Очерки воспоминаний

Очерки воспоминаний

Лёха Халфин

 

Мария Леонтьевна написала о сыне рассказ «Игорь», но взять характер у неё не получилось, а Крюков в своём лучшем рассказе «Дар Даймона» изобразил Лёху чрезвычайно удачно. Казаркин в повести «После нас» дал интересный образ пришлого нарушителя спокойствия в университетской студенческой среде, но прежнее, к сожалению, уничтожил, а новое написал в ином духе. Внесу свою лепту – документальную, без претензий на итоги.

 

Алексей Дмитриевич был не Халфин, а Кáмбалов, но все звали его по матери-писательнице Халфиным. «Надо же, как нас мать родила, – удивлялся он, – брата в весеннее равноденствие, меня в осеннее!»

К ней он относился очень уважительно и рассказывал, что в 1937-м она пережила в НКВД пять ночных допросов за то, что, работая завбиблиотекой совпартшколы, забыла изъять книгу «врага народа» Бубнова, – обошлось, видимо, потому, что бывшего наркома ещё не осудили.

Тёплую водку Лёха мог цедить маленькими глотками: «Мать однажды приходит из библиотеки злая: «Ты меня позоришь!» – она там, в Моряковке, алкоголиков обличала, а ей говорят: «Ты на сына посмотри, нам так не суметь: он в столовой водку пьёт, как чай, и пирожком заедает!»; «Мне в техникуме специально покупали бутылку, чтоб посмотреть, как я пью: я водку в тарелку налью, хлеба туда накрошу и сажусь в шахматы играть, и ложкой прихлёбываю».

Рано женившись, он быстро и развёлся – как бы по политическим мотивам: «Галина пришла с собрания, им там в уши надули про Чехословакию, говорит: «И правильно сделали, что войска ввели», – я как дал ей в рожу!..».

 

В Страстную субботу 3 мая 1975 года Зимин привёл его, подвыпившего, ко мне и познакомил, потом мы пошли через Томь к Евгению Михайловичу. На обратном пути Алексей рассуждал о культуре Великих моголов, об эффекте раннего Вознесенского, восхищался американским шахматистом Фишером, отказавшимся от матча с Карповым, рассказывал о Радеке и об Эрдмане в томской ссылке, прочёл басню Эрдмана «Однажды ГПУ Эзопа…» (лучший вариант), а когда добрались до трамвайной остановки на улице Плеханова – развеселился и стал приставать к человечку бухгалтерского типа, который испугался и, безбородый, сказал: «Отца Леонида не обидь», – Алексей же радостно возопил: «Да у него полный портфель просвирок! давай их отберём!».

Позже Ирина показала ему мою фотографию, – и он вскричал: «Да он же пьёт! веди к нему!».

Летом 1977-го Алексей забрёл к теплице, в которой паслись местные инакомыслящие, спросил, где тут «стасы всякие» (это Стаса возмутило: «Лёха не мог обо мне так сказать!». Мог), – и ушёл. У теплицы он за три года появлялся раза три, но там, где чаю попить иль что покрепче и вволю потрепать языком, не задерживался никогда, даже за порог не переступал. Он считал, что Cтас и K˚ слишком раскрываются, и называл нас эксгибиционистами.

Между тем, шёл слух, что Лёха стукач: это чепуха, – он не желал встряпаться в чужое, но его отвязный язык клеил к нему всякую нечисть. Однажды я выходил из автобуса, а он входил, и успел насказать кучу новостей.

Из писателей он высоко ценил Кафку, а кумиром был Хайдеггер, но в СССР статьи чуждого коммунизму философа не издавались, и Лёха жаждал из там-сям встречающихся цитат Хайдеггера составить относительно связный текст. В университетской библиотеке он крал реферативные сборники, издававшиеся для ограниченного пользования, бессовестно вырывал из книг страницы («Да кому это ещё нужно?») и засовывал их в носки, а потом раздавал выдерки кому угодно.

