Попутчик
Попутчик
Конец августа – моя любимая пора – начало охоты на водоплавающую дичь. В это время я забываю обо всем на свете, спешно собираюсь и без оглядки бегу из душного, загазованного города прочь, подальше от шумной цивилизации, в объятия милой девственной природы.
И вот поезд уносит меня всё дальше и дальше от городских окраин. Я спешу в самый отдалённый район области, куда наша охотничья братия практически не заглядывает: отпугивает бездорожье и многокилометровый путь до ближайших озёр.
…Сошёл я с поезда на глухом полустанке, где стоянка длилась не больше минуты. Едва успел спрыгнуть с подножки на деревянный настил посадочной платформы, как вагоны, лязгнув буферами, медленно поползли мимо утопающего в зелени тополей крошечного станционного здания.
Когда последний вагон скрылся вдали, я, оглядевшись, к своему удивлению обнаружил, что сошёл здесь не один. По платформе, слегка прихрамывая, к вокзальчику шагал довольно бодрый старичок с небольшим саквояжем в руках. Подхватив свой рюкзак и зачехлённое ружьё, я двинулся следом.
У деревянной скамьи со сломанной спинкой, приткнувшейся у входа в вокзальчик, старичок остановился и присел. Поравнявшись, присел и я. Откровенно и с любопытством оглядев меня, особенно моё охотничье снаряжение, старичок заулыбался и поздоровался.
– Утро доброе! Когда вижу охотников, сам начинаю испьггывать древнейший зуд добытчика и охотничий азарт, ощущаю, как ускоряется биение сердца и начинает терзать ностальгия .о скрадках в камышах озёр и о жарких кострах во время ночёвок в лесу… Очень я увлекался охотой будучи помоложе. А сейчас вот ноги стали отказывать – не выдерживают долгих переходов. Пришлось повесить ружьё на ковёр и скинуть болотные сапоги. Только в воспоминаниях да иногда во сне и бегаю с ружьишком по былым истоптанным тропинкам.
Мы познакомились и разговорились. Узнав, что нам в соседствующие деревни, Пётр Михайлович – так он представился при знакомстве – даже обрадовался.
–Нам, оказывается, по пути. Бывал-бывал я в той деревне. Знатные охотничьи места. Хаживал когда-то в тех краях с ружьишком, хаживал… Да и не только с ружьишком…
Старичок неожиданно споткнулся, нахмурился, но через секунду вновь оживился.
– Если не возражаете, могу предложить место на телеге, которая вот-вот должна подкатить за мной. До своротка и доедем. Не шагать же вам с таким рюкзачищем десять с лишним вёрст! А будет ли ещё какая попутка, кто знает.
Я с благодарностью принял предложение старичка и с интересом разглядывал его.
Худощавое загорелое лицо обрамляли небольшие, с густой проседью, бакенбарды и такого же цвета бородка клинышком. Аккуратно подбритые усы полукружьем охватывали тонкогубый рот и, соединяясь с бородкой, завершали портрет «чеховского врача», каковым и оказался мой попутчик. Особенно притягивали глаза Петра Михайловича – живые, светло-голубые и необычно лучистые, будто отражающие внутреннее тепло человека. Шевелюру пепельно-русых волос немного подпортили залысины, которые делали высокий лоб ещё более выпуклым и большим.
«Если судить по сократовскому лбу, старичок весьма не глуп», – подумал я.
Но вслух спросил совсем о другом: ’
– Если меня не обманывает Шерлок-Холмская дедукция, вы – доктор?
Старичок стремительно поворачивает ко мне лицо, удивлённо и paдостно смеётся:
– Не обманывает. Да, я доктор. Но не из местных, сельских эскулапов. Я практикую в Колпино, что под Ленинградом. Знаете такой ropoдок? Вот-вот, там и работаю. А сюда я в гости. Дочка у меня здесь. Каждый год езжу. Беру отпуск – и сюда… Воевал здесь, вернее – партизанил. Знаете ли… тянет.
Старичок осекся и отвернулся.
А я, ещё более заинтересованный репликой Петра Михайловича о фронтовых годах, уже был готов задать новый вопрос, как к вокзальчику подкатила подвода, запряжённая неказистой, но шустрой лошадёнкой.
Возницей оказался парнишка лет пятнадцати, рыжий до невероятности – не волосы, а огонь, и конопатый, как сорочье яичко.
