Рассказы

Рассказы

Перевод с сербского Михаила Сердюка

Милка Жицина (1902–1984) – югославская (сербская) писательница, автор романов социальной тематики в период между двумя мировыми вой­нами ХХ века. Преимущественно описывала проблемы бесправных девушек и женщин королевской Югославии.

Известна также как переводчица – во время Второй мировой войны жила в эмиграции в Париже и переводила произведения французских писателей, а в 1945-м перевела на сербский пьесу Константина Симонова «Так и будет!». Сотрудничала со многими югославскими журналами, принадлежала к движению социальной литературы в кругу «литераторов-леваков» (таких, как, например, Оскар Давичо и Милован Джилас).

В 1945 году вступила в Коммунистическую партию Югославии. В 1951 году (в период охлаждения отношений между Югославией и СССР) была арестована по обвинению в сотрудничестве с Коминформбюро и осуждена на 8 лет каторжных работ, но в 1955-м освобождена по сокращению срока.

При жизни опубликовала четыре романа – в 1934, 1940, 1961 и 1983. Ещё два её романа увидели свет уже после распада Югославии (2002, 2009), когда вновь возник интерес к её творчеству. Известность приобрела именно как романистка, однако в 2014 году в Белграде был издан сборник её краткой прозы, 10 рассказов из которого и предлагаются сегодня российскому читателю.


ОТПУСК

 

Игнату Луковичу предоставили очередной отпуск. Расписавшись в приказе, он в каком-то необычном расположении духа спросил своих коллег по архиву:

Можете ли вы себе представить, что такое отпуск?

Но, спросив, тут же пожалел об этом: ведь его коллеги тоже раз в году уходят в отпуск. Игнат Лукович прикусил нижнюю губу: он всегда её грызёт, когда собою недоволен. Ну что о нём могут подумать эти люди? Может, они подумают: «Гляньте-ка на Луковича – не нарадуется, что 15 дней проведёт без жены!». Но откуда они знают, что жена не поедет с ним в село к его матери? Не знают они этого. А если и знают – да чёрт их возьми, пусть узнает хоть весь мир. Ему уже так всё надоело, что, если однажды его терпение лопнет, узнает и духовный суд. Нет, никто не должен знать… впрочем, его не касается, будет кто-то знать или не будет – он просто не может больше терпеть, так изгрызла ему жена и мозг, и душу.

Вот так! – говорит Лукович громко, просто лишь бы что-нибудь сказать, заглушая словами неприятные мысли. Показалось ему вдруг, что одна из коллег – женщина, заклеивающая конверты, – украдкой за ним подглядывает. Может быть, как раз она и догадывается, что для него значит этот отпуск. Кто их разберёт, этих женщин? Вот и его жена…

Архивариус Лукович вернулся к работе: номер 15/327 – нужно посмотреть, что это за дело такое. Он перелистал страницы реестра от начала до конца и – забыл, что ищет. Сможет ли он осуществить этот свой план? Номер 15… там было 15 или 16/327? «Что-то я слишком рассеян», – подумал Игнат Лукович. А как не быть рассеянным, если с завтрашнего дня начинается для него новая жизнь? Да, совсем новая! Для кого он приносит себя в жертву? Как допустил, что из его рук вот-вот выскользнет и этот скудный остаток молодости? При этой мысли Лукович ощущает комок в горле. Так горло перехватило, что, будь он сейчас в архиве один, заплакал бы. Грустные это слова – «остаток молодости». Ему стало жалко себя. Как же эти десять лет брака смогли пройти так, что он даже не заметил той пропасти, что разделяет его и Елу? Любил он Елу когда-то. Когда-то – десять лет назад. Ну оно и понятно. Женщины годами могут притворяться, что они лучше, чем есть на самом деле. Лукович начал перед собою оправдываться. Был он молод, неопытен. Влюбился. А Ела, надо признать, была девушка и красивая, и здоровая, и вообще стоящая… Так тогда ему казалось. Была она в то время и добра, и кротка, как ягнёнок – этакий красивенький нежный барашек. И любила его. Давно ли это было, когда проводил её до дому вечером, а она ему своим тихим, нежным, мягким голосом сказала:

Игнат, возвращайся скорее домой. Похолодало. А у тебя здоровье слабое!

И притом на него так ласково смотрела, что он просто таял от нежности и любви.

Ах, Игнат, ты кашляешь! Выпей вечером чаю. Есть кому его для тебя заварить?

И опять её взгляд был полон волнения и заботы. Игнат чувствовал, что она готова против всех правил девичьего поведения пойти с ним в его квартиру, заварить ему липовый чай, уложить его в постель, словно мать ребёнка, и укрыть потеплее. Уж так Ела для него старалась! Ему же эта любовь казалась милой – милой и тёплой. Он был просто счастлив, когда она, стыдясь из приличия, согласилась его осчастливить и стать его женой. «Ты меня, Ела, сделаешь счастливым», – вспоминает Лукович: эти слова он сказал, когда его кроткая Ела, затаив дыхание, разглядывала кольцо на своём пальце. «Ты, Ела, хорошая, ты так для меня стараешься! Ты благородна, ты нежна, ты мой ангел!» – и это он ей говорил, вспоминает Лукович. Первые годы и впрямь нежно трепетали над ним мягкие крылья этого ангела. Голос её был мелодией счастья, а слова – любовною песней. Да, так было. Но только первые годы. Шло время, он вносил в реестр записи – одну за другой, а первого числа приносил домой жалованье и целиком отдавал его Еле, своему ангелочку, чтобы та распоряжалась деньгами до конца месяца. Вечерами он никуда не ходил – Ела этого не любила. Даже если на пути от канцелярии до квартиры он немного запаздывал, Еле тоже это было не по нраву. Она это воспринимала с обидой.

Целый день я одна! – говорила она. – Жду не дождусь, когда ты придёшь! А ты нарочно не торопишься! Не любишь ты меня!

Архивариус Игнат Лукович, заново проживая в мыслях десять лет своего брака, теперь не понимает, просто не может понять – когда и как его ангел преобразился в тирана? Как случилось, что этот крохотный ягнёнок превратился в рогатую скотину, что мелодия её голоса стала криком, что из её любовного шёпота вылупились язвительные упрёки, надкусывающие самые чувствительные места его мужского сердца? Незаметно для него растаяла и исчезла его свобода. Он стал наёмником своей жены, обязанным давать точный отчёт о каждом динаре своего заработка, о каждом шаге, сделанном без неё, даже о каждой мысли… В прошлом месяце он послал матери в село сто динаров, а в письме написал: «Дорогая мама, шлю тебе сто динаров на кофе и сахар». И теперь из-за этого «на кофе и сахар» не может больше жить дома.

Зачем селянке кофе? – визжала Ела. – Лучше бы ты ей сказал купить простыню, чтобы мне, когда приеду, было на что лечь! Наконец, не могу я себе позволить ей посылать, когда у самой нету!

Это Игната обидело. И он встал на защиту матери, себя, своего права распоряжаться заработанным – вот так и возник раздор. Уже двадцать дней жена с ним не разговаривает. Поэтому Лукович и решил теперь всё бросить. Отпуск он проведёт в селе, у матери – один, без Елы… Напишет ей из села письмо, что больше к ней не вернётся. Он хочет быть свободным. Разве для того она ему нужна, чтобы считать, сколько сигарет он выкурил? Нет! Разве для того она ему, чтобы обижать его мать? Нет! Хватит, довольно. Он хочет стать свободным, сбросить ярмо этого контроля, самостоятельно распоряжаться своим жалованьем! Он теперь всегда будет посылать матери первого числа по сто динаров! Довольно! Вечером он сообщит жене, что уезжает в село. А ты, утончённая госпожа, коли не можешь спать на накрытой тряпьём соломе, останешься в Белграде! Так что я уеду один! Прощай, Ела, прощайте, мои десять лет!

Обдумав всё это и приняв решение, он всю ночь не спал. Утром сам достал из шкафа две рубашки, завернул их в газетную бумагу.

Уезжаю, – сказал. И вызывающе добавил: – В село, к моим родителям. Буду там спать на сене!..

Сначала был визг, ругань, истерические припадки; а потом пошли слёзы, а за ними тихие, жалобные всхлипывания…

И тот раб, которого десять лет создавала Ела, снова ожил в Луковиче – он и сам не заметил, как начал её утешать…

На вокзал они пошли вместе; Игнат нёс чемодан… Только в поезде, когда этот дьявол в женском обличье снова начал рычать, Игнат Лукович вдруг ощутил всё своё бессилие. «Этот дьявол властвует надо мною!» – думал он, глядя на жену. Измождённый и подавленный, он устало и бездумно смотрел на поля, бегущие навстречу поезду.

 

ЗА СЕМЬ ТЫСЯЧ

 

Маленькую Мару все дразнят старенькой – так она умеет по-старушечьи сгорбиться на табуреточке возле печи, прищурить свои голубые глаза и этак униженно и забито спросить:

Ну что, мы теперь будем вдвоём, мама?

Если дует ветер и треплет бельё на верёвке, она спрячет ручки под передник и ходит под развешанными рубашками, покрикивая:

Унесёт нам ветер бельё!

Когда в доме ссора, маленькая Мара убегает, а когда буря утихнет – подкрадётся, как котёнок, прислонится к стулу и говорит:

Ты, мама, злишься, когда кто-то приходит, и всё кричишь, кричишь… Ты запирай дверь на ключ и со мной разговаривай: я тебя буду слушать, не придётся тебе кричать.

Маленькая Мара так говорит, потому что она боится, когда кто-нибудь кричит. Она начинает понимать, что это из-за неё ссорятся. Она и вправду заперла бы дверь на ключ даже перед самой любимой своей гостьей, хотя после, наверно, и плакала бы из-за не доставшегося ей пряника, который та гостья ей постоянно приносит. Но, раз уж такое дело, что после каждого пряника поднимается гвалт – тогда ей лучше его и не поесть. Ох, да и хлеб, намазанный вареньем, не хуже пряника!

Об этом прянике и обо всём, что с ним связано, Мара размышляет на свой лад каждый вечер, когда пряник к ней не является.

Никого у нас нет вечером? – спрашивает она осторожно. – Ну, варенье ведь тоже хорошо… правда, мамочка?

Слово «мамочка» маленькая Мара произносит с намерением – довести до сведения, что она определилась. Потому что у Мары две мамы: одна чёрная и высокая, у которой она живёт, а вторая маленькая и светловолосая. Маленькая мама приходит почти каждый вечер и приносит пряник. Мара грызёт пряник, сидя у маленькой мамы на коленях. Но как только разговор начинает походить на ссору, малышка убегает. Забивается в уголок между кроватью и шкафом, сидит там на корточках возле бутылок с керосином и прислушивается. Почему эти две мамы ссорятся, Мара не знает.

