Рассказы

Рассказы

БАБУШКА МАРИЯ

 

Она была маленькая, скукоженная, неброская. С характерным славянским, чуть скуластым лицом и потонувшими в нём глазами — голубыми и серыми. Цвет глаз зависел от её быстро меняющегося настроения: стоило заговорить ей о чём-нибудь скорбном или грустном, как они заметно тускнели и обесцвечивались, а при радостном слове вспыхивали яркими осколками весеннего неба. Радовалась же она всегда бурно и с нескрываемым удивлением. Вот, мол, как прежде жили простые люди — в вере и согласии. Почему бы и нам так не жить?! Действительно, почему?

Она уже давно завершила на земле извечное женское предназначение. Родила моему дедушке Спиридону столько сынков и дочек, что имена у них стали повторяться. Одного моего дядю, к примеру, звали Афонею-овчинником, он слыл мастером по выделке овечьих шкур, другого же дядю, что помоложе и ростом поменьше, нарекли Афонею-маленьким. У маминых братьев и сестёр я бывал редко, от случая к случаю — Чмыхалы не очень-то роднились с Колобами, считая их за неумытых, ни к чему не приспособленных кацапов. Нужно ли объяснять, что это был явно несправедливый укор? Колобовы жили в чистоте и честности. Что же касается бедности, то здесь мне возразить нечего — перебивались с кваса на воду. Едоков в семье было много, а работников — кот наплакал. Подросшие сыновья женились и отделялись от родителей, девки выходили замуж. Старики остались с дядей Анахой, у которого только ещё подрастал большущий выводок ребятишек. Вот тут и богатей с ними!

По единодушному мнению односельчан, всей статью и ухваткой я походил на дядю Петруху Колобова, а ещё у меня обозначилась крупная и круглая, как у него, голова с оттопыренными ушами. Ну, прямо не голова, а настоящий киргизский котёл, из-за неё и недолюбливала меня бабка по отцу — Ксения

Ефремовна. Зато сестер моих, Ольгу и Тамару, чуть ли не боготворила за умеренные, чмыхаловские, котелки, хотя, по моему твёрдому убеждению, ничего умного в тех котелках никогда не варилось. Я заявлял об этом часто и дерзко, во всеуслышание, что приводило Ксению Ефремовну в дурное расположение духа и даже в гнев.

Слушай, мил мнучек, да токмо мотай себе на ус. Я тебя не стану учить худому… Что было, то было и быльем поросло, — наговаривала Мария, придвигаясь вплотную ко мне по выскобленной добела скамейке.

Всё, что она скажет, я уже давно выучил наизусть. Но не внимать ей не мог, потому как разговор всегда получался душевный, а ещё потому, что сказ про невидимый град был нашей с бабушкой Марией тайной, о которой, думалось мне, никто в Вострове не знал. Даже от моей старшей сестрёнки Ольги мы скрывали эту поразительную историю. Правда, дедушка Макар и бабка Ксения Ефремовна кое-что слышали от меня, но, похоже, они не верили моим словам, ведь Светлояр и свят град Китеж перебрались в Вострово не с украинской цветущей земли, а с угрюмого, дикого Керженца. Недаром же суровых выходцев из северных лесов называют в Сибири кержаками.

Я тебе говорила про ватамана Онофрия? — приветливо трогая мою руку, спрашивала она.

Ага-ага! — Я горячо нашёптывал ей.

Ну, ежлив так, то мы дальше пойдём по той же тропочке, — и приступала к пересказу пришедшего на ум отрывка китежской истории, иногда даже с её конца. — И убоялись смертушки люди из града святого…

Спотыкалась на трудном слове, сжимала дудочкой рот и смущённо умолкала. Потом поглаживала меня по непослушным жёстким вихрам волос, как бы извиняясь за допущенную оплошность.

Ошибку всегда можно поправить. Только глупые люди не делают ошибок, вот так-то, мил мнучек, — этих слов она не произносила, но я догадывался, что они были у неё на уме.

