Сорок дней

Сорок дней

Русская исповедь

«Когда пишешь, не забывай, 
что Бог умеет читать».

Виктор Перегудов

 

«По отшествии из сей жизни нет
уже времени для добрых дел…»

Василий Великий. «Нравственные правила»

 

«Бог же не есть Бог мертвых,
но живых, ибо у Него все живы».

(Лк. 20:38)

 

«Жизнь коротка и печальна,
и поскольку она печальна, 
то хорошо,
что она коротка. Бог милостив».

Леонид Шебаршин.
«Афоризмы от начальника советской разведки»

 

0

 

Его вкатили в нашу палату после долгой комы. Он загадочно и радушно всем улыбался, и первое, что сообщил: Бог всех нас любит, не надо ничего бояться, кроме своих грехов. Доктор взглядом дал нам понять, что с парнем после долгого отсутствия на этом свете не всё в порядке.

С ним действительно что-то было не так. Но это «не так» было и с первого, и со второго взгляда добрым и светлым, искренним и неподдельным. В это «не так» верилось сразу и безоговорочно, и настолько верилось, что можно было подумать, что это с нами что-то не так, а с ним теперь всё в порядке…

Доктор попросил какое-то время его не беспокоить, но разве любознательные, охочие до разговоров в вагонах и больничных палатах русские люди оставят такого загадочного соседа пассивным молчуном. Да и сам он не склонен был что-то скрывать. Рассказывал без оглядки на реалии или на возможность того, что его запишут в сумасшедшие. Говорил так, потому что знал самое важное, самое главное, и оно перевешивало все человеческие доводы, рассудочные домыслы и предрассудки, горделивые научные и околонаучные гипотезы да концепции. Правда, рассказывал несколько поэтично, иногда заумно, обладая, вероятно, не только хорошим образованием, но и какой-то долей писательского или поэтического дара. Впрочем, те, кому было что-то непонятно, переспрашивали.

— Откуда ты, паря? — простодушно и по-доброму спросил самый старший в палате, буровик-северянин, которому предстояло вскрытие черепной коробки для удаления опухоли головного мозга.

И все услышали не менее простодушный ответ:

— С Того Света…

 

1

 

Зеркала… Зеркала… Хотел взглянуть на себя, а они занавешены. Все до одного! Уж такая русская традиция: как только умер человек, сразу зашторивать зеркала, в первые же минуты! Что мы, «мёртвые», можем там увидеть? Откуда «живые» знают, что зеркала нужно занавешивать? И самый близкий тебе человек, преодолевая горе, бежит закрывать отражения, словно нет ничего важнее… Что мы можем там увидеть? Или нам возможно нырнуть в зазеркалье, как Алиса, и попасть в плен обманчивых потусторонних миров? Что может увидеть душа в зеркальной глади? Своё обезображенное страданиями лицо? Злых духов? Свои грехи?..

Грехи… Смутное, еще отдалённое чувство стыда переходит сюда вместе с таким же смутным чувством того, что ты перешёл в некое новое состояние. Тебе ни тепло, ни холодно, ни больно… А вот осознание того, что ты во многом был не прав, что допустил миллиард малых и больших ошибок, это чувство — рядом, как и то, что ничего уже не исправить. Оно где-то в затылке, точнее, там, где он должен быть.

Ученые считают, что человек использует свой мозг только на три процента. Верно, но три процента — это процессор, работающий в наше время с жуткой натугой и перегревом, а остальные 97 — это огромный сервер, который хранит в своей памяти каждое мгновение нашей жизни, и главное — у него есть виртуальная копия в безбрежной Вселенной. Оттуда ничего стереть нельзя! Вернуться и поправить — невозможно!

Господи! И ведь ничего нельзя отыграть назад! Сколько дурных и постыдных поступков хотелось бы вычеркнуть из жизни ещё при жизни! И никакие детство и юность не оправдывают жестокость и трусость… Если бы я сейчас мог плакать, я бы рыдал… Рыдал и просил бы Господа и весь мир простить меня, хотя сам себя простить не могу и не смогу никогда. Это как в детстве с чувством вины прижаться к груди отца, который любит и прощает…

Но забыть совершённое мною зло хватит ли вечности?..

Я бы плакал… Но плачет Варя.

Варя плачет. Тихо, безутешно и — бессмысленно.

Варенька, зачем ты плачешь? Ведь мы с тобой вместе всегда верили в то, что жизнь на Земле не кончается, что, по сути, она только начало. Зачем ты плачешь?

Ах да! Я сам когда-то говорил, что плачем мы не по усопшим, а по себе любимым, остающимся здесь, в этом красивом, но давно уже недобром мире, который человечество изуродовало. Мы плачем от разлуки, от наступающего одиночества, от кажущейся нам несправедливости произошедшего. Этот вечный вопрос: почему это происходит со мной? Маловерие наше за ним маячит. Помнишь, разговаривали об этом? Уверен, что, хотя бы часть того, что я тебе сейчас пытаюсь сказать или передать мысленно, ты смутно чувствуешь, но не можешь пока перешагнуть боль утраты. Что же мне сделать, чтобы ты почувствовала: я здесь, я рядом?!

Взял твои руки, которыми ты держишь мою фотографию, в свои… Зачем тебе этот мёртвый образ? Я у тебя в памяти живее! Я же вижу целое кино в тебе! Целое кино нежности и любви…

Напрягаю волю что есть сил, а их у меня здесь, оказывается, не так уж много. А вот воля есть! Есть воля! Точно есть! Её, родимую, я и напрягаю, и неимоверным напряжением этим едва лишь качнул корвалольную воду в рюмке рядом на столе. Ух ты! Тепла-холода не чувствую, а специфический запах корвалола невероятным образом ощущаю! Он словно меня всего изнутри пронизывает. Фу, неприятный, резкий! И от всех этих моих усилий рюмка падает на пол. Даже не разбивается. Ты смотришь на неё, как на последнюю дуру, будто она одушевлённая и может только не к месту падать. Тебя даже не удивило, что она упала сама по себе, тебе подумалось, что ты её нечаянно задела локтем.

Вот тебе и попытка коммуникации с любимым человеком! А ведь только час назад похмельный фельдшер неотложки констатировал мою смерть… Велел вызывать машину из морга. А ты почему-то не стала, пока не стала. Оставила меня на нашей кровати, просто закрыла дверь в спальню и ринулась занавешивать зеркала.

Что же в них можно увидеть?

Я способен проходить сквозь стены, а за простынное полотно на зеркале не могу!

Ты не ощущаешь моего присутствия в полной мере, а я не ощущаю в полной мере присутствия того, кто изначально был рядом. Могу только догадываться, кто это. Я не о Боге. Он — всеобъемлющ. Рядом тоже личность… Где-то рядом…

Что ты там шепчешь?

— Господи, не забирай Его… Я знаю, что для Тебя нет ничего невозможного и смерть Тобою побеждена… Верни его. Ты же можешь… И я остаток жизни буду служить Тебе. Мне надо будет просто знать, что он здесь, что он рядом со мной. Это так немного, Господи…

Если бы я мог заплакать в своём новом состоянии, я бы заплакал. Но сейчас у меня просто всё сжалось в том месте, где должна была быть грудь. Нет, она явно была. Но тело было другим. Абсолютно другим. Сказать какую-нибудь чушь типа «эфирное», значит, ничего не сказать. Ни в физике, ни в метафизике нам ничего об этих состояниях даже близко неизвестно. Но точно могу сказать одно: стены, потолочные перекрытия, расстояния… и даже время не являются для этого тела препятствием. Во всяком случае, когда мне захотелось побыть одному на улице старого города ранним утром, я именно там и оказался. Легко. Со скоростью мысли.

Тишина… Как я люблю эти старые каменные и деревянные особняки и дома, что тянутся к реке и вдоль неё! Высится над ними церковь Ильинского монастыря, отливает по небу заря золотом её куполов, и благовест мерно опускается на город да уносится вдоль по реке. Здесь этот звон льётся, а не разбивается о мёртвый стеклобетон современных офисов и торговых центров, где уже нет музыки в камне, где вообще нет никакой музыки, кроме суеты, которую сдерживают только автомобильные пробки. В этих пробках безумная жизнь нынешних горожан проходит как сквозь узкое горло песочных часов. Не так давно и я, подверженный инстинкту толпы и успеванию заработать, нетерпеливо колотил по рулю ладонью, сквернословил за рулём и ругал заторможенных водителей и «чайников». И только однажды мне пришла мысль свернуть на обочину и посмотреть на всё это со стороны, плюнув на все неотложные, как нам кажется, дела. Дело шло к вечеру, выйдя из машины, я вдохнул наползающий на город сумрак и уже без раздражения посмотрел на автомобильный рой вдоль улицы, с иронией наблюдал за нервными водителями и принципиально нерасторопными пешеходами, что пользовались своим преимуществом. И над шумом города: гулом моторов, клаксонов, зуммерами светофоров, мобильной болтовнёй, шарканьем и топотом подошв — я услышал тот самый благовест. И потом часто по утрам просто приходил на Ильинскую улицу послушать его и радовался, что сюда не добрались нынешние горе-строители и архитекторы. Из старых дворов тихо дышала вдоль улицы сама история…

Я давно понял, что мир сходит с ума, что мы живём в последние времена. Во всяком случае, признаки, указанные самим Спасителем, апостолами, святыми, уже не просто говорили — эти признаки кричали! Но мир в апостасийном своём безумстве разлагал себя сам, как раковая опухоль. Да и я — чем я был лучше в своём знании, если жил по правилам и на скорости этого несущегося в пропасть мира? Брёвна в моих глазах служили разве что распорками, чтобы не жмуриться от осознания глобального безумия. Возможно, только два чувства не позволяли мне окончательно рухнуть в эту бездну: вера в Спасителя и любовь к Варе. И уверенность в том, что на этой Земле всё не кончается. Уверенность, над которой так или иначе посмеивались мои друзья.

Уж сколько раз повторял за псалмопевцем: «Кто из людей жил — и не видел смерти?» Но такая уж в наше время была манера — сторониться всего, что связано со смертью, постараться вообще забыть, что она может прийти в любой момент. И забывали сказанное апостолом: «Человекам положено однажды умереть». А кто и не знал, и знать не хотел.

И вот не увидел я никакого тоннеля, в конце которого свет, как описывали многие, кто пережил клиническую смерть. Не встретили меня родственники. Единственное, что ощутил: полная свобода для движения во всех измерениях. Но мысли, чувства, тревога, тоска, а главное — угрызения совести, грехи нераскаянные — всё это осталось. И никуда от них нельзя было оторваться: хоть лети под самые небеса так, что город превращался в размытое облачной дымкой пятно, хоть сквози вдоль улиц вместе с пыльным ветром…

Тоннеля я не видел, а вот собственное прошлое, казалось, могу вспомнить посекундно. Особенно то, что вспоминать не хотелось, то, что и без того мучило когда-то душу…

Ох, сколько мы бездумно, походя, а — хуже того — сознательно совершаем поступков, о которых потом приходится жалеть до конца земной жизни. Но самое страшное — после неё.

Кто-то рядом. Почему я его не вижу? Словно он постоянно стоит за плечом, я пытаюсь оглянуться, но он всё время остаётся в мёртвой — недостижимой взглядом — зоне…

Я двигался вдоль старой, сохранившей ещё дореволюционное лицо улочке. И вдруг у одного из особняков заметил тёмную фигуру. Мужчина в чёрном плаще и солнечных очках стоял у старинных резных ворот. Одет он был весьма современно, и, судя по тому, что тёмные очки его были направлены в мою сторону, он мог меня видеть.

Я, не спеша, приблизился.

— Ну что, ты уже понял, что тебя нет среди тех, кого называют живыми? — без всяких сопутствующих любезностей спросил человек в чёрном.

— Да. А вы, простите, в том или в этом мире?

— Я — хоть где! — ухмыльнулся он и снял темные очки.

Под ними оказались два совершенно разных глаза. Один, карий, спокойно и чуть высокомерно смотрел на меня, второй — зеленоватый — слегка косил в сторону и, словно был зафиксированным или вставным, не двигался, не вращался. Это не делало лицо незнакомца отвратительным, но несколько настораживало.

— Я знаю, чего ты хочешь, — сказал он так, словно умел читать мои мысли, хотя я, между тем, сам еще не знал, чего я хочу, что мне делать и как мне быть дальше.

Ни воронок, ни тоннелей, ни света, ни темноты… По греховности моей я, видимо, был недостоин ангельской встречи или сопровождения. И… Вот это «и» уловил незнакомец.

— Ты хотел бы быть рядом с Варей, тебе трудно её покидать… — Он попал в точку. В десятку!

То место, где у живого тела должно быть сердце, ответило сдавленной болью.

Чего он от меня хочет?

— Ну что? Хотел бы остаться с ней?

Я не успел ответить. Тот, кто был всё время где-то рядом, за тем самым плечом, ответил за меня.

— Он ничего о тебе не знает. — И обратился затем ко мне: — За восемь тысяч лет они научились читать вас. Кого — как книги, кого — как газеты, кого — как простой лозунг… Но они не могут читать ваши мысли, не могут знать состояние души. Они могут только искушать.

Всё стало на свои места. Тот, которого я не видел, видимо, всё же был моим ангелом-хранителем, второй — в чёрном — был с другой стороны. Он только едва ухмыльнулся услышанному и повторил вопрос:

— Я у тебя, а не у твоих защитников, спрашиваю: ведь ты хочешь, чтобы Варя была с тобой?

Миллионы вариантов ответов пронеслись в моей голове, но пришел тот, единственно верный:

— Господь решит — кому, когда и с кем быть. Я приму любую Его волю…

— У тебя, в отличие от твоего защитника, есть собственная воля.

— Я хотя бы здесь сознательно подчиняю её воле Божией…

— Ты думаешь, твое раболепство спасёт тебя от неминуемой кары за всё, что ты совершил?

— Отойди, ещё рано, — потребовал за моей спиной ангел.

Тот, который был в чёрном, внимательно посмотрел за моё плечо.

— Не вопрос, — совсем современно, по-человечьи согласился он, — я уйду, но ты, — он обратился ко мне, — хорошо подумай.

И растворился в утренней заре, словно его и не было. А я оглянулся, но никого позади не увидел.

— Где ты? — спросил я. — Я же знаю, ты рядом…

— Еще не время… — услышал я ответ, но так и не увидел своего Хранителя.

Ничего не оставалось, как смириться.

Здесь не чувствовалось времени. Возможно, его не было совсем или оно имело совсем другие качества. Качества вечности. Или разливалось подобно Вселенной во все стороны, и нельзя было увидеть ни его начала, ни его конца, если они вообще были. Зато можно было воспарить над лесом или рекой и нес-тись над самой водой или макушками сосен на скорости хоть планера, хоть реактивного самолёта. Можно было лететь на рассвете, а можно — на закате, можно было совершить это в любое время года, которое тебе представлялось…

Но возвращаться приходилось туда, откуда ты оторвался…

 

2

 

Когда я вернулся домой, была уже глубокая ночь. Этот маленький мир был мне необычайно мил и близок, и больная душа моя содрогалась, потому что знала, что мне придётся его покинуть. Во всяком случае, до Страшного Суда.

Вы не верите в Страшный Суд? В первые же секунды здесь вы поймёте его неотвратимость, как неотвратимость воздаяния за всё совершенное. И начнётся он в эти самые первые секунды, когда незащищенная одеждой бренного тела душа, лишенная бытийного и никчемного суемыслия вдруг окажется один на один со всем наследством доброго и злого, совершенного на Земле. И совесть — голос Бога — уже не заглушишь принудительным напряжением воли, не отвлечешься от него в работе или развлечениях, не растопчешь его мирскими удовольствиями. И вновь, и вновь будешь видеть сразу несколько картин из своего бренного прошлого. И даже то, что казалось нам невинными шалостями, безобидными шутками, здесь обретает совсем другой вес, и я ещё не знаю, какую роль сыграет этот вес, упав на чашу весов на частном Суде.

Я еще ничего не знал. Мог только пробежаться по обширным книжным полкам, за секунду вновь перечитав все книги, дабы понять, что половина из них заполнена ложной мудростью, витиеватым многословием, из которого может быть рождена только гулкая пустота — чёрная материя Вселенной.

Заплаканная Варя дремала у стола. Словно почувствовав моё возвращение, она вздрогнула, подняла голову, посмотрела на часы и тяжело вздохнула. Потом встала, подошла к иконам, опустилась на колени и стала шепотом молиться.

Господи, как же редко мы обращались к Тебе с молитвой! Мы вспоминали о силе молитвы только в болезни и несчастии, когда приходили горе, страдания, испытания. А теперь у меня не было коленей, чтобы опуститься на них…

Я скользнул в спальню, где лежало моё тело, но его там не было. Значит, Варя всё же отправила его в морг. Я сразу вспомнил, как в советском своём атеистическом детстве боялся моргов, обходил их далеко стороной, а еще боялся похоронных маршей. Заунывью своей они вселяли в мою трепетную детскую душу вселенский ужас. Неотвратимый и безнадежный. Не оставляющий ни единого шанса. Так было до тех пор, пока я не прочитал Евангелие. Радостную весть… Радостную, потому что смерть была побеждена Спасителем. И мне было удивительно, что многие этого не знали и не хотели знать, ибо без этого знания жизнь была абсолютно бессмысленна. Была простым биологическим актом. Но я, как и многие маловеры и начинающие христиане, долго не понимал — почему, к примеру, болеют, страдают и умирают дети, пока один иеромонах не ответил мне просто и доходчиво: вместе с ними страдает и умирает Христос, а остального нам знать не дано, да и не надо.

А сейчас мне почему-то захотелось увидеть своё тело. Увидеть ещё раз. Зачем? Не знаю… Точно так же, как ранее хотелось заглянуть под покрывало на зеркале. Но я не ощущал с ним связи. Ещё недавно мне казалось, что меня связывает с ним некая тончайшая нить, а сейчас, когда его не было в комнате, в доме, я этой нити не чувствовал. В какой морг отправиться?..

В прихожей зазвонил телефон. Варя, вздохнув, встала с колен и отправилась отвечать.

— Слушаю… — Голос тихий, сдавленный.

Кто там её беспокоит в такой час? Может, тёща? Угадал… Словно услышал её вопросы в эфире. А Варя отвечала:

— Мама, его увезли. Да… Нет, я не думаю ни про какие поминки, слышишь? Не затевай ничего! Я тебя прошу! Мне тошно от этих пьянок у надгробий! Мне не нравятся такие обычаи. Я отпевание закажу… Мам, не надо, мне и так плохо… Давай потом поговорим. Нет, пока не надо ко мне приходить. Да, сердце остановилось… Да, не берёг себя… Да, мама, время такое… Нет, мама, я не убиваюсь, но мне очень плохо, прости… — И отключила трубку, а потом бросила её на диван и привалила сверху подушкой.

— Господи, тяжело-то как, — сказала моя Варенька в стену, села на тот же диван и уткнулась лицом в ладони.

И девятый вал жалости охватил меня… Ничего, ничего я уже не мог для неё сделать, мог только жалеть о том, чего не сделал, о том, как мало любви и заботы я ей уделил.