Из разговора она разбирает, что с ней, маленькой Марой, связаны два числа: пять и семь. Две её мамы всегда об этих числах говорят. Мару научили считать до десяти. Пальцы на одной руке – это пять; а добавишь к ним большой и указательный на другой руке – это семь. Так ей объяснил «господин» – сын чёрной мамы. Маленькая Мара, сидя на корточках в углу возле бутылок с керосином, растопыривает пальцы на одной руке, добавляет ещё два пальца на другой. А потом сжимает пальцы в кулачки и сидит недовольная: теперь это и не пять, и не семь, о которых ссорятся две её мамы.

Случается, что её извлекают из угла на свет как живое доказательство существования этих чисел: пять и семь. Сначала чёрная мама, вытаращив глаза и покраснев, говорит «семь». Она злится и поэтому кричит, а порой даже сквозь плач протянет: «Се-е-е-емь тысяч!». Затем вскакивает и сыплет словами:

П-я-т-ь лет я её кормлю да ращу! Эй, пять го-о-о-ди-и-и-ков! А сколько ты мне до сего дня отдала?.. Содержу её как свою…

И тогда задирает маленькой Маре юбчонку, показывает гостье маленькую округлую ляжку и чистую рубашку; валяет и вертит девочку, словно мяч, а потом оттолкнёт от себя. Тогда её хватает маленькая мама, прижимает к груди и заливает ей лицо слезами.

Девочка приходит к заключению, что самые печальные слова на свете – это «пять» и «семь».

Мама, а что это такое – семь тысяч? – спрашивает Мара, когда чёрная мама перед сном укрывает её одеялом.

Деньги! И ты с нею не уйдёшь, пока я своих денег не получу! – отвечает кормилица. Подойдя к лампе, она подкручивает фитиль, и её огромная тень привидением вытягивается на всю комнату.

Марин мир – это кухня и двор, огороженный высоким дощатым забором. Здесь она знает каждый уголок, и всё ей здесь ясно. Например, гвоздь над кухонной дверью нужен для того, чтобы на него вешать бельё на верёвке после стирки. В сарае стирают. А забор не даёт чужим детям войти во двор.

А вот в доме ей не всё понятно: например, зачем нужно кричать, если маленькая мама молчит и лишь утирает слёзы?

Людей Мара делит на три группы. Первая – это чёрная мама. Вторая – господин, сын чёрной мамы. Мара его боится и называет «господином», потому что он и впрямь настоящий господин. Когда он приходит, она для него выносит из комнаты стул с плетёным сиденьем и предлагает ему то и это: и кофе, и варенье. Когда он приходит один, то даёт маме денег, а бывает, что и её, Мару, спросит о чём-нибудь. А если с женой приходит, тогда все сидят в комнате, а денег они, уходя, не оставляют. Госпожа, жена господина, всегда спрашивает:

Ну, малышка, когда твоя мать принесёт деньги? Ты, деточка, ценность бесполезная!

Госпожа говорит «изысканно»: обращаясь к свекрови, поворачивает только голову, а тело её остаётся в торжественной неподвижности; маленькой Маре кажется, что это просто шляпа поворачивается на шесте.

Опрометчиво вы, мама, поступили. Кто может гарантировать, что когда-нибудь вы получите назад свои семь тысяч?

Чёрная мама сидит перед снохою несчастная, подавленная, неуверенная и испуганная.

Это было легкомысленно! Где ваша гарантия?

Чёрная мама хватает Мару за плечи, встряхивает и подталкивает к снохе:

Вот она.

Эй, семь тысяч! – смеётся госпожа. – Да стоишь ли ты, незаконнорожденная, таких денег?

Стою, – бормочет маленькая Мара, обнимая свою чёрную маму и защищая её от почётной гостьи. – Я – мамины семь…

Именно из разговора свекрови и снохи девочка узнала про третью группу людей, в неё как раз попадает и маленькая мама – портнихи. Они должны существовать, потому что есть «господа», которым они требуются. А если бы портних не было, – так объясняет сноха, – мужчины набрасывались бы на уважаемых женщин. Чёрная мама с этим соглашается – значит, это правда; но правда скверная, потому что после тех разговоров чёрная мама её потом долго не любит, как будто это она, маленькая Мара, виновата в том, что портнихи таким образом охраняют покой уважаемых женщин…

В такие дни Маре лучше всего быть на улице, где она всегда предлагает другим детям одну и ту же игру: бежать до самого конца, до перекрёстка. Может быть, там она увидит маленькую маму и скажет, чтобы та возвращалась. Правда, тогда Мара будет плохая.

Но однажды ей запретили выходить на улицу.

Накануне пришла маленькая мама, долго прижимала Мару к груди, а потом неожиданно вскочила, протянула руки и впервые тоже перешла на крик:

Как же я вам заплачу, если ничего, кроме этих рук, не имею?!

Вся дрожа, она начала сдёргивать с Мары передник, скинула с неё и платьице, и, завернув её голую в своё пальто, взяла на руки. Мягкая подкладка так приятно щекотала Мару, что она обняла мать и сказала:

Уноси меня скорее, маленькая мама!

И тогда всё перемешалось: она вдруг выскользнула из пальто, ощутила удар в спину и метнулась прятаться под стол. Из-под стола она видела, как чёрная мама, распахнув настежь дверь, вытолкала гостью вон, а пальто её выбросила следом.

С тех пор на улицу Мара больше выходить не смела. Понимала: семь тысяч не должны бегать по улице. Это ценность, которая принадлежит чёрной маме.

Теперь она встречалась с маленькой мамой у забора, за сараем. По разные стороны забора обе сидели на корточках, чтобы их не заметили. Девочка тянула свою руку в просвет между досками, а маленькая мама целовала ей ручку и шептала сказку о том, что она, её настоящая мама, любым способом, но достанет семь тысяч; тогда она заберёт свою малышку, и они будут всегда жить вместе. Сказка была хорошая, и Мара ей радовалась, но всегда упорно напоминала, что должна опять уйти к чёрной маме. А иногда через щели забора она слушала и грустные рассказы: об обманутой портнихе, о мастерской белошвеек, и много других историй, рассказанных шёпотом, от которых веяло чем-то мрачным и страшным.

Вернувшись в дом, маленькая Мара долго обнимает чёрную маму, словно искупая поцелуями свои тайные разговоры через забор.

Я твои семь тысяч, правда, мамочка? Ты не грусти… Когда вырасту, я себя продам и отдам тебе все деньги!

Ошеломлённая чёрная мама кивает головой и говорит:

Это у тебя в крови! Будешь, как и твоя мать!

Мара с этим соглашается – говорит, что и она хочет быть портнихой.

Чувствуя неприязнь чёрной мамы, малышка ускользает из дома и опять уходит за сарай. Там она снова садится на корточки, выставив руку между досок, и представляет, что к ней пришла маленькая мама – смотрит на неё усталыми голубыми глазами и что-то шепчет…

 

РАЗЛУКА

 

Через восемь дней уезжаю, – сказал юноша.

Через восемь дней уезжаешь? – удивилась девушка. Повторённые ею слова вернулись к нему тихим эхом. Немного помолчали, а потом девушка спросила весело:

Ты шутишь, что ли?

Не шучу. Уезжаю. Но ненадолго – на год…

Юноша прикурил сигарету, бросил взгляд вдоль улицы и предложил девушке пройтись.

Пока шли, он тихим голосом сухо и скучно рассказывал ей о своих делах. Вот, он должен ехать. Сегодня в семье так было решено. Он отказывался, но… Дальше шло долгое и обширное изложение обстоятельств. Всё это девушку ничуть не занимало. Дела, дела… Да разве они её касаются? Она в его словах искала только одно: шутит он или нет. Может быть, он её просто искушает. Но, по крайней мере, выглядит так, что это в самом деле правда. Ведь говорит он очень серьёзно. Даже, упоминая о сроке своего отсутствия, всякий раз вместо «на год» говорит «ненадолго».

А я? – спросила девушка.

Ну, я в тебе не сомневаюсь! – ответил он просто, обычно, без малейшей трагичности. – А когда вернусь, увидимся…

Расстались они тем вечером прохладно:

До свиданья.

До свиданья.

Только оставшись одна, девушка начала размышлять, оценивая каждое его слово. Он уезжает. Она остаётся. А когда он вернётся – «увидимся». Никаких обязательств, никаких обещаний! Ох!

Она открыла окно и загляделась в чёрные тени Ботанического сада. В ушах её немилосердно и холодно звенели слова: уезжает, уезжает… Словно кто-то ей назло выбрасывал их откуда-то из темноты. Долго стояла она у окна и в шорохах городской ночи искала ответ на напрасный вопрос: как же я буду без него?

И назавтра весь мир уже выглядел по-другому. Смотри, люди ходят по улице, какие-то девчонки смеются… а он уезжает! Ветер, путаясь в листве старых веток парка, шелестит ей мелодию: он уезжает! Она идёт по улице, встречает знакомых, приветствует их натянутой улыбкой, даже и обменяется двумя-тремя словами, а в душе разливается боль: он уезжает! Он уезжает, уезжает! – словно кричит ей кто-то, отчего хочется заплакать прямо здесь, посреди улицы: он уезжает!

Она виделась с ним, как обычно, каждый день. Об отъезде говорилось очень осторожно, как о скорой смерти – в доме больного.

Приду ещё завтра тебя повидать, – сказал он в предпоследний день.

А тот предпоследний день девушка провела как в лихорадке. В лихорадке великого расставания. Ведь уезжал не только он: с ним уходили и те милые сердцу мгновения, когда его, торопящегося к ней, она замечала ещё издали… С ним вообще уходило всё: и маленькие девичьи радости, и большие планы…

«Когда он уедет, – шептала девушка в свой шёлковый платок, – когда он уедет, какие же печальные дни я буду проводить!»