Давай-ка мы снова дэ ладом, — твердеющим голосом говорила она. — Значит, была на Ветлуге-реке нещадная сеча. Бились неделю и другую русские мужики супротив злого Поганина. Кровь текла не ручьями, а морем — всю землю затопила. Сухого места не осталося. Сперва было заметно, что верх берут православные люди, да в потасовку вмешался сам сатана. И так случается, Толенька, а раз оно уже вышло не по-нашему, то чего ждать доброго? Сколь ни старался Онофрий, а рать некрешшоная напрочь выкосила мужиков. Вот истинная правда — напрочь. Да успел ватаман известить о набеге верную дружину града Китежа…

А дальше что? — Нетерпеливо спрашивал я, словно и впрямь позабыл об удивительной судьбе китежан.

Бабушка делала паузу и с укором глядела на меня. Она уже старая, ей долго говорить трудно. Я понимал это, но упрямо тормошил её:

Не молчи!

От той-то скорбной вести народ разом пал на колени. Ревели, звали на помощь Бога милосердного. Будет вам жизнь светлая и вечная, пообещал он. А как сказал, так и сделал. Он завсегда такой. Повелел Господь праведному Китеж-граду скрыться в самой что ни на есть пропасти.

И потонули в озёрной глыби терема и кельи, и храмы святые! — опережал ее я.

А бабушка смешливо играла уже голубыми глазами:

Так, так, мнучек. Вот мы с тобой и поговорили, а пошто не поговорить? Повспоминали богатырей русских, а пошто их не вспоминать? Они храбрые и праведные были. Сама я на Керженце не жила, но весь мой род, сказывают, оттудова, вот те крест! Сбежали от притеснителей лютых. Сказывали, поначалу послали ходоков искать святую землицу Беловодье. Да ходоки ненадёжные попались. Можеть, заблудились где ни то, а можеть, к иной братии пристали. А наши деды пождали-пождали, вот несмышлёхи, и подались незнамо куда. И пришли они на Алтай. Вот вам и святая землица!

Так и появились на грани широкой алтайской степи и Касмалинского бора гонимые властью упрямые староверы. Полюбились им эти места, и решили кержаки, что от добра добра не ищут. И стали жить, как все. А память нет-нет, да и возвращала их к невидимому граду Китежу.

 

КСЕНИЯ ЕФРЕМОВНА

 

Когда Мария изредка приходила к нам, она старалась не сталкиваться с Ксенией Ефремовной. Только убедившись, что сватья ушла куда-то и не скоро вернётся домой, Мария проскальзывала в калитку и мягкими кошачьими шажками устремлялась к нашему крыльцу. Гостья не хотела ловить на себе недовольные взгляды сватьи. Так повелось с самого начала их родства, так продолжалось многие годы: помнится, мне было уже пять лет, а старшей сестре, Ольге, почти десять.

Застав Марию у нас во дворе или в доме, Ксения Ефремовна весь остаток того дня ходила хмурой, плотно сомкнув белесые губы на обветренном продолговатом лице. Ни к кому не обращалась, а мы тоже молчали. Ну, о чём с ней говорить? И лишь тогда в доме наступало некоторое оживление, когда Ксения Ефремовна начинала понемногу освобождаться от заполонившей её душу неприязни:

Ото ж надо сочинить таку брехню! Ну, шо Тольке Китеж? Ну, був, та й втоп. И шо з того?

Эта моя бабка имела крутой нрав. Непреклонная, решительная, она считала себя умнее и образованнее других. И были тому свои веские причины. Она родилась и выросла в обеспеченной малороссийской семье, успешно закончила гимназию в Кременчуге, неплохо владела польским и французским языками. Молодая, но уже вполне самостоятельная, волею судьбы попала в горничные к графам Потоцким, где даже кучерам и псарям настойчиво вбивалась в голову мысль об их лакейской исключительности. Заносчивое польское шляхетство развило в Ксении необузданную гордыню с независимостью мышления и властностью. Эти качества характера, как ни странно, помогли ей выжить, да и всем нам, в тогдашнее лихолетье. Что и говорить! Не имей она напористого, сильного нрава, разве поменяла бы ухоженного украинского журавля на сибирскую синицу в небе?!

Но то, как говорится, её личные заботы, а каково жилось рядом с ней односельчанам, и не только женщинам, но и мужчинам? Потомственные казаки, неуступчивые спорщики, они терялись при одном появлении Ксении Ефремовны и стремились отвалить от неёкак можно скорее. Уже после еёсмерти, а умерла она на восемьдесят шестом году, мне довелось побывать в Вострове и беседовать с теми, кто помнил бабку. Любопытные я услышал мнения! Имя Ксении Ефремовны произносилось уважительно, с похвалой, однако и с некоторой опаской. Когда старики выпивали чарку-другую, их тянуло на откровенность, и они отводили душу в забавных рассказах о всяких житейских случаях, связанных с моей бабкой.

