Открытие Сени Карлова

Открытие Сени Карлова

Рассказ (продолжение следует)

Предисловие публикатора

 

Побуждением к опубликованию этих текстов полувековой давности стали мои рассуждения (в одной из недавних бесед с Ренатом Аймалетдиновым на философские темы) о познавательной цели и причинах тогдашнего побега на Запад, для понимания чего понадобилось вспомнить мое состояние в предшествовавшие студенческие годы жизни в СССР. Упомянул я и тогдашнюю свою попытку выразить это состояние в художественной прозе, которую мне захотелось перечитать. Я стал разбирать сохранившиеся рукописи и направил образцы на отзыв профессиональным литераторам: не графомания ли это, интересная только мне самому как часть моей биографии, или же эта писанина может пригодиться и другим людям для понимания сущности уникального онтологического содержания советской эпохи.

Редакторы «Паруса» ответили, что это даже можно опубликовать. Хотя, возможно, они решили так из уважения к моим последующим, более серьезным — историческим и историософским — работам. Ведь с тех пор я стал другим по мировоззрению человеком и наивные поиски смысла жизни в далекой молодости, в советском духовном вакууме для меня выглядят опавшей шелухой. Я забросил эти попытки художественного писательского искательства, когда в Русском Зарубежье открыл истинный православный смысл жизни, узнал суть подлинной исторической России и осознал нравственное чувство долга перед ней — уже в выполнении политической миссии русской эмиграции.

Поэтому я стал тогда членом самой махровой антисоветской организации того времени (НТС) и сотрудником ее издательства «Посев». Которое, впрочем, издавало и много художественных произведений современных авторов (в том числе в литературном журнале «Грани»), кое-кто из них работал в «Посеве». Но многие произведения не соответствовали моим представлениям о должном литературном уровне, и потому я нередко критиковал свое руководство за издание и пропаганду таких книг. На это старшие наставники возражали, что я в литературе не разбираюсь и советовали мне сосредоточить внимание на публицистике.

Вкупе с усердной «борьбой с коммунизмом» это стало второй причиной того, что, написав по инерции в Германии несколько рассказов, я вскоре забросил это «камерное» увлечение, также и за отсутствием времени. «Посевское» жалованье было на уровне прожиточного минимума, на Западе жизнь семьи с тремя детьми была весьма дорогая, и это требовало дополнительных усилий — ненавистного мне заработка переводами различных технических устройств и проектов; когда необходимость в этом отпала, перед возвращением в Россию, архивных копий тех моих «произведений» накопилось около кубометра. С тех пор у меня аллергия на чтение технических инструкций и потому — на современные технологии, которых без инструкций не освоить.

И вот, возвращаясь к своим студенческим литературным опытам, я сейчас решаюсь на их публикацию главным образом как одно из свидетельских восприятий советской эпохи. Возможно, оно будет понятно и сегодня немногим молодым искателям, родственным тогдашнему моему поиску смысла жизни. В СССР этому препятствовала государственная атеистическая идеология, выход из лживого мира которой приходилось искать «от обратного»: что она запрещает — на то и надо обращать внимание как направление поиска. Потому для расширения познавательного инструментария я выбрал тогда изучение иностранных языков. Сейчас этому в постсоветской РФ, помимо приукрашенного неосоветского симулякра (как легитимации преемственной власти), более всего препятствует рыночная свобода лжеистин, как западных (фикций «демократии» и «свободного мира»), так и доморощенных (от фоменковщины и неоязычества до псевдопророчеств). Мне даже кажется, что распознать ложь тупой запретительной советской системы было проще, чем нынешней изощренной «демократической», в которой истина не запрещается, а топится в океане правдоподобных лжеистин. Во всяком случае, недоступность истины в молодости привела меня тогда к честному логическому осознанию абсурдности мира без Бога. Попыткой найти личный смысл жизни в таком бессмысленном мире и были мои литературные опыты, в конце концов ставшие хоть и абсурдным, но путём к Богу.

Один из уважаемых рецензентов отметил в моих тогдашних текстах сходство с Андреем Платоновым, Замятиным, Оруэллом. Сравнение лестное для меня. Если сходство и есть, то оно — в ощущении тоталитарного мира как насильственного стремления изменить саму основу бытия. При этом часто отсутствует осознание должного пути выхода — такой пессимизм свойствен всем упомянутым писателям. Однако в те годы мне были неизвестны ни «Мы», ни «1984», ни антиутопия Хаксли, и главные в этом отношении произведения Платонова в СССР тоже не были опубликованы («Котлован», «Ювенильное море», «Чевенгур»). В то время до понимания «юродивого» стиля Платонова (а у него главное — в особенном философском языке) я, провинциал из совершенно нелитературной среды, вообще не дорос, и прочитанные мною его рассказы, рекомендованные нашей молодой лекторшей на лекциях по литературе на первом курсе иняза, к сожалению, меня ничем не привлекли по моей же вине.

Возможно, в моем литературном багаже отчасти еще отложились Гофман («Крошка Цахес» и др.), Грин с его вымышленным миром, который нравился короткое время, но вскоре показался однообразным и неглубоким, булгаковский роман «Мастер и Маргарита». Но у всех у них в сюжетах, насколько я помню свои ощущения, была очевидна откровенно придуманная фантастика, без тонкой онтологической грани между реальностью и абсурдом, что меня занимало как еще неверующего в Бога искателя конечного философского смысла в океане бессмыслицы.

Осознание абсурдности безбожного мира было также причиной возникновения западного индивидуально-горделивого экзистенциализма как попытки отстроить свой остров смысла в океане абсурда — во всяком случае, так я себе домысливал, интересуясь этой философией по ее разоблачительным статьям в советских изданиях. Этот принцип и домысел тоже отразились в моих писаниях.

Главным же вдохновителем моих тогдашних литературных опытов стал Франц Кафка с его серьезно-абсурдными текстами, сочетающими намеренно дотошное правдоподобие будничных деталей и бессмысленную нереальность как событий, так и самой жизни («Замок», «Процесс» — нельзя не заметить, что имя моего героя «Сеня К.» напоминает «К.» и «Йозефа К.» у Кафки). Кафка в СССР был включен в обойму «буржуазно-упадочнической литературы», но оказался доступен, поскольку книги его удалось получить в обычном абонементе «иностранки», — и, видимо, поэтому именно он, а не кто-то другой произвел искомое впечатление, соответствующее моему настрою. Перевод из «Америки» стал моей дипломной работой. Причем я сейчас понимаю, что тогда воспринимал его тексты неточно, с домысливанием той бытийной таинственности, которой в его абсурде, наверное, часто и не было. Ведь будучи студентом, я владел немецким еще далеко не в совершенстве, и кафкианские выверты казались мне более глубокомысленными, чем увиделись позже, когда я уже в Германии пробовал его перечитывать. Вот так, благодаря советской критике экзистенциализма, Кафке и собственному домысливанию формировалось мое тогдашнее, чуждое сейчас «экзистенциальное» литературное мировосприятие в студенческие годы, которое я теперь приписываю своему литературному герою Сене К. Оно предполагало во всем искать «тайну бытия», как я ее называл.