В 1981-м Мария Леонтьевна отправилась жить в дом престарелых – как бы ради материалов для творчества – и оставила квартиру сыну: та была на первом этаже небольшого каменного здания у сада Буфф, и Лёха, уезжая, бесшабашно оставлял открытыми огромные форточки.

Вскоре он женился на женщине с ребёнком, с коим самозабвенно водился. Жена вырезáла деревянные солонки, а муж их раздаривал.

В 1982-м его зацепили по делу о самиздате как знакомого с А. Ф. Ковалевским. На суде Лёха бодро отоврался. «Классический процесс устроили, – говорил он про «чернышёвское» дело, – всё как положено: и раскаявшиеся, и нераскаявшийся, и отказник, и одного в психушку поместили…»1

Когда я заимел свою квартиру, Лёха бывал у меня на Каштаке. Ему вшили имплантант эспераль, чтоб опасался потреблять спиртное, и Лёхе нравилось сидеть среди пьющих, – он так заводился, что казалось, будто выпил больше всех.

Стас Божко полушутя представлял меня с Лёхой как крайности – славянофила и западника, но тот вряд ли считал себя ортодоксальным западником и привёл ко мне католика-неофита Володю Дегтярёва, чтоб послушать классический спор западника и славянофила, однако Дегтярёв спорить со мной не стал (позже это знакомство отразилось на моей судьбе: через Дегтярёва и литовских диссидентов требование амнистии к 1000-летию Крещения Руси опубликовали на Западе).

Судя по словам Божко и Казаркина, на Лёху очень воздействовал Алексей Кубышкин, сын писателя, полусумасшедший с блёстками гениальности. У него Лёха позаимствовал ряд идей, и среди них про «синдром Маугли» – что энкаведистов часто набирали из безродной и беспризорной шпаны, прошедшей чистку мозгов в колониях НКВД. Я пытался отыскать подтверждение этому в ведомственной периодике 1920-х – 1930-х, дабы потом опубликовать материалы в самиздате, придумал Лёхе псевдоним Г. Финн, его порадовавший, но ничего не нашёл2.

Псориаз терзал его так, что, приходя к Мигалкину, он раздевался до пояса, брал со стола нож и начинал с удовольствием шоркать спину: «Меня Крюков спрашивает: «Почему Николай тебя Суллой зовёт?» «Потому что Сулла, как и я, страдал почесухой». Я сказал: «В отличие от того Суллы я могу тебя звать Суллой мифическим. Сокращённо: Суламифь». «Нет, – без обиды ответил он, – я с этой дамой ничего общего иметь не хочу».

Его прочная кличка была – Рыжий, уж больно рыжекожим он выглядел.

С женой он развёлся и квартиру матери поменял на меньшую в Студенческом переулке. С бывшим пасынком Павлушкой дружески общался и после развода.

Как-то он позвал меня на калым – класть мягкую кровлю в пионерлагере электролампового завода. Нужно было ездить в село Калтай, и мы шли поутру к заводскому автобусу. Условясь не приходить, если начнётся дождь, я, когда с неба полилось, на работу не пошёл, однако Лёха у проходной появился и обозлился. Назавтра он сказал: «Привет! как жизнь?» – и хрястнул кулаком в лицо, а я – будто по заповеди «кто в тебя камнем, ты в того хлебом» – въехал ему буханкой по голове (потрясло меня и то, что человек, изучавший ритуалистику, сначала пожал мне руку, а потом ударил). Мы повалились на асфальт и стали тузить друг друга, пока нас не растащили: «Вы что! взрослые мужики!..». Почему потом всё вошло в прежнюю колею, не помню.

 

В марте 1988 отмечали 80-летие М. Л. Халфиной. Лёху позабавили стихи, прочитанные Крюковым:

 

80! Вот-те на,

Мария Леонтьевна!

 

23 ноября она через сына пообещала мне привлечь Союз писателей помочь в установке мемориальной доски Клюеву, но умерла на следующий день.