Ета я в вашем колке… жердь себе вырубил на оглоблю. Думаю, не велик грех. А бабка хитрушша — всё, как есть, приметила. Я так и обмер. Ведь у ей была нагайка витая, из бычьей кожи, и она, твоя, будем говорить, Ефремовна, ту плётку опять же в ход пустила. Не дай бог никому таку благодать! Неделю пролежал кверху жопой. Вот оно как!

Скора была на расправу, уж и скора! Усех тиранила мужиков хуже всякой царизмы! Ей-бо хуже!

Вот такой знали холодную сердцем Ксению Ефремовну. От неё пахло не помадой, а сеном, полынью, просто ветром. Самой кременчугской гимназистке не верилось в то, что произошло с ней. Большую часть дня она проводила на мужской работе вне дома. По существу, она была головою нашего семейства, да ещё каким головою! Чужого не возьмёт, но и своего не упустит. Не станешь с нею считаться, так тебе будет хуже. Знали об этом востровцы и не досаждали ей спорами и придирками.

Мне уже за три четверти века и колобовскую бабку могу называть Марией, а чмыхаповскую — нет, эту и в мыслях зову по имени-отчеству. Я боялся её не меньше, чем другие в селе. Порола она меня с пристрастием, часто и основательно, по всякому поводу, впрочем, и без повода тоже. На всю жизнь запомнил три генеральных порки: первую — за облитую чернилами школьную тетрадку, вторую — за сломанное перо 86-й модели. Перо и стоило-то всего копейку, иная бабка и не заметила бы убытка. Но не такова была наша Ксения Ефремовна!

Третий раз, в общем-то, пороли за дело. Тут я сам виноват, ничего не скажу в свою защиту. Вместе с дружком закадычным Колькой Рудченко надели себе на головы свежевыкрашенные суриком железные вёдра. Много тогда было крика и визга в наших дворах. Больно было, когда отдирали те вёдра с кожею заодно. Вопили мы так, что сбежалось всё село. Потом меня положили на лавку под иконы, а сестрёнка Ольга оседлала, чтоб не увертывался от бабкиных прутьев. Односельчанам было на что посмотреть и что послушать. Кстати, об Ольге. Как две капли воды она походила на Ксению Ефремовну. Когда расправлялись со мной, она была довольнёшенька сверх всякой меры. Она считала порки заслуженным возмездием за то, что я рос непокорным и проказливым до некоторой степени.

В годы моего детства и юности Ксения Ефремовна ни разу не пожалела и не приласкала меня, не говоря уж о поцелуях. Она была убеждена, что нежности всем мужчинам только во вред. Чем строже будет школа, что пройдут смолоду, тем лучше и для них самих, и для всей их родни.

А Ксению Ефремовну мне всё-таки жалко. В жизни она много хлебнула горя, но это произойдёт позже, когда мы покинем любимое моё Вострово.

 

ДЕДУШКА СПИРИДОН

 

Я уж не говорю о городе, а в каждом селе можно найти всяких людей. Есть умные и глупые, красивые и не очень, а то и вовсе противные. Есть безудержные болтуны и молчуны, есть насмешники и их жертвы. Короче говоря, как в Ноевом ковчеге: каждой твари по паре, в итоге же получается всего навалом, это и есть общество. Все, кого я знал в Вострове, попадали под какую-то категорию особей, а вот дедушка мой по матери был серединка на половинку. Вроде бы, и не примечателен ничем человек, а со счёта его опять же не сбросишь — жил ведь, что-то делал, о чем-то думал. Чего-то ждал.

На памяти у меня о дедушке Спиридоне не столько он сам, сколько предметы и люди, которые его окружали. Например, верстак под навесом, заваленный берёзовыми и сосновыми стружками, или низкая притолока в сенях, которую он ладил, или окно, которое он стеклил. А ещё вспоминается весёлый перестук обкусанных деревянных ложек вокруг чугуна со щами. Садились за стол в два, а то и в три захода, хотя столешница была длиною во всю комнату. Вы скажете, а при чём тут дед Спиридон? А при том, что он бывал везде и в то же время нигде. Его как бы не замечали, как мы вообще не всегда замечаем доброту, считая, что так оно и должно быть, потому-то и нет в доброте особой заслуги.