Данное собрание текстов состоит из трех частей, которые я, став за полстолетия другим человеком, предпочитаю формально публиковать от имени тогдашнего рассказчика М.В.П. — «друга» моего героя. На самом деле это мои настоящие инициалы того времени, которыми я в виде слепленного из них графического символа подписывал свои вольнодумные откровения в самодельных стенгазетах (на полярной станции мыса Челюскин, затем в нашем антисоветском кружке в инязе).

Первая часть — основной рассказ «Открытие Сени Карлова» — это наиболее оформленное произведение рассказчика М.В.П. Затем, в дополнение к пониманию его литературного героя Сени Карлова, следуют вторая и третья части, лучше понятные в составе общей публикации: разнородные записи якобы из его тетради, предшествовавшей его «открытию», разумеется, написанные тем же автором М.В.П. Вторая часть имеет заглавие «В поисках “экзистенции”», третья часть — «Сны Сени Карлова» — незавершенные, слегка сюрреалистические представления о жизни в России середины ХХ века, как если бы в ней не захватили власть коммунисты. Некоторые из этих «снов» я счел достойными забвения, что поясняю в послесловии. В приведенных же нескольких примерах этой утопии показан мой неосуществленный, к счастью, замысел, — опять-таки чтобы оттенить мое тогдашнее восприятие советского времени как онтологически недолжного.

Не будучи профессиональным литератором-прозаиком, прошу у читателей снисхождения к тогдашним поискам автора. И духовных лиц также прошу не судить строго за вольные «философские» размышления: к сожалению, отцы, в годы построения коммунизма вас не нашлось поблизости, чтобы помочь и автору, и его герою обратиться к истине сразу, а не методом тыка… Уверен, они были бы вам тогда благодарны…

 

М.В. Назаров,

март-апрель 2018 г.

 

Открытие Сени Карлова

 

Убежден в том, что врачи не правы. Сеня К. психически здоров, но он особенный. Как попадает семечко на крышу и пытается расти там деревом, цепляясь корнями за щели в бетоне, так и Сеню каким-то ветерком из-за кулис столетий вынесло не в то время. Он лишь добросовестно выполнял свое предназначение, пытаясь разорвать бетон. И мне, временами, особенно после чтения газеты «Правда», кажется, что в его истории есть ускользающий от меня важный смысл, который я скоро пойму. Но это, возможно, от моей юношеской дружбы с ним. На первый взгляд: ну кто может сегодня поверить в то, что… Впрочем, нужно начать издалека. С того, что я вообще знаю про Сеню Карлова.

Знаю я его с детских лет, проведенных в селе Ключи, основанном лет двести назад казаками на предкавзказской степной возвышенности меж песчаных холмов, которые у тамошних сельчан называются горами, с них на дальнем горизонте видны и настоящие горы: зубчатый хребет — и над ним двойная сахарная голова Эльбруса. Из-под холмов текут ручьи (отсюда и название села), сливаясь в речку, которая в жаркие месяцы почти теряется среди степных солончаков, но сохраняет ниточку жизни для своего осеннего возрождения, а весной туда порою заплывает мелкая рыба — как отважные разведчики-первопроходцы из далеких и могучих водных держав, но, думаю, немногие из этих пескарей переживают лето в остатках луж и успевают сообщить на родину, что достигли конца водного мира. Иначе бы не появлялись каждый год новые разведчики-смертники.

Мои родители переехали в Ключи из дымного металлургического города ради более здоровой среды обитания (я постоянно болел, а сестра даже умерла), и провел я в этом благодатном селе три первых школьных года — в совершенно новом мире природных впечатлений, повлиявших на всю мою жизнь. Сеня же происходил из казаков-основателей села, а нерусскую фамилию его предок умудрился получить в кутузовском походе в Европу — в награду за спасение какого-то генерала-немца на русской службе. Так ему это объясняла мать. Как-то Сеня спас и меня, когда я чуть не утонул в коварной невидимой яме у самого берега пруда, еще не умея плавать… Рос он без отца с матерью-хромоножкой, ей раздавило ногу телегой, и мечтал стать капитаном дальнего плавания.

С детства Сеня любил географические карты. Особенно атлас мира, его широкие плотные страницы с желтоватым глянцем и благородным ароматом запечатленной в них тайны. Сеня мог проводить над ним долгие вечера, вчитываясь в странные названия (он все их знал наизусть), проникая воображением в двухмерные отпечатки того мира, который где-то возносил к небу сверкающие горы, опадал вниз океанскими безднами, простирал панцирь суши с множеством народов на нем — их пестрая жизнь обнаруживала себя и столпотворением языков в приемнике, в его пульсирующем зеленой кровью глазке. Сеня уже тогда был уверен, что ему предстоит увидеть этот мир, расходившийся во все стороны за холмами села. Иначе для чего же тогда они, мир и Сеня в нем, существуют?

Первую его частицу приоткрыла поездка с мамой и дядей в город. Сначала дядя выбивал запчасти для тракторов, мечась между какими-то конторами и складскими сараями. Потом Сеню, он немного косил, показывали глазному врачу. В городе Сеня видел большие дома, выпиленные из желтого ракушечника, сделанные из него же круглые афишные тумбы с объявлениями о концертах, крашеный картонный окорок на витрине, лязгающий и шипящий паром завод с высокой и толстой, как далекая кремлевская башня, кирпичной трубой, которая непрерывно работала, дуя в небо дым, и он пасмурно подкрашивал свой участок небосвода.

На ровных тротуарах стояли урны, похожие на снятые со столбов громкоговорители, на улицы вышло множество городских людей, которые кидали в урны обертки от мороженого, а оно продавалось на каждом углу (Сеня его впервые попробовал), и они ничему этому не удивлялись и вели себя совсем не так, как когда приезжают в Ключи, а все шли вразнобой в разные стороны, не здоровались и не смотрели друг другу в глаза.