Теперь всей её заботой была эта любовь, а вернее – молчаливое обещание любви. Теперь у неё одна забота: любить… И, погрузившись в это, девушка со страстью думала о предстоящей грусти: как она будет ходить по улицам, где они ходили вместе; сидеть на той скамейке в парке, на которой они сидели вдвоём, и представлять, как он ей что-то шепчет…

А год – это же как вечность: сотрётся в его душе её имя, помутится её образ, померкнут воспоминания… А она будет жить этой сладкой грустью, жить памятью, жить прошлым. Она уже сейчас почти радуется тому наслаждению, с каким будет лить тёплые слёзы из-за его невнимания к ней. Да, она просто будет жить в каком-то другом, ею созданном мире – скрытом и больном. Вот, будет вспоминать и то место в парке, где ждала его в последний день, чтобы сказать ему «прощай»…

Юноша приближался. Ещё издали махал ей шапкой, а потом даже обеими руками. «Смотри-ка, как он радуется, что уезжает!» – заключила девушка печально. Посмотрела на сосну на другой стороне аллеи: «Вот ты тут стоишь, и ни до чего тебе дела нет, а ведь я сейчас надежды свои хороню».

Новость, новость! – кричал юноша. Он торопился, почти бежал. Сейчас он походил на ребёнка. Протянув ей обе руки, сообщил весело:

Не уезжаю я! Остаюсь! В последний час дело уладилось! Да слушай же – не уезжаю!

Лицо девушки оставалось спокойным. Лишь глаза её как-то изумлённо застыли. Она подняла руку и коснулась лба. Казалось, она не понимает, что здесь произошло: словно пришла она на похороны, готовясь оплакать мертвеца, соответствующий запас слёз был уже приготовлен; а мертвец вдруг учинил такую гадкую шутку: поднялся и высмеял скорбящую!

Остаёшься, – произнесла девушка тупо. В это мгновение рушился так тщательно ею задуманный мир – мир её беспредметной боли, представлявшийся таким безграничным, величественным и возвышающим…

Распрощаться со всеми радостями, и вдруг… С чем бы это сравнить?.. Вот простишься ты с семьёй, выплачешься и поспешишь на вокзал, чтобы поезд увёз тебя в дальние края. А опоздаешь на поезд, вернёшься домой – неприятно тебе и стыдно за то патетическое прощание…

Значит, теперь всё будет по-старому – свидания в парке, в кино… Всё, как и раньше. Всё обычно, обычно…

А почему ты не уезжаешь? – наконец спросила она. В её холодном вопросе даже ощущался оттенок несогласия. Разочарованная и подавленная, она потянула свою руку из его руки.

 

ГЕРОЙ

 

В тысяча девятьсот двадцать четвёртом году в Лотарингии, в местечке Крайцвальд, что на самой границе с Германией, остановился и Мане Делич – как и другие югославы, он нанялся на работу: месить раствор, черпать воду, носить кирпичи. Здесь строилась целая улица под квартиры для горняков. Югославов принял на работу один из подрядчиков, итальянец. А жена его держала кантину.1 И если рабочие не хотели потерять место, то должны были столоваться там. Спали строители в сколоченном из досок бараке – длинном и тёмном помещении, где стояло около сотни железных двухэтажных кроватей.

Хоть Мане работал и жил, как и все остальные, он не был как остальные – Мане был герой. Это прозвище он получил ещё в Лике, за поножовщину. Рабочие на стройке в основном были люди серьёзные, большую часть заработка посылавшие семьям – в Лику2, в Боснию, в Черногорию. Они сторонились этого задиры, а Мане это доставляло удовольствие. Да уж, если кто желает с ним в хоровод, пусть хорошенько подтянет ремешки на опанках3!

По воскресеньям Мане после завтрака залпом выпивал свои пол-литра причитающегося работникам дешёвого вина. Но на этом не останавливался: пока остальные заканчивали завтрак, он, нахлобучив шляпу, уже за свой счёт заказывал сверх положенного ещё пол-литра – воскресенье же!

А шляпу он носил лихо: на затылке, скорее даже, на правом ухе. Разве можно допустить, чтобы шляпа скрывала такую шевелюру?

Походка его тоже была «геройской» – он вышагивал широким шагом, враскачку, руки в карманах, пиджак и жилет расстёгнуты.

Когда он что-то рассказывал, все его истории начинались примерно одинаково:

Раз напился я в Коренице…

И все его приключения, которыми он делился со слушателями, завершались его победой:

– …Он мне так, а я плюну в ладонь, да как звездану!

Односельчане его говорили, что его жена и дети впервые спокойно переночевали под родной крышей только когда Мане подался на заработки во Францию.

Теперь Мане блистает в кантине между югославами.

Душанчик, выпей ещё стаканчик вина – может, окрепнешь! – высмеивает он своего тощего земляка. – Й-их, какой ты! Если тебе тяжко на душе, возьми да крикни какому-нибудь итальянцу «порко» – не бойся!

Душан, завтракая, только пожимает плечами:

А чем итальянцы передо мной провинились?

Эх, Душанчик, слишком уж ты послушный! Кто же тебя разувал дома?

Люди смеются. Но тут кто-то встревает в разговор:

Тебя-то, Мане, разувала, может быть, и жена, а вот причёсывал уже ночной патруль!

Мане, перекинув ногу через скамью, встаёт из-за стола. Возвышаясь над сидящими в ряд людьми, заканчивающими завтрак и допивающими свои порции вина, он, выпятив грудь, двумя пальцами надвигает шляпу на глаза:

Кого причёсывал патруль? Ну-ка, повтори, жаба славонская!

Тем, кто знаком с Мане давно, было ясно, что сейчас драка обеспечена, даже если бы Мане выпил только положенные пол-литра. Но парень из Славонии4 был новичком, а потому продолжал шутить:

Да тебя же! Сперва патруль тебя причесал, а потом из ковшика, цепочкой привязанного, ты пил воду!

Какую ещё воду? – спрашивает Мане.

Да ты сам знаешь, какую – из колодца уездного суда!

Мане хватает пустую бутылку и швыряет в славонца. Несколько человек вскакивают. Кончилось тем, что славонец вышел из кантины. Крупный и величественный, Мане победоносно стоит, с вызывающим презрением поглядывая на людей, начавших подниматься из-за стола. Итальянка-кантинерка требует объяснения за непорядок.

Аддио! Всё уже, – объясняет Мане, – штык в землю… Отстань. Виа!

Героем и победителем Мане возвращается за стол. Снова сбив шляпу на самую шею, продолжает подначивать Душана:

Живи человеком, приятель! Чего ты стесняешься? Дай сюда этот стакан, я тебе вина налью…

С Душаном, спокойным своим земляком, Мане говорит свысока и почти покровительственно:

Смотрю я, Душанчик, на тебя – нет в тебе геройского сердца. Не бойся ты никого! Вот посмотри на меня: мне всё едино – что бан5, что поп, что ты! Аллезайнц!

Брось ты уже кривляться, дружище, – отвечает Душан.

Душан – парень тихий, движения его неспешны. Вина сверх положенного он не пьёт. Всё, что заработает, посылает домой. Он поведения Мане не одобряет, и под настроение высказывает ему всё, что о нём думает. Но, поскольку всё это Душан говорит мягко, Мане не злится, не впадает в геройский раж, а лишь отвечает ехидно, словно ребёнку:

Слышь, Душанчик!.. И как ты меня терпишь?

Мане смеётся. Душан отмахивается, давая Мане понять, что не желает слушать его бормотанья, и выходит из кантины. Забирает из барака свои грязные рубашки и трусы и идёт стирать их в ручье, что протекает через посёлок. Стирать в холодной воде он так наловчился, что заслужил бы признание любой прачки.

Мане, проходя дорогой вдоль ручья, останавливается и смотрит на своего земляка: тот, расстелив рубашку на досках, мылит её и трёт щёткой!

Эй, да ты баба! – презрительно бросает Мане в ручей.

В кантине еда всегда одна и та же: макароны с говядиной. Это ещё можно было бы стерпеть, но ведь и порции откровенно маловаты.

Люди, нам ведь мало того, что Мицика нам подаёт!

Кантинерку звали Мицикой. Строители начали совещаться. За те деньги, которые они ей платят, точнее, которые подрядчик сам вычитает за питание от дневного заработка, она могла бы их и сытнее кормить!

Мицика, наверное, думает: раз они по-нашему говорить не умеют, могу им давать, что хочу! Куда они денутся?

Да я первый откажусь кормиться в кантине! – заявляет Мане. – Ты, Душан, можешь так ей и передать!

Сошлись на том, что от кантины откажутся. Здесь у одного горняка есть жена-славянка, вот она и будет для них готовить. В субботу вечером Душан встал из-за стола, перешёл из кантины на кухню, и, как сумел – где словами, где руками, – объяснил:

Порционе кляйн! Ниенте манджаре, ниенте пагаре!

В понедельник люди пришли на работу: и те, что остались на довольствии в кантине, и те, кто отказался. Часам к семи подошёл подрядчик, открыл чёрный блокнот и начал обычную утреннюю перекличку. Но десяток имён отказавшихся от кантины югославов остались неназванными.

Подрядчик закрыл блокнот и опустил его в карман. Затем скользнул взглядом по головам оставшегося десятка.

Алле, алле! – прикрикнул он, показав рукой на дорогу.

Люди стояли, поражённые. А те, чьи имена подрядчик на перекличке назвал, уже вовсю работали. Замешивали раствор, носили кирпичи…

Ну, так кто из вас недоволен кантиной? – спросил итальянец сперва по-французски, потом по-немецки. – Кто это сказал?

И смотрел он прямо на Мане, стоявшего к нему ближе всех.

Мане глубже натянул кепку на лоб. Волосы сейчас из-под неё не торчали – какой смысл форсить в старой рабочей кепке? Казалось, вопрос подрядчика был адресован именно ему, ведь только он и понимал по-немецки. «Кто сказал, кто сказал… – думал Мане. – Все сказали! А Мицике всё высказал Душан, Душанчик…»

Мане поднял было глаза на подрядчика, но тут вспомнил, что забыл завязать шнурки. Утром он поздно встал, и поэтому просто всунул ноги в ботинки да пошёл. А ведь, если песок набьётся в ботинки, до полудня не будет времени, чтобы его вытряхнуть. А песок натирает ноги, да и просто мешает… Поэтому Мане пропустил вопрос мимо ушей – ну не понимаю я по-немецки, вот ни «бе» ни «ме»! – и нагнулся затянуть шнурки. А пока он с ними возится, итальянец наверняка спросит кого-нибудь другого…

Кто это сказал? – всё ещё звучал вопрос.

Здесь есть ещё один подрядчик, француз. И его жена тоже, наверное, держит кантину… Работа-то найдётся, но впустую пройдут два-три дня…

Мане завязал шнурки и осторожно, очень аккуратно заправил их внутрь. Так тщательно он ещё никогда свои рабочие ботинки не зашнуровывал. Тем не менее, завершив это важное дело, Мане пришлось-таки снова выпрямиться.