Он спрыгнул с телеги и, шмурыгая носом, поздоровался, виновато пояснил своё опоздание:
– Утром запрягать надо, а её, – он ткнул кнутом в сторону кобылы, – еле нашли после ночного. Аж на дальние заливные луга упрыгала, хотя и спутанная была…
Мы с Петром Михайловичем с комфортом укладываемся на сене в телеге и отправляемся в путь.
День разгулялся: на бледно-голубом вылинявшем небе ни облачка, солнце почти в зените, хотя и не жаркое, но довольно тёплое, ласково гладит по щекам. Грунтовая дорога, подразбитая в распутицу автомобильными колёсами, петляет среди редколесья и сенокосных полей, где застыли в беспорядке многочисленные стога, что свидетельствует о хорошем летнем травостое.
За близлежащим осинником где-то на болоте тоскливо курлыкают журавли, видимо наставляют молодежь перед дальней дорогой на юг.
Петр Михайлович, закинув руки за голову, чуть повлажневшими глазами изучает бездонное небо и думает о чём-то своём. Он совершенно не замечает тряски телеги, колёса которой то и дело подбрасывают нас на выбоинах и засохших комьях грязи.
Меня же разбирает любопьггство и, вконец измучившись, я не выдерживаю, задаю попутчику давно заготовленный вопрос:
– Вы говорите, партизанили в этих краях, но что-то лесной глухомани я здесь не вижу?..
Старичок вздрагивает, некоторое время с недоумением смотрит на меня и, наконец, до него доходит смысл моего вопроса.
– A-a, вон Вы о чём… Так почти сорок лет прошло. Много лесов повырубали, да и болот не меньше осушили… А вообще-то наш партизанский отряд базировался намного южнее этих мест, где и сегодня, не зная тропок и проходов, можно заблудиться в лесных дебрях и утонуть в болотных трясинах…
Петр Михайлович вновь на какое-то время задумывается, но буквально через минуту оживляется и, грустно улыбаясь, продолжает:
– Молод тогда я был, намного моложе Вас, четвертной ещё не разменял. Наш полк, отступая, попал в окружение. Много тогда ребят полегло. Мне с несколькими окруженцами повезло. Выскользнули из котла и, поплутав несколько дней по лесам и болотам, наткнулись на партизан, которые и приняли в свой отряд.
Я не скажу, что был героем, но и за спины товарищей не прятался. Говорят, я был неплохим подрывником. Мы тогда здорово потрепали нервы гитлеровцам и нанесли им ощутимый урон в технике и живой силе. На моём счету два моста и пять составов, не говоря уже о заминированных дорогах, на которых подрывались машины и мотоциклисты. Я «гансам» сполна отплатил за погибших однополчан во время неравной схватки в окружении.
Однажды командование отряда направило нас с Василием Кашиным – местным жителем – для восстановления связи с подпольем в Почеп, где на узловой станции работал в депо наш человек и с которым
неожиданно прервалась связь. Василий – он был классным печником, и я – под видом его помощника – двинулись в город. Шли от деревни к деревне, кому ремонтируя, а кому перекладывая печи, больше недели. Собирали одновременно разведданные о комендатурах и передвижении фашистских частей между населёнными пунктами.
Но мы не дошли до Почепа. Недалеко отсюда, у околицы одной из деревушек, мы нарвались на засаду полевой жандармерии, которой было наплевать – печники мы или плотники. У фашистов в первую очередь вызвал подозрение наш возраст, а не то, чем мы занимаемся и зачем шляемся по дорогам.
Трое гитлеровцев, выскочивших из кустов, грубо гаркнув: «Хальт!» и «Хенде хох!», молниеносно обыскали нас и, мельком глянув на наши бумажки-«аусвайсы», перебросились между собой несколькими фразами. И один из автоматчиков, подталкивая стволом в спину, повёл в сторону от дороги к заросшему овражку.
Я понял всё и почувствовал, как нестерпимый холод поднимается откуда-то снизу живота, расползается по грудной клетке и так сдавливает сердце, что темнеет в глазах.
Понимает, видимо, зачем нас ведёт этот немец к оврагу, и Василий.
Он одними губами, не поворачивая головы, шепчет:
– Как поравняемся с кустами, бросаемся в разные стороны. В случае чего, встречаемся у мохового болота у обгоревшей сосны…
Вот и кромка оврага, кусты. Боковым зрением замечаю, как Василий делает бросок в сторону, и тут же сам кидаюсь головой вниз, с треском качусь по склону. Сзади по кустам бьёт очередь, вторая, третья. Пули с глухим чмоканьем впиваются рядом в землю, с визгом, сбивая ветки и листья, проносятся над головой. «Слава Богу, мимо!» – молюсь я мысленно, и на четвереньках устремляюсь в самую гущину ивняка, который выводит к лесу, что в верховьях оврага.