От жалости этой, сдавившей меня со всех сторон, я рванулся вверх — сквозь этажи и крышу, завис где-то над городом.

Три дня до самых похорон я буду здесь? Так вроде по всем канонам? Хотя Богородицу Сам Спаситель встретил сразу и увел в Царствие Своё… И красиво это так назвали: Успение. Здесь она уснула… А пророков Илию и Еноха Господь вознес живыми… И многие святые сразу поднимались в Царствие Небесное, потому как ничто их с этой бренной имитацией жизни не связывало. И вспомнился почему-то Гоголь, который просил, умирая, лестницу… Мало кто знает, что последними словами Пушкин призывал: «Господи Иисусе Христе»… Ещё более удивителен последний день современного поэта Юрия Кузнецова, написавшего поэму о Христе. Утром он собрался на работу в редакцию журнала, оделся, сел в кресло в прихожей и сказал жене: «Надо домой…» «Ты дома, Юра…», — изумилась супруга, но Юра в этот момент уже отбывал… Домой…

Я рванулся выше, но вдруг почувствовал, как на меня обрушилась вся моя порывистая жизнь. Обрушилась не образами, а словами, фразами, речами! Они буквально сбили меня с высоты, прижали обратно к земле. И падали они словно на две чаши весов, только самих чаш не было видно. В одну сторону падали мои редкие молитвы и добрые пожелания, мои благословления, а на другую — застольная болтовня, анекдоты, глупые песни, смех и хохот. И чаша эта наполнялась куда быстрее, чем первая. Сколько же ненужных слов мы говорим, особенно для того, чтоб казаться другим интересными, умными или, к примеру, распущенными и наглыми, в зависимости от обстоятельств! И вся эта словесная шелуха страшна как раз тем, что, не имея никакого веса там, здесь она давит тебя своей бессмысленностью и объёмом потраченного на неё времени. И всё потому, что Слово было в Начале, как писал апостол Иоанн, и Слово было у Бога, и Слово было Бог… Такой вот вес у мысли и слова. А я…

Это там, среди улыбчивых друзей, я легко отпускал в мир, как казалось мне, остроумные шутки и даже пошлости, а здесь… Здесь они были страшным упрёком в том, что это была усмешка над Божиим замыслом о нашей речи, о нашем мышлении. И пудовыми гирями падают на беззащитную в этом пространстве, в этом измерении измерений душу скверные слова, которыми мы, русские, приправляем любую работу и даже принятие пищи… И мне показалось, всё это меня сейчас раздавит и прибьёт к земле, от которой и не так высоко я оторвался, но на другую чашу весов упали те несколько уроков, во время которых я говорил с учениками о Боге.

Да, я работал учителем в школе и говорил с детьми о Боге, хотя в светском учебном заведении это не только не приветствовалось, но и порицалось вплоть до наказаний и увольнения.

И всё же пустословие и сквернословие были тяжелы… Настолько тяжелы, что хотелось от стыда и боли зажмурить глаза, если бы это было в моём состоянии возможно.

И тогда — словно последняя надежда — упали на правую чашу весов те слова, которые я произносил открыто, исповедуя Господа нашего Иисуса Христа публично. В тех местах и в тех случаях, где одно только упоминание о Спасителе вызывало ненависть, насмешки, могло стоить мне карьеры, а иногда и угрожало здоровью и самой жизни. Да, я грешный, грязный, недостойный, но я представить себе не мог, что я откажусь и умолчу о Христе где бы то ни было! Ведь это — как отказаться от жизни самой, от последней и самой главной надежды! И, вспоминая Страсти Христовы, тяжкий груз грехов наших, что принимал Он в Гефсиманском саду, мучения Его крестные, я мог только плакать над безумцами, которые не понимали, не хотели знать — зачем и для кого Он приходил в этот бренный мир, как умолял с Креста Отца Небесного не вменять убийцам в вину, ибо не ведали те, что творили… И перед этой любовью к человеку я мог только преклонить колени, ибо сам такой силой любви не обладал, объём её был непосилен для моего слабого, больного, захламлённого суетой сердца.

И сейчас я буквально почувствовал, что сам Спаситель напомнил мне те места из моей беспутной жизни, когда я не отказался от Него, хоть и слабее и безбрежно грешнее был, чем искушенный апостол Пётр, три раза отрекшийся от любимого Учителя в одну страшную ночь… Но мне это тогда не казалось подвигом. А сегодня я вдруг понял, что сам Господь, как и обещал, встал на мою защиту. «Кто исповедает Меня пред людьми, того исповедаю и Я пред Отцем Моим…» — сказано в десятой главе Евангелия от Матфея. И все мои пустые слова превратились в золу, которую унесёт вдоль реки времени ветер, а эти, сказанные твёрдо и от сердца, перевесили их.

Да, я помню… Одна из сцен в этом фильме моей жизни почему-то задержалась, и я просмотрел её вновь, в мельчайших деталях. Это было в конце ХХ века… Я работал учителем истории в средней школе. Тогда, когда рушили фундаментальное образование, тогда, когда Интернет и телевизор воевали против учителей.

Чиновница Департамента образования приехала в нашу школу с проверкой. Самодовольная и самовлюблённая. С напускной строгостью и неоправданной придирчивостью. Сама-то она — стояла ли у школьной доски? Стучалась ли в детские сердца?

Ещё с порога начала тыкать нашему бедному директору: тут не так, тут почему так, там почему не здесь… И он послушно кивал, иногда несмело возражал и с покорностью низкооплачиваемого клерка принимал справедливые и несправедливые упрёки.

Большая школа — это огромный мир, который населяют потенциальные нарушители порядка. Говорю об этом с улыбкой: просто вспомните себя — каждый из нас хоть раз, но оставлял свои граффити на парте или на школьной стене, наносил вред школьному имуществу, подшучивал над педагогами, сбегал с уроков, «дописывал» за профессоров учебники и т.д., и т.п. А за всё это всегда отвечал директор. И в том числе за школьную нищету, словно это он прятал по кубышкам и «пилил» бюджет, и за недобросовестных и за усталых учителей, и оставался единственным промежуточным звеном между озлобленной на глупые, вредные и никчёмные реформы, на низкую зарплату педагогической общественностью и чиновниками, которые с безумным рвением воплощали рождающиеся в тёмных кулуарах Министерства образования инновации и копирование педагогической деградации западных образцов.

Наконец верхоглядная тётка-чиновница авианосцем вплыла и в мой кабинет, под прикрытием суетливо окружающих её крейсеров и эсминцев — клерков. И с порога её, бедную, застопорило и заклинило — она увидела на стене иконы…

— Это что? — возмущенно ткнула она в образ Сергия Радонежского.

— Это кабинет истории… — попытался начать директор.

— Я не у вас спрашиваю, у вас я чуть позже и куда как строже спрошу, я обращаюсь к этому педагогу. Повторяю: что это?!

— Это не что, это — кто, это — великий русский подвижник святой Сергий Радонежский, который благословлял на Куликовскую битву московского князя Дмитрия Донского. Помните из истории?

— Я-то помню! А вот вы, видимо, забыли, где работаете! Почему икона, а не портрет?!

— Потому что он святой…

— Вы что мне тут клерикализм разводите?!

— Разводят кроликов или собак.

— Не перебивать! Это… что… кто?..

— Это святой адмирал Ушаков.

— Он что, тоже святой?

— Так точно. Канонизирован.

— Хорошо, пусть это исторические личности. Но вот это как понимать?! — Она наглым пальцем, обвитым безвкусным перстнем с огромным синим камнем, ткнула в образ Спасителя.

— Это Господь наш и Спаситель — Иисус Хрис-тос.

— Историческая личность? — хитро прищурилась проверяющая.

— Это больше, чем историческая, больше, чем любая личность. Это Сын Божий, искупивший своими крестными страданиями грехи человечества.

— Вы что — смеётесь? Я лично никого свои грехи искупать не просила!

— Православие определено как одна из традиционных для нашего государства религий, и значение её в истории России… — несмело попытался вставить директор.

— А школа, — она повернулась к нему, — определена как светское учебное заведение. А вы мне тут молельню из кабинета истории сделали! Сфотографировать! — скомандовал авианосец своим вспомогательным кораблям, и тщедушный мужчина тут же начал щёлкать спуском цифровой фотокамеры, фиксируя вопиющее нарушение светскости в новой, демократической российской школе.

— Ответите отдельно!.. И подумайте, нужны ли вам в современной школе такие… — она презрительно глянула на меня, — педагоги.

Я был спокоен. Потом коллеги мне сказали, что я при этом улыбался как юродивый. И это ещё больше раздражало чиновницу. Чем всё закончилось? Иконы остались на месте, а я на работе. Надо отдать должное директору, он не позволил меня уволить и смог отстоять право русских святых находиться в кабинете русской истории…

Были, конечно, случаи и более вопиющие и даже опасные, такие, где за открытое исповедание Христа можно было поплатиться здоровьем и жизнью, а не куском хлеба от работодателя, но ярко вспомнился именно этот. Один из первых.

И благодаря этому, как говорят в кино, флэшбэку я вдруг ощутил присутствие Бога во всём. Ведь, если Он вездесущ, значит, и в аду Он присутствует. Другой вопрос: как Его присутствие ощущают находящиеся там по собственной воле грешники. Как надежду или как боль?

Когда-то я прочитал лекции архимандрита Симеона Брюшвайлера — духовника монастыря Святого Иоанна Предтечи в британском Эссексе. «Нас спасает благодать Божия, а не наши усилия и не наши подвиги, какими бы великими они ни были; тем не менее, они абсолютно необходимы: чтобы благодать Божия могла действовать в нас, мы должны подготовить ей место. Если Бог встречает в нас сластолюбие, гнев, ненависть, тщеславие, самодостаточность, гордыню и т.д., благодать Божия не останется с нами — Бог не навязывает Себя. Именно мы должны подготовить хорошо «взрыхленную» почву, где Он может действовать, как в притче о добром сеятеле…»

Бог не навязывает Себя… Зовёт, но никого не заставляет идти силой. Попускает то, что к спасению. «Те, которые за истину и исповедание Христа подвергаются каким-либо бедствиям и терпят поношение, удостаиваются за это и особенных почестей» —так учил святитель Иоанн Златоуст.

Захотелось заплакать… Да нечем уже. Слёзы остались в теле. И плакать надо успевать там, и не стесняться тех слёз, которые вызваны сокрушением о своих грехах, своём несовершенстве, которые вызваны состраданием. Вы не представляете, как это БОЛЬНО, когда не можешь сокрушенно зарыдать или тихо заплакать… Это больно… Очень больно… Душа разрывается на части, а выхода её боли нет… Не стесняйтесь слёз при жизни. Нам всем есть над чем и от чего плакать…

Честно говоря, последнее время я часто плакал и сокрушался. Принимаются ли эти слёзы как часть покаяния, Господи? А зачтутся ли слёзы Вари? Её молитвы обо мне?

И здесь я тоже научусь плакать… иначе и здесь можно сойти с ума.

Ощущение присутствия Бога позволило мне взмыть вверх и буквально увидеть новым зрением, как пронизывают эти божественные лучи весь город и всю Землю.

 

Когда я впервые почувствовал это?

Мне было около трёх лет, и я простудил уши. Жуткие, нарывающие всю голову отиты следовали один за другим. Я просыпался ночью в своей кроватке и безудержно плакал от боли. И было очень обидно, что нет на эту боль управы, что она не отступает. Врачи закладывали мне в уши турунды с лекарствами, мама перевязывала мне голову теплыми платками, грела уши фиолетовой лампой, а боль не отступала. И особенно усиливалась она по ночам. И тогда отец и мама по очереди брали меня на руки и укачивали мою боль, спали по переменке и до самого утра носили меня и мою боль на руках… И только тогда она хотя бы немного успокаивалась, отступая перед родительской любовью.

А не так ли действует в нашем грешном мире и любовь Божия?

Много позже я в первый раз умирал на больничной койке… Тихо и безнадежно, напитанный безысходностью своего состояния. И больничные стены (они всегда такие страшные и унылые) ещё больше сдавливали мою плачущую и мятущуюся душу. И тогда ослабевшими руками я взял маленький томик Евангелия, что лежал на моей тумбочке. Взял и начал читать. И когда дошёл до Страстей Христовых, сначала беззвучно плакал, а потом уже просто рыдал на глазах удивлённых соседей по палате, и никто не подначивал меня и не спрашивал ни о чём, только взглядами эти люди говорили, что готовы мне помочь. Но что может человек там, где действует Слово Божие?

В армии я как-то попал на дежурство по части вместе с прапорщиком, который любил выпить. Сержанты и солдаты посмеивались над ним, а он был весьма добрым и необидчивым человеком. Если у бойца что-то не получалось, всегда подходил — терпеливо разъяснял и показывал. Был таким отцом-командиром. Не гнушался прямых и честных разговоров. Никогда не смеялся над молодыми бойцами.

И ночью в дежурке прапорщик достал бутылку водки, выпил сам и предложил чуть-чуть мне.

— Одному негоже, — пояснил он, — не заложишь?

— Не заложу, товарищ прапорщик.

— Ну, будем, — и прежде чем выпить, вдруг перекрестился и прошептал «прости Господи».

— Вы верите в Бога? — удивился я.

— Верю, — спокойно ответил он и после второй неторопливо рассказал, что до армии учился в духовной семинарии, но его выгнали именно за пристрастие к спиртному.

— И вы не попытались вернуться? Почему?

— Дурак потому что. Не получилось служить Богу, решил служить стране. В Афгане вот повоевал, а потом решил остаться, чтоб вы, зелёные, не совершали тех же ошибок, что и мы, и не гибли попусту…

Я испытал к нему огромное уважение. Бойцы всегда с уважением и удивлением смотрели на тех, кому довелось воевать в чужой жаркой стране.

— Странно, что такие люди, прошедшие войну, да ещё в условиях современной науки, верят в Бога… — сказал я, ощущая внутри себя курс марксистско-ленинской философии и научного атеизма.

— А во что верить? В светлое будущее человечества? Не смеши… — Он с улыбкой вздохнул. — Вот увидишь, без Бога ничего у человечества не получится. Развалится всё и покатится в пропасть. Но многие русские святые предсказывали, что в конце времён Россия вернётся к Богу.

— Вы верите в конец света?

— Это вы верите. А мы верим в Новую Землю и Новое Небо, где не будет болезней, смерти, голода…

— Коммунизм…

— Ну, почти, — улыбнулся он, — только без руководящей роли партии. Не заложишь? Особист хоть и знает, но агитации не одобрит. — Прапорщик снова плеснул водки на дно стаканов.

— Нет. Не заложу. Но ведь ученые доказали, что Бога нет!

— Кому? Когда? Приведи мне хоть одно доказательство. Они не могут доказать самим себе ни что Его нет, ни что Он есть.

— Но ведь никто его не видел! Ни космонавты, ни в телескопы!

Прапорщик засмеялся.

— А ты атомы, из которых всё состоит, видишь?

— Нет.

— Но ты знаешь, что они есть?..

— Знаю…

— А мысли свои ты видишь?

— Нет.

— Но они есть? Или нет у тебя мыслей? — улыбался лукаво.

— Ну… наверно… всё же есть у меня кое-какие мысли… — наигранно-скромно ответил я и тут же спохватился: — Но я могу записать свои мысли, и они станут видимы!

— Правильно. Вот пророки и евангелисты записали всё, что хотел сказать нам Бог. Библию читал?

— Нет.

— На — почитай. — Он достал из дежурного чемоданчика книгу и протянул мне. — Замполиту и особисту не показывай. Почитай…

— А можно?

— Нельзя, но нужно.

— Но где тогда Бог? На седьмом небе? — Я ос-торожно, словно опасаясь чего-то, взял Библию в руки.

— Бог везде, — спокойно ответил он.

— Что? И сейчас Он рядом с нами?

— В том числе. Возможно, сегодня Он коснётся твоего сердца, и ты многое поймёшь.

— Вот как… — Я даже испугался того, что Бог может коснуться моего сердца, и оно подпрыгнуло, трепыхнулось в грудной клетке. — А вы не боитесь? — Я почему-то посмотрел на портрет Ленина, что висел на стене.

— Когда веришь, уже ничего не боишься, кроме своих грехов и страстей. Да и командир, и замполит, и, тем более, особист всё обо мне знают. Не трогают, я же ветеран. У меня два ордена.

— Ого! — удивился я, потому что прапорщик был скромным человеком и даже орденские колодки не носил. — Почему вы их не надеваете на парад 9 Мая, как другие?

— Потому что я не штурмовал Берлин в сорок пятом. Я могу только поклониться тем, кто до него дошел. Вот когда будут отмечать что-нибудь про Афган, тогда, может, нацеплю. Или, когда с ребятами встречаемся, с сослуживцами, тогда надеваю. А так, знаешь, как-то стыдно немного…

— За что стыдно? За то, что вы герой?!

— Да какой я герой? — Он снова улыбнулся, но на этот раз грустно. — Многие ребята погибли, а наград не получили. А меня Бог спас.

— И здесь… Бог…

— Там — прежде всего. Там молитвы вспоминали даже те, кто их не знал…

И так мы говорили с ним до самого утра. Говорили, наверное, обо всём на свете. И он, недоучившийся семинарист, легко и наглядно камня на камне не оставлял от моего атеистического воспитания. Без споров, криков, насмешек… А главное — без этой лженаучной надменности, коей страдают горделивые ученые мужи со времён вольтерианства.

Это воспоминание накрыла новая волна прошлого… Хотя есть ли здесь прошлое, настоящее, будущее? Протяжённая во все стороны вечность-бесконечность с возможностью погружаться в земное «настоящее» — так бы я сказал. Но подумать об этом глубже не получилось, волна несла меня дальше.

Как часто я пренебрегал советами родителей, относился к их словам с небрежением, даже усмешкой. Не выполнял их просьб и требований.

Эх, сначала мы не слушаем наших родителей, потом наши дети так же поступают с нами, если не хуже. Так — по спирали…

— Сынок, ты выучил уроки? Сегодня так устала, не могу проверить. — Это мама мне.

— Да, мама, — и в этом «да» половина лжи. Вы-учены история и литература (потому что нравятся), и не выучены алгебра и химия (потому что даются с трудом, а трудиться над тем, что не нравится, я не люблю).

И эта ложь среди людей даже не считается ложью. И на исповеди в ум не приходит. А сумма её такова, что может в несколько раз перевесить один большой обман, которого считающий себя правильным и порядочным человек в жизни не совершал. Это я такой…

Мелкая ложь — она как маленький грех, который по чуть-чуть разъедает душу. Сначала врёшь на ходу, потом уже специально придумываешь изощрённую ложь, чтобы оправдаться или выглядеть лучше в глазах других. Со мной так и было.

А тут — в потустороннем моём состоянии — произнесённая мною ложь обжигала. Опустил бы глаза в пол, да глаз нету, хотя вижу всё в многомерном этом пространстве. И кажется, все, кому я солгал, стоят передо мной, испытующе смотрят на меня. Глазами Бога.