Лёха передал её архив и часть вещей в школу Моряковского Затона, заложив там основание музея Халфиной (в этом селе в 1949–1961 Мария Леонтьевна заведовала библиотекой).

 

В 1990-м, в очередной раз поссорясь со своей Галиной, которая закинула мои ботинки подальше, чтоб из дома не рванул, я в носках ступил в апрельскую слякоть и двинулся к Лёхе, в десяти минутах ходьбы живущему. Он посадил меня в ванной греть ноги под горячей струёй, заварил крепкий чай, побежал в магазин за водкой, и благодаря этому и на нервном взводе я не заболел.

Чай он экономил – сушил нифеля (спитую заварку) и затем их варил. Из калорийных продуктов как самое дешёвое покупал сметану.

Он был уверен, что советский период кончается, и называл его новомосковским.

В промозглый день 25 октября 1990 года мы открывали мемориальную доску Клюеву в переулке Красного Пожарника. Пришли тринадцать человек: я и Б. Н. Пойзнер, сын Н. И. Геблер Саша Сапожков с женой, Р. И. Колесникова с её знакомым, Лёха с В. Н. Макшеевым, Л. Ф. Пичурин, П. А. Барсагаев да с телевидения репортёр, оператор и шофёр. Лёха прочёл первые двенадцать строк стихотворения «Пахарь», услышанные в 1960-х от М. П. Кубышкина, который слышал их в лагере от клюевского знакомого.

С 1992-го я жил на улице Белинского, и Лёха пару лет заходил по соседству. «Распустился Николаха, – сказал он между прочим мне обо мне же, – как чисто у него на Каштаке было! и что сейчас!» Зная, что сижу без денег, он однажды принёс хлеб, чай и масло.

 

Вероятно, он был способен к художественной прозе, – это проявлялось в устных артистических рассказах – например, в том, как он передавал монолог сумасшедшего (этот текст я записал, а Лёха проверил; возможно, только это от Лёхи и осталось):

«Тушканчики с сороконожками неладно живут, они сороконожков выгоняют. А чего ты смеёшься? Не одни у вас в университете биологи. А под корягой налим живёт. Там, где мертвец есть. В росистую погоду выходит на тело мертвеца. Там, где мертвец есть, он его объедает, обсасывает. А чего ты смеёшься? Почитай у Салтыкова-Щедрина, там два мужика налима ловили, так один чуть не утонул. Люблю природу. Одеваю галифе, френч и сапожки офицерские и иду глядеть природу. Птички поют, солнышко блестит. А ещё любил ходить на поминки».

Однако ж Лёха сочинял скучноватое бессюжетное произведение «Броккен против Сиона». Пару недель живя у Лёхи, я с этим опусом познакомился: Бог и дьявол играли в шахматы, рассуждали про всё и вся, а в мире творилась соответственная игре хреномать.

Зато хороши были статьи с анализом мифологем про козла и про триту (третьего сына) в колодце. Сам Б. А. Успенский написал Лёхе уважительные письма. «Теперь про козла в колодце пиши», – пошутил я.

 

Расставание в 1994-м оказалось скверным. Я заметил Лёху, который ждал меня на крыльце, но видеться ни с кем не хотелось, и с его глаз я ускользнул, а вернувшись через пару часов, обнаружил вскрытое окно: пропала банка с солёной капустой, плоскогубцы, десяток книг и среди них Тримингэм «Суфийские ордена в исламе», подаренная мне переводчицей, – сочетание краденого могло указывать только на Лёху. Случайно с ним встретясь на улице, я спросил, зачем он квартиру взломал. «С чего ты взял, что я?» «Тебя обрисовали». «Что ещё за художник!» – презрительно бросил Лёха. Больше мы не видались: я уехал в Новгород. Не знаю, лежит ли на мне грех навета.

 

Надумав обзавестись землёй («Буду редиску сажать и козу заведу!») и как фольклорный мужик, менявший лучшее на худшее, Лёха перебрался из городской квартиры в избёнку на Cтепановке.