Углубляясь в лес, я вдруг начинаю чувствовать всё усиливающееся жжение выше колена левой ноги.
«Вероятно, напоролся на острый сучок при падении или поранился, когда полз по дну оврага», – заключаю я и, хотя силы уже на исходе, продолжаю бежать, лавируя между деревьев, спотыкаясь и задыхаясь.
А огонь в ноге всё усиливается, поднимаясь всё выше и выше от колена к паху, а ниже колена нога начинает деревенеть, будто отсидел её. И только остановившись и ощупав ногу, понимаю: не на сучок я напоролся – пулевое ранение было сквозным. Кровь не била фонтаном, но и не утихала, стекала струйкой, чавкала в ботинке и обильно капала на траву. Если будут преследовать с собакой – лучшего следа и не надо.
Я заскрипел зубами: надо же, как не повезло, шальной пулей зацепило, вгорячах и не заметил даже, а в результате крови потерял уйму, аж голова закружилась…
Оторвав полосу от подола рубахи, я перебинтовал ногу и поковылял дальше к моховому болоту, до которого было не меньше пяти вёрст. Как дотащился до него и до обгоревшей сосны, помню смутно, под конец уже был в полуобморочном состоянии, часто падал, терял сознание.
Хорошо, фашисты не стали преследовать нас, далеко бы я не ушёл… И как бы ни было мне плохо, я здорово обрадовался, увидев под сосной Кашина. Дело прошлое – даже прослезился.
Видя мое состояние, Василий впал в уныние: о дальнейшем пути в Почеп нечего было и думать.
– Петруха, придётся возвращаться… У тебя жар начинается – значит, с ногой что-то серьёзное.
– Вот что… – вдруг обрадовался он пришедшей мысли. – Здесь недалеко, в деревушке Ключевой, живет наша связная Стеша Капустина. Вот у неё-то ты и схоронишься. Она тебя с матерью живо выходит…
И мы двинулись. А вскоре я потерял сознание…
П
ётр Михайлович оборвал свой рассказ и отвернулся. Я понимал: воспоминания разбередили ему душу, и не стоит лезть с вопросами.
Только минут через пять я решился:
– Ну, и…
– Очнулся я на сеновале, – вновь оживился мой попутчик.
А я поразился резкому преображению его лица: оно просветлело, будто засветилось изнутри; в глазах появился блеск с легкой грусгинкой и нежной задумчивостью.
– …И, как говорила потом Стеша, очнулся на третьи сутки. Было жуткое заражение. Если бы не уход и травы её мамы, я бы не выкарабкался с того света.
Василий притащил меня на закорках к Стеше Капустиной глубокой ночью и, чуть отдышавшись и подкормившись, ушёл, не дожидаясь рассвета, в сторону Почепа выполнять задание. Прощаясь, попросил связную, как только оклемаюсь, переправить по возможности в партизанский отряд. И больше я своего спасителя не видел: сгинул мужик где-то – возможно, вновь нарвался на фашистскую засаду…
Старичок на мгновение умолк, по его лицу пробежала и потухла тень внутренней боли.
– Стеша была старше меня на два года, но краси-и-ивая-я-я до умопомрачения, – нараспев, и прижмурившись, продолжил он свой рассказ. – А может, мне тогда так казалось?.. Да нет, она действительно была очень красивая. Две толстые косы темно-русых волос ниспадали за спину и почти касались поясницы. Чуть-чуть смуглую, будто слегка загоревшую, кожу щёк красиво обрамляли падавшие от висков до мочек ушей природные локоны-завитушки. Припухлые губы небольшого рта заканчивались ямочками в уголках, и создавалось впечатление постоянной загадочной улыбки, трепещущей на этих нежных тёмно-красных от природы устах. Эти яркие губы с таинственной улыбкой, эти ямочки на щеках и подбородке постоянно притягивали мой взгляд и вызывали нестерпимое желание коснуться их… А в её глазах – синих и бездонных – хотелось утонуть.
Когда мне было особенно тяжко, Стеша постоянно находилась рядом. Смачивала мокрым полотенцем пылающий лоб, спекшиеся, потрескавшиеся губы, меняла на загноившейся ране примочки из настоянных трав, повязки, кормила с ложечки бульоном и толчёной картошкой с молоком.