Тяжело-то как… Чем искупить, если не раскаялся? И только слова правды, сказанные там, где за них пришлось бы отвечать, где правда может стоить карьеры, здоровья и жизни, хоть немного отклоняют стрелку весов совести. Какие же мы слабые!.. Хорошо ещё не клялся попусту, не божился, крестом свои пустые слова не подтверждал.

 

При жизни я никогда не думал, что я хороший человек. Уж давно понял, что все таланты от Бога, а всё плохое мы совершаем сами. Но, тем не менее, хоть и считал себя грешным, смотрел иногда с пренебрежением и даже ненавистью на тех, кто, по моему мнению, совершал грехи более страшные.

В юности как легко мы судим других и насмехаемся над слабыми! Над теми, кто не похож на нас. Как дети, когда они в плотной, скованной волей заводил группе легко травят тихих аутистов, смеются над слабыми и увечными, а ещё мучают бессловесных животных. Безоблачное, казалось бы, моё отрочество предстало предо мной из-за этих сцен жуткой картиной детской несправедливости. И я плакал вместе с теми, кого тогда обижал. Но часто попадал и на их место. Так воспитывал меня Бог, Которого я не знал, про Которого мне говорили, что Его нет, а Христос — это миф, придуманный невежественными людьми. И не сказал мне никто тогда библейского «не суди, и не судим будешь». И тем более никто не рассказывал, сколько сотен тысяч христиан поднялось на кресты подобно -Иисусу за веру. За веру в бесконечность жизни, в милосердие и справедливость Божьего воздаяния и великую Божью милость. За веру в то, что Бог есть Любовь.

Единственное, что не стало мне упреком — осуждение и гнев на богохульников и растлителей детей. Хоть в чём-то я был прав.

Что ж я так маюсь-то?! И тут вдруг оборвалось всё, на чём ещё держалась душа: я не исповедовался перед смертью, не причастился!

— Ангеле Божий, где ты?! — вскричал я своему Хранителю в ужасе, понимая, что ничего уже не исправить.

— Я здесь, — грустно и тихо ответил он, и я вдруг понял, что ему так же больно, как и мне, как Варе.

— Варя, где ты?

Варя наконец-то уснула. Я опустился с ней рядом. Просто, чтобы пока отпущено какое-то время, побыть рядом. Она же что-то шептала прямо во сне. Сбивчиво, неразборчиво, но я всё же услышал.

— Господи… милуй его… Господи… прости… И меня, грешную…

Варя, если на третий день забирают, зовут, то за-втра, завтра я отбуду — не знаю даже куда. Спи, Варя. Ты такая красивая, когда спишь. Я только сейчас понял, что люблю не только тело твоё, а всю тебя, душу твою. Помнишь, как часто мы говорили с тобой враз одно и то же? А иногда нам достаточно было просто посмотреть друг на друга, чтобы понять, что подумали одно и то же. Мы с тобой были одним, как заповедал Господь? Наверное, всё же были. Или остались?

Времени уже нет. Времени вообще нет. Мы измеряем движением солнца, стрелками и электронными циферблатами часов то, чего нет. В сущности, измеряем мы свою короткую жизнь, потому что ничему и никому на Земле это больше не нужно!

Как глуп человек, полагая, что останется в истории, в памяти — через своих детей, свои творения, тем более — через построенные им дома, дороги, оставленные изобретения. Глупо! Мы ведь даже не знаем, кто построил по всей Земле пирамиды! Мы не знаем имени автора «Слова о полку Игореве». А те имена, которые мы знаем, останутся ли они для вечности? И что останется, собственно, от нашей цивилизации, если она с радостным оскалом сумасшедшего катится в тартарары, оседлав потребительский прогресс?

 

3

 

За преподобную Феодору, когда испытывали её злые духи на воздушных мытарствах, ангелы Божии подавали из даров преподобного Василия Нового, а кто ж за меня подаст? Какой святой за меня вступится?

Но она поднималась, а я остался на Земле. Никакого тоннеля, никакого света. Может, так мучаются грешники нераскаянные?

— Хранитель! — позвал я, но ответа не последовало.

Подумалось вдруг, что подняться в небо не даёт мне перекормленное моё чрево. Хоть бы один пост от начала до конца вытянул! Даже в Великий хватало меня на первую и последнюю неделю, усыплял себя послаблениями: то в дороге, то пост — не диета. Так оно, конечно, только вот здесь, как говорили в нашем дворе, «не канает».

Я вдруг одним разом увидел все свои пьянки и застолья, я словно в один раз катил тележки, заваленные продуктами из супермаркетов. Сколько же было всех этих яств? Даже не верилось, что человек может столько съесть за всю свою жизнь! Пусть даже — самую длинную…

И ещё явственней увидел, сколько раз Господь отвёл от меня смерть, когда я был невменяем от пьянства да, собственно, от одного только алкоголя мог умереть. Как же велико Его долготерпение!!!

Пьяные драки, поножовщина и даже перестрелки… А вот я стою на краю четвертого этажа недостроенного дома. За спиной подвыпившая наша компания, перед которой я похвалился, что прыгну отсюда на кучу сваленного внизу торфа. Хоть и торф внизу, но попробуйте взглянуть на это с высоты четвертого этажа промышленного объекта, где и сами пролёты больше, чем этажи обычного жилого дома. Но выпитый алкоголь браво давит во мне инстинкт самосохранения, и бурлит в крови русское авось, и эта тупая пацанская отвага, подпитываемая мыслью «да меня потом на смех подымут»… Я даже не разбегаюсь, я делаю шаг, обернувшись перед этим к своим друзьям-недругам, подмигнув им, чтоб героем выглядеть…

Бах! Я в куче торфа. Приземлился неудачно, но вроде цел. Я герой, но только на одну минуту, потому что следом за мной начали прыгать другие, и прыгнули в итоге все. И Лёшке Томилину не повезло, потому что упал плашмя, лежит, еле дышит… Потом выяснилось — сломал два ребра. А кто в этом виноват? Кто-то скажет: он сам. А отсюда я отвечу: тот, кому первому пришла эта мысль в голову, тот, кто прыгнул первым. И не знал я, что даже Христос в пустыне не поддался искушению лукавого, не бросился с обрыва, дабы подхватили его ангелы…

Я сижу на диване рядом с Варей… Сижу? Ну, так я обозначаю привычное для человеческого уха присутствие в определенном месте и положение подразумеваемого тела. Немного отпустило. Ни грустно, ни радостно, ни горько, ни сладко… Как? Задумчиво. Почти медитативно.

Варя спит, но из-под закрытых век её продолжают катиться слёзы.

И тут снова появляется он. Тот — Тёмный. Присаживается на стул у стола. С наигранным состраданием смотрит на Варю.

— Действительно — красивая. Очень. Я бы за такую женщину всё отдал.

Я молчу. Меня спасает заторможенное, медитативное моё состояние.

— Женщины, когда им чуть за тридцать, я считаю, самые красивые. Не находишь?

— Я давно об этом думал, они как раскрывшийся бутон, — спокойно отвечаю я.

— Совершенно верно. Какое-то время бутон постоит, а потом начинается пора увядания.

— К чему ты клонишь? — насторожился я.

— Ни к чему. Просто констатирую наблюдения… за восемь тысяч лет. — Он улыбнулся почти доброжелательной улыбкой.

Заметив это, я озадачился вслух:

— Вообще-то ваш брат представлен всегда уродливым, ужасающим и дурно пахнущим.

— Фу, какой лубок.

— Лубок — не лубок, но откуда мне знать, как ты выглядишь в реальности.

— А какую реальность ты предпочитаешь? Была ли реальностью твоя жизнь, исходя из сегодняшнего твоего положения? Или — реальность — это сейчас?

— Реальность — это вечность Божия…

— И это говорит человек с высшим атеистическим образованием.

— Ты тоже противоречишь своим присутствием атеизму.

— Зато предлагаю абсолютно реальные вещи. Хочешь воскреснуть? Пока не поздно, пока твоё тело ещё в морге. Напугаешь, конечно, немного работников больницы, но потом вернёшься к Варе… Вот она — живая, дышит, спит… Рядом. Всё реально…

Я посмотрел на Варю. Она даже в задремавшем своём горе была прекрасна. Часто говорят, что жена — это не родной человек. Мне кажется, это неправильно. Несправедливо. Варя мне родная, даже сейчас, когда меня нет…

Меня нет?

— И стоимость этого «воскресения» — предательство Бога и вечная смерть?

Тёмный брезгливо поморщился.

— А ты полагаешь, что заслужил место под боком у Него? — Он ткнул пальцем в потолок. — Не слишком ли самонадеянно? Еле переполз через два мытарства и уже претендуешь?

— Постой, но мытарства происходят при подъёме! Я читал про блаженную Феодору…

— У нас индивидуальный подход.

— Да в день умирают сотни тысяч человек! Какой индивидуальный подход!

— Ты недооцениваешь возможности…

— Отойди! — Знакомый голос из-за правого плеча.

Я не стал оглядываться, боясь снова потерять своего Хранителя. Похоже, он появлялся, когда мне становилось совсем тяжело.

— Да, я уйду, — спокойно ответил Тёмный, — просто хотел напомнить, как наш подопечный оклеветал своего однокурсника, чтобы добиться расположения Варвары Сергеевны. Да-а-а… за такую девушку и я бы хоть на кого наговорил. — Он лукаво ухмыльнулся. — Правда, Александр Сергеевич?

Э-э-эх! Даже здесь память выборочна. Но тут напомнят. Обязательно напомнят. И я подробно, словно это было минуту назад, вспомнил об этом давнем разговоре.

Олег, так звали моего однокурсника, пытался ухаживать за Варей, когда я уже сделал ей предложение. А он будто проснулся-очнулся-спохватился. Бросился в атаку с весьма изысканными ухаживаниями. И Варе, похоже, это нравилось, что меня в те юные годы (а было нам тогда по двадцать лет) весьма разозлило. С одной стороны, всё у нас с Варей было хорошо, она отвечала мне полной взаимностью, но всякий раз, когда меня не было рядом, Олег умел появляться, дарил Варе цветы, и, хоть держался на каком-то расстоянии, по всему было видно, дай она хоть малейший повод, он приблизится ещё ближе. Варя такого повода не давала, но и не отстраняла его совсем.

Странная всё же у женщин натура… И странным было наше общее — на троих — положение. И во времени, и в пространстве.

Но я начинал сомневаться. В ней. В моей Варе. Набить морду Олегу вроде было не за что. Всё в рамках приличий. И тогда в одном из разговоров с Варей я рассказал ей всё отрицательное, что о нём знал. Она выслушала, пожала плечами и вдруг спросила:

— Зачем ты мне это всё рассказываешь?

И я растерялся. Стало немножко мерзко на душе.

— Ревнуешь? Я разве дала тебе повод?

И тут меня прорвало:

— Да он вообще странный! Знаешь, куда он ходит?

— Не знаю и знать не хочу!

Но меня уже было не остановить:

— Он ходит в кафе, где собираются любители мужчин!

— Не поняла! — В те времена о содомском грехе в Советском Союзе знали мало, хоть и действовал закон о запрете мужеложства.

— Там собираются гомосексуалисты!

— И что?

— Ничего… — больше мне сказать было нечего.

Какое-то время после этого разговора между мной и Варей сквозила прохлада, пару дней мы даже не виделись, но долго я без неё не мог. Потом как-то всё само собой уладилось. А вот Олег вдруг исчез, будто слышал наш разговор. Самое интересное, много позже я узнал, что он так и не женился, а пошёл по пути того страшного греха. И, когда я об этом узнал, мне вдруг подумалось, что я ему его и напророчил…

Бог ему судья. И мне…

Какие грехи я ещё забыл? Сколько их?

— Не терзайтесь, Александр Сергеевич, — сказал, прежде чем исчезнуть, Тёмный. — Мы-то ничего не забываем!

И всё! Исчез. Надолго ли?..

А я остался в тревоге и смятении.

Может, всё зависит и от времени, от эпохи, из которой мы уходим в вечность? Айпад и мобильный тут не помогут… А вместо Интернета — ощущение огромности Вселенной и присутствия иных сущностей… И скорби о себе любимом.

Господи, что же я ещё забыл? «Мы-то ничего не забываем!» — снова прозвучало где-то рядом.

На кого более всего похож человек в моём состоянии? На того евангельского юношу, который вопрошал Спасителя, что нужно сделать, дабы спастись. «Оставь всё и следуй за мной», — ответил Иисус. И я, как тот юноша, всю жизнь простоял на месте, глядя вслед уходящему Спасителю и апостолам…

— Вот, возьми. — Ангел появился неожиданно, теперь уже он стоял рядом, а не за плечом, и протягивал мне горсть монет.

— Что это?

— Это милостыня, которую ты подавал. Искренне.

Я всегда подавал искренне, даже когда вокруг говорили, что нищие — ряженые, или — этому человеку помогать нельзя, потому что он профессиональный сутяжник. Почему-то людей, которые просили помощи, было жальче, чем самого себя, даже если у меня не всё было в порядке. В том числе — с деньгами… И был какой-то закон, высший закон, он точно был, — улыбнулся радостным воспоминаниям, — когда я не жалел помощи, Бог подавал и мне. Это точно! Я это чувствовал и знал точно! И если вдруг я потом пожалел об отданных деньгах или какой-то вещи, более нужной другому, мне было стыдно…

Ангел тихо подтвердил.

— Я знаю. Я был рядом. И это условная горсть монет. Она тебе понадобится, но кончится тогда, когда кончится твоя милостыня. — И он пересыпал в мою руку монеты, которые были, похоже, не только золотыми, но и древними.

— Может быть, хоть в сребролюбии и скупости меня не обвинят… — вспомнил я одно из мытарств.

— Может быть.

— Насколько велика милость Божия? — спросил я с надеждой у Хранителя.

— А насколько велика твоя? — ответил он вопросом на вопрос, и вдруг что-то в нём дрогнуло, я прямо почувствовал это всем своим… ну не телом… не знаю, как это назвать… Хранитель спросил: — Хочешь воскреснуть?

— Что?! — Я отшатнулся, чуть не вылетел сквозь стену. Уж не произошла ли подмена между тёмным и светлым?

— Раздумывать, впрочем, некогда… Следователь настаивает на вскрытии твоего тела… — И тут я впервые увидел его светлое, немного печальное и доброе лицо. На какое-то мгновение. Прежде чем он взмахнул рукой…

 

4

 

— А-а! Блин! Да он живой! С ума, что ли, все посходили?! — Скрипучий, точно прокуренный и пропитой голос звучал где-то рядом, сквозь густую и плотную темноту. — В реанимацию его, он не мёртвый, а — в коме! Дебилы! Ф-фу… Так и инфаркт можно получить…

— Что случилось, Валерий Иванович? — Это уже другой, молодой голос.

— Двое суток у меня живой в морге! Хорошо, что не в шкафу! Дебилы! Эта молодая поросль ни хрена не умеет, ничего не соображает! Где они учились?! Я чуть сам не умер! Смотрите, движение век!.. Видите?

— Быстро его в экстренную… Господи, что мы жене скажем?

— Скажите, что освоили воскрешение… а мне это… надо…

— Чего вам опять надо, Валерий Иванович? — прозвучал вопрос с подозрением.

— Да-да! Выпить мне надо! У вас часто покойники оживают?

— Случается, при удачной реанимации…

— Ну так — то у вас, а здесь, знаете ли, не принято! Да катите же его! Сумасшедший дом!

Тех, кто разговаривал, я не видел, а вот лицо Хранителя, что склонился надо мной, увидел снова. Как пятно яркого света.

— Пойдём, — позвал он.

— Куда? Я живой!

— Не совсем.

— Но как я теперь могу пойти?

— Просто.

— Но если я… Я же снова умру?

— Нет… Пока…

И действительно, я снова смог подняться в это многомерное пространство, чем-то похожее (я только сейчас понял) на сон, в котором легко смешиваются и время, и то самое пространство.

— Смотри…

И я увидел, как за эфирным моим телом тянется от тела, считающегося мёртвым, тончайшая серебристая нить, похожая одновременно на луч.

— Не оборвётся? — засомневался я.

— Разве может прерваться вечность? Лучше — готовься…

— К чему?

— Я, между прочим, сейчас тоже пошёл на нарушение, за которое придётся отвечать…

— У вас возможны нарушения?

— Ну… Исключения из правил… С единственной целью…

— Спасение души… — догадался я.

— И укрепление веры… — добавил он.

Небо в этот раз рванулось навстречу необычайно яркой голубизной. Именно за такой, только за такой может открываться Царство Божие. Но туда ли мы держали путь?

Вспомнилась снова блаженная Феодора и её мытарства, и стало страшно.

Третий день… Он самый страшный… Даже сама Пречистая Матерь Божия страшилась мытарств, потому и спустился за ней сам Спаситель. А у этих… видишь… «индивидуальный подход», вспомнил я слова Тёмного. Ещё бы сказал «современный», соответствующий современному техническому прогрессу…

Господи, не оставь!

А ведь по канонам предстоит явиться именно перед Господом!..

Но кто их знает точно — эти каноны?.. И для всех ли они одинаковы?..

Я часто думал о том, что Спаситель пришел в мир ещё и для того, чтобы мы могли видеть Бога воочию. Нужен человеку некий антропоморфизм, хоть и сказано нам, что созданы по образу и подобию. Но как далеки мы и от образа, и, тем более, от подобия…

Интересно, какой первый грех я совершил? Говорят, до семи лет младенец безгрешен, потому и причащают детей без исповеди. Может, и грешен, но только не осознает свои неправильные поступки?

Вдруг я отчетливо вспоминаю свой первый грех. Не вспоминаю, а переживаю заново…

В один из дней мы пошли с бабушкой к нашим соседям. Там жила её подруга — Прасковья Андреевна, и у нее тоже был внук — Андрей. Он был старше лет на семь и казался пятилетнему соседу Саше Кузнецову совсем взрослым.

Бабушки чаёвничали на кухне, а меня отправили играть в комнату Андрея, который в тот момент был в школе. Прасковья Андреевна так и сказала:

— Иди, Сашенька, поиграй, там у Андрюши много интересных игрушек.

И я вошёл в чужой мир… Сначала любовался моделями самолетов, которые любовно собирал старший сосед, и даже «полетал» на нескольких, бережно «приземлив» их обратно на полки, потом полистал «взрослые» книги про мушкетеров, «пострелял» из всех пистолетов и автоматов в окно, и, наконец, увидел в углу банку с пробками. Да-да, именно с пробками!

Дело в том, что тогда в нашем дворе было повальное увлечение: игра в пробки. Играли все — от пяти до семнадцати. И лучшие игроки были обладателями прекрасных коллекций пробок от разного рода духов и одеколонов. Некоторые самые красивые пробки даже имели свои особые имена. Например, «корона», «коробочка», «лилия», «ладья», «ракета», «шипр» (по имени одеколона, они ценились по разности цвета), «башенка», была даже «бабочка»… Она и выглядела как настоящая бабочка, и наворачивалась на флакон очень дорогих в то время духов.