Алле! – крикнул подрядчик и обернулся к стройке. Вытащив из жилетного кармана часы, бросил на них быстрый взгляд.

«Ну вот, теперь ещё и вычтет за полчаса», – подумал Мане.

Подрядчик повернулся к нему:

Ду?

Мане показалось, что ему в грудь упёрлись пальцем. Он шагнул вперёд и хрипло, словно у него пересохло в горле, сказал:

Найн!

Кантина гут? – спросил подрядчик.

Югославы хорошо работают. А строительство надо завершить к сроку. Так что, если югославы готовы «исправиться», то пускай работают и дальше.

Кантина гут, – ответил Мане и, протянув руку, пошёл к своей лопате. Его место возле сита для просеивания песка было не занято. Он привычно поплевал на ладони, но прежде, чем бросить на сито первую лопату песка, оглянулся на своих земляков. Люди подходили, тянулись на стройку один за другим.

Кантина гут? – спрашивал подрядчик.

Мусс арбайтен, – отвечали люди, занимали свои места и начинали работать. И только Душан, этот маленький худенький Душанчик, ответил:

Нихт гут!

«Смотри-ка, как распетушился, – подумал Мане. – А от малейшей драки бежит, как баба!..»

Мане смотрел, как Душан медленно направляется к бараку, чтобы забрать свои вещи.

 

БЛАГОТВОРИТЕЛЬНИЦЫ

 

В «Голубом салоне» госпожи Павлович дамы – участницы благотворительного общества «Надежда», попивая синеватый ликёр, совещались о своей деятельности. Госпожа Павлович в качестве председательницы произнесла речь:

Уважаемые дамы, наши мероприятия не должны быть поверхностными. Необходимы дела. Да. Основательные социальные дела. Позвольте констатировать, что есть в нашем обществе некоторые участницы, которые этого не понимают. Разве наша главная цель – раздавать по периферии поношенные шёлковые платья? К чему эти платья прачкам? Нет, мы с вами, милостивые государыни, должны воспитывать людей! Да-да, воспитывать и направлять! Небольшой пример: как-то один бездомный позвонил в мою дверь. Он просил милостыню – молодой, здоровый человек! Это было год назад. А знаете ли вы, что он такое сейчас? Из человека, полностью лишённого чувства моральной ответственности, он стал порядочным гражданином! Теперь он торговый агент! Продаёт шерстяные ткани. Да! Я думаю, дамы, что основное наше поле деятельности должно быть именно в этом: воспитывать людей!

Госпожа Павлович была очень горда. Напротив неё, под лампой с голубым абажуром, сидела госпожа Савич. Ехидно посмотрев на ораторшу, она шепнула соседке:

Как будто такого не могут и другие!

Затем поднялась госпожа Попович. Она тоже рассказала случай морального преображения своего подопечного. Завершила она свой рассказ, вздёрнув голову:

Моими стараниями сейчас этот человек спасён! Был он обычным пройдохой, а теперь продаёт книги, на то живёт и неимоверно мне благодарен!

 

Юноша позвонил в дверь, пристойно кашлянул, вытер свои грязные ботинки о чистый коврик и спокойно ждал. Выражение его отважного лица было энергичным, он даже слегка сдвинул брови, чтобы выглядеть деловито. Нет, он не из тех, что попрошайничают у дверей плачущим голосом: он не будет рассказывать о больных детях, или что он столяр из Винковца и ему не на что домой вернуться. Нет, он это делает иначе.

Он прислушался, слегка наклонив голову к двери: за ней мелкими шажками стучали высокие каблучки. «Должно быть, бонна, или какая-нибудь стройненькая горничная», – успел подумать юноша. Однако же обманулся: дверь ему открыла молодая женщина в жёлтой шёлковой накидке с мягким белым боа вокруг шеи. «Госпожа», – заключил юноша. Отступив на полшага, он вежливо снял свою старую шляпу и начал.

Простите… Я служащий, бывший частный служащий…

И? – удивилась госпожа, невольно прикрывая белым боа обнажённые плечи. – И чего же вы хотите от меня?

От вас, милостивая государыня? Ничего! Ничего личного! Я лишь знаю, что вы, так сказать, открыто занимаетесь гуманитарными акциями. Если бы вы изволили меня выслушать!.. Одна пропащая жизнь… которая, может быть, ещё не совсем пропащая…

Юноша выглядел сообразительным и печальным.

Входите, – неожиданно сказала госпожа Савич.

В прихожей, держа шляпу в руке, юноша стал описывать свои усилия. Он хотел бы идти вперёд, чтобы подняться, да вот не получается. Безработица. Нет средств. Нет и зарплаты. Что милостивая государыня думает об этом? Она, в качестве публичной радетельницы на поле гуманизма, должна его понять. Понять, что стараниям одного молодого человека, чья душа полна полёта и стремления, нужно помочь. Он госпожу покорнейше просит о совете. И, таким образом, в каком-то смысле вручает судьбу своей личности в её нежные руки.

Госпожа Савич, посматривая в большие глаза юноши, задумалась. Ей представилось собрание дам-благотворительниц, где она встаёт и говорит: «От самого края гибели отвела я одного молодого человека… Это я его подняла, я!».

Нужно работать, юноша! В работе спасение! Я вас полностью понимаю! Нужно стремиться! Почему вы не ищете работу? – начала госпожа восторженно.

Я искал, да нету, – скромно ответил юноша.

Старайтесь, хлопочите! Создайте себе работу сами, в конце концов!

Создать?

Вы могли бы, например… – Она хотела сказать «продавать шерстяные ткани», но вспомнила, что именно об этом говорила госпожа Павлович. – Вы могли бы… продавать цыплят! Этим можно хорошо заработать. Я вас уверяю! В селе цыплёнок стоит пять динаров, а в Белграде двадцать! А?

Госпожа Савич разгорячилась. Говорила, доказывала, наставляла – и в завершение совета юноша имел на руках пятьдесят динаров и богатые перспективы.

Да как же я продам цыплят? Кто их у меня купит? Я частный служащий… Не умею я этого!

Как? Вы предлагайте, силой впихивайте! Просто нужно энергичнее!

Уже на другой день юноша снова звонил в дверь благотворительнице. Но уже не один, а с двумя парами цыплят.

Отличные цыплята, милостивая государыня! Откормленные, жёлтые! И дешёвые! Где я здесь могу их вам оставить?

Хорошо, – улыбнулась госпожа Савич. – Хотя, признаться, именно сейчас мне не нужны цыплята. Резика, – крикнула она служанке, – нужны ли нам цыплята? Однако всё равно – эти две пары мы купим.

Через два дня юноша опять стоял на пороге, держа в руках две пары цыплят.

Отличные цыплята! Где я могу их оставить?

Да у нас их достаточно!

Нет, нет! – энергично говорил юноша. – Может быть, вы, госпожа, едите говядину? Неужели?! Говядина не для вас! Это тяжёлая пища! А цыплят дают даже больным после операции! От цыплятины не толстеют, только сил прибавляется!

Потом он опять приносил цыплят, через два дня опять, и опять, а на все протесты благотворительницы он доказывал:

Да я же создал себе работу! Госпожа, теперь я должен… Где я могу их оставить?

В конце концов благотворительнице надоела курятина. Очень уж женщине говядины захотелось. А юноша опять звонил в дверь. И в руках его была новая клетка с двумя парами курочек.

Я вижу, – говорил он деловито, – что ваша клетка маловата…

Слушайте, юноша, – не выдержала благотворительница. – Как бы вам больше не торговать цыплятами? Эта работа, скажем так, не совсем для вас! Это было так, для начала! Найдите себе что-нибудь другое. Например – книги!

Не умею я этого, госпожа. Книг я никогда не продавал! Да и не понимаю я в этом!

Как это – не понимаете? Должны понимать! Просто нужно энергичнее! Книгу всякий купит с радостью. Книга – это просвещение, культура…

Через несколько дней в прихожую благотворительницы вошёл продавец книг со стопкой проспектов.

Культурная потребность каждого человека… так сказать, его насущный хлеб, – начал он свою агентскую скороговорку, – это книга! Хорошая книга. Вот, извольте, в этом проспекте научные произведения, а здесь – изящная литература… Позвольте, я заполню ваш заказ.

На следующий день он пришёл с новыми проспектами, ещё пахнущими свежей краской.

Бросьте вы это! – подняла обе руки благотворительница. – Не могу я купить столько книг! Зачем они мне? Да у меня нет времени даже газету прочитать! Поверьте!.. Отчего бы вам не взяться за другую работу?.. Например… Да за что хотите, мне всё равно. Я ужасно занята! Я просто не успеваю читать – даже газетные заголовки мне прочесть некогда! Кроме того, сейчас кризис, никто не покупает столько!.. Я дала вам совет – разве этого не достаточно?

Когда возбуждение прошло, госпожа Савич продолжила мягче:

Однако вы не оставляйте своих стараний! Я довольна, что указала вам путь. Теперь только храбро вперёд!

Она приказала Резике закрыть дверь, присела за столик и начала звонить по телефону, приглашая дам-благотворительниц на чай.

Назавтра она еле дождалась, когда иссякнут разговоры о платьях, о балах, о скандальном разводе одной знатной семейной пары, о неучтивых служанках, которые взбесились настолько, что требуют выходной каждое воскресенье… В этой болтовне госпожа Савич едва ухватила возможность блеснуть. Рассказав о своём подопечном, она скромно закончила: мол, этот пропащий человек её заслугами сегодня твёрдо встал на ноги. Тут входит Резика и заявляет:

Госпожа, тот юноша опять пришёл с книгами.

Очень хорошо, – воскликнула госпожа Савич. – Пригласите его. Дамы! Сейчас вы увидите моего подопечного!

В дверях показался юноша с потрёпанным портфелем подмышкой. Походкой павы прошествовав к дверям, госпожа Савич обернулась к гостьям и протянула руку:

А вот и мой подопечный!

А-а-а-а! – раздалось со всех сторон.

Как? – спросила юношу госпожа Павлович. – Разве вы больше не занимаетесь шерстяными тканями?

Ну-у-у-у… – протянула госпожа Попадич, – да ведь это же я вывела на верный путь этого юношу!..

А я ему отдала мужнину одежду… Он мне так трогательно рассказывал, что никого здесь не знает! – возмущалась одна старая дама.

Юноша на миг смутился, посмотрел на своих благотворительниц, пробормотал: «Я зайду в другой раз, сейчас вы заняты…» – и вышел.