Заночевали в Доме колхозника, в прохладной каменной палате коек на двадцать, где резкий запах какого-то санитарного средства смешивался со столь же сильным запахом от множества разутых ног. Был там хмурый человек из самой Москвы, он спал в полосатом костюме и клал портфель под подушку. Наверное, в Москве многое выглядело бы еще интереснее, думал Сеня.

После восьмого класса Сеня вместе с еще несколькими сверстниками поступил в техникум, просто из любопытства, чтобы уехать в город. Но техника не была его призванием, в это время его все больше интересовал смысл жизни, и четкого ответа на этот вопрос нигде не находилось, потому что было точно известно: она заканчивается смертью, то есть концом мира для каждого отдельного человека, даже если мир потом и продолжится без него. Зачем же тогда все живут, заранее зная результат? Наверное, чтобы иметь мужество жить, нужно было найти в себе самом большую ценность, чем смерть… Наверное, уже тогда Сеня начал ее искать. Технические знания ему были скучны в их прикладном назначении, он скорее задумывался об объединявшей их изнутри технической «философии»: почему невидимые атомы и молекулы не рассыпаются хаотичной кучей, а сами собой, без помощи людей, складываются в видимый упорядоченный мир?

На полугодовую практику он попал на тот самый завод с кирпичной трубой, который изнутри выглядел как символический монумент человеческого труда. Для новичка литейный цех с вагранками казался монстром в металлических джунглях, в которых, однако, угадывался сложный порядок: добытые из земли металлы, отлитые и откованные в геометрические конструкции, были разделены на массу круглых, продолговатых, плоских, кубических частей, слагавшихся в разные агрегаты, двигавшиеся и существовавшие во взаимной гармонии с назначенными им целями. И всем этим правильным соотношением рассчитанных размеров, форм, сочленений управляло изнутри математическое число, которое заложено в самом строении природы, но инженеры его извлекли и поставили себе на службу. Завод, может, не так уж и нужен человечеству, но инженерам точно нужен, иначе для чего их профессия? Число там господствует в чертежах, по которым собраны машины, движется по проводам, вращает роторы, плавит сталь своей энергией, оно куется паровыми молотами и его измеряют автоматические приборы в виде веса, длины, температуры, давления, скорости. Было бы интересно исследовать внутренний родословный смысл всей металлической промышленности, но Сеня впредь никогда не возвращался к техникумовской профессии. Его больше интересовало не внутреннее устройство мира, а пространственное, отображенное на картах.

Косоглазие к этому времени почти исправилось и не помешало призыву в армию, поскольку власти боялись войны. Когда Сеню долго везли эшелоном на восток, мир, наконец, стал разворачиваться во всей своей необъятной громадности: человеческая память никогда не смогла бы вместить в себя все эти бытующие за окном вагона леса, озера, реки разной величины и мосты через них, города и не обозначенные на карте, но существовавшие вопреки ей поселки, разъезды, просто домики у путей, возле которых могли пастись корова и стоять подросток с хворостиной, глядящий на поезд, проносившийся мимо, и что-то думающий о нем… И Сеня думал: знает ли он, что и я тоже думаю о нем?

Проходили дни, неделя, но казалось — время остановилось и обязанность вечного движения перешла на пространство. Чувство собственной ничтожности по сравнению с этой бесконечностью мира зрело в Сениной душе. Наверное, то же должен был испытывать много веков назад человек, которому впервые открылось, что Земля — не центр мироздания, а песчинка в распахнутом в бесконечность космосе. И тут опять-таки возникал вопрос о том, как найти в себе самом смысл, несмотря на эту бесконечность…

Карта не врала. На второй день Сеня увидел Волгу. За приближением к ней он следил по названиям станций, и когда из-за бугра, еще без всякого признака реки, прямо из земли возникла громадная черно-красная туша парохода, он удивился лишь его размерам и тут же увидел воду: пятнистую, желтую. Она медленно сплетала внизу свои струи, вытекавшие из-под высоких ажурных пролетов гулкого моста.

Потом был Урал, вполне соответствовавший, как и Волга, своему названию: в Волге чувствовалось много влаги, в Урале звучало что-то твердое и древнее, вполне подходящее к этим красноватым каменным горам, обозначавшим некогда важную, но теперь устаревшую, обратившуюся в руины границу между ранее враждовавшими частями света. Впрочем, в слове Азия, куда все глубже вторгался поезд, еще слышался резкий звук отпущенной, но не затихшей тетивы, почему туда, видимо, и везли новобранца Сеню…

Дальше были явления великих сибирских рек, города, похожие на большие дымные заводы, Байкал, в названии которого тоже верно ощущалась километровая глубина и отраженные в ней симметрично-высокие облака, и, наконец, широкая лента Амура, где прошли три года Сениной пограничной службы.

Была сама граница по реке, и за ней еще земля — враждебный нам Китай. Название его показалось странно связанным со словом кит, но, в отличие от Волги и Урала, Китай не мог превратиться из слова в реальность. Оно оставалось неосязаемым по ту сторону реки. Это только на физической карте мир вызывает ощущение единого простора. Граница реального мира, как начал подозревать Сеня, очерчена красной линией на более правдивой карте — политической. Красную черту Сеня и охранял три года, предотвращая попытки проникновения нереального мира в реальный и наоборот. Впрочем, таких попыток и не было, хотя позже, если верить газетам, там все же случилась война с внезапно обнаружившимися жителями «страны китов». Но в годы Сениной службы, казалось, по ту сторону реки лежала вообще необитаемая земля, замаскированная кустами в виде декорации.

После армии было много чего, что, однако, прямого отношения к этой истории не имеет. Сеня замахнулся на знаменитую питерскую мореходку, но его документы не приняли из-за репрессированного отца. Пришлось поступить в московский педагогический на учителя географии, и столица на какое-то время уняла Сенину страсть материализации картографических названий. Огромная Москва сама вмещала в себе много неизведанного, от исторических следов прошлого, начиная от бродячих старьевщиков с тележками («Старье берем!», — кричали они в московских дворах, предлагая взамен сохранившиеся, казалось, с дореволюционных времен игрушки, хлопушки, сахарных петушков), до той таинственно высокой сферы жизни, которая ранее существовала лишь в виде нечетких газетных фотографий, в чем-то одинаковых, будто заготовленных однажды впрок на много лет вперед. Теперь эта жизнь с газетного листа материализовалась в виде проносившихся мимо черных «ЗИЛов» и «Чаек», за сверкающими окнами которых рассмотреть, однако, ничего было нельзя. Те, кто там сидел, возможно, видели стоящего на краю дороги Сеню, но вряд ли что-то думали о нем, и их мысли вряд ли вообще могли встретиться в своем мысленном мире.