Суть и правила игры были простые. В земле вырывали лунку, все отходили на равное расстояние и кидали свои пробки (кто какой рискнет) в эту лунку. Если в лунку попадал кто-то один, он, как трофеи, забирал все те, что лежали рядом. Если попадали двое, они особым образом добивали в лунку пробки неудачников и мазил, а затем делили добычу.

Андрей, надо заметить, был одним из лучших игроков. Поэтому, когда я высыпал на пол из банки его трофеи, глаза у меня загорелись, и я, наверное, в первый раз в жизни по-настоящему испытал зависть.

Раньше, конечно, приходилось видеть некоторые дорогие игрушки в руках у других ребят. Игрушки, которые мои родители не могли мне купить, но я не испытывал зависти, а каким-то особым задним умом понимал, что у меня их пока что быть не может или не может быть совсем. И это, пожалуй, было первое смирение с самого раннего детства. И принимал его с грустным детским пониманием несправедливости якобы справедливого мира. Во всяком случае, о справедливости мира и строя в нашей стране беспрестанно талдычили и телевизор, и радио, и даже воспитательница в детском саду. В общем, некое материальное неравенство даже в условиях социализма я воспринимал спокойно и смиренно, но пробки!..

Пробки были особой ценностью. Я не могу вам объяснить, почему пробки от женского парфюма ценились больше, чем, скажем, стоявшая рядом собранная из пластика модель легендарного штурмовика «Ил-2» или чем редкий тогда набор солдатиков 1812 года… Не смогу. В пробках, видимо, была ценность игровой доблести.

И когда я увидел всё это, даже на глаз не поддающееся учёту, богатство, я почему-то решил, что, если возьму себе несколько и тихо спрячу в карман, никто не заметит. Андрей выиграет себе ещё и даже не обратит внимания на пропажу. Вряд ли он их пересчитывает, потому как они так беспечно свалены в трехлитровую банку, а не расставлены, к примеру, на подоконнике, согласно их особому, почти шахматному статусу, как я видел у некоторых ребят.

И я положил в карман несколько пробок. Тут же, мгновенно, мне показалось, что кто-то за мной наблюдает. Я торопливо оглянулся — никого не было. Бабушки ворковали на кухне. И только модели военных самолетов смотрели на меня с укором.

Теперь-то я знаю, Кто видел мой первый грех…

Почувствовав в кармане добычу, я торопливо ссыпал в банку все «трофеи» Андрея, а банку поставил на место и двинулся на кухню. Пора было выдвигаться домой, чтобы там любоваться «своими» пробками.

— Что, скучно тебе, Саша? — встретила меня лас-ково Прасковья Андреевна, и от этих тёплых её слов я впервые испытал чувство осознанного жгучего стыда. Даже подумал, что не поздно вернуть пробки на место в банку, но поступил хуже всего и вдруг ляпнул:

— А я видел, как Андрей курил с другими ребятами на пустыре…

— Что?! — вскинула брови Прасковья Андреевна. — Да неужто наш Андрюша курил?

Моя бабушка посмотрела на меня с непонятным укором.

Что сказано, то сказано. Я мгновенно понял, что сделал не только глупость, но и подлость, но и отступить достойно не смог…

— Я видел… Один раз… Может, он только раз…

— Пошли-ка домой, Саша, — позвала бабушка, — пойдем мы, Прасковья. А то он тут ещё чего наговорит…

— Так он же не со зла…

— Понятно, что по глупости…

И мы ушли… Карман жгли украденные пробки, а душу — подлое ябедничество.

 

Два дня я прятался, не выходил на улицу. И даже не знаю, было мне больше страшно или стыдно. Но на третий день родители «выпинали» меня на свежий воздух, и во дворе я тут же попался на глаза Андрею. Не раздумывая, я бросился в бега куда глаза глядят, но был быстро настигнут и схвачен за шиворот.

— Андрей! — закричал я. — Я взял у тебя всего пять пробок! Извини меня!

— Да какие пробки? — удивился Андрей. — Ты зачем сказал моей бабушке, что я курил?

Я сжался, готовый принимать заслуженные удары, но их не было. Более того, Андрей отпустил мой воротник.

— Да успокойся ты, я не буду тебя бить. Как ты вообще мог подумать, что я могу тебя ударить, ты мой младший сосед, я, наоборот, тебя защищать должен…

После этих слов я просто разрыдался.

— Прости меня, Андрюш, — просил я, — я не знаю, зачем я сказал. Не знаю…

— Вот я бы никогда на тебя не нажаловался, — дожимал Андрей, — разве друзья так делают?

— Вот… — Я достал из кармана украденные пробки и протянул их соседу.

— Да оставь ты их себе, если они тебе так понравились. Я ещё выиграю. Но ты не должен был меня закладывать, понимаешь? Так друзья не поступают.

Ох, сколько стыда и унижения без всякого из-биения!

— Хочешь, я скажу, что я наврал? — спросил я сквозь слёзы.

— Не надо, родители сразу скажут, что это я тебя запугал. Ещё избил, скажут.

— Но ты меня не бил! Никогда!

— Больше так не делай…

— Не буду…

— Всё… Не реви, ты же парень!

— Ты меня, правда, простил?

— Правда. Но ты, Саня, больше никогда так не делай. Ни с кем.

— Не буду.

— Хочешь — научу тебя хорошо играть в пробки?..

Вот так я в одночасье узнал, что такое подлость, трусость и… благородство…

И за этот первый грех, что я помню, Господь с меня спросит?

— Я сейчас предстану перед Ним? — спросил я Хранителя.

— С чего ты взял? За какие заслуги?

— Н-но… Ведь третий день…

— Ты не заметил, что я рискнул из-за тебя изменить сценарий? Ты встретишься сейчас…

— С кем? — только и успел спросить я.

И вдруг я оказался на нашей старенькой… даче. На лавочке у домика.

И я бы сказал, что это на Земле, но это было иначе. Точно иначе.

Свет был как бы отовсюду и ровный, и ровное было тепло. Когда ни жарко и ни холодно. И зелень вокруг была особо благоухающая и словно майская, только что набравшая силу. А небо… Небо тянулось надо мной ярко-голубым и необычайно глубоким — от края и до края. Казалось, до него можно дотянуться рукой. И горизонта не было! И тишина… Здесь хотелось просто остаться и быть. Неопределённое время. Наверное, тут уместно всё же произнести это слово — благодать.

На скамейке сидел отец… Мой отец… Когда-то он умер на этой самой даче. Просто остановилось сердце, и некому было его запустить. Это случилось в печальные 90-е годы, а отцу было всего шестьдесят четыре. С тех пор мы практически забросили дачу, которую он очень любил. Грядки заросли сорняками, в домике провалился пол, град местами пробил крышу, и в общем — пейзаж вполне подходил для съёмок триллера.

Но то, что я видел сейчас, было совсем иным…

— Сынок, — улыбнулся отец, и мне снова захотелось заплакать.

— Пап… ты здесь?

— Здесь.

— Я вот даже не знаю… Вроде и умер, а вроде меня Хранитель вернул там к какой-то форме жизни, типа комы…

— Значит, так нужно, — спокойно рассудил отец, — я ведь тоже не исповедовался, не причастился перед смертью… Не осознавал… Сынок… — Он поднялся, и мы обнялись, и я ручаюсь — я почувствовал эти объятия.

— Саша, как же я по вам скучал.

— А я по тебе, папа… Я тебе столько должен, что даже не знаю, чем это измерить. И ничего не успел.

— Ты делал главное. Ты молился за меня, подавал записки… Потому я здесь, а не где-нибудь дальше.

— Дальше?

— Ни рай, ни ад — не однородны. Как тебе сказать… Разные по степени удаления от Бога.

— Пап, — не удержался я от вопроса, который мучил меня несколько лет, — тебе страшно было умирать?

Отец присел на лавочку. Глубоко и протяжно вздохнул.

— Это было всего мгновение. Сдавило в груди, и я даже понять не успел… А вот испугаться успел. Знаешь, Саш, я бы назвал это — быстрый ужас осознания того, что «вот и всё»! И вас не увижу… Один, вокруг никого. Когда прибежал сосед, я уже витал себе над этими грядками.

— И у меня также… Это у нас семейное… Сначала чувство свободы, ни жары, ни холода, ни голода, ни физической боли, но почти сразу какая-то тоска, как по детству… Ностальгия. И Варя. Варенька там осталась.

— Здесь не женятся и не выходят замуж, — напомнил отец.

— Я знаю, но…

— Земная любовь сюда дотягивается, длится, если она была там… Но здесь всё по-другому.

Бессмысленно было спрашивать «как», для того, чтобы понять, нужно было погрузиться в божественную вечность. А я был где-то между…

— Я люблю Варю, даже отсюда, — просто сказал я.

Мы замолчали. Отец приобнял меня, как в детстве.

Я вспомнил, как много времени уделял мне отец. Как мы бродили с ним по лесам, и он бесконечно о чем-то рассказывал, как мы часами пропадали в книжных магазинах и вместе мечтали объехать на велосипедах нашу огромную страну.

Мне вдруг подумалось, что жизнь состоит из упущенных возможностей, невыполненных обещаний, не сделанного в суете добра, из ожидания лучшего завтра…

А завтра может не наступить.

— Прости меня, пап…

— И ты меня…

— А с бабушкой ты здесь виделся?

— Да… Но она, ты помнишь, она… — отец справился со слезой, — она в конце жизни совсем не верила в то, что здесь что-то есть… Помнишь, она всё повторяла: черви и земля — вот что меня ждёт…

— Ты хочешь сказать, что она…

— Здесь каждый выбирает даже не то, что заслуживает, а то, что, по сути, выбрал сам.

— А мы за неё молились, ведь всё равно она крещёная…

— И правильно. И хорошо… Она всех любила и делала только добро…

— Я помню…

Мы снова оба замолчали, вспоминая бабушку. Всю жизнь она прожила в тяжёлом труде, воспитывая в одиночку четверых детей, потому как мужа, моего деда, потеряла в первую неделю войны, когда отцу было всего восемь лет… И прожила от первой революции до последней контрреволюции, пережив Страну Советов на семь лет. Драматическая история двадцатого века была записана в её памяти «от и до».

— Пап, что дальше?

— Я должен тебе показать то, что смогу показать.

— Я думал, это делает Хранитель. И эти… Мытарства… Не мог я так легко пройти…

— А ты не прошёл, они всегда с тобой. Даже те, в которых каялся.

Тёмный появился на тропинке между грядок из ниоткуда. Как и положено.

— Разве тебе можно быть здесь? — изумился я.

— А кто мне запретит? — хитро улыбнулся он. — Моё предложение в силе.

Отец заметно поморщился.

— Что там у вас на очереди? Чем упрекнёшь? Сребролюбие или чего там?

— Ну, с деньгами, Александр Сергеевич, у вас особой любви не было (он вольно переходил с «ты» на «вы», как ему казалось эффектнее). Это мы видели, знаем. Не жадничал, не скупился, так это и правильно, чего их жалеть? Бумага да медь! Там, где брал, там и отдавал. Ну так тут многие этим похвалиться могут. Но списочек-то за вами большой тянется… Собственно, я на нем не настаиваю, не напрягаю, я напомнить: вы тут прохлаждаетесь, а там Варвара Сергеевна мучается…

— А если я тебя сейчас крестным знамением! — вдруг вспомнил я.

— Так для того какие руки надо иметь? Ась? Чистые руки! Блуда и страсти не знавшие! Ударов и пощечин не наносившие! Не твоими руками, Александр Сергеевич, крестом меня пугать.

— Пап, а ты? — обратился я к отцу.

— Я тоже… — вздохнул отец.

— Может, лучше вернемся к Вареньке? — спокойно предложил Тёмный.

И я вдруг снова увидел Варю в слезах… Она сидела дома за чашкой утреннего кофе. Из-под подушки в гостиной глухо запела телефонная трубка. Варя посмотрела в сторону звука, как посмотрела бы на мираж. Но всё же встала, пошла в комнату.

— Слушаю…

— Варвара Сергеевна?

— Да.

— Это вас из больницы беспокоят. Я дежурный врач Бычков Владимир Васильевич. Вы только не волнуйтесь…

— У меня могут быть причины волноваться?

— Н-ну… как бы вам сказать…

— Говорите, как есть. Нужно что-то в морг привезти? Я всё сделаю.

— Нет. В том-то и дело, в морг ничего не нужно. Я звоню из отделения реанимации. Дело в том… Фельдшер «скорой»… Он ошибся… Оборудование опять же у них не то… В общем, патологоанатом определил у Александра Сергеевича нитевидный пульс… Это кома… Оч-чень… глубокая… Не факт, что мы его вытащим, не факт… Но констатировали смерть неверно, то есть это ещё не смерть…

Варя стояла с трубкой в руках, было заметно, как остановилось у неё дыхание, как она сдерживает рвущиеся наружу рыдания.

— Вот, — напомнил о себе Тёмный, крутанул живым, движущимся глазом, — мы тут прохлаждаемся, а там — шанс. Я не могу остановить твоё едва бьющееся сердце, но мне ничего не стоит намекнуть этим ребятам, что очень дорого крутить вокруг тебя эти всяческие аппараты, которые поддерживают твою так называемую жизнь. И Варваре Сергеевне позвонят снова…

— Пресвятая Богородица! — только-то и смог позвать я.

Тёмный исчез, но принёс с собой новый груз тяжелых воспоминаний.

Мне вдруг подумалось, что отец мой мало чем гордился в своей жизни, его вообще не заботило мелкое тщеславие. Он просто жил. Просто жил.

А вот со мной было иначе. Помню, как распирало от собственной значимости, когда опубликовали мой первый рассказ, а уж когда вышла первая повесть в одном из толстых журналов в Москве, я считал себя почти гением. Надо признаться, со временем это прошло, более того, было даже стыдно, ко-гда меня хвалили за любые достижения. Мне казалось, что я не заслуживаю тех талантов, коими наградил или нагрузил меня Господь. Я будто украл их… Такое порой было чувство. Часто оно доводило до депрессии, что превращалась в ленивое, равнодушное созерцание окружающей действительности и умножалось на самозабвенное одиночество. Русская хандра. Так это называется. И ничем я более не гордился. Разве что — многострадальной историей своей страны…

— Пап, ты чем-нибудь гордился в своей жизни?

— Гордился, конечно. Гордился тем, что я — не самый мужественный и сильный — женился на самой красивой женщине, твоей маме, уведя её из-под носа таких брутальных ловеласов, что сам диву давался. Гордился тем, что окончил столичный вуз. Тем, что написал учебник… А потом гордился своими детьми. Твоими сёстрами… и — особенно тобой. Тем, что ты любознательный и всё схватываешь на лету. Я всегда знал, что ты будешь лучше, чем я. А чего ещё желать отцу? Так что гордился я, сынок… Но за это с меня здесь почему-то не спросили, если ты об этом. Видимо, не тот масштаб. Но самая моя главная ошибка в том, что я мало думал о смерти. Советское воспитание — что сделаешь? Всё полагал, что надо сделать то или другое, планы строил, мечтал… В девяностые все мечты сломались, я жил по инерции… Ты помнишь…

— Я знаю… Я тоже сначала мало думал о смерти. А потом всё больше близких и друзей стали уходить… Я прочитал Серафима Роуза «Жизнь после смерти», прочитал святителя Игнатия Брянчанинова «Слово о смерти». Знаешь, меня там поразила одна его фраза, в самом начале: «Мы рождаемся уже убитыми вечной смертью! Мы не чувствуем, что убиты, по общему свойству мертвецов не чувствовать своего умерщвления!»

— Сильно.

— Там в конце история, где один богач, который щедро подавал милостыню, но был любодеем до старости, попал на границу между раем и адом. То есть он не заслужил ни то, ни другое… В чём тебя застану, в том и судить буду — так, кажется, говорит Господь словами пророка.

Отец грустно улыбнулся.

— Так мы с тобой на границе. Но молитвами вашими ближе к раю. Раньше у меня тут запустение было, даже пол в домике провалился… Крыша с -дырами…

— Так это… — я хотел сказать, что так и было сейчас на Земле.

— А потом молитвами вашими да монастырскими всё цвести начало. Как весна наступила. И света стало больше. И покоя… Бабы-то меня мучали тут вначале… — потупился отец.

— Мать, значит, не зря на тебя бочку катила?

— Ну что поделаешь?.. Я ведь, сынок, в отличие от тебя, не духовную литературу читал, а Карла Маркса да Ленина. Материалы съездов партийных. Там хоть и было всегда несколько строчек о нравственности и гармонично развитой личности, сам знаешь, особых запретов не было. И ни слова о наказании. О самонаказании. Человек сам себя наказывает… Не Бог… Это я теперь точно знаю.

— Сколько людей ушли, так и не узнав этого. Я вот думаю: самый большой грех власти, что она боится говорить с народом о Боге, следуя правилам века сего. Это ж как детей обманывать!

— Так и есть.

— Вон Игорёха Климин, хоть и крещён был, застрелился… Пил много, и я с ним, бывало, а потом узнал, что он под Новый год приставил к сердцу ружьё. И что самое невероятное — ружьё, из которого его дед застрелился.

— Неужели?

— Да, милиция почему-то его тогда не изъяла. И оно выстрелило второй раз. Вот всё думаю, почему за них, несчастных, даже молиться нельзя? Ответов на это много читал, а мне всё равно жалко… Только милостыню подавать. Вот где он сейчас?

— Известно где, — вздохнул отец. — Молиться можно частным образом и на Троицу…

— А увидеть его можно?

— Его можно, вот только он тебя не увидит. Он же сам себя стёр, забрал то, чего себе не давал.

— И что, я, правда, могу его увидеть? Не по канонам же… Мне тут сначала рай должны показать.

— Да ты, Саш, сюда не по канонам, а по милости Божией прибыл… Может, родственников повидать или кого из убитых твоих друзей, были же многие убиты в девяностые? А? — Отец явно не хотел меня вести туда, куда я его просил. — Там тебе Хранитель не поможет…

Но что-то во мне буквально требовало. Туда — к самоубийце.

— У него времени до общего Суда, — сообщил отец, — а потом небытие полное. Так, скорее всего.

— Это как стёртый файл на компьютере? От вирусов очищенный вместе с информацией…

— Не знаю я этих сравнений, — просто ответил отец. — Значит, ты туда просишь?

— Да… — Решимость вдруг погасла.

— Хорошо. Как скажешь.

И тут же нас кинуло сквозь время и пространство, сквозь измерения, разуму моему не понятные, сквозь свет в пасмурную, почти гнилую тьму. Жуткий сладковатый запах там был, запах разложения. Будь я в теле, непременно потерял бы сознание от такого зловония. Но, тем не менее, вокруг был осязаемый и видимый мир. Не огненное озеро с горящей серой, как я читал во многих книгах, а умирающий, гниющий, погруженный в полумрак мир. Вместе с жутким зловонием сквозил через всё это хмурое пространство тяжёлый инфразвук, отчего душе было настолько тревожно, что, казалось, ничего страшнее она никогда не испытывала.

Вокруг мёртвые скалы, на которых разве что лишайники какие-то местами ютились, под ногами зловонная жижа, а неба… Неба нет! Ни серого, ни мрачного, ни тучами покрытого… Просто нет, и всё! Хмарь плывёт по всей этой мёртвой долине.

