники? Разве их работы не часть современного искусства? Голос их негромок, но он вплетается в симфонию всего искусства. Если вглядеться в их работы попристальнее, можно научиться отличать неброское, но искреннее мастерство от работы поденщика, работающего без усилий и души только на продажу, ради денег. Как говорил мой преподаватель в художественной школе: «Срисовывать вещи можно научить кого угодно».

Миней Ильич — часть художественной культуры своего времени. Великим счастьем Александры Николаевны Якобсон было то, что рядом с ней находился безгранично любящий и понимающий ее человек, еще и художник…

А моим счастьем стало знакомство с ним — человеком интереснейшим, образованным, способным о многом рассказать, свидетелем и участником событий планетарного масштаба. Пусть его голос был негромок и кисть несовершенна, но он имел и собственный стиль, и достаточно мастерства, чтобы внести пусть не великий, но свой вклад в культуру. И, конечно, его жизнь и жизнь Александры Николаевны — история потрясающей вневременной любви, история двух замечательных людей, живших в очень трудную страшную эпоху. Хотя легких эпох, как я теперь, в старости, убеждаюсь, не бывает…

* * *

Вот и написал. Наверное, мало. Сложно написать об ушедшем из жизни человеке так, чтобы оживить его, сделать зримым и понятным. Ну уж как получилось.

Стал перебирать книжки в своей библиотеке, чтобы отобрать детские и отвезти моим внучатам. Взял в руки любимую, зачитанную чуть не до дыр, нарядную, цветную — редкость по тем временам, — 1953 года издания книгу Виталия Бианки. Привычно посмотрел на немыслимый нынче гигантский тираж. И ахнул, прочитав фамилию иллюстратора, на которую прежде не обращал внимания, — М. Кукс10.

Как будто живой Миней Ильич глянул на меня, весело прищурившись, быстро, по-птичьи… и подмигнул…

 


1 Ладыженская Ольга Александровна (1922—2004) — советский и российский математик, специалист в области математической физики, теоретической гидродинамики, дифференциальных уравнений, академик АН СССР (1990), академик РАН (1991). Автор более двухсот научных работ, среди которых шесть монографий.

 

2 Кукс Миней Ильич (1902—1979) — художник-график. Обучался в Иркутске и Москве и был известным иллюстратором детских книг. Во время Великой Отечественной войны входил в группу художников «Боевой карандаш». Был сотрудником Ленинградской лаборатории экспериментальной графики. М. И. Кукс был женат на художнице Александре Якобсон.

 

3 Тырса Николай Андреевич (1887—1942) — русский и советский живописец, график, специалист прикладного искусства и педагог, представитель ленинградской школы пейзажной живописи. Один из создателей ленинградской школы книжной графики.

 

4 Гринберг Владимир Ариевич (1896—1942) — художник.

 

5 Уварова Елизавета Александровна (настоящая фамилия Герцберг; 1902—1977) — советская актриса театра и кино, театральный педагог. Народная артистка РСФСР (1972).

 

6 Якобсон Александра Николаевна (1903—1966). Художник-график, иллюстратор детских книг, живописец, мастер станковой литографии, представитель ленинградской школы графики.

 

7 Копылов Иван Лаврович (1883—1941) — художник, преподаватель живописи, основатель Иркутского художественного училища.

 

8 «Большой дом» — народное названия управления НКВД — КГБ на Литейном пр., 4.

 

9 Филонов Павел Николаевич (1883—1941) — русский и советский художник, иллюстратор, один из лидеров русского авангарда.

 

10 Дочь писателя, Е. В. Бианки, в примечаниях к собранию его сочинений (1972 г.) писала: «Художник М. Кукс предложил писателю сделать совместно книжку для детей из жизни колхоза. Сделав черновые рисунки, — вспоминает М. Кукс, — я отнес их В. Б. Писатель, который в это время был нездоров и лежал, просил развесить мои рисунки по стенам… через некоторое время В. Б. сообщил мне, что написал рассказ к моим рисункам».