Человек он был скромный и безотказный. Надо ли починить сани или телегу, смастерить двери или скамейки — шли к нему или посылали за ним. Ещё бы! Он ладил всё основательно и за малую плату, а то и вовсе за здорово живёшь.

Времена менялись, другим становился и человек. Сейчас люди болеют перед смертью, лежат, не поднимаясь, месяцами и годами, а тогда было не так — все работали до упаду. Сегодня он косит сено или пшеницу жнёт, мешки ворочает на мельнице, а завтра, глядишь, натуральный покойник. Что-то похожее случилось и с дедом Спиридоном. Вечером доставал картошку из погреба, ни на что не жаловался, спать лёг на привычное место за печкой и не проснулся.

Хотя жалости и не наберёшься на всех, но люди его шибко жалели. По Сибири тогда бойко шла большевистская коллективизация. Сельские активисты днём и ночью шнырили по крестьянским дворам. На что глаз положат, то и забирали. Без лишних разговоров уводили скотину, увозили с подворий последний хлебушко. На колхозные фермы перетаскивали амбары и пригоны, радуясь гигантским масштабам грядущей жизни.

К происходившей в селе заварухе дедушка Спиридон относился равнодушно. Уж он-то не боялся раскулачивания. Что у него возьмёшь? Но зависть людская не знает себе укорота. Разорять, так всех, невзирая ни на старость, ни на множество иждивенцев. Почесали в затылке: раз нет амбаров и скота, отдавай в колхоз топор и рубанок, пригодятся. И пилку-ножовку — в придачу. Что нам потребуется, то и пилить будем. Одно удовольствие таким инструментом работать!

Дедушка был спокойным человеком, а тут вдруг засуетился, запаниковал. Как чумной, невидяще зыркал на гулявших по двору погубителей. А они посмеивались и говорили ему своё:

Инструмент не единоличник, понимаешь! Он теперича колхозник, всего трудового крестьянства. И этому радоваться надо! А ты как думал?

Через неделю приехали ещё. Забрали щипцы и стамеску и вытащили из-под навеса верстак, бросили на телегу и увезли. Может, было бы не так больно, если бы хоть что-то пошло на пользу селу. А то инструмент уплыл неизвестно куда. Что же касается верстака, то его порубили на дрова и сожгли в конюховке. Тогда и понял дедушка, что нечего делать ему на белом свете. Ну, а если так, то не надо откладывать последний час, промедленье совсем ни к чему.

О дедушкиной кончине дали знать моей маме Лизе. Было самое начало хмурого дня. Шёл косой дождик, крупные капли барабанили в окна и стекали ручейками по отпотелому стеклу. Я услышал, как стукнула дверь, повернулся и увидел вымокшую до нитки маму. Смятенный её взгляд был обращен в никуда. Я сразу же подумал, что случилось какое-то несчастье. И не ошибся. Срывающимся голосом мама сказала:

Нет у тебя, Толенька, дедушки Спиридона.

Она надела на себя чёрное платье, а поверх — тёмную кофту с множеством застёжек, с которыми долго не могла справиться. Наспех собрала в жгут и заколола спутавшиеся волосы и, ухватив меня за воротник рубашки, потянула за собой. Мы мигом слетели с высокого крыльца и по лужам устремились к Колобовым.

Дедушка лежал в горнице на крашеной лавке, и на нём была полосатая ситцевая рубашка и холщовые порты. Кроткий, с сухими губами, высоко задрав жиденькую кудельку бороды. Казалось, он во что бы то ни стало хочет дотянуться до окошка, чтобы посмотреть, как дождь безобразничает на улице. Зачем это ему, когда уж мертвяк?

И ещё меня немало поразила обыденность происходящего. Никто о дедушке почему-то не плакал, словно и не случилось никакого лиха, а ведь его отнесут в бор и навсегда закопают в сырую могилку, размышлял я. Жалел дедушку Спиридона, но слёз у меня тоже не было.

Первой зарыдала над дедушкой мама. Она у меня была добрая, мягкосердечная. Никому плохого слова не сказала, не обидела никого даже взглядом. Зато всегда помогала людям.