Все чаще Сеня, как в детстве, проводил время за любимым атласом, составляя маршрут воображаемого кругосветного путешествия, обложившись журналами «Вокруг света»… В Москве появлялись интуристы как интригующие посланцы из двумерного мира атласа, который где-то реально существует, но увидеть его невозможно, как и обратную сторону луны. В своих чужестранных одеяниях, непривычных жестах, отстраненных взглядах они казались инопланетянами, взиравшими на аборигенов с высоты более высокого разума, знающего и свою сторону луны и могущего потрогать с чувством превосходства нашу.

В поисках новых открытий Сеня уезжал в далекие стройотряды, записался в первую в Москве секцию дельтапланеристов, готовился к одному из знаменитых в те годы арктических походов. От похода пришлось отказаться из-за подозрения на воспаление аппендицита, и хотя опасение оказалось ложным, оно помешало Сене прославиться вместе с командой лыжников, которые достигли красной черты в полярных льдах…

Постепенно Москва превращала наивного провинциала в столичного жителя, познавшего последнюю степень реальности: если уж отсюда, из самого центра жизни, где сконцентрировано все возможное, нельзя материализовать слова Рио-де-Жанейро или Париж, — значит это невозможно вообще. И чем изведаннее становилось доступное пространство, обведенное на карте красной полосой, тем сильнее хотелось Сене узнать, что за ней. Она словно бросала вызов своей толщиной, своей кумачовой строгостью и многозначительностью, непохожестью на другие, как бы условно проведенные пунктирные линии границ, будто таился в ней особый смысл.

Все это я пытаюсь реконструировать и домысливать в своем воображении, чтобы понять, что произошло потом. Очевидно, Сеня К. был рожден для путешествий так же, как рождаются, чтобы стать музыкантом, поэтом, ученым. Если человек открывает свое призвание — он обязательно скажет новое слово в своей профессии. Если же жизнь его складывается так, что призвание остается неосуществленным — человек подобен растению, так и не выпустившему заложенного в его генах цветка. Так бывает с экзотическим кактусом, который никак не хочет цвести в сырой полуподвальной комнате северного города. Семечко, занесенное на бетонную крышу, тоже никогда не станет деревом: его рано ли поздно вырвет дворник, либо его, как вредителя, безжалостно лишат жизни в ходе следующего капремонта… Но бывает, что благодаря случайному стечению обстоятельств даже у неопытного цветовода растение, невзрачное и не привлекавшее внимания, за которым и не предполагалось подобного свойства, в один прекрасный день вдруг выбрасывает бутон и распускается чудесным соцветием. У меня так однажды случилось с аквариумной водорослью после того, как она перезимовала в еще недостроенном родительском доме, где, несмотря на постоянно горевшую печку, на подоконнике скапливался лед, агрессивно питаемый через стекло наружным морозом.

Сеня родился слишком поздно. Раньше он был бы известным открывателем новых земель. Но в наши дни белых пятен на глобусе не осталось. А кроме того, словно испугавшись, что раскрыл людям слишком много своих тайн, мир разделился, как туфелька под микроскопом, на два новых, непроницаемых друг для друга. Как ископаемые пережитки прошлого, обозначались еще на картах чужие земли и материки, но, в сущности, они были уже для граждан ненужной помехой, отвлекавшей от множества собственных необходимых государству дел. Так что для устаревшего Сениного призвания просто не было условий. Однако нашлась-таки и в наши дни форма, в которой реализовался Сенин природный дар…

После третьего курса он неожиданно исчез из моего поля зрения. Не вернулся с летних каникул. В деканате мне сказали, что Арсений Карлов забрал документы для перевода в другое учебное заведение. В его группе поудивлялись, но скоро забыли: новый учебный год, новые люди… Я пытался разыскать Сеню через его родных, но те на мои письма не ответили…

Встретил я его снова лишь через десять лет. Мои родители уже не жили в Ключах, переехали в краевой центр, но в каждый приезд к ним меня как магнитом тянуло в это село, счастливый оазис моего детства. В Ключах никогда ничего не менялось, и мои редкие приезды туда были как путешествие в машине времени в прошлое, заросшее все тем же вечноживым бурьяном, где с холмов неизменно звучит «у-ду-ду» вечноживых удодов, песчаными вулканчиками бьют из подземных вод неиссякаемые ключи, а рано утром, проходя через все село, пастух созывает вечное стадо коров своим тарзаньим криком, поначалу пугавшим меня. Мне нравилось освежать в памяти и соединять с собою сегодняшним того далекого меня, который когда-то подолгу бродил на этих поросших соснами песчаных холмах, вырезал свистульки из кустов шелюги, находил в песке окаменевшие следы былой жизни древнего моря… Как они там оказались — загадка, но значит, когда-то зачем-то землю основательно перетряхнуло. С другой стороны холма имелось и свидетельство того древнего моря — соленое озеро с плавающими вниз головой трехглазыми розовыми рачками, последними обмельчавшими потомками древних мифических циклопов, помнящими свою древнюю исчезнувшую родину, ибо нигде больше в степных водоемах такие не водились.

Сеня, как ни в чем не бывало, сидел на лавке у своего покосившегося дома, вернее мазаной пристройки к складскому амбару, и что-то чертил прутиком на земле. Он был с чуть отросшими, как в детстве, волосами после стрижки наголо, тонкошеий, круглоухий, почему-то босой, в застиранных хлопчатобумажных штанах в мелкую серую полоску, какие, видно, всё еще не переводились в местном сельпо, как и слипшиеся в ком подушечки с повидлом, которые все та же продавщица рубила нам топором. Был июль, стояла послеполуденная мертвая жара. Тишину нарушало лишь сонное квохтанье кур за забором и позванивание толстой, выбеленной о землю цепи на шее соседской собаки, смотревшей носом и одним глазом на улицу сквозь вырытую лапами щель под гнилыми воротами. В дорожной пыли, глубокой и мягкой, как тончайшая мука, купались воробьи, находя в ней сходство с водой и, возможно, даже веря в это.

Увидев меня, Сеня не выразил особого восторга, будто мы расстались вчера. «Садись», — только и сказал, не приподнявшись. Лишь постепенно, под натиском моей радости, он оживлялся и сквозь его новое, незнакомое мне лицо проступала прежняя улыбка, открывавшая неровные крепкие зубы. Однако отвечать на мои вопросы — где он был эти годы? почему не писал? — Сеня не торопился, долго пытаясь свернуть цигарку из газетного обрывка. Пальцы одной руки у него не сгибались, и он пользовался ею лишь как живым протезом, способным что-либо прижать, поддержать, подвинуть.