Я вдруг понял, что всё вокруг тут умирает. Умирает уже целую вечность. И будет умирать до того самого Страшного Суда. Вспомнились вдруг слова -Феофана Затворника: «там лета безлетные». И еще вспомнилось из его простоты святой: «Коли что неладно в душе, не сдобрить того похоронами»… Ох и тяжко было здесь быть. Сказать «тяжко», ничего не сказать, потому что только здесь я и понял значение слов «смертная тоска»…

И тут я услышал жуткий стон, от которого весь содрогнулся, да и отец, что стоял рядом. Впереди, в серой хмари сидел на замшелом камне Игорь. Я подошёл ближе, позвал его по имени, но он меня не слышал. И… не видел. Глаза его были открыты, но явно ничего вокруг не видели. Был он в том возрасте, в котором и ушёл… Лицо не выражало ничего, кроме самой пустой пустоты, какая только может быть. И поминутно срывался с его губ этот леденящий душу стон.

— Этот наш, — рядом появился Тёмный, но не один, с ним был другой, и выглядел он страшно. Так, как описывается у святых отцов. Это было чудище, да ещё и с чёрными потрёпанными крыльями за спиной. И чудище это захохотало, заставляя вибрировать и без того плывущий вокруг инфразвук.

— Я думал, они горят… в геенне… — сказал я отцу.

— Кто и горит… а кому и тлеть изнутри больнее… — ответил Тёмный.

— Так ты мне это предлагаешь? — кивнул я на несчастного своего товарища.

— Тьфу ты, — ухмыльнулся Тёмный, — я же говорил, у нас индивидуальный подход, и места есть комфортнее, чем это. Хочешь — покажу?

— Нет.

— Точно?

— Точно.

— А Варю?

— Лучше скажи, чем я ему могу помочь?

— Ты? Ничем.

Наверное, я не боялся их на их территории потому, что видел — рядом человек, с которым я провёл детство, и ему в тысячи раз хуже, чем мне. Я вообще вдруг поймал себя на мгновенной, задней, но яркой мысли, что привыкаю к новому состоянию и, наоборот, отвыкаю от Земли. Но, по земной привычке, я засунул руки в карманы джинсов, в которых упал на пол, когда сердце моё отказало. И в карманах нащупал горсти монет своей милостыни, что дал мне Хранитель.

Не раздумывая, я вынул их и протянул бесам:

— Молиться за него нельзя, но милостыню подавать можно. Это моя, я отдаю ему её здесь!

— Чего? — изумился Тёмный.

— Милостыня! — И я рассыпал монеты вокруг камня, на котором сидел слепой Игорь.

— Саш… — что-то хотел сказать отец, но тут вокруг прямо на глазах вокруг глыбы стала пробиваться изумрудная трава. И даже деревцо какое-то небольшое.

Товарищ мой продолжал сидеть с таким же без-умным и слепым взглядом в одну точку, но вокруг него была живая поляна, и даже воздух стал -свежее.

— Не густо, — ухмыльнулся Тёмный. — Кусочек рая в аду? Оригинально. А сам чем откупаться будешь?

— Милостью Божией, — только и нашёлся я с ответом.

— Покиньте нашу территорию! — резко приказал Тёмный.

Я повернулся и пошёл, словно отсюда можно было уйти ногами. Обернувшись, я увидел Хранителя. Он смотрел на меня то ли с укором, то ли, наоборот, с интересом.

— Да… Я отдал… За него…

— Это твой выбор, — спокойно ответил Хранитель.

А я продолжал идти и прошёл уже мимо него, когда вдруг услышал сквозь вновь окружившую меня смрадную хмарь голос Игоря:

— Спасибо, Саня…

На глаза у меня навернулись слёзы. Я вдруг понял, что и здесь могу плакать. Но оборачиваться было поздно, Хранитель и отец буквально подхватили меня под руки, и нас, как волной, вынесло в тихий рассвет на какой-то неширокой, но глубоко-прозрачной реке.

 

5

 

И еще я понял, что могу чувствовать и даже видеть то, что происходит на Земле. Во всяком случае, то, что касается меня и моих близких. Там была ночь…

Медсестра Ниночка — красивая, стройная, что особенно подчеркивал её белый халат в обтяжку, загоревшая в солярии, что было видно по ногам, оголенным в разрезе много выше колена — вошла в ординаторскую, где дежурил молодой доктор Денис Андреевич. Видимо, с женской точки зрения, привлекательный, да ещё и умный… Ниночка, судя по всему, давно хотела обратить на себя его внимание. Доктор же на работе занимался работой. И сейчас он был погружён в историю чьей-то болезни, делая какие-то записи в свой блокнот.

Ниночка почти вышагнула загорелой стройной ножкой из халата на пороге ординаторской.

— Денис Андреевич? Можно?

— У… — не поднимая головы, ответил молодой врач.

— Денис Андреевич, там наш коматозник… Плачет…

— Что? — Тут уж он вскинул взгляд, увидел Ниночкину ногу и даже прикусил губу. — Он пришёл в себя?

— Нет, но он плачет.

— Гм… Пойдёмте посмотрим…

— Пойдёмте… — игриво позвала Ниночка.

Они вышли вместе в коридор, причем Ниночка намеренно шла впереди, покачивая бёдрами, как лодка бортом к волне. Вошли в достаточно большой зал областной реанимации, отделанный жутким, туалетным каким-то кафелем и пронизанный заупокойным холодом даже летом.

— Да тут у нас дуба просто так можно дать — от холода, — поёжился Денис Андреевич.

— Представляете, как я тут одна мёрзну! — напомнила о себе Ниночка.

— Ну, что тут у нас? — не обратил внимания доктор на каприз сестры.

— Да смотрите сами.

— Ух ты!

Это по моим щекам из-под закрытых век текли слёзы. Текли обильно. Как пишут в книгах — -ручьём.

— Впервые такое вижу… — удивился-признался Денис Андреевич. — Знаете, Ниночка, я вот видел разных людей в коме и полагаю, что некоторые просто пребывают в полном небытии, а некоторые… как, например, наш Александр Сергеевич, они там… — доктор ткнул указательным пальцем в потолок, — живут какой-то жизнью.

— А правда, что он пару суток в морге пролежал? А то народ отмалчивается, история-то неприятная?.. — спросила медсестра.

— Правда. Фельдшер «скорой» или дебил, или халатно отнёсся к своим обязанностям. Скорее, и то и другое.

— Да нормальный он парень, — пожала плечами Ниночка, — массу людей спас, я его знаю.

— Знаете? — вскинул брови Денис Андреевич.

Ниночка даже испугалась.

— Ну что вы, не так близко. Просто сталкивались… по работе… Но с этим вашим Александром Сергеевичем явно что-то не так… Вот и плачет…

— Плачет… М-да… При почти полном отсутствии пульса и дыхания… Ну ладно, до утра будем наблюдать.

— Я его за руку трогала, не реагирует. Веко подымала.

— Это, конечно, для науки важно, — ухмыльнулся доктор.

— Вам смешно, а мне тут с ними… жутковато бывает, — обиделась Ниночка. — Никто даже кофе не предложит.

— Из них?

— Из вас! Докторов! А вы, Денис Андреевич, вообще только над книгами да анамнезами спину гнёте, живого человека не видите!

Доктор явно смутился. Опустил глаза и невольно снова увидел стройные ноги Ниночки.

— Так… Работа… Про нас молодых и так говорят, что мы ничего не умеем, что мы неучи, надо эти стереотипы преодолевать… А вы, Ниночка, знаете, пойдёмте-ка пить кофе. Там у меня как раз чайник вскипел. Пойдёмте.

— Да с удовольствием, — победно расплылась в улыбке Ниночка. — Сейчас, только вот крайнему капельницу перецеплю, а то там банка заканчивается.

— Да-да… И приходите… Я пока всё приготовлю… У меня ещё бутерброды есть… И… а… Может, слёзы Александра Сергеевича сфотографировать, а то коллеги потом не поверят.

— Да это запросто, — подмигнула Ниночка и достала из кармана халата айфон последнего поколения.

— Только не вздумайте в сети размещать… — на пороге пролепетал Денис Андреевич, который вдруг понял, что Ниночка действительно очень красивая, но подумал, что надо бы ей хотя бы несколько книжек прочитать.

 

Между тем мы продолжали стоять на берегу чудной реки.

— Интересно, в какое море она впадает? — спросил я.

— У неё нет начала и нет конца, — ответил Хранитель.

— Из Едема выходила река для орошения рая и потом разделялась на четыре реки… — вспомнил я из Книги Бытия.

— Это уже другая река, — шепнул мне отец.

— «И показал мне чистую реку воды жизни, светлую, как кристалл, исходящую от престола Бога и Агнца», — сказал Хранитель.

— Это?..

— Из Откровения Иоанна Богослова, последняя глава, — сообщил Хранитель.

— Там где-то древо жизни для исцеления народов? — вспомнил я.

— Где-то… — улыбнулся ангел.

— Как легко здесь дышится, хотя дышу ли я? Как вообще легко и вдохновенно здесь!

Что-то отдалённое, но всё же подобное можно испытать на земле, когда самым ранним утром, первым проснувшимся, ещё до дворников выходишь на тихую улицу или опушку леса. Уже расползлись по домам ночные гуляки, ещё не проснулись те, кому вставать раньше всех, и, кажется, ты наедине с огромным Божиим миром, будь ты хоть в городе, хоть в селе, хоть в лесу или на берегу реки или моря. Солнце ещё и краем своим не показалось, но сумрак уже отступил, и вокруг разлито топлёное молоко рассвета — и живая тишина… Почему живая? Потому что и гул дальних поездов, и редкие птицы не наполняют, а дополняют её. Мир полон загадочности, хотя чудо такое совершается каждое утро. Но каждое утро несёт в себе тайну ещё непрожитого дня и, собственно, всю тайну бытия. Сравнима с рассветом разве что звёздная ночь, когда усыпанная разноцветными мирами Вселенная баюкает Землю вдоль Млечного Пути. Усыпает путь её падающими метеорами и звёздами. И не желание загадать хочется, а просто выйти за пределы самого себя, чтобы слиться с этим удивительным Божьим творением. Я долго думал о том, какое чувство я испытываю в такие минуты. И только много позже осознал, что именно так ощущается многомерность Вечности, на пороге которой только и может постоять человек там, в жизни, которую мы называем своей реальностью.

Не страшно, когда мы тратим время на такую созерцательность, страшно, когда мы его убиваем. Единственное «преимущество» той жизни — это вовсе не яркие ощущения от плотских удовольствий, а возможность убивать время, потому что там оно есть.

На берегу этой реки я ощутил весь груз убитого моей ленью времени. Особенно в молодости, когда кажется, что перед тобой огромный мир, он весь принадлежит тебе, как и «вагон времени», который может простаивать в тупичках праздности. «Ещё успею» или «всегда успею» — неправильные девизы молодости.

Здесь я точно знал, что не успел. И, в первую очередь, в очередь за моей совестью встали пропущенные молитвенные правила, следом — несделанные добрые дела и лишь потом — работа как таковая.

Хранитель, читая мои мысли, грустно подтвердил:

— Один композитор услышал здесь всю музыку, которую он не написал. Она была прекрасна, могла звучать во славу Божию, но он… не успел… По лености своей. Он умолял всех, чтоб ему позволили отправить её на Землю. Он кричал, что люди должны её услышать. Но эта музыка уже ему не принадлежала. Он сам оттолкнул дар Божий…

— Печально.

— Я тоже многого не сделал, — признался отец. — Куда больше, чем ты. Но ты не сделал главного, ты не порадовал меня и маму внуком.

— Мы с Варей исповедовались в том первом аборте… Мы же были ещё не крещенными, ничего не знали… А потом… потом… вдруг начинаешь ощущать себя убийцей. С этим очень тяжело жить.

— Ты бы хотел увидеть своего неродившегося первенца? — спросил отец.

— Нет! — испугался я. — Мне нечего ему сказать!.. Я бы хотел… увидеть родившегося… Но, ты прав, даже этого я не успел…

Хранитель грустно молчал, глядя на кристальную гладь воды.

— Я недостоин здесь быть, — сказал я ему.

Но он в ответ снова промолчал.

— Пап, — спросил я тогда у отца, — вот ты тут уже, по нашим меркам, несколько лет, а совесть продолжает мучить?

— Да, — коротко ответил отец.

— Но ведь и радость есть?! Должна быть?!

— Есть. Надежда на прощение. И… знаешь, сынок, тут понимаешь, какая огромная может быть любовь. Сострадание ко всем. Тем, кто имеет это на Земле, здесь будет прощено многое…

— У меня ещё длинный список… — задумался я.

— Вот, — Хранитель неожиданно протянул мне красивый стеклянный сосуд, — милостыни у тебя уже нет, осталось вот это…

— Что это?

— Это твои слёзы. Когда искренне плакал о своих грехах, когда сострадал другим людям… И вот ещё малый сосуд, но самый дорогой, это слёзы твои, пролитые над Евангелием, когда ты сострадал Христу. Больше у тебя ничего нет, береги.

— Понял… А что за рекой?

— Тебе туда пока нельзя, — просто ответил Хранитель.

— И мне, — признался отец. — Кто вот там теперь за меня помолится? Сёстры у тебя не особо в храм ходят… Да и я почти не ходил.

— А за рекой, Александр Сергеевич, место, где вы должны заслуженно отдыхать от трудов земных. — Я сразу узнал голос Тёмного за спиной, оглянулся.

— Да-да, — продолжал он, буквально впившись в меня мертвым глазом, — пусть у вас есть грехи, но где же эта любовь, где милость Божия? Вы столько раз к нему взывали, хоть раз он вас услышал? Или святые его? А вы, между тем, посвящали ему и рассказы, и стихи, славили его, смирялись. Ну, было же такое?

Он говорил так сочувственно и так убедительно, что я действительно почувствовал какую-то несправедливость в отношении себя. Мне даже стало обидно.

— Вы обратили к Богу родителей, худо-бедно, но сестёр тоже обратили, а скольким детям вы рассказали о Боге, несмотря на запреты властей? Да, вы грешный человек, но служили Богу искренне, где же его благодарность? И если так, то какое же там, — он кивнул за реку, — царство справедливости? К вам даже Хранитель ваш не сразу вышел, как будто вы последний человек. А вы жертвовали на храмы… Но, главное, какие слова вы вырывали из своего сердца! Ведь их печатали тысячами экземпляров. И вот вам благодарность. Они позволяют нам считать ваши грехи, упрекать вас позорными мелочами! Где заступничество святых? Уж они-то могли бы… Где?

Мне действительно стало грустно и печально от его слов. Навалилась всей своей беспросветностью глубокая безнадежность, и я вспомнил, что грех этот называется унынием. Я часто испытывал его на Земле. Наверное, много чаще, чем другие люди. Не раз отчаивался и в своей жизни, и в жизни всего человечества, отчаивался в своём извилистом пути, мне казались бессмысленными все таланты, которыми одарил Бог, казались они недостаточно награждёнными и замеченными, а сейчас и здесь они совсем поблекли…

— Мне так знакомо это чувство полной безнадежности, отчаяния, желания уйти из мира, от людей, от которых я порой уставал больше, чем от самой тяжелой работы. Самое главное, я иногда ловил себя на мысли, что не мог их любить, я гневался на них! А гнев — это временное безумие, не мною сказано…

— Гнев — это отдельная статья, — ехидно улыбнулся Тёмный. Он даже достал какой-то потёртый, но весьма современный, соответствующий дизайном двадцать первому веку блокнот. — У меня вот тут записано, сколько раз вы гневались даже на мать свою, Галину Петровну. На сестер. На Варвару Сергеевну. А уж на посторонних! А помните слова, которые при этом употребляли?

Здесь я помнил. Каждый отдельный из случаев вспышек гнева. Особенно на тех, на кого не имел права даже глядеть с осуждением.

— Но я на вашем месте тоже бы гневался. Потому в который раз вас спрашиваю как человека разумного, а где же та справедливость? Вы им талант — а они вас мелкими бытовыми проблемами грузят, вы думаете о вечном — а они вас лицом в суету, как в грязь. А время-то уходит.

Ох, как точно он говорил!

— А вокруг получали награды и премии не такие уж даровитые люди!

— Я всегда надеялся на одну, главную награду, здесь… — сказал я то, что говорил себе на Земле.

— Какое смирение! И что же? Тебе даже не позволено перейти через реку! — Он снова неожиданно перешёл на «ты». — А ещё через пару дней ты будешь целиком в нашей власти, и разговор пойдёт совсем по-другому! И что? А там будет убиваться и тщетно молиться Варенька. Она ещё не сказала твоей матери, а когда скажет, та сразу умрёт, и ты прекрасно это знаешь! И не факт, что вы здесь встретитесь.

— Заткнись, бес! — не выдержал отец.

— Это ты молчи, бабник, лентяй и неудачник! — высокомерно ухмыльнулся на отца Тёмный. — Ты-то вообще никто!

И тут я совершенно машинально схватил маленькую, самую ценную бутылочку и плеснул из неё Тёмному в лицо:

— Не смей о моём отце!..

Евангельские слёзы, словно кипяток или кислота, обожгли лицо Тёмного, он дико вскричал, отшатнулся, закрыл пылающее лицо руками и потом исчез. Откуда-то из воздуха прозвучал его голос:

— Поговорим ещё!.. Напоследок!

— Что ты сделал? Я бы сам его прогнал… Ты растратил самую дорогую защиту!

— Это за отца… — потупился я. — За отца по крови и, тем более, за Отца Небесного, за мучения Христовы…

И, вспомнив страдания Спасителя, я вдруг зарыдал. Все мои земные якобы мучения и страдания показались ничтожными в сравнении с тем, что претерпел Сын Божий ради таких, как я. И новым своим телом я упал на колени и рыдал так, что не мог остановиться. И никто не утешал. Перед глазами стоял избиваемый римскими солдатами Иисус, и где-то недалеко, так же, как и я, обливалась слезами Матерь Божия. Потом я видел, как Он, измученный, окровавленный, еле волочёт свой крест… Видел, как пробивают огромными гвоздями исцелявшие и благословлявшие людей руки… И — не мог остановить своих рыданий. Вот где была высшая человеческая несправедливость!

Я успокоился только тогда, когда увидел, как Он на третий день предстал перед учениками… Но слёзы ещё продолжали течь по моему лицу. Как я смел свои ничтожные трудности в жизни подпитывать унынием и отчаянием?!

— Вот… — Хранитель протянул мне маленькую бутылочку — она снова была полна.

— Чудо какое-то…

Ангел улыбнулся.

— Никакого чуда. Закон сохранения массы и энергии. — Он, правда, будто смеялся над этим столбовым законом физики. — Бери, это тебе от Спасителя. Если б ты чаще причащался на Земле, то у тебя была бы ещё более сильная — с Его святой кровью. Нет большей защиты, чем она.

— У меня, сын, вообще ни капли не было, — грустно признался отец. — Только ваши молитвы.

— Господи, Иисусе Христе, Сыне Божий, милостив буди мне грешному, — прошептал я сквозь слёзы.