Её тёплые нежные руки я помню до сих пор. Она гладила мои плечи, шею, грудь, руки, когда я в полубреду корчился от боли. По-женски интуитивно, чтобы облегчить мою боль, снизить жар, она, наклонившись, дула на мой разгоряченный лоб и щёки; я успокаивался, будто её дыхание охлаждало, тушило пожар в моём теле.
И много позже, когда кризис миновал и мне стало значительно легче, я изнемогал в душе от любви и нежности к ней… Я влюбился, влюбился до безумия. И чувствовал – Стеша отвечает мне взаимностью. Её мама и моя целительница, бывая рядом с нами, печально смотрела на дочку, на меня и вздыхала. Она всё понимала.
Дело в том, что Стеша была замужем. Её муж, Иван, почти год как на фронте. Жив ли, где воюет – ни Стеша, ни её мама не знали. Поженились и прожили они в любви меньше года, но детей завести не успели…
И вот судьбе было угодно сложиться так, чтоб мы встретились, а встретившись, забыли обо всём…
Я обезумел от счастья, а Стеша после случившегося тихо плакала.
– Что я натворила? Господи, как я могла предать Ивана? Я верю, что он жив, он не может погибнуть… Боже! Что же мы с тобой, Пётр, наделали? Я и тебя люблю… Как теперь разорвать этот греховный узел?..
– Мы поженимся с тобой, – обнимаю я Стешу, целую и заглядываю в глаза
– Нет, нет, – слабо роняет она. – Я не могу окончательно предать Ивана. Я ему всё объясню. Он должен понять и простить…
Я сник, я был подавлен. Лучше бы меня застрелили тогда у оврага…
Через три недели я вернулся в партизанский отряд, а через три месяца началось наступление наших войск, и мы с боями перешли линию фронта, соединившись с регулярными частями.
До соединения я дважды ходил на боевые операции и, возвращаясь с задания, бывал в деревушке Ключевой. Стеша очень тепло встречала меня, но разговора о наших будущих взаимоотношениях так и не получилось. Малейшие мои объяснения в любви пресекались в самом начале, будто и не было той жаркой ночи с безумными ласками и поцелуями…
Уже уходя на запад в составе сапёрной роты, я от кого-то из бывших партизан узнал, что Стеша беременна. Эта новость ошеломила и одновременно привела в ликование: сразу же появилась уверенность, что с рождением нашего ребенка мы со Стешей всё-таки соединим свои судьбы.
Конец войны застал меня в Чехословакии, где мы помогли повстанцам Праги в освобождении столицы и уничтожении последних фашистских группировок. И где бы я ни воевал, в каком бы госпитале ни лежал, где бы ни дислоцировалась наша часть – отовсюду слал Стеше письма, умолял ответить, спрашивал, кто у нас с ней родился: мальчик или девочка, какой вес, как назвала? Но ни ответа, ни привета – до самого дня Победы, до момента демобилизации…
В деревушку Ключевую на Брянщине я не ехал – я «летел»…
На землю опускался тихий летний вечер. Утомлённое солнце коснулось горизонта. Замерли в палисадниках кусты черемухи и рябины. И вот он милый, приземистый, до боли в груди знакомый домик Капустиных.
Сердце в бешеном ритме – кажется, вот-вот разорвётся на части. Отчего-то кружится голова. Десятки раз я представлял себе, как подойду к этому дому, как войду, как прижму к груди русокосую голову Стеши и возьму на руки ребёнка – почему-то обязательно мальчика…
В слабо освещенной горнице я не сразу разглядел всех её обитателей.
Первой, попривыкнув к полутьме, я увидел Стешу. Она стояла у русской печи и смотрела на меня. Она нисколько не изменилась, была ещё красивее. И вдруг её глаза стали округляться и наполняться слезами. Стеша узнала меня. Подняв руки с зажатым в них углом передника и прижав побелевшие кулаки к груди, она глухо вскрикнула, покачнулась, опёрлась плечом об угол печи, выпрямилась.
Потом я увидел девочку лет двух, игравшую на полу. Она, подняв светловолосую кудрявенькую головку, с любопытством снизу вверх смотрела на меня. Девчушка была – копия мамы, но что-то неуловимое в её личике было и моё.