Так это и есть ваш подопечный? Это же я его подняла!

Откуда? И когда?

Нет уж, позвольте…

Однако же до ссоры не дошло. Госпожа Савич, обиженная, выбежала в подъезд:

Безобразник! – крикнула она и вернулась в салон.

Дамы единогласно констатировали, что воспитывать и морально поднимать людей ужасно тяжело!

Они так неблагодарны! – заключили они разочарованно.

И решили организовать курс лекций о моральных ценностях.

 

КОРМИЛЕЦ

 

Так маленького Лазу называет его мать, когда, возвращаясь с работы поздним вечером, видит, что он не ложится в кровать, а ножом строгает полено.

Ты что это делаешь, кормилец?

А маленький Лаза поднимет на неё свои большие голубые глаза, протянет руку и говорит деловито:

Вот, я щепок для растопки настрогал.

Мать скинет мокрый фартук, пройдётся по комнате и спрашивает сыночка:

Почему ты сегодня опять не топил печь? Тебе же холодно, сынок!

А дрова? – спрашивает Лаза. – Поленья-то наши сухие, знаешь, как они быстро прогорают? Сегодня я одно полил водою… ну, огонь и погас.

У тебя руки холодные, – говорит ему мать и своими костлявыми, словно насквозь простиранными щёлоком руками согревает сыновьи ладошки. – Как же ты замёрзшими руками сможешь домашнее задание написать?

Не холодные! – защищается мальчик. – И задание я написал. Я, знаешь, мама, руки потираю, так и согреваюсь! Бывает и хуже!.. А тебе тяжело было стирать?.. А назавтра тебя куда-нибудь звали?

Мальчик сидит на кровати в широкой рубашке, кем-то подаренной прачке, и расспрашивает: много ли было белья для стирки, где мать его развешивала – на чердаке или на террасе, было ли ей холодно. На все эти вопросы он хочет получить ответ. Мать прибирает комнату, растапливает печь и чистит картошку, чтобы вечером сварить обед на завтра. Она ведь и завтра будет работать – нужно, чтобы у маленького Лазы была приготовленная еда. Пока завтрашний обед варится, Лаза рассказывает матери:

Я на завтра всё выучил. И задание написал… Мы сейчас, мама, уже большой счёт учим – за тысячу!

Мать латает мальчишкины штаны, оглядывает обтрёпанные рукава недавно добытого пальтишка. Она думает о своём, только время от времени скажет:

Спи, сынок. Ты ещё маленький, тебе нужно побольше спать. Чтобы расти.

Лаза опустил голову на подушку, но ему не спится. Он и так утопает в чудесных мечтах: как он, Лаза, закончит начальную школу и сразу же пойдёт обучаться ремеслу. Мать в это время уже может за него не волноваться. А после он начнёт зарабатывать… Иногда он не может удержаться, чтобы не сказать матери:

Недолго тебе, мама, ещё мучиться… Вот ещё два года, и я закончу школу… А потом ещё немного, я и ремеслу научусь… Тогда ты не будешь работать – будешь только для нас готовить, и всё такое… Это недолго, мама… Ведь правда, мама, это недолго? Быстро же время пройдёт?

Маленький Лаза одного не понимает: почему мать, когда он такое говорит, утирает слёзы, а сама смеётся. Горит огонь в печи, кипит картофельный суп, мать сидит под лампочкой и штопает. Маленький Лаза удовлетворённо отворачивается к стене, ему тепло под одеялом… Там, на стене, есть грязное пятно: если на него долго смотреть, то Лаза видит нарисованный зелёный лес с густыми кронами, а если немного скосить глаз в сторону, видится какой-то домик, а перед домиком большая собака. А бывает, что это не лес, а какой-то широкий двор, ничуть не похожий на тот, в котором они живут, а в глубине того двора сидит дядька и держит в руке корзину… А ещё это бывает похоже на запряжённую повозку молочника, которая стоит у тротуара, а самого молочника почему-то нет… Тогда Лаза моргнёт глазами, подвинет голову на подушке – сразу же и повозка без молочника, и двор с дядькой скроются где-то за пятном. Лаза прислушивается: деревянная ложка скребёт по кастрюле. Это мама жарит муку на топлёном масле, чтобы заправить картошку. В комнате тепло… Настолько, что он мог бы даже откинуть одеяло, и ему не будет холодно. Лаза сейчас и вспоминать не хочет, как холодно ему было сегодня, и как он дышал на ладони, пока писал задание. Теперь… ах да, где он остановился? Да… Так вот, он будет зарабатывать. Суббота. Лаза торопится принести домой заработок: получил, ей-богу, как и остальные. «Мама, прежде всего купи побольше дров… Знаешь, я люблю, когда у нас тепло. Так хорошо, когда тепло. И купи, мама, колбаски. Такой, какую ты вчера приносила от той госпожи. Но купи побольше, чтобы мы наелись. Я люблю колбаску. А можешь купить и… нет, пусть это я сам куплю! Куплю по дороге много жареных каштанов. И халвы… на пять динаров! Потом куплю себе ботинки, а маме перчатки. А, и маме тоже куплю туфли…»

Мама, когда я начну зарабатывать, куплю тебе туфли!

Разве ты ещё не спишь? – спрашивает мать, подходит к кровати, укутывает Лазе плечи и целует его. – Сыночек мой, будет маму свою кормить! Кормилец ты мой хороший! – говорит мать и, смеясь тихим, всхлипывающим смехом, целует крохотную руку сына.

Маленького Лазу уже уносит сон, но он слышит слова:

Вот милая моя рука, которая меня хлебом прокормит…

Пролетают короткие зимние дни. Когда озябнет на улице, Лаза сидит в комнате у окна, кутается в пальтишко и ждёт, что настанет вечер и вернётся мать.

Однажды мать утром осталась в кровати: она кашляла, а лицо её было красным и горячим. Когда Лаза вернулся из школы, мать страдальчески скривила лицо, едва не заплакала:

Больна я, как буду работать?

Маленький Лаза задумывается. Слегка наклоняет голову, засмотревшись в окно, а потом говорит:

Ты, мама, лежи. Я заработаю.

Затопил печь и заварил матери липовый чай. Поутру пошёл в школу. Но, спрятав книги в сарае, пустился через город. Теперь его очередь зарабатывать! Зачем ему, в конце концов, ждать, когда закончит школу?! Вон Света, один его друг, носит кому-то каждый день порции из ресторана…

Я бы хотел работать… – сказал Лаза, войдя в магазин.

Ученик? Мне ученик не требуется, – говорит господин из-за кассы.

Учеником я не хочу, ученик не получает платы… А мне надо заработать – у меня мама больна…

Заработать? Как? – спросил кто-то. Кто это был, Лаза не знает. Кровь прилила к его лицу. Он выбежал на улицу. Вошёл ещё в одну лавку, полную каких-то мешков и бидонов.

Моя мама больна, я хотел бы заработать…

Что, попрошайничает? – спросил господин, который синим мелом что-то писал на туго набитых мешках. А другой, которого Лаза в первый миг и не заметил, ответил:

Выглядит вроде прилично. Дай ему что-нибудь…

Лаза вышел на улицу с зажатым в руке динаром. Он и не понимал больше, куда входит и что говорит. Знал только, что искал работу. И каждому подробно объяснял, что его мать больна и что теперь он хочет работать.

Домой он возвращался, имея в кармане пять динаров. Остановившись у ворот, заново пересчитал деньги. «Пять динаров!» – возликовало что-то в нём. – «Ведь можно купить…» Но – нет… Он должен их отдать маме: «На, мама, это я сам…» Лаза поперхнулся и, словно убегая от кого-то, вбежал в комнату. Мать смотрела на него широко раскрытыми удивлёнными глазами. Лаза осторожно подошёл и выложил на стол пять динаров.

Что это, Лаза? – спрашивает мать, пытаясь привстать. – Где твои книги?

Лаза слегка отодвинулся, глядя куда-то за печь.

Книги я продал, – говорит он шёпотом.

Потом встаёт у окна. На улице, где-то далеко, галдят дети.

 

НОВЫЙ МЕТОД

 

Никогда я не надеялся стать учителем. Вот ни на столько. Но однажды довелось мне им побывать. Было это в Америке, сразу после войны6. Искал я себе место, по фабрикам да по мастерским – вдруг что найдётся? Короче говоря – искал что угодно, только бы мне удержаться на плаву. Как-то в один бестолковый день услыхал я, что в одной из наших колоний ищут учителя. Как бы сделал и любой другой на моём месте, поспешил я туда и представляюсь:

Я тот, кто вам нужен, уверяю вас. Буду учить ваших детей землеописанию, истории, да чему бы вы ни пожелали.

Толстенький поп благостного вида протянул мне отечески руку и говорит:

Очень, очень рады! Мы, юноша, многого не взыскуем. Дети наши ходят в американскую школу, где говорят только по-английски, и понемногу утрачивают свои национальные черты. Мы бы хотели, чтобы за наш счёт наши дети научились читать и писать по-сербски. Вы нам подходите, словно на заказ. Редко в Америке встретишь нашего учёного человека!

Я он самый и есть, – прервал я его восторженно. – Вы просто извольте высказать свои пожелания. А я уж постараюсь. Легче быть учителем, чем работать на фабрике. А что касается моих учительских квалификаций, о том не беспокойтесь. Я, положа руку на сердце, хоть и не окончил препарандию7, но сегодня даже в Старом свете принимают в учителя с одним лишь аттестатом зрелости … Так что не волнуйтесь.

Сделка была лёгкой: поскольку я со своей стороны вообще не ставил никаких условий, меня торжественно провозгласили учителем.

Ну, батюшка поп, – сказал я, – вы во мне не обманетесь.

И приналёг на работу. Впился в неё, можно сказать, как пиявка. На моё несчастье, в самом начале моей учительской карьеры попала мне в руки книжка о толстовской «свободной школе». По этой методике, знаете ли, дети полностью свободны. Никаких тебе там дисциплины или угнетения. Ребёнок слушает учителя, пока ему хочется, а когда ему надоест – выходит на улицу, где и развлекается как может, пока опять не возжелает сладких учительских речей. Соображаете, как велика здесь роль учителя? Сила должна быть у человека! Ну, разумеется, я сразу решил, что введу именно эту систему.

Навалились в школу дети гурьбой. Были мальчики и девочки, были и по 15 лет, и совсем маленькие, первоклашки.

И начал я урок по методике «свободной школы».

Здорово, дети! Как дела? – начал я любезно, чтобы расположить своих учеников к себе. – Настроены ли вы, хочу спросить, на учёбу?