Разговор поначалу не складывался, и я предложил подняться на вершину горы, где мы любили бывать в детстве. На песчаной опушке красного соснового бора, заросшей вылинявшими от солнечного жара розово-серебристыми бессмертниками — то ли еще живыми, то ли уже мертвыми — он расслабился. Глядя на высоко парившего орла, — там водились небольшие степные орлы, но этот необычно крупный кружил над нами, совершенно не махая крыльями, — вот что он мне рассказал…

— Дельтаплан я себе сделал тогда не только из любопытства к полетам. Когда в четвертый раз отказали в путевке даже в братскую Болгарию, я уже сомневаться стал, есть ли она вообще, эта заграница. Думал, поеду на Кавказ поближе к Турции, потренируюсь в горах, выбрал по карте подходящее место — и…

Сеня рассказывал подробно. Как во время первой же ночевки на холодной земле в горах он простудился. Как с температурой поднимался к белой вершине: солнце жгло землю, сжавшись в маленький и злой кварцевый глаз, в голове шумело и Сене казалось, что поток зноя и света, исторгавшийся сверху, сопровождался шумом газовой горелки…

Подъем был долгий и трудный. Только к вечеру обессиленный Сеня был в намеченном месте. Солнце, отправляясь за горизонт освещать другие миры, расслабилось, обнаружило свои истинные размеры. На него стало можно смотреть. Среди нагромождения горных хребтов, будто земных костей, когда-то выдавленных наверх гигантской подземной силой, солнечный диск выделялся своим совершенством, — некий геометр начертил его циркулем, подсказывая людям извлечь из этой правильности что-то важное для себя… Древнему человеку сделать это было легче, — рассуждал Сеня, отвлекшись от своего рассказа, — а у нас истина, якобы научно объясненная, утрачивает способность поражать, былая тайна гаснет от привыкания к ней, и люди не задают себе вопроса: а почему она именно такая, эта тайна?

А ведь она есть в каждой песчинке. Вот смотри — камень. Мы думаем про него: мол, лежит себе и лежит. А сам он про себя, если бы мог думать, полагал бы иначе: раз он существует — значит, он зачем-то нужен в мире на своем месте, без него мир был бы неполным… И откуда мы можем знать, что он так действительно не думает на каком-то своем языке внутри себя?

Мне не терпелось, однако, узнать, что было дальше.

— Нет, ты попробуй взглянуть на мир, например, глазами древнего полководца-завоевателя! Когда твоя армия уперлась в белый хребет до неба, и еще неизвестно, что там за ним: одноглазые циклопы, кентавры, люди с песьими головами, а может, и край света — обрыв и дальше только океан, в котором земля на трех китах…

Сеня бросил на меня испытующий взгляд, стараясь понять, как я отношусь к его словам. Мне показалось, что он, как в детстве, снова чуточку косил.

— Ладно… Когда солнце наполовину зашло, я решил — пора. Из долины к еще горевшим вершинам быстро, как вода в шлюзах, поднималась темнота. Я закрепился на раме, постоял над откосом, борясь с остатками сомнений, разбежался и полетел.

Высоту набрал подальше от границы, чтобы меня не заметили сразу. Потоки от нагревшихся склонов хорошо поднимали вверх. С этой высоты Турция уже должна была показаться. Я всматривался в ее направлении, но там земля тонула в оранжевой дымке, в которую погружалось угасавшее медное солнце.

Сделал последний вираж и — ринулся туда через небольшую гряду и долину. Вернее, как мне показалось, медленно поплыл. Если бы можно было ускорить скольжение, я бы работал ногами, руками… Но теперь от меня ничего не зависело. Я зависел от куска пластика, натянутого на скелет из алюминиевых трубок, от того, хватит ли его поверхности и запаса высоты, чтобы перенести меня туда. Снизу я, наверно, был похож на голубя из тетрадки, каких мы пускали из окна во время скучных уроков. Но в этого голубя было положено стрелять.

Не знаю, стреляли в меня снизу или нет — вряд ли я услышал бы это из-за шума ветра в ушах. Но когда я подлетал к реке, донесся нарастающий стрекот: с советской стороны немного ниже меня, как паук по земле, бежал вертолет. Я знал, что река — это граница, за ней Турция, где меня уже не могут поймать. Но за рекой так ничего и не было видно. Казалось, местность исчезает в тумане. Только бы успеть до него! — я сжал все молекулы тела в комок, усилием воли посылая их вперед…

Вертолет настиг меня у самого тумана. Грохот двигателя оглушил, поток воздуха от винта бросил меня вниз. Я чуть не опрокинулся, но сумел выровняться и снова повернул туда. Оставалось метров сто. Но вертолет опять налетел. Он мог бы расстрелять меня или ударить брюхом, но, видно, приказ был взять живым. В какое-то мгновение я увидел за стеклянным лбом кабины пилота в шлеме: он улыбался…

Остальное мне запомнилось смутно — с того момента, как почувствовал удар в руку. Я завалился на бок и пытался опереться на раму, но левой руки будто не было. Вновь кое-как выровнявшись одной рукой, скосил глаза и увидел, что левая болтается, как шланг, из которого льется струя крови, разрывается воздухом на капли и улетает вниз… — в Турцию? Если мне не суждено попасть туда, то, может, эти мои капли долетят до цели?..

Ты не представляешь, как мне вдруг захотелось увидеть ее, Турцию, когда она казалась такой близкой! Я уже почти чувствовал запах ее восточных пряностей за этим туманом, как волшебную сказку «тысячи и одной ночи»: страна белых от солнца городов, с криками муэдзинов на стройных, обвиваемых полетом ласточек минаретах, увенчанных грозными кривыми саблями! Лоно восточной жизни с томными красавицами в прохладных сералях, млеющими в полуденном бреду под волны бесконечной мелодии, которая силится проникнуть в смысл бытия и плачет по невозможному. Такой мне представлялась тогда Турция…

Наверное, сейчас, здесь и далее, я передаю его слова не буквально, а как картину собственного впечатления, что-то литературно домысливая, но она точно соответствует созданной им атмосфере рассказа, чем он мне столь ярко и запомнился. Сеня остановился, взглянул на меня тем же странным, еще больше косившим взглядом, и продолжал:

— Не люблю я рассказывать о том, как все кончилось. Никто не верит — никто из вас, не видевших этого. А те, кто знает правду, будут делать вид, что я не в своем уме. Теперь я и говорю только то, что меня взяли. Но тебе скажу, что там было еще.