Кому тайком сунет ломоть хлеба, а кому снесёт кринку молока. И это в самые голодные годы в степном Алтае. Я об этом знал и гордился моей мамой.

Взглянул на неё, прижался к подолу платья и тоже заревел. А потом меня кончиками пальцев осторожно коснулась подошедшая к нам бабушка Мария и сказала, чтобы я не мешал читающему псалтырь дядьке. Я вытер глаза кулаком и стал неотрывно смотреть на тоненькую свечку, горевшую с потрескиванием у дедушкина изголовья. Огонёк не стоял на месте, он перемещался из стороны в сторону, как на качелях. В горнице пахло ладаном и богородской травою.

Дверь поскрипывала и постукивала время от времени. Прощаться с дедушкой шли родные и соседи. В прихожую и горницу нанесли на сапогах и ботинках столько грязи, что у пола не было видно досок. Все говорили тихо, вполголоса. И только дедушкин одногодок, глухой Изот, перешагнул порог и вдруг завопил во всю мочь:

Сплоховал ты, Спиридонушко!.. Зачем-то поторопилси! Йех ты! Надо бы ишшо пожить! А?

Как несли дедушку на кладбище и как закопали, я не видел. Меня не пустила на похороны бабка Ксения Ефремовна.

Ещё насмотришься на покойников за свою жизнь, — поджав тонкие губы, сказала она.

 

НА БОЖЬЕМ ОЗЕРЕ

 

Есть новость, — сказал Соколов. — В санатории Астафьев.

Витя — натура непредсказуемая. Дня три назад я видел его по «телеку», а теперь он тут, собственной персоной. Я не знал, будет ли он рад нашей встрече. Отношения у нас сложные, и регулировать их вряд ли нужно. Однако я слышал от кого-то, что у него тоже не всё хорошо со здоровьем. Значит, надо попроведать, подбодрить человека.

С порога палаты я увидел его в разобранной постели. Он один, и ему, очевидно, нечем заняться. Одутловатое, с желтизной лицо, а в глазах — тоска:

Плохо, Толя…

Держись!

Годы, Толя…

Долго говорили о Шолохове. Украл или не украл. Решили, что дыма без огня не бывает. Может, потому и страдал бесконечными запоями, как знать?

Вспомнили и Анну Ахматову, великую и неповторимую. Когда Шолохова не смогли вывести из запоя, чтобы он открыл писательский съезд, выбор подавляющего числа делегатов остановился на Анне Андреевне. Даже трусы вдруг стали смелыми, произнося в полный голос её имя. Даже партийные прилипалы, стоя приветствовали честного русского поэта.

А она неспешно взошла на просцениум и произнесла короткую речь. Она была и осталась царицей из Северной Пальмиры. Пусть не коронованной, но властительницей дум всей русской интеллигенции. Этого у Ахматовой не отнять.

Тогда я в перерыве между заседаниями съезда познакомился с ней. Красноярская писательница Галина Савичевская передала Анне Андреевне прощальные слова её, Ахматовой, подруги, умершей в одном из лагерей Сибири. Сколько величия и благородства было в скорбной фигуре поэта, уже немолодой, много страдавшей женщины, у которой оставались до смерти считанные месяцы!

И невольно подумалось о её предсмертном завещании. Как она права, и как я её понимаю! Она не хотела, чтобы у её гроба стояли два предававших её человека.

Когда уезжали из Загорья, к «жигулёнку» подошёл мужчина лет тридцати. Внимательно оглядел наш автомобиль, затем меня с ног до головы и вдруг воскликнул:

Да это же Анатолий Чмыхало! Живой! С таким человеком и пообщаться было бы не грех! Я читал ваши книги!

Он настоятельно приглашал к себе в гости на водозаборную станцию. Его звали Сашей, а напарника его — Пашей. И ещё что-то торопился высказать этот наш новый знакомый. Только бы его правильно поняли!

Но нам нужно было спешить на Божье озеро. Мы и так несколько задержались в пути. А к Саше и Паше успеем завернуть, когда будем возвращаться в Красноярск.

Впереди расстилались все новые степи со знакомыми мне речками и озёрами, берёзовыми колками и логами. Среди них есть и такие, что вошли в историю нашего огромного государства. На реке Терехте, к примеру, у красноярских казаков была стычка с киргизами три века назад. Тогда же потомки кучумовых воинов превратили в неприступную крепость Змеиную сопку, за которой поблескивали на солнце Божьи озера — Малое и Большое.