И тут вдруг вырвался вопрос, который мучил меня всю жизнь.

— А что с Пушкиным?!

Хранитель в этот раз посмотрел на меня удивлённо.

— Он умер с именем Христа. Последнее, что сделал поэт, призвал Спасителя…

— Я знаю! Но что с ним?

— Ему прощено всё… кроме… «Гавриилиады»… Большего не скажу. Придёт время, сам всё узнаешь. Лучше посмотри вот туда…

И я посмотрел в ту сторону, куда указывал Хранитель.

По нашей стороне берега шёл слепой старик, нащупывая путь перед собой корявой палкой. Лицо его, похожее на образ Мефистофеля, как его рисовали в земных книгах, мне было знакомо. Но теперь это лицо было слепым и жалким.

— Это же писатель Тыщенко! — узнал я.

Помнился он мне компилированием чужих текстов в свои «собственные», гордынею, а главное, тем, что с горящим взором восставал против Христа и Его Церкви. Он буквально писал, что человечество ничем не обязано Христу, что Бог никому не скинул с неба хлеба, что молитвы бесполезны, а нужны только дела, работа…

Прости меня, Господи, но моего милосердия на Земле не хватало на то, чтобы молиться за таких горделивых богохульников или даже просто пожалеть их. Память о страданиях Сына Божия кричала во мне, требуя справедливости. Но вот он идёт слепым по границе рая и ада.

— Он говорил, что никто никогда не видел Бога, он говорил, что здесь тьма и пустота. Во что верил, с тем и перешёл, — пояснил Хранитель. — Он даже не знает, что он умер.

Тыщенко между тем подошёл к нам, остановился, повернул голову с её мертвым взглядом и глухо спросил:

— Вы на конференцию писателей?

Мы молчали. Я не хотел с ним говорить. И отец тоже. Он знал наши голоса.

— Там будет представлена моя новая книга о геологах. А еще мой труд о продажной бюрократической власти. Обязательно приходите, я подпишу вам свои книги. Полагаю, мне дадут Нобелевскую премию по литературе.

Он и при жизни так говорил, и реально рассчитывал за свои путаные бездарные труды получить Нобелевскую премию, и требовал от властей различных уровней как денег на издание своих книг, так и выдвижения на самые престижные премии.

— Да, я сохранил в своих книгах живую человеческую мысль! Мысль — вот главная движущая сила! Мысль, как жемчужина, не должна заиливаться! Не надо никому поклоняться на небе, там никого нет, всё главное надо делать на Земле! Бороться, искать, найти и не сдаваться! Я сам вышел в открытый космос, и мысль моя оказалась больше этого космоса! Вы же знаете, как я мог предвидеть?!

— Он точно нас не видит? — мысленно спросил я Хранителя.

— Он не может видеть того, от чего сам отказался, это его выбор.

— Но как-то он почувствовал наше присутствие?

— Мелким тщеславием своим, которое требует ушей, аплодисментов и наград.

— Так обязательно приходите, я буду выступать первым, не опаздывайте, — требовательно продолжал Тыщенко, — впрочем, самому бы не опоздать! — И он снова шагнул вперёд, нащупывая тропу своей уродливой гнутой и сучковатой палкой.

— И где он остановится? — спросил я.

— Нигде и никогда, если только по Великой Милости Божией ему не откроются глаза и он не узрит хотя бы ад.

— А тот, Тёмный, — вдруг вспомнил я, — может пересечь эту реку?

— Низверженные по воле своей разве могут вернуться опять в небо?

— А могу я хотя бы увидеть издалека, что там? — Я указал рукой за реку.

— Можешь, конечно, — улыбнулся Хранитель. — Дай руку.

Я протянул ему свою руку, впервые наши руки встретились, и я почувствовал удивительное лёгкое тепло, которое исходило от его ладони. Такое я чувствовал, когда держал руку над фотографией раки с мощами святого Александра Свирского. Всего лишь — над фотографией! Не верите, вы, там, на Земле, проверьте…

Ангел стал подниматься вверх, увлекая меня за собой. Мы поднимались к вечному небу.

— Такое чувство, что и за этим небом что-то есть, — предположил я.

— Конечно, есть, — ответил Хранитель, — это вы малым своим умом ушиблись при падении на Землю, и теперь всё вам надо представлять только так, как позволяют вам ваши ничтожные знания. Смотри, — указал он вниз.

Это, что называется, была высота птичьего полёта. Я увидел за рекой зелёную долину с чередующимися полями и лесами, цветущими садами плодовых деревьев и, самое главное, множество селений, похожих на малые города. Их было много… очень много. Насколько хватало взгляда… Не было там видно дорог — ни асфальтовых, ни просёлочных. Впрочем, а зачем они там?

 

6

 

— Мне кажется, уже наступает утро, — почувствовал я.

— На Земле — да. Ты любишь раннее утро, как и твой отец. Потому и чувствуешь его здесь.

Да, отец всегда вставал раньше всех, и после ду€ша либо садился пробовать писать свою научную работу, которую так и не закончил, либо уезжал на ту самую дачу. Иногда он будил меня и звал с собой.

Наверное, именно благодаря отцу я узнал, что такое отголосок рая — природа утром. Во всей её красоте. Даже в зимние морозы мир был по-своему прекрасен…

Именно в природу, окружающую нас, Отец Небесный заложил нам напоминание о рае.

— А сколько сейчас времени здесь, по-земному?..

— Здесь для каждого своё время суток, а захочешь, оно может измениться на другое. Здесь не бывает только одного.

— Ночи? — догадался я.

— Верно.

— А зачем столько селений?

— Даже праведники люди разные. Никто не забирает у человека его индивидуальность, потому живут рядом с теми, кто им ближе. А некоторые живут отшельниками. Как твой отец. Он сам так выбрал.

— И что, вокруг его дачи ничего и никого нет?

— На расстоянии взгляда. Но если он захочет, он всегда может попасть к тем, кто рядом.

— А где… — не решался спросить я, — апостолы?

— В Небесном Иерусалиме… — И Хранитель указал вверх — в небо.

— То, что мы называем Золотым Городом…

— И так можно сказать, хотя земных понятий тебе не хватит…

— Я много читал романов о посмертной жизни, читал святых отцов… Но всё, что я читал, не смогло передать мне и малой части…

— И ты не сможешь описать в точности.

— А может, всё это мне снится? Пока я в этой, как там её… коме! Может, это мой полумёртвый мозг рождает эти дивные образы? Ведь многие те, кто видел это, будучи в моём состоянии, в этой самой коме, они сами себе не верили!

Хранитель посмотрел на меня с лёгким и печальным укором.

— Ты несколько часов был мёртв. Я запустил твоё сердце насколько мог.

— А просто «запустить» было нельзя? — вспыхнул я.

— У меня нет такой силы. Только у Спасителя… У Владычицы, у апостолов…

И только сейчас я заметил, что светлые одежды моего Хранителя стали намного тусклее с тех пор, как я его увидел в первый раз. И лицо… Лицо его состарилось. Прежде он хоть и выглядел взрослым и мудрым, но на вид ему было лет двадцать. А сейчас на меня смотрел с грустью сорокалетний мужчина.

— Ты отдал мне часть своей жизненной силы? — дошло до меня. — Прости меня… Прости…

— Я давно тебя простил. Я слышал тебя, когда ты звал меня на помощь, когда каялся в своих грешных поступках, когда маялся с похмелья, когда смотрел в звёздное небо бессонными ночами, когда искал слова любви к ближним, когда жизнь, как казалось тебе, опостылела, когда на какое-то время ушла из-за твоей беспутной жизни Варя, когда убили твоего племянника и ты взял в руки оружие…

О! С какой болью я помнил этот момент! Моего племянника Алешу убили ударом ножа на улице. Умирая, он еще успел вызвать «скорую помощь» и позвонить мне… Ночью… Но сказать ничего уже не смог.

Его убийц поймали буквально через пару недель, но судья, прости меня Господи, если я не прав, то ли купленая, то ли самовлюблённая дура, посчитала, что улик недостаточно, хотя на убийц указывали несколько свидетелей, отпустила их из зала суда. И они выходили оттуда с кривыми ухмылками и смотрели на родственников убитого как на людей второго или третьего сорта. На тех, кого можно унижать и резать…

И тогда я взял в руки охотничий карабин. Две обоймы патронов. Я уже ярко представлял себе, что скажу этим душегубам, когда направлю на них ствол. Я хотел видеть их жалкими и умоляющими о пощаде. И направился к машине, когда пришёл мой духовник и друг — отец Сергий.

Он предложил мне налить нам чаю и сказал, что очень нужно поговорить. Я же был раздражён его внезапным появлением, которое задерживало исполнение моих планов. Он же — как будто чувствовал!

— Александр Сергеевич, я понимаю, что вам сейчас очень тяжело, но вы должны помнить слова Гос-пода: «Мне отмщение, и Аз воздам»… Понимаете?

У меня чуть сердце не разорвалось. Он словно знал, что я собираюсь делать. Словно чувствовал ослепившую меня месть.

Простому русскому иерею дано было видеть и воззвать к сокрушённому сердцу. И я вдруг понял, что этого не сделаю, а оставлю на Божий суд. Просто сидел рядом с ним и тихо плакал, а батюшка мой — добрый пастырь — держал руку, готовую ещё минуту назад спустить курок, и всё рассказывал истории из жизни святых, из Писания и… молился…

Откуда он мог знать?!

Я с благодарностью посмотрел на Хранителя.

— Я готов был убить человека! И не одного! Их же было несколько! Господи, прости!..

 

Да… В те годы убийства на улицах были привычны, как продолжения одного сериала. Без войны шла война.

— Я где-то читал, что мытарства начинаются с девятого дня после смерти… — вспомнил я. — А я вот… уже…

Хранитель посмотрел на меня с любовью.

— Даже для грешников, у которых всё же осталась связь с Богом, вера в Спасителя, мытарства начинаются ещё на Земле. Главное, чтобы они обретали форму искупления, а не форму уныния. Из последней многие люди ищут выход только пытаясь утопить совесть в вине или, что хуже того, покончив с собой.

Да, я знал это чувство. И знал, как оно исчезает в суете и бренности нашей жизни. Новый наступающий день всегда дарил новые надежды, а завершался и новыми разочарованиями. И не всякий вечер уходил с молитвой, а многие и не знали, и не хотели благодарить Бога и за прожитый день, и за дары Его, и за это осознание своего падшего состояния.

— Что-то не так… — взволновался мой Хранитель.

— Там? — догадался я.

— Да… Вернёмся!

И мы вмиг оказались в отделении реанимации, где лежало моё почти живое тело. Над ним стояла группа врачей, один из которых держал в руках мою историю болезни. Точнее — опять же, почти смерти.

— Это уникальный случай! — говорил всем Денис Андреевич, доктор, дежуривший ночью. — Он плакал! Вот, Нина всё записала на свой айфон. Можете посмотреть. А вы говорите, отключить искусственное дыхание. Аркадий Мстиславович, мы должны наблюдать за этим! — Он убеждал, видимо, главного врача, который и держал в руках мой анамнез.

— Вы, Денис Андреевич, у нас ещё юный романтик, а количество аппаратуры и-вэ-эл у нас ограничено. Вы понимаете, только что поступил директор самого большого строительного предприятия после автокатастрофы. Между прочим, Владимир Яковлевич совершенно благотворительно построил нам новый корпус, в том числе — морг с залом прощания.

— Лучше бы он и купил это оборудование искусственной вентиляции лёгких… — угрюмо сказал в пол Денис Андреевич.

— Будем отключать, — отрезал Аркадий Мсти-славович, и только сейчас я заметил в углу ехидно улыбающегося обожженным лицом Тёмного.

— Но там его жена! — вдруг выкрикнула от двери стоявшая совсем незаметно красивая Ниночка. — Знаете, как она его любит?!

— Вас кто сюда допустил? Здесь врачебный консилиум, — раздражённо повернулся к смелой медсестре Аркадий Мстиславович.

— Я дежурю… Между прочим… — гордо и независимо ответила Ниночка.

— Ещё раз влезете, и это будет ваше последнее дежурство! — и снова повернулся. — Ну, что скажете, коллеги?

— Я никогда не видел, чтобы коматозники плакали… — несмело сказал один из них.

— И? — вскинул густые брови главный.

— У нас есть ещё и-вэ-эл! — снова обозначил себя Денис Андреевич. — Недавно аппаратура вернулась из ремонта. Установить её — несколько минут!

— Да? — ещё выше вскинул брови Аркадий Мстиславович.

— Точно!

— Так что вы мне голову морочите! Немедленно приступайте, аппарат ИВС — в отдельную палату! Ясно?! Сейчас Владимира Яковлевича привезут из операционной, сделайте всё необходимое! Губернатор лично приедет его посетить! Всем ясно?! К работе, коллеги…

И я остался лежать на своём месте. Хранитель победно посмотрел на Тёмного.

— Добрых и совестливых людей пока ещё больше, — сказал он.

— Поговорим ещё, — снова повторил свою фразу Тёмный и растворился, как лёгкая дымка.

 

Мы ещё какое-то время постояли над моей несчастной оболочкой, а потом я вспомнил.

— Ниночка сказала, где-то здесь Варя.

— Не надо бы тебе сейчас к ней… — потупил взор ангел, — но я не могу тебе приказывать. Помни, ты до сих пор волен.

— Как же не надо?! — Я тут же рванулся сквозь стены в коридор и замер перед сидящей на скамье в коридоре Варей.

Она задумчиво покусывала губы, видимо, ждала кого-то из врачей.

Я стоял напротив и вдруг резко почувствовал, что всё земное, от чего я, казалось, оторвался, путешествуя по Тому Свету, вернулось и забилось в моём сердце с болью и страстью. У меня точно — в этом теле тоже было сердце. Или, может, при возвращении на Землю это так называемое «эфирное тело» наполнялось, по словам Игнатия Брянчанинова, той самой дебелостью? Грузом материальности? Но, с другой стороны, моё тело лежало в реанимации.

Печальная прекрасная Варя…

Я вспомнил, как в первый раз увидел её. Мы просто шли навстречу друг другу по улице возле моего дома, в который она недавно переехала. Я шёл домой с ночной гулянки с ребятами и выглядел не ахти как, потрёпанным и помятым. А навстречу мне шла высокая стройная девушка в легком сарафане, которая с любопытством и улыбкой смотрела по сторонам, встречая новый рассвет или изучая новый район своего пребывания.

Я торопился домой — утолить похмельную жажду и быстрее упасть на кровать, чтобы проспать минимум полдня. Начинавшееся лето грозило сессией, но ещё можно было поволынить после учебного года. Толстые учебники для подготовки к экзаменам ждали меня на столе, а у кровати стопкой лежали романы, повести, сборники стихов. Что я тогда читал? Ах да… Вот… даже обложку вижу. «Степной волк» Германа Гессе, а под ним журнальный вариант «Аптекаря» Владимира Орлова… Ещё ниже ожидающие своей очереди Кобо Абэ, Камю и Сартр… чуть в стороне «Опавшие листья» Василия Розанова. Они только что вернулись в русский мир благодаря объявленной «гласности». В то время я еще не знал Евангелия и книг святых отцов и готовился сдавать научный атеизм. Хотя как он мог быть научным?

Я бы мог провести эту ночь с любимыми книгами, но провёл её с друзьями, девушками, бутылками вина и грохотом рок-музыки. И мне казалось, что я всё успею, а «жизнь в кайф», так мы тогда говорили.

А тут замечательная, лёгкая девушка одарила меня таким же лёгким, немного насмешливым взглядом. Ещё бы! Что мог представлять из себя худой, одетый в джинсу и стоптанные кроссовки студент после бурной ночи?

А Варя… Варя, видимо, была тем образом девушки, которого ждало моё воображение, а теперь я могу сказать: который мне послал Бог.

Я неуклюже, чуть не запнувшись, остановился, сначала какое-то время смотрел ей вслед, а потом развернулся и просто пошёл за ней. Выпив на скорую руку кружку кваса в рано открывшемся ларьке, я почувствовал себя чуть легче, также по ходу подставил голову под струю ледяной воды на колонке — были тогда такие источники воды вдоль улиц. Теперь — поищи…

Наконец я собрался с силами, мыслями, выдавил в себя достаточное количество отваги и наглости и догнал девушку. И не стал лукавить…

— Послушайте, — сказал я, стараясь идти с ней в ногу, — вы можете посчитать меня за полного идиота, маньяка или кого-то ещё, но я догнал вас только для того, чтобы сказать, что вы самая прекрасная на Земле. И это не пустые слова, я никогда ничего подобного не испытывал. Вы верите в любовь с первого взгляда?

— Верю, — вдруг остановилась она, — но её всё равно надо сначала доказать, а потом — сохранить…

— Александр… Саша… — во рту снова пересохло.

— Варвара. Варя. — Она улыбалась. — У тебя явно была бурная ночь. — Она сразу перешла на «ты».

— У друга родители уехали на юг, а тут ещё новые диски привезли… В общем, да… Бурная… Не могу понять, какого цвета у тебя глаза… То ли желтые, то ли карие…

— Зелёные! — усмехнулась она.

— Ну да… прямо, как у инопланетянки цвет меняется…

— Веришь в инопланетян?

— Фантастику читаю, — уклончиво ответил я.

— А мне нравится Уилки Коллинз.

— Мне тоже. Только я всё, что мне из него попалось в руки, уже прочитал.

— Я тоже.

— Тебе далеко? Я провожу?

— Да в общем нет. В гастроном. Мама попросила кое-что купить…

— Я помогу?

— Если хочешь. Я видела тебя во дворе уже не раз…

— Почему тогда я тебя не видел? Только от ребят слышал, что приехала новая девушка.

— Наверное, потому, что это должно было случиться сегодня.

— Здо€рово!

— Что здо€рово?

— Ну… ты так всё объяснила… как в книге…

— Да просто и логично, — снова улыбнулась Варя.

Я остановился:

— Ты не подумай… что я… какой-то ловелас… Ты, правда, очень красивая. Такая…

— Какая романтика! — услышал я рядом скрипучий мужской голос. За спиной той, юной, Вари стоял Тёмный.

И сюда влез.

— Ка-ка-я ро-ман-ти-ка, — повторил он, растягивая слова нараспев. — А не хочешь рассказать ей, что было до этого?

Я молчал. Я боялся говорить. Я боялся, что даже в моей памяти, в этом прыжке в прошлое, та Варя меня услышит.

— Про твои первые любови — и все с первого взгляда? Ира, Света, Оля, Люда… Кто там у нас ещё?

Он был прав. Сказать мне было нечего, кроме одного, я тогда ничего о Христе почти не знал. И — о Варе. Наивно, но факт.

— Незнание законов не освобождает от ответственности? — совсем по-человечески напомнил мне бес.