Я потерял поток и уже ничего не мог сделать. Удивляюсь, как вообще не разбился. Наверное, на короткое время все же отключился от удара, а очнувшись, отстегнулся и пополз все туда же, в туман. Он был совсем рядом. Какое-то время помню только стрекот вертолета, собственный пульс в висках, как удары сапогом. Скрип их шагов по камням помню тоже. Ко мне идут две пары черных новеньких ботинок с высокой шнуровкой, таких я раньше не видел, они, не торопясь, приближаются, я ползу от них, камни сыплются куда-то вниз, кружится голова…

И вдруг вижу — передо мной пропасть. Даже не пропасть, а пустота, и я с огромной высоты смотрю вниз, как космонавт из иллюминатора. На уровне глаз — туман и облака, а далеко внизу — вода. Медленно, почти незаметно переливается металлическим блеском застывшая рябь — это волны. И насколько хватает глаз — кроме воды ничего нет… Понимаешь, и Турции нет, и вообще ничего там нет, за красной чертой…

Сеня вскочил и стал ходить взад-вперед, выдавая эту странную новую привычку и стараясь раскурить потухшую самокрутку. За селом уже садилось солнце, тоже превратившись в правильный диск, а на другой половине неба давно белел прозрачный дневной отпечаток луны, ровно такой же по размеру, словно они были дополняющими друг друга частями единого небесного механизма. То ли от этой игры космических сил, то ли от Сени исходило волнение, потихоньку заражавшее меня.

— …Очнулся я в госпитале с решетками на окнах. Говорят, потерял много крови и долго лежал без сознания. Кисть руки с тех пор почти не двигается. Из госпиталя перевезли в камеру, продержали полгода, допрашивали про сообщников, оттуда — в дурдом. Все это время, почти десять лет, там и пробыл, на койке в пижаме. Костюм мать во время следствия купила, чтобы на суде прилично выглядел, — так и остался новенький, с этикеткой. И никакого суда не было.

— Ну а чем ты докажешь, что она есть, эта заграница?! Ты что, ее видел?! — почти закричал Сеня, взглянув на мое лицо. — Карты? Да их можно напечатать сколько угодно и каких угодно! Радио? Поставь себе передатчики, навыдумывай языков хоть еще тысячу — и вещай круглые сутки! Иностранцы приезжают? Да они такие же иностранцы, как мы с тобой, их в спецшколах на эту работу натаскивают, спецодежду шьют, чтоб отличались от остальных! Я уже давно все разгадал, было достаточно времени.

Среди психов жить — ты не представляешь, что это такое. Да еще таблетки, уколы. А главное — не знаешь, чего же от тебя хотят и когда этому будет конец. Им, санитарам, что ни говори — смотрят на тебя, как на говорящий гриб, и ноль внимания. А начинаешь чего-нибудь требовать — повышают дозы так, что на стенку лезешь. Читать разрешали, но была там лишь одна полка с макулатурой типа «Основы марксистско-ленинской философии» — несколько раз всю перечел ее. И чтоб не свихнуться, старался думать.

Больше всего, конечно, думал о том, что увидел тогда. Первое время сам себе отказывался верить, возражал сам себе — сколько аргументов я перебрал! — и сам же их опровергал. Понимаешь, нет ничего, что они не могли бы имитировать. Они на все идут, чтобы искусственно поддерживать эту бутафорию, будто есть еще какая-то заграница: сочиняют последние известия о разных там происках империалистов, классовых боях, в Москве иногда продают кур в иностранной упаковке, спутник якобы запустили вокруг всей земли…

Ты спросишь, зачем? Вот в этом-то вся штука.

Представь себе, люди узнают, что мы в мире одни и никого, кроме нас, нет — что начнется! Весь порядок, на чем наша жизнь держится, рухнет! Понимаешь, им нужна враждебная заграница, нужна внешняя опасность: она сплачивает народ, заставляет терпеть временные неудобства, чем-то жертвовать — перед лицом худшего. Человек так уж устроен, что всегда будет чем-то недоволен, будет хотеть большего.

Враг за границей — гениальное изобретение. На него можно отвести все, как теперь говорят, отрицательные эмоции. А проверить, есть ли он на самом деле, нельзя. Для этого границу и охраняют, а вовсе не от врага. Я же сам служил, и с таким же северным «погранцом» в дурдоме общался, там тоже обучение больше построено так, чтоб охранять черту от своих, чтоб не приближались и не знали, что за ней.

Конечно, у нас не все верят в этого врага. Если там тоже люди, то просто невозможно, чтоб у них все было так страшно, как нам внушают. В это невозможно поверить. Для таких неверующих изобрели другое средство: для них вещают через «голоса» о сладкой жизни «там», направляют их мысли «туда», провоцируют на побег, — чтобы не пытались что-либо менять здесь. Все очень тонко дозировано, продумано, кому что, специальный институт этим занимается. Для населения в целом «голоса» нежелательны, поэтому их глушат, но не так уж плотно, чтобы недовольные и ищущие могли с большим трудом, сквозь глушилки, что-то слушать. Но это — огонек для мотыльков. Ведь убежать-то некуда, я видел… И за эти годы в дурдоме встречал еще «изменников Родины» с примерно такой же историей: кто-то морем пытался уплыть в Турцию, кого-то взяли на финской границе…

Когда я обо всем догадался, стало тоскливо от безысходности. Зачем жить? Но я это с годами преодолел, когда стал размышлять дальше.

Когда я увидел конец земли, это побудило к дальнейшим логическим выводам, к которым иначе бы не пришел. Я задумался: а что за концом земли, за океаном? Ведь не может там существовать Ничто — потому что оно по определению Ничто, которое даже не пустота, а нечто невообразимое, потому что оно не существует. Бесконечность мира логически несомненна — правильно нас учили в школе. Но что из этого логически следует — не договаривали. Ведь если это так, то бесконечность тоже по определению должна быть неисчерпаема как в пространстве, так и в содержании, и тогда в ней по теории вероятности должно реализоваться всё, что мы можем себе мысленно представить. Ты только подумал об этом, а это уже где-то есть и на самом деле — так оно где-то сложилось из бесконечной возможности сочетания атомов. Мы вообще не можем себе представить того, чего нет — это так и взаимосвязано, мысль и реальность. Мысли без реальности в бесконечности не существует, иначе это не бесконечность. Поэтому где-то есть всякие другие миры и цивилизации, например, с умными пауками вместо людей или люди с песьими головами, или просто планета умных камней — всё, что можешь себе вообразить.