Там, на Степановке, его и убили 27 сентября 1996 года: по общему мнению, из-за своего характера нарвался. Хоронили в закрытом гробу. Провожали его А. Ф. Ковалевский, Саша Кошляк, Игорь Мигалкин, В. Д. Колупаев, В. Е. Афонин, Александр Казанцев, Крюков и я. Мы с Крюковым на кладбище не поехали и помянули Алексея у меня.

Когда я поинтересовался у Мигалкина, можно ль у наследника забрать рукописи, Игорь сказал, что племянник их, скорее всего, уничтожит. Лет через двенадцать тот, человек весьма серый, мне это подтвердил: «Мы всё выбросили. Он был – беда семьи. Ничего интересного у него не было».

 

2011

 

 

Курьёзы с Лихачёвым

 

1995, Новгород

 

16 мая. – Лихачёв очень мило на утренней прогулке представился. Телевизионщики сняли меня на видео в холуйской должности открывания дверец «Волги».

Выступление Лихачёва глуповатое. Против гумилёвской горизонтали Евразии сказал за вертикаль Скандобизантику и что никакого влияния Востока на Русь не было! Зачем так? Вертикаль – Киевская Русь, горизонталь – Московская, наследие татар. Лихачёв понёс про окраинность варяго-греческого пути! Что за взгляд из Парижа? Достоевский у него оказался «на ½ романтик, на ½ реалист и на ¼ натуралист» – бредовая арифметика! Почему нельзя вовремя замолчать?

18 мая. – В сборник конференции из долгого выступления Лихачёва набрали текста приемлемого для печати, общих слов, на одну страницу.

 

1997

 

30 января, Петербург. – Фомичёв в сельский музей Пушкина в Могочино подарил своё издание «Бориса Годунова», заставил музей Пушдома подарить туда дубли изопродукции, а вместо своего поздравления попросил меня написать нечто от имени Лихачёва на имя губернатора. Написал Крессу благодарность за могочинский музей, Лихачёв подписал.

 

Главе администрации Томской области Виктору Мельхиоровичу Крессу.

Многоуважаемый Виктор Мельхиорович!

Я узнал, что в пос. Могочино Молчановского района есть музей имени А. С. Пушкина, вот уже 25 лет существующий благодаря высокому подвижничеству Лидии Евгеньевны Пономарёвой, сельской учительницы. Деятельность коллектива, ею руководимого, не может не вызывать уважение и восхищение. Кажется, нет лучше примера, нежели тот, что избран здесь для духовного воспитания молодёжи. Сам факт существования этого музея в сибирской глубинке заслуживает всяческой поддержки.

Прошу вас передать Лидии Евгеньевне моё искреннейшее пожелание и впредь долго и счастливо трудиться на этом прекрасном поприще.

Академик Д. С. Лихачёв

 

14 февраля, Томск. – Кресс после лихачёвского письма отвалил могочинскому музею телевизор, магнитофон, музыкальную аппаратуру и 25 миллионов!

(2021 г.: Могочинское начальство вычислило женщину, попросившую устроить поздравление из Пушкинского Дома, и как-то наказало.)

 

 

А. М. Панченко

 

10 апреля 1996 на филфаке Новгородского университета в рабочем порядке открывалось первое заседание совета по защите докторских диссертаций. Мы с Володей Мусатовым, деканом, поутру пошли в гостиницу «Садко» проследить, чтоб приезжую профессуру доставили автобусом до места.

Академик Панченко курил на крыльце. Потом мы сидели в вестибюле, и он сказал, как ему нравится Новгород, и сыну нравится, – тот, филолог, с удовольствием приезжает на раскопки. Мусатов вспомнил, что со мной на кафедре есть человек, бывший с Панченко в аспирантуре и даже поработавший в литмузее Пушкинского Дома – Тюрин, длинный лысый кандидат наук, пытавшийся хохмить, и студенты метко, по телерекламе, его прозвали «Я весёлый Чупа-Чупс». Панченко усмехнулся: «Помню такого», – и по какой-то ассоциации заговорил о горбачёвской антиалкогольной кампании: «Мы в Пушкинском Доме отнеслись к этому серьёзно. Собрались. Каждый принёс с собой что мог. Выпили. Обсудили. Выпили. Организовали антиалкогольное общество. Избрали председателя – самого пьющего. Составили протокол заседания: всё как положено. Остатки допили и разошлись. Согласитесь, что подход к проблеме очень серьёзный, прочувствованный и методологически верный». Мы согласились.