Некоторые смотрят на меня спокойно, некоторые равнодушно, а некоторые из старших начинают смеяться. Сразу видно, что им этот метод не знаком. Смейтесь, смейтесь, – думаю про себя, – этот метод и имеет целью, чтобы вы здесь чувствовали себя как дома.

Ну, хорошо, дети. Начнём учить буквы или будем разные истории рассказывать?

Истории, истории! – загалдели дети.

Э, ну хорошо. Кто хочет рассказать? – спрашиваю я, во всём держась методики.

Вы и рассказывайте!

И начал я им рассказывать: и о карликах, и о джиннах, и о тётушке-Лисоньке, которая хвостом слёзы утирала. Вспомнил я все сказки и истории, которые сам когда-то, ещё гимназистом, читал. Дети, словно приручённые, вокруг меня сгрудились. Так наш день и прошёл.

Назавтра я опять спрашиваю:

Расположены ли вы сегодня к учёбе? Или будем рассказывать?

Всё, как метод предусматривает. Разумеется, с моими дополнениями.

Рассказы, рассказы!

Ну, хорошо, рассказываем, – ответил я, твёрдо держась правила: не навязывать детям ученья. Рисовал я им на доске зайцев, жирафов, лошадей. А потом мы во дворе бегали, боролись, прыгали через колоду.

Что теперь будем делать, дети?

Прыгать! Бороться! Мячик! – посыпались предложения. Честно говоря, так я с ними уморился, что едва дождался установленного часа, чтобы уйти домой.

Как-то одна мамаша приводит своего малыша лет четырёх:

Запишите и моего младшенького в вашу школу. Дети вами не нахвалятся, а мне его оставить негде. Я, знаете ли, в буфете работаю. Младший-то мой – малый шустрый. А потому мне не жалко вам дать на несколько центов больше!

Несколько месяцев прожили мы весело – дети и я. Никто нас не трогал. Мы отлично ладили. Дети предлагали, как мы будем развлекаться, а моей задачей было – дать им согласие. Учиться никому и в голову не приходило. Ни детям, ни, должен признаться, мне. Что касается меня – дело тут было не в моём методе обучения: на самом деле случалось, что я иногда подумывал начать учить детей кириллице… Но, посудите сами, какое же это было бы новое обучение (моё новое обучение!), чтобы сам я, словно урядник какой, стал перед детьми и рявкнул: «Смирно! За парты, ослы! Это – буква Ш!». Нет. Я терпеливо ждал, что у детей появится заинтересованность. А её по каким-то причинам не было. «Дело тут не в ошибочном применении методики, боже сохрани, – так думал я наедине с самим собой. – Должно быть, в чём-то другом тут дело». Самым лучшим будет, думал я, предоставить всё времени. А чего бы и не предоставить? Мне было хорошо, детям было хорошо – кто может что-то иметь против этого?

Но однажды наступил день, когда такое пришло в голову одному знатному гражданину нашей колонии:

Эй, препод! – говорит он мне. – Как это понимать, что моя девчушка до сих пор ни «бе» ни «ме» кириллицей не знает?

Ну и что? – удивляюсь я. И догадываюсь. – Ага! Вы привыкли детей перегружать учением так, что они из школы убегают? Вижу, – добавляю я, – не знаете вы мой метод! Вы, – сказал ему, – из «старой школы»!

Старой ли, новой, – говорит знатный гражданин нашей колонии, – я просто спрашиваю: когда вы начнёте учить детей?

Но позвольте! – удивляюсь я. – Чего вы хотите? Я работаю на свой лад. По своей методике. Да. А по методике этой, если хотите знать, интерес к учёбе должен пробудиться у самих детей. Моё дело – когда замечу тот интерес, всего лишь его удовлетворить… Подождите, я вам по-простому объясню: когда голодное дитя рот разинет, моё дело – ему в рот вложить кусочек знания. Чтобы утолить его научный голод. Но не силой же мне ученику рот раскрывать! Это было бы жестоко. Я сейчас жду… И раз я жду – я жду из педагогических соображений… Извольте это понять.

Это нам не подходит, и соображения ваши нас не волнуют.

И знатный гражданин уходит разозлённый – уж и не знаю, с чего.

Вскоре меня уволили. Для меня это не стало большой неожиданностью. Чего ж тут неожиданного, когда люди не смогли понять, что здесь речь идёт о совершенно новом методе! Полностью моём. Руку в том могу на сердце положить. И я посмотрю ещё, как тот метод усовершенствовать, если мне опять представится такая возможность.

А вот почему у детей так и не появилось заинтересованности – это, честно скажу, и мне не совсем ясно…

 

УЧЕНИЦА ШВЕИ

 

Из окна маленькой швейной мастерской, что на четвёртом этаже, видны балконы кухонь и узенькие одностворчатые окошки. Летом балконы увиты плющом, а сейчас, осенью, вокруг чёрных железных прутьев перепутаны лишь его высохшие плети. Когда Савка наводит порядок в мастерской, она всегда выкраивает минутку-две, чтобы поглазеть на эти окна и балконные двери. А если опустит взгляд ниже, в темноту городского двора, он ей представляется высохшим колодцем. Вон, на дне этой пропасти виднеются какие-то сваленные урны – прямо как в селе, когда обвалившийся колодец засыпают всяким мусором. Этот «пейзаж» Савка знает во всех деталях, до мелочей. Он бывает двух видов: утренний – когда выбивают ковры и вытрясают тряпьё, и полуденный – когда тишина. Только иногда на балконе, что напротив окна Савкиной мастерской, эту серость нарушает одна девушка в чёрном переднике. У неё светлые волосы. Перегнувшись через балконные перила, она заглядывает в «колодец». Или оглядывается на кухню, смеётся кому-то в ответ и кивает головой. Савка догадалась, что эта девушка так поздно завтракает у себя на кухне. А после, наверное, идёт на работу. Может, она чиновница, а может – продавщица. Но это несущественно. Что Савку на самом деле занимает – так это сама девушка. Даже не столько она, сколько время, которое блондинка проводит здесь, у себя дома. И, стоит только Савке её увидеть – сразу же чувствует она всю тяжесть своего положения, а ещё сильнее – дрожь ожидания того великого дня, когда закончится срок её ученичества, когда она освободится и станет полноправной работницей. Тогда и она сможет, как эта светловолосая девушка, после завтрака свободно стоять на балконе или у окна и смеяться кому-то в ответ, а не прислушиваться тревожно, не идёт ли хозяйка.

Савка смотрит на соседку напротив и, утопая в своих восторженных мечтах, невольно повторяет её движения: опирается рукою на окно, как та на балконные перила, и кажется ей, что девушка со светлыми волосами – это она сама. Словно у неё уже и трудовая книжка в кармане. А когда та книжка и взаправду будет у неё… Да она тогда… Ну, тогда она… Подожди, давай-ка по порядку! Прежде всего, она уже не будет мыть те жуткие жирные кастрюли, в которых хозяйка топит сало и варит колбасы: эти кастрюли просто страшно мыть в тепловатой воде. А чаще нагревать воду нет времени.

А потом… «Доброе утро, госпожа!» – приходит она в мастерскую, а мастерская уже чисто подметена другой ученицей; и госпожа пьёт кофе, сваренный не ею, не Савкой! «Эта девчонка ужасная грязнуля! – говорит ей теперь мастерица про новую ученицу. – Я её от голода спасаю, а она ко мне – без малейшего уважения». А Савка думает про себя: «Те же слова ты, толстуха, и про меня говорила! А теперь и я тебе могу отказать, если что не по мне!». Ту ученицу Савка будет защищать. Будет! Потому что она знает, каково ей! Прежде всего со своей зарплаты она ей купит подушку. Ватную… нет, чего там – перовую! Ну да, перовую! Чтобы сиротке не приходилось класть под голову этого твёрдого дьявола, на котором гладят рукава… А ещё хорошо было бы купить ей и одеяло, чтобы не дрожала ночью на раскройном столе. Разумеется! Да, с первой зарплаты куплю ей и носки. Противно вечно подволакивать прорванную пятку – дырка ведь всё равно покажется, когда меньше всего ожидаешь. Она не будет на неё кричать, не будет обзывать её ни безмозглой, ни глупой… Ммм! Она будет с ней по-хорошему, чтобы девчонка быстрее и веселее работала. Э, так! А вот и день прошёл. Спокойной ночи, скажет Савка вечером – и всё! Сделано в доме то или это, не сделано – её больше не касается.

Госпожа сдаёт комнату двум холостякам. Кто они такие и чем занимаются – не Савкино это дело. Она знает только, что они оба гады – страшно загажена их комната! По два раза на дню там приходится прибирать! «Пожалуйста, не разбрасывайте окурки по всей комнате!» – решилась как-то Савка им заметить. «Чего? А ты здесь разве не для того, чтобы их убирать?» – сказали холостяки. Э, а вот когда она освободится – пусть бросают что хотят и куда хотят! Савки это больше не касается! И не только так: вот пройдёт она красиво мимо них, если случайно встретятся в коридоре, и отвернётся! Да, отвернётся! Что они ей сделают? Работница никак не связана с частным домом своей мастерицы.

Ну а потом… Особенным удовольствием будет ей посмотреть на часы. Семь часов! «Доброй ночи, госпожа!» А мастерица тоже бросит взгляд на часы, но уже не сможет сказать: «Иди-ка дров в огонь подложи, воду поставь да картошку почисть!». И уж тем более – «Смени завтра постояльцам бельё!». Нет! Вот как освободится, дождётся наконец трудовой книжки – и прощай, мастерица! Надоело мне быть у вас! Савка уже сейчас вздрагивает от одной только мысли, что однажды скажет: «Не останусь я у вас! Три года я спала на этом длиннющем раскройном столе. Теперь я хочу спать в кровати! Да! Сил моих нет у вас оставаться!».

Савка прибрала мастерскую, почистила холостякам обувь, сварила кофе. Входит хозяйка. «Сходи на рынок и купи…» Савка берёт корзину и думает: «Пускай, потерплю ещё неделю. Ты, может, думаешь, что две недели, а я точно считаю дни: осталось семь!».