Пойдем дальше. Если мироздание бесконечно и в нем всё может быть реальностью, даже противоречивые миры, то в нем нет единого смысла. Мир абсурден, состоит из неисчислимого множества параллельных, непроницаемых друг для друга миров, и надо иметь мужество жить там, куда попал, и наделять его своим смыслом силою своей мысли. Сначала я так и решил. Потом задумался о том, что даже если множество миров не соприкасаются друг с другом, в них тоже должны быть мыслящие создания, которые это знают и шлют друг другу бытийный сигнал о себе в те моменты, когда думают об этом в своем представлении. Значит и какой-то единый всеобъемлющий смысл в этом всё же есть? Проще говоря: поскольку в бесконечном мире есть абсолютно всё, что мы можем себе представить, выходит, есть и щедрый на наши мысли абсолютный Бог, иначе мы бы о Нем не умели думать. Всеведущий Бог больше бесконечности и удерживает ее в целости.

И почему тогда наша земля как частный случай не может держаться на трех китах, если всемогущий Бог так допустил? И вообще, может, это мы, люди, с древности так захотели в нашей вере, даже сжигали на кострах сомневающихся, вот Бог и реализовал наше желание? И официальные энциклопедии признают, что в древние времена представление о земле было именно такое, разногласия встречались только в том, на китах она держится или на слонах. Но киты мне кажутся логичнее, поскольку я видел там океан. А как ты думаешь, от чего землетрясения бывают, кто нашу огромную землю снизу может трясти и горы наверх выдавливать? Это бессмертные киты шевелятся и хвостами бьют…

Так из размышлений о бесконечности я осознал, что в ней есть Бог. Только не тот, кому поклоняются в церкви. Там Его умаляют для своих потребностей, разрешают Ему только страдать. Запретить-то думать о Нем нельзя, раз уж представление о Нем живет в мыслях людей и переходит из века в век, поэтому партии нужно Его временно приспособить под свои цели, для народной покорности и мечты о грядущем рае — коммунизме. Вот поп в нашей ключевской церкви так и учит, что между построением коммунизма и верой нет никаких противоречий — все придет к одному. И мое открытие ничему не противоречит, сказал он мне, а потому оно совершенно не важно, если считаешь так — смирись, говорит, с тем, что увидел, и молись о спасении в будущее счастье.

Похоже, Сеня стал верующим. Его лицо было напряжено от волнения, голос слегка дрожал, он, торопясь, продолжал выкладывать свои аргументы и объяснения, все новые и новые детали своего открытия, отшлифованного десятью годами умственной работы и доведенного до логического совершенства в реализации нереального и соединении несоединимого. Я действительно не находил, что ему можно возразить в деталях, кроме самого простого: что заграница есть. Но он видел край земли, за которым бесконечность — и отсюда пошел весь ход его многолетних размышлений, хотя и шатких, как карточный домик, однако он упорно продолжал его тщательно строить уже вместе с воображаемым Богом — и это упрощало его задачу…

— Конечно, сами-то они, в правительстве, знают, как всё устроено на самом деле. И я старался понять, чего они вообще хотят. Ведь не могут же они ничего не хотеть, не иметь цели для своего государства — без этого им было бы просто скучно всем командовать, всех заставлять, обманывать, пугать. Очень легко видеть в них просто тиранов и лжецов. Но может быть, все-таки есть у них цель, и все ради нее? Конечно, не совсем та цель, о которой написано в программах и в которую никто не верит, а секретная, в которую посвящены немногие…

И такие усомнившиеся беглецы, как я, этому, с одной стороны, мешают, подрывают государственный смысл, поэтому нас отлавливают. С другой стороны, мне кажется, мы государству для чего-то нужны. Вот, скажем, взять все, что произошло со мной. Ну зачем им было удерживать меня на границе, спасать? Пусть бы летел себе в тартарары, одним недовольным меньше. Нет, не допустили. И дальше: за что потом десять лет мучили, деньги на это тратили — на питание, охрану, зарплаты санитаров? Неужто только ради наказания за желание посмотреть, что там, за красной чертой? Я этого не понимаю. Если я стал им опасен тем, что увидел, так логичнее было бы меня сразу убить — у них для этого было достаточно возможностей, и никто бы не узнал. Нет же, не пристрелили и в пропасть не сбросили. Зачем-то оставили жить и потом, после изучения, даже отпустили домой. Причем, я думаю, и сейчас за мной следит сосед, человек явно не сельский, мать говорит, что он появился одновременно с моим возвращением как новый сельский библиотекарь.

И мне знаешь, что пришло в голову: не проводят ли с нами эксперимент? На первый взгляд, это бессмысленные истязания. Кормят разными таблетками, что-то измеряют в голове датчиками, берут кровь на анализ, иногда радио свое не выключают в палате от гимна и до гимна. Но может, психушки для того и устроены, чтобы постоянно отбирать в них, как в особые лаборатории, таких, как мы — усомнившихся в официальном мироустройстве? И наша непохожесть возделывается и изучается, чтобы ее как-то использовать?

Ведь те, кто догадался об истине и о еще нераскрытых свойствах мысли в бесконечности, такие, как мы, могут быть властям полезны для построения коммунизма: например, чтобы достаточно было подумать о мясе, молоке и масле — и всё это извлекается из бесконечности и моментально материализуется на столе. Или подумать о тоннах чугуна и стали — вот они тебе, не надо никакую руду выкапывать и плавить.

Вся трудность в том, чтобы эта материализация происходила не где-то отдельно от нас в неисчерпаемых возможностях дальних миров, а здесь и сейчас. И тогда человек становится подлинным властелином мира, потому при коммунизме и потребность в обмане и смиряющем нас Боге отпадет, они сами будут как добрые щедрые боги вместо Него. Как первым людям в раю было сказано в связи с тем деревом познания: «будете как боги» — неспроста ведь это в мудрой Библии. Там не получилось, но они надеются, что получится тут с нашей помощью. Вот в чем, возможно, тайная суть их идеи коммунизма. Тот учебник философии в дурдоме я несколько раз проштудировал и догадался: это ведь написано не для того, чтобы нагло врать нам, а иносказательно, как и многое в Библии, для тех, кто способен вместить. И потом, при коммунизме, уже будет каждому по потребностям, не будет нужды ни во внешнем враге, ни в Боге, и властелины мира откроют народу правду. Хотя и неясно, как они справятся с тем, что в бесконечности Бог все-таки есть… Всё равно придется Его запрещать? Или попробуют с Ним договориться о разделении властей и о мирном сосуществовании как один из параллельных миров?..