Той весной ему было 59 лет, но он давно вошёл в образ пожилого, умудрённого жизнью, несколько усталого человека, могущего интересно и отнюдь не заумно рассуждать на любую тему.

Слава Кошелев, мой «завшкафом», рассказывал, как однажды Панченко, собираясь на встречу со студентами и преподавателями, спросил десятилетнюю дочку Вячеслава Анатольевича: «Деточка, о чём, ты хочешь, чтоб я рассказал?» – Сашка запросила какую-то тему, и Панченко поведал о ней так, что и ребёнок, и взрослые слушали с увлечением. Кстати, студентов он тоже звал «деточками».

Когда Кошелев решил повысить статус новгородского филфака и организовал здесь докторский совет, он пригласил Панченко стать его членом, но тот, побывав лишь на первом заседании, больше в Новгороде не появлялся.

Присутствовать при изложении диссертации, выслушиваньи оппонентов и прочей непременной мотне утомительно, а завзятому курильщику – невыносимо, однако Александр Михайлович отсидел и докторскую защиту, и после перерыва – мою.

Сюжет «А. М. Бухарев о проблеме возрождения «мёртвых душ» в творчестве Гоголя и Достоевского» увлёк Панченко. Он слушал и кивал. Мой оппонент Б. Ф. Егоров посетовал, что литературный критик Бухарев, знаменитый архимандрит-расстрига, оказался неизвестен пушкинодомским редакторам полного собрания сочинений Достоевского (к склочнику Фридлендеру Борис Фёдорович относился без уважения). «Позор»! – бухнул Панченко. После выступления В. А. Сапогова, моего второго оппонента, и после моих ответов на вопросы зала предполагалась как бы обязательная полемика, но академик веско бросил: «Не надо полемики. Всё ясно. Присвоить звание». «Внеси эти слова в протокол», – сказал мне Кошелев. Возможно, они поспособствовали тому, что моя поспешно и скверно написанная кандидатская прошла утверждение высшей квалификационной комиссии. Академик же хотел поскорее перейти от официального действа к неофициальному.

На банкете в столовой, посидев сперва в стародавней компании пушкинодомцев, Панченко перебрался с рюмкою ко мне и заявил: «Это хорошо, что вы из грузчиков да из дворников. Я знаю, откуда живая вода течёт». Курильщики выходили в коридор, но Панченко спокойно задымил за столом. «Я вот тоже выучил польский язык самоуком, – с детской гордостью сообщил он. – Поляки про нас всегда разные гадости пишут, надо знать – что! – он погрозил пальцем. – Да это и полезно, это отрезвляет, мозги прочищает. Но вот они гадости пишут, а мы так себя держим, что и правду сказать не можем. Я давно хочу написать статью на тему «Кичливый лях иль верный росс?».

 

Кто устоит в неравном споре:

Кичливый лях иль верный росс?

 

Как хорошо выразился, да? Пушкин-то знал, с кем правда, но смолчал. Даже отвечая «клеветникам России», смолчал! Штука в том, что они гадости писать-говорить способны, а мы – нет. Давно хочу написать, но никогда не напишу. А почему?.. Съедят! Свои съедят!.. Я был в Польше, – он перескочил на другую тему. – Я на какого-то их телеведущего похож. Пристал ко мне мужчина: «Пан N-ski, прóше, автограф», – последнее слово Панченко почему-то, как оказалось, произносил не по-польски, а по-чешски, а чешский он тоже знал: autogram. – Я ему говорю: «Я не N-ski. Я Панчéнко». «Пан N-ski шутит! Прóше, автограф». Я взял у него открытку и написал «Panczenko». Очевидно, он со мной стал ощущать себя неловко: я, дав жене слово, весь вечер пригублял фужер сухого, а он, выпив водку и подлив, сам за бутылкой второй раз не потянулся и меня покинул.