Сбоку стола, вполоборота к двери, сидел крепкого телосложения мужик в расстёгнутой вылинявшей гимнастёрке. И что-то неестественное было в его фигуре, а что – я никак не мог уловить. И только когда он, опершись рукой о столешницу, привстал, я увидел эту неестественность: у мужика плетью висела левая рука и не было левой ноги выше колена.
Мужик напряженно, сдвинув густые чёрные брови у переносья, смотрел на меня.
Я хрипло через силу выдавил:
– Мир и благо вашему дому…
Оглядев, будто ощупав, мужик хмуро кивнул на табурет рядом.
– Проходи, гостем будешь.
И когда я уселся, протянул руку:
– Иван. А ты, как я понял, Петр?
Он повернулся к застывшей у печи Стеше:
– Собери-ка, Стеша, чего-нибудь на стол, вечерять будем…
А спустя часа два, когда угомонилась и уснула в кроватке Наташенька, а Стеша, убрав со стола, тяжело опустилась на лавку рядом с мужем и застыла с побелевшим, будто мраморным лицом, Иван, угрюмо уставившись неподвижным взглядом в столешницу, заговорил.
С огромным напряжением я ждал этого разговора, боялся и предчувствовал неотвратимость «приговора». Слова Ивана, будто гвозди, впивались в мой воспаленный мозг и воспринимались с трудом, потом уже доходил смысл.
– Мы получали твои письма, Пётр. Не отвечали. Думали – догадаешься, поймешь… А ты приехал… Я не виню тебя, не осуждаю и не виню Стешу… Так случилось. Да, Наташенька твоя дочь. Но она и Стешина дочь, а теперь и моя… Тебе надо уехать. Не ломай девочке жизнь, да и нам со Стешей. Знаю: не сможешь забыть. Возможно, будешь приезжать, чтобы хоть издали посмотреть на свою дочь. Я не могу тебе запретить, но имей мужество не причинять боль ни ей, ни Стеше…
Я засобирался уходить.
Иван обронил:
– Ночь на дворе. Ночуй.
Но я поднялся.
– Стеша, проводи… Вам надо поговорить.
…Мы долго шли молча по безлюдной улице. Только у околицы она произнесла:
– Письмо из госпиталя пришло сразу же, как освободили наш район. Я поехала и забрала его домой. Он всё понял и простил. Он с виду суровый, а сердце у него очень мягкое и доброе… А потом родилась Наташенька… Прости…
Мой попутчик умолк, и я больше не делал попыток возобновить разговор.
Т
олько в конце пути, незадолго до нашего прощания у своротка, Петр Михайлович продолжил свой рассказ.
– Ехать мне было некуда, так как воспитывался я в детдоме, и я остановил свой выбор на Колпино. Закончил Ленинградский мединститут, стал лечить страждущих в районном стационаре. Пристрастился к охоте. Ежегодно при открытии сезона ездил на Брянщину, где останавливался в близлежащих с Ключевой деревнях, охотился. Тайно наведывался к Стешиному дому. Издали с тоской наблюдал за играющей во дворе девочкой, а потом статной девушкой, помогающей матери по хозяйству. Отмечал каждый раз, как она быстро подрастает и хорошеет год от года, становясь такой же красивой, как мать.
Стеша с Иваном знали о моих приездах, догадывались о тайных слежках и не препятствовали. Да и бессильны были что-то сделать… А собственных детей у Ивана со Стешей так и не появилось.
Прошло тридцать лет. Я так и не женился. Не нашлось женщины, которая бы вытеснила из памяти и из сердца мою Стешу. Возможно, и нашлась бы, если бы я не ездил на Брянщину и не подсыпал постоянно свежей соли на незаживающую рану…
Пять лет назад в горбольницу Колпино Иван прислал телеграмму на моё имя с уведомлением о скоропостижной смерти Стеши: вконец изношенное сердце не выдержало нагрузки. На похороны я опоздал – слишком поздно передали телеграмму… А через два года не стало и Ивана. Их могилы находятся рядом в общей оградке.
Перед смертью он передал Наташе мои фронтовые письма Стеше и всё рассказал. В тот же год Наташа приезжала ко мне в Колпино…
У меня двое внуков. Старший служит в армии в ВДВ, младший поступил в МГУ. Выезжая из Колпино на Брянщину, в деревню Ключевую, я обязательно останавливаюсь в Москве и гощу у младшего внука. Ходим с ним по музеям, выставкам и другим достопримечательностям столицы…
…А вот и Ваш свороток!