Он был жёстко прав. Ах, юность… Нам тогда всё это казалось таким лёгким. Нет, я не буду здесь в угоду сладострастным читателям и слушателям описывать свои первые опыты отношений с девушками и зрелыми женщинами, дабы никого не вводить в искушение, ибо теперь-то я знаю, и за это придётся отвечать, просто скажу: нам это казалось ни к чему не обязывающим, само собой разумеющимся. Молодая кровь кипела, одна ночь в предстоящей огромной жизни ничего не значила. И простая симпатия друг к другу могла значить — а почему бы нет? Особенно если согласна она. Никакая коммунистическая мораль и комсомол не были сдерживающими факторами, скорее, наоборот. Это семейных могли «проработать» на комсомольском или партийном собрании, особенно если дело клонилось к разводу. И вот там вспоминали про какой-то моральный облик, которого не было ни у судимого, ни у судящих. Просто у судящих было право, данное властью, судить, и они по полной вымещали своё превосходство над пойманными за руку, рискуя завтра оказаться на их месте.

— Это называется блуд! — припомнил мне Тёмный. — А какие мы журналы с тобой листали, а, малакия? — отбросил он меня в совсем раннюю юность, и я почувствовал, что горю…

Горю в буквальном смысле слова. И резанули сверху слова Спасителя, переданные Матфеем: «А Я говорю вам, что всякий, кто смотрит на женщину с вожделением, уже прелюбодействовал с нею в сердце своем»… Да у меня миллион таких взглядов был!

— Ну что, я думаю, когда ей покажут это кино… Она вряд ли захочет провести рядом с тобой вечность. Так, может, обсудим-таки моё предложение. У меня терпения, в отличие от него, — он ехидно подмигнул небу, — намного меньше. У меня его вообще нет! А ты, осквернитель тела, ты же знаешь, что в Новом Завете у этого куска мяса, обречённого на гниение, другая цена. Но я вот не понимаю… Ты с этими дамами да вот с ней, — он кивнул на Варю на больничной скамье, — хотя бы минуты блаженства имел, а там, типа, вечность. И чего там делать? Псалмы горланить? И в этом кайф? Вечность горланить псалмы. Это мусульмане верят, что там у них женщин будет немерено… — Он говорил совсем как человек, а я реально горел изнутри, и это было так же реально больно, как будто мне враз поставили сотню инъекций магнезии…

— А на мужчин красивых тоже смотрел…

Вот тут я не выдержал и чуть не начал скверно-словить.

— Заткнись! Это гнусная ложь! Не пролезет! Понял?! Вот этого никогда не было! Сам не смотрел и смотреть на таких не мог, меня корёжило всего!

— Ладно-ладно… — примирительно залепетал Тёмный, — не прокатило… — Но тут же снова набрал силу: — Но всё остальное-то правда! Либо ты сейчас пойдёшь со мной, либо я ей всё это в самых ярких красках представлю!

— Ты не имеешь права! Ещё не девятый день!

— Правила нарушил не я, — ехидно сказал он, — кстати, где друг твоей заблудшей души? Знаешь, почему его нет?

Я не знал. Хранителя действительно не было -рядом.

— Потому что девственник твой даже рядом с такими сценами быть не может! Только я да мои братья были рядом с тобой. Но какое удовольствие мы тебе дарили! Ведь ты помнишь? Пойдём! — вдруг громом прогремел его голос, он ухватил меня за руку, и я ничего не мог сделать. Но если Хранитель увлекал меня вверх, то тут я чётко почувствовал, как писали в старинных книгах — земля подо мною разверзлась, словно у лифта вдруг отвалился пол, и мы стали падать с головокружительной скоростью. Видимо, в преисподнюю…

И в диком этом падении я не мог призвать ни Спасителя, ни Пречистую Матерь Его, ни святых, имена которых чтил и помнил…

Но мы остановились так же неожиданно, как и начали падать.

В сумраке, в свете старинных факелов, которые всё же кое-где были воткнуты в стены, я увидел тёмный замок, за стенами которого услышал совсем не стоны, как предполагал, а смех и даже какие-то хмельные песни.

— Ну, видишь, совсем не так страшно, — под-бодрил меня Тёмный.

Огромные железные ворота открылись перед нами, и во дворе замка я увидел накрытые столы, на которых полно было всяческой снеди и много различных сосудов, включая вполне современные мне бутылки с алкоголем. А сидели за столами обнаженные или полуобнаженные мужчины и женщины. Женщин было больше. И все они были… дьявольски красивы! Стройные, в меру загорелые и молодые! Гуттаперчевые. Этакие пружинки.

— Новенький! — ко мне подошла жгучая брюнетка и буквально упёрлась в меня своей обнажённой «стойкой» грудью. — Не бойся, добро пожаловать.

Тёмный подтолкнул меня в спину. Я был поражён. Как-то не вязалось это с адскими мучениями. Блуд это был, точно, но все они уходили по очереди предаваться утехам, видимо, в многочисленные спальни замка, уходили иногда по двое, а иногда втроём, а то и целой группой.

— Все твои! Любая! — шепнул Тёмный, и я вдруг почувствовал, как по-земному взволновалось моё естество, словно я был в обычном человеческом теле.

К брюнетке присоединилась и блондинка, что подошла ко мне и протянула бокал вина.

— Здесь не так плохо, как тебе расписали во всяких там книжках, — сказала она. — Выпей со мной, не откажи девушке.

Да… Они действительно были оглушительно красивы и сексуальны. Единственное, что напомнило мне, где я и с кем я, — это дьявольский блеск в глазах. Тот, кому доводилось по грехам своим смотреть блудные фильмы, могли видеть подобный блеск в глазах актрис такого кино.

Блондинка между тем уже прислонила край бокала к моим губам, и я невольно хлебнул. Тотчас возбуждение моё достигло предела, разум притупился, и я уже с нескрываемым вожделением смотрел на дев…

Суккубы? Да какая разница!..

— Сынок, ты действительно можешь пойти с любой из них или сразу с несколькими, — услышал я вдруг голос отца, — они отдадут тебе всё, что у них есть, ты будешь делать это часами, ты будешь делать это вечность, но, вспомни, как это часто бывало в подобных снах, вспомни, ты так и не достигнешь наивысшей точки наслаждения. Ты будешь вечно голодным. И самое страшное, если ты увидишь их истинное естество…

— Кто позволил тебе вернуться сюда, мерзкий раб! — вскричал Тёмный, и тень отца, что ещё минуту назад стояла рядом, растворилась.

А я действительно помнил эти сны. Да, многие мужчины подтвердят, так оно и есть: будет всё, но не будет того пика, который должен быть, и не будет чего-то самого главного… Любви! В которой соединяются не только тела, но и грешные наши души. Если только всё по-настоящему.

Я должен был уйти отсюда, но не находил в себе сил повернуться.

— Ты не можешь отсюда уйти просто так, — уловил и предупредил Тёмный. — Это твои грехи, твой мир, ты его заслужил, и он не так уж страшен и плох, как ты видишь.

— А вижу ли я?

А девы всё подходили и подходили, словно я должен был выбрать, и, мне кажется, лица многих из них были мне знакомы по земной жизни, а некоторые улыбались так, будто у меня уже что-то с ними было. Уровень искушения был такой, как уровень радиации после взрыва ядерной бомбы.

— Я вижу, ты уйдёшь, сможешь уйти, забери меня с собой, — услышал я рядом с собой шёпот.

До моего плеча дотронулась молодая женщина в разорванном платье. Мне показалось, что в жизни я её видел.

— Да-да… — словно поняв, ответила она, — мы встречались, и у нас была… Я была моложе… Вы приезжали к нам в город выступать от университета… Помоги мне… Я здесь сама себя уже столько лет насилую… Я умерла от этого…

В растерянности я сунул руки в карманы ветровки, что была на мне со времени смерти, и нащупал там бутылочку со слезами за всех страждущих.

— Подставь ладони, — сказал я, и она послушно сложила их, как для благословения.

Я плеснул на них немного слёз, и она тут же приложила руки к лицу и вскричала то, что, возможно, не могла выкрикнуть по каким-то причинам несколько лет:

— Господи, прости!

Она крикнула это с таким раскаянием, что будь это кино, то все зрители в кинозале рыдали бы, сострадая этому воплю.

И тут же исчезла…

— Ты не имеешь права делать здесь добро, — подошёл Тёмный.

— Нет такого правила или нарушения правил, — сухо напомнил я ему.

Он же кивнул на опустевшую наполовину бутылку:

— Есть правила. Посмотрим, чем будешь откупаться ты, когда очередь дойдёт до тебя.

 

7

 

— Ты был там? — спросил я потом отца.

— Хуже… Я был там долго… Я видел, как их по-едают живьем черви, я не мог уже там дышать от смрада… А сначала всё, как и тебе, казалось таким заманчивым. Это медленная смерть, которая никогда не кончается… Там можно заразиться плесенью… хотя она и прекрасна…

— Не могу больше даже думать об этом!

Я посмотрел вдаль, насколько позволяли заросли зелени вокруг.

— Пап, тут у тебя, конечно, хорошо. Тихо. Спокойно. Как ты и любил там… Но неужели ты тут один?

— Да что ты! Я встречаюсь с теми, с кем могу встретиться. Кроме того, у меня тут и соседи есть. Ногами можно дойти. Вот пойдём, по лесу как раз прогуляемся. Ты же знаешь, как я люблю лес.

— Знаю, — вспомнил я снова наши прогулки в лесу.

— Пойдём, только именно ногами, а то опять перебросимся и всю красоту не увидим.

— А так можно?

— Можно, как ты посчитаешь нужным. Хоть со скоростью мысли, хоть со скоростью пешехода. Времени тут навалом!

— Только не у меня… У меня, как я понимаю, сорок дней.

— Ничего, прогуляйся с отцом, — попросил он.

Лес действительно был удивительным. Стройный, я бы сказал — гармоничный, кедрач.

Именно такой любил отец. С этим неповторимым ароматом вечной свежести — хвои.

Каждое дерево — как на подбор.

— А к кому мы идём?

— К одному профессору математики. Я дружил с ним там. Может, помнишь, Василий Гаврилович?

— Что-то припоминаю… малорослый такой, добрый и всегда чего-то рассчитывал ещё…

— Да-да-да!

— Но у него была одна проблема. Он Бога-то не отрицал, но не верил в вечность, даже не то, что не верил, а всегда задавал вопрос: а зачем мне вечность, что я целую вечность делать буду? И, понимаешь, грехов особых не совершал, со всеми был добр, всем прощал обиды… А вот за вопрос его ему досталось…

— Пап, а лес другой становится. Смотри, посерело, деревья покорявее, что ли?..

— Так мы к границе идём. Он у самой границы живёт. Так определилось…

— Граница? Она что — как разделительная полоса?

— Нет, там просто дальше обрыв. Тьма клубится, запашок не очень, в общем — преисподняя, она и есть преисподняя… Но явной разделительной полосы, кстати, нету.

Вскоре мы увидели небольшой двухэтажный домик, тоже больше похожий на дачный. Подошли к старому серому штакетнику. Здесь всё больше напоминало земной пейзаж. И даже воздух был другим, знакомым.

— Василий Гаврилович! — позвал отец, отворяя калитку.

Тут же на крыльце появился пожилой лысоватый, небольшого роста профессор.

— Сергей Павлович! — обрадовался он. — Да вы не один! Это не Саша ли к нам прибыл? Что же мы тут целую вечность будем делать? Я никак рассчитать не могу! Куда с этой вечностью?!

— Не обращай внимания, это и есть его мука. Небольшая, но мука. Он этим вопросом мучается. Постоянно повторяет, — шепнул-предупредил отец.

— Точно, Саша! — приобнял меня профессор. — А я тебя вот таким помню. — Он показал ладонью небольшое расстояние от земли. — Так ты уже определился, что будешь целую вечность делать?

— Бог определит, — ответил я, — рад вас видеть, Василий Гаврилович.

— Бог? Ну, определит, и что делать? Я вот рассчитываю бесконечность. — Он указал рукой на веранду, где высился стол, заваленный мелко исписанными листами, на которых даже с расстояния можно было угадать математические формулы и символы.

— Разве эту бесконечность можно рассчитать? — усомнился я.

— Да что ты, Саша, Бог — великий математик, даже Библия, я помню, исчисляется. Точно тебе говорю.

Я вдруг вспомнил труды св. Игнатия (Брянчанинова), у которого было несколько добрых слов о математике.

Он писал, что, если математику соединить с христианским пониманием мира, христианским любомудрием, тогда хоть что-то можно понять об этом мире.

— Да, у вас важная работа, — согласился я с профессором, но зря.

Василий Гаврилович снова вернулся к своему наказанию:

— То-то! Но ведь я уже вычислил: для того чтобы исчислить бесконечность, надо иметь под собою вечность! А что делать целую вечность? Исчислять? Но для этого надо не иметь ни начала, ни конца!

— Правильно, — ухватился я за его мысль, — потому их знает только Бог, ибо Он не имеет ни начала, ни конца!

— Замкнутый круг? Это и есть бесконечность? Вот я и кружу… кружу… Представляешь, Саша, целую вечность кружить…

— За него там некому молиться, — шепнул мне отец, — он очень одинок. И там, и здесь…

— Чем ему помочь? — в ответ тихо спросил я.

— Ничем. Господь сам решит. Мне бы кто в моём коммунистическом прошлом сказал бы всё это, — отец развёл руками, — я бы ни за что не поверил. Это ты хоть у нас Евангелие прочитал и нам с матерью напомнил. Видишь, как важно иметь сына.

— Важно, — услышал Василий Гаврилович, — но это не бесконечность, это всего-навсего продолжение, которое может прерваться. На мне прервалось! Женщины меня не жаловали. Не нашлось такой, какая отдала бы мне своё сердце. Да и хорошо! Что бы мы с ней тут целую вечность делали? Зачем она нам нужна — вечность эта. Так же с ума сойти можно. Просто сойти с ума!

— Говорят, кого Бог хочет наказать, у того отнимает разум, — шепнул я отцу. — Помнишь у Пушкина: не дай мне Бог сойти с ума, нет, легче посох и сума…

— Василий Гаврилович всё равно хороший человек. Зла никому не сделал, — грустно ответил отец, а потом обратился к старому другу: — Василий Гаврилович, ты там рассчитывал, когда конец света?

— Ни-ко-гда! — отчеканил профессор. — В бесконечности не может быть конца. Надо просто найти себе место и занятие. Вот что делать целую вечность, скажите мне? Конец света? Да сгорит всё скоро, кто ж такую несправедливость и алчность терпеть будет? Сгорит! Но это переход. Это горящая точка, но не точка, как в предложении, а как точка на прямой, или кривой, или спирали… как хотите, как вам больше нравится, но те, кто перейдут, что они будут делать целую вечность?

Профессор угрюмо вздохнул и сел на раскладной стул, что стоял у веранды.

— Что делать целую вечность?

— Вот видишь, как оно бывает, — сказал мне отец.

Получалось, что профессор был наказан тем, в чём более всего сомневался. И как умер со своим главным вопросом, так с ним и остался. Но вопрос этот вдруг стал заразительным… И я повторил за профессором: целую вечность — что делать?

Отец с испугом посмотрел на меня, словно я заразился опасной инфекцией.

— Зря я тебя сюда привёл.

— Ничего зря не бывает. Просто есть вещи, над которыми нам нашим слабым умишком не стоит задумываться… чтобы не сойти с ума. Но задавать вопросы — это что, грех? Задавать вопросы себе, задавать вопросы окружающим. Задавать вопросы, чтобы понимать. Чтобы искать ответы. Если не задавать, тоже можно сойти с ума, только по-другому. Застыть. Пророкам даже Бог отвечал на их вопросы… — Плохо ему, — кивнул я на задремавшего профессора…

— Вот чаю со смородиной не попили, это жаль. Обычно он предлагает, у него смородина в огороде настоящая. Листы всегда свежие…

Я понял, что и отец мой ещё не совсем оторвался от земного. А может, так и надо? Ведь память, как матрица, несёт в себе не только события, но и ароматы, запахи, вкус, боль…

— И что, чай можно пить в этом теле?

— Я же говорил, и плоды есть можно, но действие совсем другое. А можно ничего не есть и не пить. С голоду не помрёшь. Тут другие энергии действуют.

— А я вспомнил, на Земле порой выйдешь на красивое место, где воздух чист, и небо голубое над головой, и скажешь заветное слово «благодать»!..

— Да я каждое утро так говорю… А у тебя завтра восьмой… Потом девятый день… а потом…

— Пап, строго судят? — Я тоже вспомнил об этом.

— Строго, если не каялся. Если совесть не слышал. Но если есть хоть немного добрых дел… Ближних не судил?

— Вроде нет… Сам грешен. Разве что — богохульников и сексуальных извращенцев, на этих мне ни смирения, ни любви не хватало. И тех, кто Родиной торговал, этих терпеть не мог…

— Тут не знаю…

 

Когда мы вернулись в дачный домик, я прилёг на старую скрипучую кровать, под матрасом которой была металлическая сетка. Но здесь она не скрипела, а была мягкой и уютной.

— Пап, а могу я немного полежать?.. Здесь же вроде не спят?

— Можешь, — улыбнулся отец. — Отдохни, Саш… Усталости тут нет, но остановиться иногда надо. И поспать можешь.

Вот ведь удивительно: я в коме, я на том свете… Как сон во сне! Разве такое бывает?

Бывает…

 

8

 

Сон не сон. Дремота не дремота. Мне вдруг показалось, что я очень устал. Может, это свойство ещё не полностью покинуло моё новое тело, но я действительно закрыл глаза и из этой новой реальности переместился в ту, которая больше походила на сон. Об одном я не подумал, что во сне мы более беззащитны перед действиями тёмных сил, особенно если предались в кратковременное небытие без молитвы.

Но сначала всё было хорошо. Даже прекрасно.

Прекрасно, потому что я увидел Варю…

Когда это было? Ах, да, лет восемь назад в Крыму, в Алуште, в Профессорском уголке. Мы жили в частном отеле у самого моря. Это были дни, наполненные солнцем, морем и счастьем.

Вот и сейчас она сидела у волнореза, глядя на тонущий в морском горизонте оранжевый шар солнца. Подбородок на коленях, «руки, колени обняв», как в знаменитом стихотворении Гумилёва «Жираф». Нежная и задумчивая. И только лёгкий ветер с берега навстречу заходящему солнцу тревожит чуть вьющиеся волосы.

Я присел рядом.

— Ты где так долго был? Я уже соскучилась, — сказала, не поворачивая головы, Варя.

И мне надо было понять — где мы, знает ли она, что я умер или всё же не умер. Или просто чудесным образом столкнулись два сна, потому что сила нашего взаимопритяжения сильнее смерти? Я решил говорить прямо, потому что не знал, сколько продлится этот сон.

— Я умер, Варя, но я живой. Живой, потому что у Бога все живы. Но я — это я.

— Я знаю, я была сегодня в больнице…

— Интересно, почему мы именно здесь?

— Потому что здесь нам каждый день казался вечностью.

— Варя, я не знаю, что будет дальше… Мой ангел-хранитель ради меня нарушил какие-то правила, и потому моё сердце забилось снова. Я не знаю, что будет, но завтра девятый день… И я… я… боюсь…

— Там не женятся, как говорил Спаситель?

— Там не женятся…

— А любовь?