В конце концов миновали эти семь дней, за ними – ещё десять. Потом, из-за некоторых формальностей, ещё месяц. А за ним и ещё двадцать дней. Но, видимо, дальше тянуть было уже невозможно. Наконец-то закончилось долгое Савкино ученичество. Правда, мастерица с нею ведёт себя, как и прежде, словно Савка всё ещё её подмастерье. Поэтому Савка и ищет втихаря работу в другом месте. И, пока длятся поиски, раздумывает: «Сказать ли хозяйке? Да зачем ей говорить?». И однажды сказала. Руки её слегка дрожали, но она гордо и мстительно подняла голову и громко, чтобы заглушить дрожь и в голосе, проговорила:

Госпожа, у вас я работать не буду. Я найду себе работу…

Но работы не нашла, лишь пополнила собой армию безработных швей. Как-то, встретив её, удручённую, мастерица сказала:

Ну, и что? У меня-то тебе было, как у матери. Возвращайся. Буду платить тебе десять динаров в день. А пока не приму кого в ученицы, можешь мне помогать по дому. За это получишь и еду: от обеда всегда что-то да остаётся. И спать можешь в мастерской.

Нет для неё нового места. И Савка опять прибирает комнату холостяков, собирает их окурки, моет посуду и не смеет взглянуть на часы. А вечером, что всего хуже, расстилает одеяло на раскройном столе и укладывается на это твёрдое ложе.

А когда Савка видит на балконе светловолосую соседку, она нервно мнёт пальцами подол своего перелицованного платья, и глаза её застилает слёзный туман. Всё рассыпалось, пропало. Она всё та же бесправная ученица швеи. Она отворачивается от окна – чтобы не видеть, как блондинка легко, без спешки закрывает балконную дверь.

 

ПОДРУЖКИ

 

«Подружки» – в городке все звали их только так. Эти двое ходили всегда вместе: и в церковь, и в лавку, и на прогулку. Они были похожи одна на другую, словно две сестры, хотя одна была старше и крупнее, с тёмно-русыми с проседью волосами, а вторая – потоньше, голубоглазая и светловолосая. Одевались они одинаково. Летом в пёстрые «весёленькие» ситцевые платья с воланчиками вокруг шеи, задачей которых было прикрывать от солнца сморщенную обгоревшую кожу на груди. Зимой же они из года в год носили дешёвые коричневые пальто и голубенькие французские береты. Поскольку они всегда ходили вместе, то и походка их стала одинаковой: этакий лёгкий, размеренный, без вертлявости, серьёзный шаг. Чуть наступит вечер, выходили они на прогулку. Когда не имели определённой цели – например, купить в лавке иголок, сахара или кофе, – то шли через почту. Постояв недолго перед ящиком, в который бросают письма, они окольными путями возвращались назад, домой. Ведь городок есть городок – двум старым девам не всё равно, что о них подумают соседи. Раз уж им ничего не нужно купить в лавке, они должны, по крайней мере, пройти возле почты: пусть мир думает, что они вышли по делу, отправить какое-то важное письмо. А держались они так, словно все письма, которые они могли бы отправлять, были очень важными; так, наверное, должны думать и соседи, и вообще все, кто их видит.

Старшую звали Анной, а младшую Марой. Они во всём соглашались друг с другом. Во всём, кроме направления и маршрута своих прогулок от дома до самой дальней лавки.

Пойдём сегодня через мостик, – предлагала Мара. – Там и путь длиннее, и уже три дня мы той стороной не проходили. Помнишь, Катичи белили дом? Вот заодно и посмотрим, каков он сейчас, когда высох. Ну и мимо парикмахерской пройдём…

Чепуха! Мы пойдём мимо почты. И завернём на станцию, – требовала Анна. Она говорила резче своей подруги и потому выглядела энергичнее.

Что нам делать на станции? – мягко протестовала младшая. – Там паровозным дымом воняет…

Анну всегда злили столь неуместные замечания.

Дымом – воняет? Это паровозным-то? Ну! Ты всегда такая – повёрнутая?!

Да я просто думала, что дым пахнет неприятно, – извинялась Мара. Она, к счастью, всегда вовремя приходила к мысли, что её подруга права. Да и в самом деле: разве дым от пропыхтевшего мимо паровоза так уж неприятен? Нет-нет, Маре просто показалось. Она, наверное, в эту минуту просто думала не о вокзале, а о кузнице.

Я кузницу имела в виду, – признаёт она свою ошибку.

Анна всё лучше знает – она ведь старше её, да ещё и отучилась два класса в школе для девочек. Её отец был почтовым служащим. А Мара дальше начальной школы не пошла, да и ту едва закончила, а отец её был работягой на путях. Понятно, что она знает куда меньше Анны.

Они во всём приходили к согласию, это правда, но казалось, что это согласие зависело только от уступчивости Мары.

Обе они почти не имели родных. Анна получала какую-то помощь от дяди и жила жизнью бедной пенсионерки, а Мара возделывала садик вокруг своего домика и зарабатывала шитьём. Летом каждый день после обеда они сидели в саду у Мары и шили. Жужжала швейная машинка. Анна на руках подрубала, прорезала петли и пришивала пуговицы. За этим занятием они подолгу молчали, погрузившись каждая в свои мысли. Как-то раз младшая остановилась, подняла голову и засмотрелась на жёлтые высохшие грядки.

Вот если бы мы выиграли по лотерейному билету! – неожиданно говорит Мара. – Я бы купила новую машинку…

Поскольку её подруга не отвечает ничего, младшая продолжает свои мечтания:

Я и дом бы немного поправила. Пол надо менять, да и на крыше… И беседку бы соорудила. Так бы мы могли сидеть в саду даже когда идёт дождь…

Чепуха! – прерывает Анна.

Почему – чепуха? Разве это не было бы здорово? Представь, в воскресенье…

Чепуха!

Ну хорошо, хорошо… Почему ты опять не в настроении? Всё тебе не так…

Мара мягкосердечна, ей не стыдно и заплакать. А заплакать она готова хотя бы из-за того, что никогда не бывает права. Оказывается, всё, что она говорит, – «чепуха»! Душа её возмущается, порой даже подступает желание отшвырнуть шитьё, вскочить, уйти в дом и выплакаться. Почему чепуха-то? Да Анна, наверное, просто так говорит: в конце концов, чего бы ей не хватало, если б они получили какие-то деньги и могли на них что-то купить?..

Чепуха! – доносится до неё тихий и презрительный ответ подружки.

Маре показалось, что Анна и мысли её угадывает. Это её и разозлило, и опечалило.

Ты на меня за что-то сердита, – говорит она, может быть, в первый раз резко.

Серди-и-ита? – удивляется Анна. – Чепуха!

Ну да! Что бы я ни сказала – тебе всё не так!.. В конце концов, чем ты лучше?

Этот вопрос прозвучал, словно гром. Анна поднялась, бросила разноцветные пуговицы на стол, ножки которого были вкопаны в землю, и пошла, не говоря ни слова. Мара только слышала, как хлопнула калитка.

В одиночестве прошли два долгих дня. Шитьё Маре никак не давалось: слишком грустно ей было сидеть одной в саду. Поэтому вечером позвала подругу:

Пойдём, сходим на станцию!

Со стороны Мары эта прогулка до станции была явной уступкой: она ненавидела эти огороженные закопчённые лохмотья кустов вокзального садика. И никак не могла понять, почему её подруга так любит болтаться по перрону, поджидая проходящие поезда. Но нужно было сделать подружке приятное, чтобы после, на обратном пути, пройтись мимо парикмахерской.

Ты заметила, как он в прошлый раз смотрел на меня, когда мы проходили?

Чепуха! – отвечает Анна грубо. – Человек просто так смотрел!

В Маре всё закипает. Как бы не так! Она голову даст на отсечение, что тот вдовец, стоя в дверях брадобрейного салона, смотрел именно на неё!

И совсем не просто так! На меня он смотрел, а если тебе и это не по душе…

Но продолжать не стала, сдержалась. Невысказанные слова ранили ей грудь, словно острые камни, но она ждала своего часа. И она его дождалась.

Когда шли со станции, Анна начала рассказывать:

Мой дядя, можно сказать, женился на вокзале. Когда поезд стоял на станции, он смотрел в окно. А тут как раз моя тётя прогуливается по перрону. Поезд тронулся, а дядя ей махнул рукой и спросил её имя. Она крикнула, а поезд идёт себе… Через месяц он за ней приехал.

А, так вот почему ты ходишь на станцию! – ехидно засмеялась Мара. – Теперь я знаю!

Ну и что? – обиделась Анна. – Такие случаи бывают!

Вот тут-то Мара впервые резко и презрительно бросила:

Чепуха!

После двух дней ссоры они опять проходили мимо парикмахерской.

Ты видела, как он посмотрел? – спрашивает Мара.

Ну конечно, видела. Глаз с тебя не сводил, – отвечает Анна и продолжает своё:

Ну так вот… Тётя моя ему только имя своё крикнула, а он через месяц, день в день, сошёл на её станции с чемоданом в руке…

Всякое случается, – соглашается Мара.

И идут под ручку две лучшие подруги – возвращаются домой, убаюканные и обласканные своими прекраснейшими надеждами.

Нет, чего там – они были отличными подружками.

 

ПЕРВОЕ ЧИСЛО

 

Получив пенсию, сторож Ерич берёт в руки свою палку и, погружённый в раздумья, направляется в парк. День сегодня рабочий, и в парке маленького городка, кроме пенсионеров, никого в это время и не увидишь. Сидят они там на скамейках, разговаривают – прикидывают, куда и на что пойдёт пенсия. Ерич, хоть и идёт через парк, но нигде не останавливается и к знакомым не подходит. У него сегодня тяжёлый день. Дома его ждут с пенсией. Но, на что бы они ни рассчитывали, а он хочет ею распорядиться иначе. Он получил 575 динаров, и хотел бы из них заплатить городской сберкассе помимо процентов что-нибудь от долга. Хотя бы сто динаров. Деньги он одолжил ещё в 1919 году, когда строил дом. И осталось ему уплатить ещё восемь тысяч и семь сотен – каждого первого числа сторож Ерич уточняет остаток долга и процентов… Только бы ему ещё пожить, чтобы успеть расплатиться, не оставлять этот долг сыновьям. Да ему и самому хочется хоть месяц-другой пожить так, чтобы городская сберкасса больше его не касалась. Эх, если вся пенсия будет оставаться ему, да он тогда… Ничего, он этого дождётся. Понемножку, но сбросит он этот долг со своей шеи! Решено: сегодня он заплатит сто динаров процентов и сто динаров основного долга. А домашние – бог с ними, пускай потерпят.