 

«Мудрец брадатый» попивал. Из-за этой пагубы, как рассказывал Кошелев, Александр Михайлович и его учитель древник В. И. Малышев потеряли подлинник послания Аввакума, – спали, пьяные, на телеге, и пока из деревни ехали – рукопись пропала; они бежали обратно, обыскивали всё вокруг, но так её и не нашли. Конечно, Кошелев мог приврать – по крайней мере, про Аввакума: он и обо мне сочинил, что расшифровку хомяковского названия «И.и.и.и.» я сделал… в камере владимирского централа; я выдать Кошелева не мог и пушкинодомцам 90-х казался фигурой исключительной и романической.

Часто наезжая в Петербург, я сталкивался с Панченко на втором этаже Пушкинского Дома, где сотрудники устроили курилку, чтоб не ходить в специальную комнатушку на первом. Обычно я здоровался, и он со мной заговаривал. Краткие, на пять-десять минут, беседы – об издательских делах, об общих знакомых, о ремонте здания – я забыл.

Запомнился разговор Александра Михайловича с молодым человеком, коего прислал актёр Михаил Боярский. Удивило, что Боярский допустил неуважение, не появясь лично. Удивило, как легко Панченко согласился на участие в цикле аж «в 30–40 передач». Впоследствии это претворилось в телесериал «Боярский двор».

Последняя встреча была ужасна. Я в плохом настроении курил и не обращал внимания, кто стоит за спиной. Наконец он решил о себе напомнить и пробубнил: «Пойти домой… Наверное, жена суп приготовила». Я обернулся на знакомый голос: «Александр Михайлович! здравствуйте! – и ляпнул чушь: – Не узнал! Богатым будете!». Теперь растерялся он – помялся, докурил сигарету и молча ушёл.

 

Он умер 28 мая 2002, в 65 лет, как его друг и учитель В. И. Малышев.

В июне я решил взять у Панченко и Егорова интервью о провинциальной культуре и региональном самосознании. Через три недели после смерти Александра Михайловича я появился у Бориса Фёдоровича и услышал: «Меня резануло, когда вы сказали про интервью у Панченко. Он так тихо умер и так тихо его похоронили, что и я долго об этом не знал… Всё равно, – добавил Егоров, – он бы ничего уже не написал, пил много, только мог беседовать, – Егоров подбирал слово, и мы сказали вместе: – …вальяжно».

Легко быть «совопросником мира сего», но трудно быть его соответчиком, понимающим праведника и грешника. У Панченко это получалось органично и, при барственности манер, даже красиво. Умнющий он был и очень добрый.

В моей записной книжке оказался номер его телефона, но не припомню, чтоб я почему-либо звонил.

 

2017

1 А. А. Чернышёв, специалист по баллистической экспертизе, виновным себя не признал и был приговорён к 3,5 годам заключения. К 1,5 годам приговорили признавших себя виновными геофизика А. Ф. Ковалевского и социолога В. М. Кенделя. Переводчику Н. В. Кащееву за отказ давать показания присудили 1,5 года угольных работ на ГРЭС-2 с вычетом 20 % зарплаты. Переводчик В. В. Арцимович те же 1,5 года досиживал в общем отделении местной психушки.

2 В интернетском очерке «Мой друг Володя Ширяев» Сергей Климов про Лёху пишет: «За свои “неправильные” рассуждения в самиздатовских печатных изданиях он неоднократно привлекался к принудительному лечению…» – но тот никогда не выступал в самиздате и никогда не был на психиатрическом лечении по решению суда (при повторной принудке часто доходило до настоящего сумасшествия).