Вот к чему нас, возможно, готовят. Когда нас выпускают из этих психолабораторий, мы видим, что стали другими. Те, к кому мы возвращаемся, кажутся нам наивными. Не обижайся, но и ты тоже. Вы — неусомнившиеся. Вам достаточно той нынешней картины мира, которую вам преподносят, без нее вы бы уже и жить не могли. Так слепой уверенно передвигается в своей квартирке и знает в ней все предметы на ощупь. А мы сумели выглянуть из нее в окно — и разве не справедливо, что нам, посягнувшим на большее, открывается большее знание? А что такой ценой — так, наверно, меньшей для этого в нашем мире нет — правильно сказал мне поп: страдание необходимо, оно закаляет волю и обостряет мысль. Твоя водоросль в аквариуме — помнишь? — тоже не расцвела бы, если бы не пострадала от холода. Поэтому я допускаю, что эксперимент продолжается, нас лишь временно выпускают для домашних упражнений: кто во что горазд на свободе, мы ведь уже не можем вернуться в состояние неведения, и, может, мы им нужны как будущие коммунистические мыслегенераторы? Кто знает, может быть, в один прекрасный день пришлют за мной из Москвы машину.

Я уже списался кое с кем из бывших сидельцев, образовался у нас маленький заочный кружок по обмену опытом. Про умный камень я тебе не случайно сказал: это было первое, что мне удалось вызвать силой мысли. Пока не получается с органикой, только с неживым объектом вышло, который все же оказался по-своему живым. Но ведь это мои попытки в одиночку. А если сложить силу мысли всех способных? Я делал в тетради записи о том, как можно нас собрать для концентрации коллективной энергии, но недавно тетрадь исчезла…

Сеня говорил заразительно, была в нем гипнотизирующая уверенность. Я попытался представить себе его бесконечность с множеством параллельных миров и вседержителя Бога и испугался, когда на секунду мелькнула мысль: а вдруг что-то в этом есть?! Это длилось секунду, только ее одну ему удалось вырвать у меня из-под контроля, но я рассердился на себя за это и лег спиною на песок. Скрипачи-кузнечики в траве дружно исполняли для нас свою музыкальную повинность, вряд ли нужную им самим, но предписанную природой к радости прочих безгласых букашек, муравьев, паучков, мотыльков. Орел по-прежнему парил неподвижно, снизу на уровне земли лучше слышался шум соснового бора, отпечаток луны, как в детстве, удивлял своей неправдоподобной прозрачностью, и возникло ощущение, что всё происходящее точно так же уже когда-то было раньше, что время соскользнуло в какую-то ранее пройденную колею, как бывает на старой пластинке.

Потом он задумался и забыл обо мне. Приближались сумерки, потянуло теплым ветерком, сладким запахом бессмертников и горячей степи за холмом. К самозабвенным тенорам кузнечиков стали добавляться редкие, но уверенные баритоны сверчков и заглушающий всех пронзительный скрип цикад, напоминающих о своем времени суток, — тысячеструнный оркестр настраивал свои инструменты для предписанной в этих холмах еженощной симфонии с благодарностью занимающему свое место вверху звездному небу, благодарностью за свою, хоть и короткую, земную жизнь. Оркестрантов никто не заставлял так усердно стараться ради чего-то, они сами находили в этом свою необходимую и радостную бессмертную службу, без надежды на личное бессмертие и не зависимую от Сениных прозрений.

Отпечаток луны постепенно обрел плоть цвета слоновой кости. Внизу в селе захрипел и включился громкоговоритель на столбе у правления, передавали всему селу и окружающим холмам новости о достижениях по чугуну, стали и о происках империализма. В тишине звук невидимого диктора господствовал над всем пространством до края горизонта, устраняя сомнения у всего живого и неживого, находившегося в районе звукового облучения. Рядом в кустах неожиданно встрепенулась и, шумно захлопав крыльями, взлетела птица — видно, давно подсматривавшая за нами…

Мы еще долго сидели молча. Внизу кое-где уже загорались первые огни, но пока можно было различить белый, словно реактивный, шлейф пыли от спешившего в село автомобиля…

В обратный путь мы тронулись так же молча. Сеня шел впереди, мерно размахивая рукой, не оглядываясь и громко стуча босыми пятками по утрамбованной тропинке. Наверное, если приложить ухо к земле, как это делали богатыри в былинах, можно было бы слышать эти гулкие ритмичные удары, которые, вероятно, могли слышать снизу и киты, если бы существовали… Я почувствовал в голове сильную усталость, как после нудного урока не нужного для жизни и чересчур отвлеченного знания. И был рад, когда у первых домов, протискиваясь сквозь возвращавшееся стадо коров, подвернулся грузовик, шедший в город по более дальней верхней дороге. Мы попрощались.

В следующий приезд в Ключи, год спустя, я узнал, что сразу после той нашей встречи Сеню К. вместе с библиотекарем в тот же день вечером увезли на машине серьезные люди, мать ему положила в сумку и тот старый новенький костюм. На крыше опустевшего соседского дома сидел крупный черный кот и пристально смотрел на меня…

Я вновь поднялся на гору, где мы беседовали в последний раз. На месте были прозрачный отпечаток луны, и паривший орел, и сладкий запах бессмертников, трудился во славу Божию оркестр кузнечиков. И время вновь было готово соскользнуть в пройденную колею, напоминая о параллельных мирах, но допустить это я уже опасался. А вот Сениного думающего камня на месте не оказалось.

…Путевку за границу мне тоже получить не удалось. С досады решил мастерить дельтаплан, но бросил. Ведь я не спросил Сеню, где это было. Вроде бы у границы с Турцией горы к морю нигде близко не подходят. Хотя Турция тут совсем не при чем, Сеня мог и ее себе просто вообразить…

 

Москва — Алжир, 1975 г.

Отредактировано в апреле 2018 г.

Ранее не публиковалось.

 

+++

Март 2018. Примечание № 1 публикатора (МВН). С тех пор никому так и не удалось разыскать Сеню К. и узнать, что с ним стало. Думаю, стоит привести вдобавок несколько записей из его тетрадки, которую рассказчик М.В.П. нашел в тумбочке общежития после первого Сениного исчезновения и еще до его открытия края земли. В Сене был некий моторчик, побуждавший писать вот такие зарисовки, которыми он тоже пытался как-то отразить смысл окружающего мира. Поскольку я не литератор, есть сомнения: не графомания ли это? То есть, быть может, эти тексты имели только личный смысл для него одного. Ведь бывает так, что автор дополнительно наделяет их домысливанием в своей голове, но другим людям из самого текста это не очевидно?

 

(продолжение следует)