В хорошем настроении входит он во двор, по привычке осматривая створки ворот. Привычка осталась ещё с молодых лет, когда его дети были маленькими и, катаясь на воротах, могли погнуть петли. Затем входит в комнату. Сняв шляпу, вешает её на дверь и устало садится за стол. Дочка – это его младшенькая, только пошла в гимназию, – бросается к нему обниматься и пристально всматривается ему в лицо:

Смотри-ка, от тебя не пахнет ракией! А ведь сегодня первое! Ты получил пенсию? – Его любимица протягивает ладонь. – Дай мне два динара на тетрадку! И ещё пять динаров для Милана, – просит она и за брата-гимназиста. – И десять динаров для Джоки… Да не злись ты, папа, найдёт он работу!

Сын Джока – столяр. Но сейчас он без работы. И так вот, через сестрёнку, ежемесячно первого числа вытягивает из отца по десятке.

Стой! Джоке не дам! Пусть сам заработает! Сегодня он опять целый день сидел дома?

Нет, папа, ей-богу! Только что вернулся, незадолго до тебя! Говорит – обещали…

В комнату входит гимназист Милан:

Ей-богу, папа, серьёзно, у меня ни карандаша уже не осталось!.. Сестрёнка, дай мне эти два динара! – соблазняется гимназист монетами, что заметил в руке у сестры.

А чего ж ты мне тогда трубишь, что ты мне дешевле всех обходишься? – говорит отец. – Сколько раз в месяц ты просишь денег? Запомните, я в могилу с долгом ложиться не хочу! А если не выплачу – вас же разорят!

Мать выходит из кухни, опоясанная передником.

Брось ты это – «разорят»! Лучше дай сто динаров, и отправим Джоку за мешком муки. Пускай на тачке привезёт. Не могу я больше покупать килограммами – дороже выходит!

Не прикидывайся дурочкой! – говорит сторож жене. – Подавай обедать… А будет так, как я говорю! Пиявицы!

Девочка убегает во двор звать братьев на обед. Она понимает, что отец зол: ведь он сказал «пиявицы»!

Айда обедать! И не просите ничего, – напутствует она братьев. – Похоже, денег не будет!

А зачем ты сразу просила за Джоку? – сердится брат Марко, студент на каникулах. – Знаешь же, что Джока – центр раздора в этом доме!

Сели за стол. В миске дымилась чорба из сладкой капусты с картошкой.

А где Йован? – спрашивает сторож о своём старшем сыне, торговом агенте. – Господин, наверное, в бильярд заигрался в кафане?

Да нет, здесь он… – быстро отвечает девочка.

Молчать! – прикрикнул отец.

Ну что ты опять… – проговорила мать примирительно.

А эта малая всегда так: всех прикроет, всё поправит… – добавляет с презрением студент Марко.

Господина нет! – продолжал сердиться сторож. Девочка посмотрела на отца, не спеша поднялась; до дверей дошла нарочито медленно, потом выбежала во двор, осторожно открыла калитку и стала высматривать брата. Наконец он появился, и девочка победоносно возвращается в комнату с братом.

Раз уж отец может вовремя прибыть к обеду, думаю, что может и господин, – выговаривает сыну сторож.

И что теперь? – с притворным удивлением спрашивает торговый агент. – Вы же не обязаны меня ждать.

Не в ожидании дело, – объясняет ему мать. – Надо приходить вовремя, чтобы еда не остыла, чтобы огонь потом зря не жечь…

Господин задержался в кафане, – бормочет отец в усы.

Ну и что? – огрызается торговый агент. – Я сам себе хозяин! Я что, задарма здесь ем? Мама! Не я ли тебе несколько дней назад дал двести динаров?

Несколько дней назад? – поддразнивает его студент. – Месяц прошёл!

Я давал, и я даю! – повышает голос Йован. – А ты лучше подсчитывай, сколько ты берёшь!

Не ссорьтесь, дети, прошу вас! – просит мать.

Девочка пытается увести разговор в сторону:

Папа, ты даже не спрашиваешь, кто тебе почистил пальто? Я! И, знаешь, папа, была я сегодня в саду, а там…

Чего ты важничаешь? – защищает гимназист брата-студента. – Он в Загребе мучается, как чёрт! А там его содержишь не ты, а городское благотворительное общество!

Оно меня не содержит, оно меня кредитует, – поправляет студент. – А не был бы я таким, какой есть – не стало бы. Мне эти деньги ещё возвращать придётся – мне, не кому-то другому! Да мне и дают-то всего триста динаров! Разве можно на это жить?

Можно, можно, – говорит отец. – Ты в небо-то камнями не бросайся! Будь твой отец не таким уважаемым человеком – разве получил бы ты от них три сотенных? А как станешь самостоятельным – знаю, что благодарен мне не будешь. А легко ли в наше время обучать сына в Загребе?

Студенту кровь ударяет в лицо, он вскакивает:

Папа, прошу тебя! Все вы здесь только и подсчитываете, сколько я получаю! И всё упрекаете, как будто это вы мне из дома присылаете! Не разгуливаю я по Загребу с тросточкой! Я там посуду мою одной старухе и даю уроки её сыновьям – и всё за соломенный тюфяк в прихожей!

Юноша настолько взволнован, что голос его дрожит, словно он вот-вот заплачет.

А ты бы мог и ремеслом заняться, – вставляет торговый агент. – Адвокатов и без тебя хватает!

Ага. И был бы без работы, как и я, – первый раз заявил о себе и столяр Джока.

Чего ты чушь несёшь? – нагло вмешивается гимназист. – Захотел бы – нашёл бы работу! Иди газеты продавай!

Сопляк, нос утри! – отвечает ему Джока презрительно.

Правильно малой говорит, – одобряет гимназиста торговый агент. – Ничего ты не ищешь, а просто ждёшь, что я тебе дам костюм, а отец – десятку на табак.

На табак?! – изумляется отец. – Пиявицы, мать вашу! Доколе ж вы меня сосать будете? Столько сыновей, а до сих пор все у меня на шее!

Джока, – прерывает мать разговор, – тачка за сараем, отправляйся-ка за мукой… Я думаю, отец, сотню кило надо взять… Или полтораста? Кстати, мы ещё за бакалею с прошлого месяца должны 150 динаров.

Что?! – вскрикнул сторож. – На сахар и прочую безделицу я столько денег не дам!

Ну какая же это безделица? Здесь и мыло, и соль, и керосин… – объясняет ему хозяйка.

А у меня даже рубашки нет! Уж одну-то рубашку мне могли бы купить! И это будет первое, что вы дадите мне в этом году, – вставляет студент.

Так ты же сам говоришь, что семья тебя не содержит! – прерывает его презрительно торговый агент.

Заткнись! – кричит студент.

Торговый агент расстёгивает свой отглаженный пиджак и медленно поднимается:

Повтори!

Мать встаёт между ними и, не зная, что сказать, снова кричит:

Эй, Джока! Иди уже за мукой… Отец тебе даст двести динаров!

Отец ничего не даст!! – кричит сторож. – Расточители! Пиявицы! Я должен, до-о-о-олжен, кровь из носу, отдать сберкассе двести динаров!

Папа, но ведь ты им можешь только проценты платить? Правда же? – ласкается девочка к отцу, ожидая, что он сразу с нею в том согласится – это же его собственные слова.

Но разгневанный отец её не слышит. Он ищет свою шляпу. Но уйти не успевает – перед ним встаёт жена, умоляя:

Лука, на муку ты должен дать! Только на хлеб прошу!

А мне уезжать пора, у меня нет денег на дорогу, – напоминает студент.

На… на… на… – пытался сказать сторож, но его словно что-то душило. Он вынул свой старый бумажник, достал деньги, быстро отсчитал 50 динаров и сунул обратно, а остальную пенсию бросил жене.

Нате, жрите! Пиявицы! – и ушёл, забыв свою палку.

Ну вот, сейчас эти пятьдесят динаров пропьёт, – уверенно говорит гимназист.

Хорошо ещё, он до сих пор с ума не сошёл из-за вас, – заплакала мать. Но сквозь слёзы всё-таки крикнула:

Возьми тачку, Джока!

А почему именно я? – отвечает сын. – Толкать по городу тачку может и студент Марко! Он ведь тоже не зарабатывает… – добавляет Джока.

Марко вышел из комнаты, даже не оглянувшись на брата.

Джока, давай я её буду толкать пустую, а ты гружёную! – предлагает девочка.

Мать повязала платок, сбросила замызганный передник и пошла к сараю. У садовой ограды на минутку остановилась и засмотрелась на осенние опустевшие грядки. Ей вспомнилось, в каких трудах поднимала она маленьких детей, вспомнилась упорная работа от зари до зари, вечная стирка и пелёнки… Тогда она утешала себя надеждой: вот повырастают дети, и всё будет хорошо. А сейчас, смотри-ка – раздор да разлад! Она взялась за ручки тачки и собралась тащить её к воротам. Но тут подошёл Джока и мягко отнял у неё тачку:

Я схожу, мама. Это я просто так… – и так ласково он это проговорил, что мать, растроганная, улыбнулась – «Я знала…».

Встав у ворот, она смотрела, как сын серединой улицы толкает тачку. «Хорошие у меня дети», – заключила она. Вернувшись в дом, задумалась было – почему же всё-таки в семье нет согласия? Но от этих мыслей её отвлекла забота, которая в эту минуту была важнее. Она позвала дочь:

Иди-ка за отцом! Вдруг он ещё не всё потратил… Войди в кафану, как бы невзначай, и шепни ему… – тут мать остановилась и устало взмахнула руками. – Что бы тебе ему сказать?..

Я по дороге придумаю, – говорит девочка и убегает.

Мать вошла в кухню и встала у окошка. Снова задумалась о разладе в семье. Что она могла бы сделать, чтобы… Мысли её не складывались, ворочаясь, словно громоздкие каменные глыбы: неповоротливые, неуклюжие, тупые. Постояв ещё немного, она снова устало взмахнула руками, двинулась было в черноту кухни, но снова вернулась к окну, услышав, как доченька зовёт её со двора:

Мама-а-а-а!

Стоя под кухонным окном, девочка доверчиво сообщала:

Пьёт!

 

1 Кантина – столовая или буфет для рабочих.

2 Лика – исторический регион со смешанным сербско-хорватским населением в центральной части Хорватии.

3 Опанки – лёгкая кожаная обувь южных славян (наподобие мокасин), привязывается к ногам специальными ремешками.

4 Славония – историческая область на востоке Хорватии, преимущественно равнинная, расположена между реками Савой, Дравой и Дунаем.

5 Бан – в Югославии 20-х – 30-х годов ХХ века титул начальника области (губернатора).

6Имеется в виду Первая мировая война.

7 Препарандия – в Сербии: учительская семинария, среднее педагогическое учебное заведение.