Конечный пункт нашего путешествия — Большое озеро. Оно расположилось в образованном горами блюдце, великолепное и таинственное. Озеро тысячи раз видело киргизского князя Иренека и его славных нукеров. Здесь, среди курганов и ковылей, на пригорках стояли белые шатры княжеского улуса. Я не раз бывал в этих местах, когда собирал материалы для романа «Дикая кровь». Что нового увижу теперь, когда книга написана и уже жила своей, отдельной, жизнью? А всё– таки хотелось попроведать памятные урочища, душа об этом просила. А спешить-то мне было некуда. Вдоволь поброжу по округе, если не сегодня, так завтра — я человек свободный.

Но жизнь не топталась на одном месте. Здесь всегда было тихо, а теперь на берегу стучали топоры, выли лебёдки, а по волнам с надрывистым рокотом проносились моторки. Нас встретил теперешний хозяин этих угодий Юрий Андреевич Михайлов. Он знал, почему приватизировал Божье озеро. Он уже извёл сорную рыбу и заселил водоём благороднейшей пелядью. Плотницкие бригады возвели у самой воды гостиницу и ресторан, и коттеджи для гостей и работников сферы обслуживания. Несколько теремков уже функционировали на противоположном берегу, у самой дороги в хакасский улус Сартачуль.

Моторка понесла нас именно туда. На выходные дни теремки заселились приезжими из Красноярска, Ачинска, Ужура. Люди купались в озере, загорали, а вечерами собирались на специальной площадке танцевать и петь. Развлечений не бог знает сколько, но отдыхали — лучше не надо.

Вы устраивайтесь, а я схожу на минутку, — проговорил Юрий Андреевич, введя нас в один из теремков.

Володя Ушаков снова зашелестел купюрами. Соколов прикинул, что и за сколько можно приобрести. Цифры невероятные, но это для меня, писателя, а что им? Они же коммерсанты, для того и суетятся всегда и повсюду.

Ужин удался на славу. Прежде всего, царская уха из пеляди. Целая гора всевозможных закусок на подносе. Свежие овощи и заморские фрукты. И девки тут как тут. Прихорашиваются, кокетничают. С ними резвятся мои спутники, а я беседую с Михайловым о будущем Божьих озер. Кому из нас лучше, догадаться нетрудно, но что поделаешь? Молодым везде у нас дорога, а старикам — только почёт. Этот закон придумала не Государственная дума, а сама природа, потому его следует исполнять.

Завтра постараюсь пройтись по берегу. Выпью холодной водицы из хрустального родника, полюбуюсь орхидеями, их уже мало, но они есть. Порадуюсь малиновому разливу восхода, вслушиваясь в затейливые коленца соловьиной песни. Когда ещё предоставится в будущем такая возможность?

Но утро началось с дождя. Он неистово хлестал по крыше и заливал открытую веранду. О прогулке нечего было и мечтать. Черепашка уже побежал к автомобилю. Надо добраться до асфальта, пока совсем не испортился чернозёмный просёлок. А то засядем мы здесь, и не на один час.

Соколов отсчитал деньги горничной дома отдыха Люде. Она женщина молодая, в модном джинсовом костюме. Мать двоих детей и работает у Михайлова по найму, а помощником у неё муж Коля. Хорош мужик, а пьёт без останову.

Но главное — она профессиональный художник. Приехала сюда, чтобы проявить свою творческую индивидуальность, подальше от суеты городов и бесплодного времяпрепровождения. Здесь она свободный творец и никто ей не указ. Работала взахлёб, писала и писала картины. Они поражали своей самобытностью и глубиной замысла. С ними хотелось побыть наедине как можно дольше, и чтоб никто не вспугнул навеянных художником раздумий.

Но такие листы и полотна нельзя держать под спудом. Люда должна выставляться, она уже сформировалась в мастера. Но как это сделать? Семья — не только радость, но и цепи на её руках. Для организации выставки нужны немалые деньги, но где их взять. Если мне будет суждено достроить Приют молодых дарований, откроем его работами Люды.

Ушаков прав. Он на единственно верном пути, если хочет послужить России. Помогать талантам — значит работать на величие твоей страны.

Торопись, Володя! Не придёшь на помощь ты — придут другие. Обязательно придут.