От Воронежа и до Тамани

От Воронежа и до Тамани

Стихи

Тесть

Он в школу идет мимо храма,

Где нет ни креста, ни попа.

Тайком перекрестится мама,

А к храму — в пырее тропа.

 

Он носит на худеньком теле,

Росточком едва лишь за сто,

Из старой мадьярской шинели

Пошитое мамой пальто.

 

Он топает бодро в Гнилёво,

В тетрадке четыре и пять.

Но вечером, снова и снова,

Придет лихорадка опять.

 

Веревка привязана к рельсу,

Свистит за Десной товарняк,

Гуляет сыпняк по Арельску,

В Трубчевске гуляет сыпняк.

 

Далекая жизнь и чужая,

Подвластна чужому гужу…

Я долго его провожаю,

В упрямую спину гляжу.

* * *

В поселке Новые Бурасы,

У банка местного в долгу,

Немного в стороне от трассы,

Медведицы на берегу,

 

В домишке, с виду неказистом,

Но обихоженном внутри,

Вдова военного связиста

Зимой сушила сухари.

 

На полку зубы положила

И, чтобы все-таки прожить,

В ломбард районный заложила —

Что было в доме заложить.

 

Под небом блеклого металла

Одна сидела дотемна.

И по ночам молиться стала

Вдруг Богородице она.

 

Не так, как слышала от бабки,

Не так, как учат во церквах,

Но как в хмелю ломают шапки,

На водку просят всиневах.

 

Не за себя она просила,

За всех вокруг, как об одном.

Была в словах такая сила,

Что свет стоял перед окном —

 

Затеплен отблесками или

Ее молитвою живой?

И тихо голуби ходили

По чердаку над головой.

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

 

И в марте, во второй декаде,

На свет, стоявший у окна,

К давно не крашенной ограде

Явилась женщина одна.

 

В платке, повязанном по-русски,

И в чунях, лопнувших по шву,

Она прошла дорожкой узкой

Проведать бедную вдову.

 

О чем они поговорили,

Уже мне это невдогад,

Но дверь под утро отворили

И обе вышли в палисад

 

По громко чвакающей жиже

Раскисшей мартовской земли

И, выбирая путь поближе,

По водам утренним пошли.

 

От огородов и от трассы,

Куда влекла идти душа…

И спали Новые Бурасы,

И не видали ни шиша.

 

* * *

В придорожных кафе и пельменных, на заправках и возле постов часовых не разводят бессменных из полков разведенок и вдов. Сорок лет колешу по России; это внучки уже плечевых: Зинаиды и Анастасии начеку на постах боевых. Ни войны вроде нет, ни разрухи, а посмотришь — войною война: медяки подбирают старухи, косяки забивает шпана. Из своей колымаги побитой, семафоря седою башкой, выдыхаю дымок ядовитый на уезженной трассе донской. От Воронежа и до Тамани, стороной объезжая Ростов, тормозок достаю от мамани, будь готов, говорю, будь готов. Будь готов — у больницы районной, не желая в приемный покой, дососать свой чинарик законный над великою вольной рекой. Будь готов — это лоно земное, где лежат триста лет казаки, примет утречком тело чумное, на холму, чуть поодаль реки. А внизу — и сады и арбузы, пацанята и девки ешшо…

И идут на Тамань большегрузы — хорошо!

 

* * *

А там, где старые ступени

Спускались к серому дворцу,

К поляне в розовой купени,

Скале и черному скворцу,

Травинку длинную сжимая,

О чем-то думая своем,

Сидела девочка немая,

С отцом пришедшая вдвоем.

А он, похмельный и синюшный,

Ее от ветра укрывал

И, истонченный и воздушный,

Умом куда-то уплывал —

Не в Зурбагане, так в стакане —

И вдруг со мной заговорил

О Кандагаре, об Афгане,

Полураскрыв обрубки крыл,

Что не возьмешь судьбу нахрапом

И не исправишь погодя…

А день угас, и дождик крапал,

А он не чувствовал дождя.

…И рядом девочка немая,

На батю глядя горячо,

Другое что-то понимая,

Большое гладила плечо.

 

* * *

Я был недолго кузнецом

И сварщиком-кривые-руки,

И бригадир с рябым лицом

Не знал, за что такие муки.

 

Но что умел я так умел —

Такие рассказать побаски,

Что армянин, хромой Самвел,

Платил бригаде без опаски.

 

Когда делили барыши

За перестроенную дачу,

Мне отгрузили от души

Пятерки, чирики и чачу.

 

И с вещмешком пошел пешком

Я мимо города на Каме

Работать дальше языком,

А не руками.

 

* * *

На деревенском чердаке

пылились прялки, веретенца

и свет блуждал в половике

из запыленного оконца.

Как в древнем городе мордвы,

тут смысл каждой приспособы

для посторонней головы

был очевиден не особо.

Но рук натруженных следы

хранили древки и ухваты,

и хлеб сухой из лебеды

жить не наказывал богато.

 

Уже слезая с чердака

по ветхой лестницы трясине,

я связку писем у конька

заметил в рваной парусине.

Конвертов не было. Листки

краями слиплись, плыли даты,

но почерк няниной руки

легко читался, кругловатый.

Листая, я спустился в сад

к скамье, поставленной под грушу.

Но был убитым адресат;

писала мертвому Марфуша.

Зарыт весной, у Бочага

лежал он, а земля дышала.

Лишь память женская, долга,

его из мертвых воскрешала.

Но у берез сторожевых

давно и Марфе не проснуться.

И я последний из живых,

кому доверено коснуться.

* * *

Меня спасли врачи в Кашире.

Я умирал. Над головой

Пекло, и небо стало шире

В окне, заляпанном листвой.

 

Я смутно помню эти лица —

В бреду, в жару и без мольбы;

Шесть коек, старая больница,

И рядом липы и дубы.

 

Среди событий перевитых

И лиц, запомненных слегка,

Сестер и нянек подзабытых

Я помню местного дедка.

 

На койке скрипкой полулежа,

Он вел негромкий разговор:

Всю жизнь крестьянскую итожил,

Все выходил на приговор.

 

Мол, виноват и так и эдак,

И тем и этим вообще,

И все хотелось напоследок

Ему со мною о борще.

 

Мол, борщ — он борщ! Всему основа!

Мол, без борща и жизнь пустяк!

Еще, пожалуй, и корова,

Но борщ — всему основа всяк!

 

И что нужна к нему сметана,

В которой нож стоит во фрунт!

…Его жена звалась Татьяна,

Горячая, как русский бунт.

 

И, щи больничные хлебая,

С прожилкой тощего мясца,

Роптал он, тихо погибая,

И ждал крестьянского конца.

 

Но духом вдруг неудержимым

Пахнуло в дверь, и обмер дед:

Кастрюля с красным содержимым

И ложка липовая вслед…

 

Он ел и ел. Хлебал со смаком,

Не говоря и не ропща.

И встал. И выписан был с матом

И с духом этого борща.

 

А следом я — зашитый криво,

Но крепко — доброю рукой…

Кончался август. Зрели сливы.

Ходили кони за Окой.