— Любовь есть. Меня там встретил отец, и я понял, что я люблю его так же, как на Земле, даже больше…

— Значит, я приду к тебе. Всё равно приду.

— Это было бы… Это… Н-но я не знаю, чего я заслуживаю… знаешь, там совесть говорит так, что хочется биться лбом о стену… Так больно… Есть сотни, а может, тысячи грехов, в которых я не покаялся, и многое, чего я тебе не рассказывал. Если тебе покажут, захочешь ли ты быть рядом со мной?

— Захочу, — спокойно ответила Варя. — Любят ведь не за что-то, а просто — любят, и всё.

— Да… Ты не плачь больше, у меня душа разрывается.

— Я уже не плачу. Хотя, когда молюсь, слёзы всё равно катятся, но это уже как-то по-другому.

— Мне… там… короче… мне предлагали… чтоб я вернулся… к тебе… и мы до Страшного Суда были бы вместе.

— А ты?

— За это надо предать Христа. Я отказался… Но они ещё вернутся. А у меня почти ничего не осталось, чтобы положить на другую чашу весов. Вот. — Я достал из кармана две небольшие бутылочки, одна из которых была уже наполовину пуста. — Это мои слёзы.

— Хочешь я отдам тебе свои? У меня много! — улыбнулась Варя. — Что ещё надо? Я отдам. Может, сколько-нибудь лет жизни? Пусть забирают. Без тебя это всё равно только половина.

Я протянул было руку, чтобы погладить любимую по лицу, но в наш общий сон ворвался посторонний.

На волнорезе вдруг появился полусумасшедший профессор Василий Гаврилович и задал свой сакраментальный вопрос:

— Ну что, скажите, делать целую вечность? — И, посмотрев на нас, добавил: — Любить целую вечность — это же тоже надоест! Вдвоём целую вечность — вы же надоедите друг другу так, что сами себе создадите ад. Ну нельзя, нельзя целую вечность делать что-то одно. Надо всё рассчитать!

— Кто это? — спросила Варя.

— Один профессор из детства. Он сам выбрал себе мучение. Он ищет ответ на вопрос: что делать целую вечность?

— Как что? — удивилась Варя. — Любить.

— У него не было ни любимой, ни семьи там…

— Как жаль его!

— Жалеть целую вечность! Да с ума сойти! — гнул своё профессор.

— Наверное, это знак мне. Знаешь, там у отца домик. Дачный. Тот самый. Как новенький. А есть целые светлые обители. За рекой.

— Ну и что, что они там делают в этих обителях целую вечность? А?

И тут вдруг меня осенил другой вопрос:

— Василий Гаврилович, а вы всё успели в жизни?

— Я? — даже испугался профессор.

— Да.

— Я… Я многое не успел. Тысячи задач не решил. Хотел теорему одну доказать. Так и не успел… Не хватило жизни-то.

— Так, может, вечности хватит?

— Вечности?

— Или там уже есть готовые ответы. В многомерном этом пространстве.

— Ответы? — Профессор был явно сбит с толку. — Вы полагаете?

— Полагаю.

— Я никогда не думал об этом. Я математик. Никто, как я, не мог бы представить себе бесконечность. Но и я не мог. Я не думал…

Профессор схватился за голову и помчался, семеня по волнорезу, постепенно растворяясь в тёплом солёном ветре.

— Варя… — я хотел сказать что-то очень важное, что-то очень нужное, но сам растерялся, как профессор, но сказал главное: — Я люблю тебя.

— И я тебя. Всё будет хорошо. Ведь Спаситель… Он такой добрый. Всё должно быть хорошо. Мы сегодня к тебе с твоей мамой придём, она совсем сдала, но держится.

— Это не ко мне, это к оболочке, которая там осталась. Она как панцирь.

— А у меня есть что-то ещё? Странно так… Ты и здесь и там.

— А будешь ещё и не там! — услышал я знакомый скрипучий голос. — Свидание окончено! Это, между прочим, я допустил, чтобы вы, Александр Сергеевич, могли ещё раз хорошо подумать! А теперь — наше время! Девятый день! Пора!

Мгновенно исчезло всё, что меня окружало миг назад: берег благословенного Крыма, море, вечерний бриз и Варя.

Тёмный стоял над кроватью, на которой я впал в своё странное забытьё.

— Скажи, только не солги, как у вас водится, мы правда с ней встретились?

— Для неё это был такой же сон. Ваше дело, как это воспринимать. Но у вас есть ещё шанс вспо-мнить его вместе. Чем дальше мы с тобой будем заходить, тем меньше у тебя шансов, что моё щедрое предложение останется в силе. А теперь — пора. Теперь — наше время.

За его спиной стоял грустный отец, и по выражению его лица я понял, что он ничем мне не может помочь.

— Держись, Сашенька, — только-то и сказал он.

Но где же в это время был Хранитель? Может, он отмаливал меня перед Спасителем или просил о помощи Матерь Божию. Хотя, кто я — грешный, грязный… Имею ли я право даже думать об этом. Ужасная, неизбывная печаль охватила меня, уже знакомая смертная тоска дохнула в сердце. Тёмный, почувствовав моё состояние, довольно ухмыльнулся. И взял меня за руку…

 

9

 

Мы снова проваливались, словно на лифте, у которого оборвались тросы.

«Так ад под землёй, как считали многие святые, или все же где-то, не важно где?» — успел подумать я. Но Иоанн Златоуст в «Толковании на Послание к Римлянам» писал: «В каком месте, спрашиваешь, будет геенна? Полагаю, вне всего этого мира. Как царские темницы и рудокопии бывают вдали, так геенна будет вне всего этого мира. Станем искать не того, где она находится, но средств избегать её».

Кто из них прав? Но чувство падения было именно чувством падения. А куда ещё могут увлекать падшие ангелы?

— Признаюсь тебе, я сам не очень-то люблю возвращаться домой, — ухмыльнулся Тёмный. — Мне больше нравится работать с народом, — заявил он, точно был главой администрации какого-нибудь района или села. — Но мы уже прибыли. Для начала просмотр короткометражных фильмов.

И… накатило…

Школьный класс наш, в сущности, дружный, но не без всего того, что свойственно подросткам и юности. Драки, подколы (так мы тогда говорили о подленьких шутках друг над другом), подглядывание за девчонками, опять же драки из-за них, милых, травля нелюбимых учителей, всяческое увиливание от уроков и общественно-полезного труда…

Я стою у своего подъезда, докуриваю сигарету. Молод, силён, внутри сто грамм какой-то алкогольной гадости, подпитывающие ложную напускную отвагу. Я до отвращения доволен собой…

На крыльце появляется старший сосед, лет уже сорока, он выталкивает из подъезда пьяницу, который, видимо, на одной из лестничных площадок нашёл себе лежбище. Таких людей в то время называли бичами и даже расшифровывали в насмешку, как аббревиатуру, бич — бывший интеллигентный человек.

— Давай, вали отсюда, — напутствует его толчком в спину сосед.

— Ухожу, ухожу… — лепечет бич.

— Саня, а ну-ка дай ему, чтоб знал!

И я, как робот, получивший команду, не раздумывая, наношу пьянчужке прямой удар в спину. Удар страшной силы, который заставляет его оторваться от земли, пролететь лицом вперёд три метра и хлопнуться об асфальт всем телом.

— О-у-у… — слышно от земли, и снова лепечет: — Ухожу, ухожу, я ведь ничего… Ухожу…

— О, Саня, а удар-то у тебя не хилый, молоток.

Тупой молоток, Саня! Вот когда тебе самому пьяному сломают монтировкой ключицу, вывернут все твои карманы, снимут часы и зимнюю шапку… Тогда ты вспомнишь этого несчастного человека, которого ты к тому же ударил в спину.

— А он, между прочим, потом скоро умер. Не от твоего удара, конечно, но теперь он у нас. Хочешь повидаться? Может, прощения попросишь? — подливает масла в огонь Тёмный. — Вот он…

Я вижу вокруг себя мрачное подземелье, к стене которого прикован грязный человек в изорванной одежде. Рядом стоит бутылка водки, до которой он постоянно пытается дотянуться. И не может. Не хватает каких-то 5–7 сантиметров. А она так близко, и дотянуться нельзя.

— Помогите, — просит он меня.

И я сначала двинулся подать ему эту бутылку, но потом остановился: нет, ему надо не эту. И я достаю ту, в которой ещё оставалась половина.

— Возьмите.

Он жадно хватает её и выпивает залпом. Лицо его светлеет на глазах.

— Чудненько, — радуется Тёмный, — скоро у тебя ничего не останется. Спешите делать добро!

— Я должен этому человеку…

— Ну… мы только начали просмотр… У нас ещё целый кинофестиваль впереди.

— Так! Стоп! — взрываюсь я, будто являюсь хозяином положения. — Это всё было до моего крещения! Вы даже не имеете права мне это показывать! Эти грехи прощены при крещении, — вспоминаю я святоотеческие книги, — а потом — я только защищался!

— Ну ведь не другую щёку подставлял?

— Может, ещё вам, бесам, подставить?

— А что, неплохая идея! — обрадовался Тёмный. — Нельзя спросить, но можно вернуть тебе все нанесенные людям удары и пощёчины. У нас для этого специальные товарищи есть.

И тут из глубины подземного тоннеля выступают несколько фигур. Крепкие ребята. Никакого расизма! Но они все чёрные! Впереди здоровяк с лицом, весьма похожим на Майкла Тайсона, только из-под пухлых губ выступают два сияющих, будто надраенных специально, клыка. Глядя на них, я вспоминаю «геройства» американского боксёра.

— А этот, наверное, мне ухо откусит…

— Вполне может быть, но твой спаситель приделает тебе его обратно, как сделал этот со стражем первосвященника в Гефсиманском саду. Но моё предложение остаётся в силе. Я могу их остановить. Просто твоё согласие…

— Укрепи меня, Господи, — шепчу я, а ему отвечаю громче, — русские не сдаются.

— Браво! Сейчас посмотрим, надолго ли тебя хватит!

И вдруг своды подземелья начинают трещать по швам и расходятся в стороны. Всадник на белом коне, в белой тунике, перепоясанный кожаным ремнём, на котором закреплён был римский меч, ворвался откуда-то сверху и буквально осветил собою мрачные подвалы преисподней. А правой рукой он держал копьё, которое и воткнул клыкастому в грудь, отчего тот разлетелся на части горящими кусками, словно выброс из кратера вулкана. Остальных всадник разметал также — за какие-то секунды.

Господи! Я знал, кто это…

Всадник между тем повернул коня к нам. Был он по внешне видимому возрасту близок ко мне, хотя и на полторы тысячи лет старше, и явно был сильнее, он буквально бугрился мышцами, и в глазах его сияла суровая справедливость. Тёмный с опаской отступил на несколько шагов.

— Кто позволил тебе вмешаться? — глухо спросил он.

— Не тебе спрашивать, — ответил всадник.

— За что мне такая честь, святой Георгий? — спросил я.

— А почему ты поднимал мелкие медные монеты с земли тогда, когда даже нищие ленились нагибаться за такой мелочью?

— Потому что не хотел, чтобы ногами попирали твой образ…

— И ты говорил, что нельзя святых изображать на деньгах?

— Говорил…

— Ну теперь и я заступился за твой образ, и привет тебе от князя Владимира, коего залапали на гривнах!.. — улыбнулся он. — Мне кажется, тебе нужна передышка. Прыгай на коня! — Он указал за свою спину.

— Я никогда не ездил верхом!

— Ты не имеешь права! — возмутился Тёмный.

— Не тебе мне указывать, бес! Давай руку. — Георгий протянул мне ладонь.

Я в ответ протянул свою, и он буквально забросил меня на своего скакуна. В один прыжок… мы оказались в открытом космосе.

— А уж сигареты называть моим именем! — продолжал негодовать Георгий.

Я был поражён, что в космическом вакууме я могу дышать, и восхищался тем, что видел.

Спираль нашей галактики…

— О! — выдохнул я.

— Я специально вывез тебя сюда, чтобы ты познал всю огромность Божиего Творения, — сказал Георгий.

— Нашу планету отсюда даже не видно.

— Сейчас не будет видно и Млечного Пути.

И действительно, звёздные скопления стали похожи на облака, плывущие то тут, то там, то группами, то поодиночке в безмерном пространстве Вселенной. Они сияли, мерцали, пульсировали, переливались разными цветами от голубого до ярко-красного.

— И куда мы?! — ужаснулся я такому размаху.

— Есть у меня ещё дело, надо помочь страждущим в месте одного наказания.

— Это что, на другой планете?

— Да, это очень далеко. Но мы уже близко.

И так же резко, как мы рванули из преисподней, мы опустились на некую твердь. Вокруг было серо и пасмурно. Я бы назвал то, что увидел, каменной пустыней, если бы не редкие деревца, если бы не пучки травы, если бы не некое подобие неба — серого, унылого, не несущего солнечного света… То тут, то там, в ущелье среди скал, стояли небольшие домики с потрескавшимися стенами и мутными окнами, печальные, как и весь мир, который нас окружал.

— Кто здесь… — «живёт» хотел сказать я, но выразил мысль по-другому, — пребывает?

— Женщины, которые при жизни потеряли мужей или сыновей и роптали на Бога. Некоторые кричали в небо, что это Бог забрал их близких, даже если их убили по свободной воле враги или тати. Другие проклинали Небо за болезнь, которая была следствием неправедной жизни, и не приняли ни болезнь, ни смерть к пониманию произошедшего. Особого зла они не делали, но до конца жизни роптали или проклинали.

— И много их тут?

— Много. Им определили место здесь. Но, к сожалению, большая их часть и до сих пор не понимает, что произошло. Они похожи на безумных. Но одну из них умыкнули сюда лишь за то, что в первые минуты горя она проявила слабость и проклинала всех и вся.

— Это как преступление в состоянии аффекта… — пояснил я сам себе.

— Потом она каялась, молилась, пролила немало слёз.

— Почему же её Хранитель за неё не заступился?

— Я же говорю, умыкнули! Они используют любую возможность, и для них все средства хороши.

— Это я уже понял.

Мы остановились у одного из домов, и Георгий громко воззвал:

— Барбара, выходи!

— Она что — не русская?

— А вокруг тебя были только русские? — улыбнулся Георгий.

— М-да… — смутился я своей глупости, — а у нас её звали бы Варвара, как мою жену. Варя…

На крыльцо вышла миловидная женщина лет тридцати пяти, в длинной юбке и белой сорочке. Увидев Георгия, она упала на колени и заплакала. Между тем из соседних домов тоже стали выходить женщины. Мы спешились. Георгий подошёл к Барбаре, а я с интересом смотрел на тех, что приближались к нам. Точнее, ко мне… И чем ближе они подходили, тем яснее я видел, что глаза их похожи на глаза слепых. Как у Игоря, которого я оставил на камне… Но они шли прямо на меня. И протягивали руки. Вспомнился почему-то старый, ещё советский фильм «Вий» по повести Гоголя, где умершая ведьма тянула руки к бедному Фоме… Стало не по себе.

— Вася, я знала, что ты вернешься, — дотянулась до меня первая.

— Джон, ты не погиб, я всегда знала, — другая.

— Мирко! Мирко! Как я тебя ждала! — третья.

— Аксель — это ты? — четвертая…

И десятки рук ощупывали меня, переплетались на мне словно змеи. И я не знал, что мне делать. В ту же минуту со скал слетел, словно планер, на распахнутых чёрных крыльях демон этого места.

— Зачем ты явился сюда? — обратился он к Георгию.

— Забрать то, что вам не принадлежит, — спокойно ответил воин. — Хочешь попробовать отбить её у меня?

Демон, хоть и был огромен и страшен лицом, даже отступил после этих слов на пару шагов.

— Забирай, — прохрипел он. — А этого ты хочешь оставить мужем для всех? — указал он на меня с кривой ухмылкой на серо-зелёном, но вполне человеческом лице.

— Это мой муж! — тут же крикнул кто-то из женщин. И другие подхватили:

— Мой!

— Мой!

— Нет, мой!

— Отойдите, это мой Исао!

И тут я понял, что меня просто могут сейчас разорвать на части, какую бы новую атомарную структуру не имело мое новое тело.

— Георгий! — позвал я.

— Выходи оттуда, — ответил он, — они ничего не могут тебе сделать, а ты ничем не можешь им помочь. Всякой из них отмерено столько, сколько отмерено.

Пробиваясь сквозь толпу, я вдруг увидел знакомое лицо. Это была Маргарита Ивановна, у которой муж умер от рака. Она работала вместе со мной какое-то время в одной газете. И я помнил, как она если и не возмущалась, то тихо и горько говорила: «Почему ваш Бог забирает лучших? Мой муж ничего плохого не сделал. И если Бог всех любит, почему он его не исцелил?» И я тут почувствовал свою вину…

Я тогда не смог ей объяснить, почему люди умирают раньше своих близких, не смог ей объяснить ничего о Промысле Божием, а она и не хотела ничего слушать.

Но вот теперь она смотрела мне прямо в глаза и была единственной, кто узнал меня.

— Александр Сергеевич? И вы уже здесь? А я… Я так и не увидела своего Юру. Не увидела… — по лицу её потекли слёзы.

У меня совершенно не было времени раздумывать, я просто протянул ей последнее, что у меня оставалось. Бутылочку со слезами.

— Здесь евангельские слёзы, Маргарита Ивановна, — пояснил я, — я не знаю — чем и как, но они точно помогут.

Я не сказал только, что слёзы эти были мои.

— Какое благородство! — хохотнул демон так, что поднялся затхлый ветер. — Теперь у тебя не осталось ничего!

— За меня попросят русские святые… — Так я говорил при жизни, точнее, при той краткой жизни, я говорил так, когда, осознавая груз своих грехов, готов был предаться отчаянию, готов был усомниться в милости Божией. Но я верил, что самые смиренные и добрые на земле русские святые обо мне, грешном, попросят у Спасителя. Почему-то я в это верил.

— Быстрее, — поторопил Георгий и помог нам с Барбарой забраться на коня.

Конь метнулся в стальное небо, и мы снова оказались среди звёздных россыпей.

— Зачем ты привозил меня сюда? — спросил я святого мученика.

— Чтобы ты понял, что земные привязанности не должны быть важнее, чем связь с Богом.

— Я это знаю. Но… я не могу лгать… я люблю Варю, свою жену. И если бы Бог сказал мне принести её в жертву, как Аврааму велел принести в жертву любимого сына Исаака, я бы отдал в жертву себя. Да… Иисус никогда не сказал бы такого. Странно, что самому Аврааму не пришло в голову предложить в жертву себя…

— Он не был русским… — улыбнулся моей богословской наивности Георгий. — Но я напомню главное, что сам Господь Сына Предвечного и Единородного ради нас пожертвовал…

Мы мчались куда-то к самому началу. Где все мы оставили нечто. Что-то самое главное…

 

10

 

У меня, как и у многих других (например, у Рэя Брэдбери), очень ранние воспоминания. Я помню мир с тех пор, когда ещё не осознавал самого себя. Будто бы смотрел на окружающее из какой-то странной, непривычной оболочки. Ещё не осознавал, когда мне меняли мокрые пелёнки, но зато точно по-мню, что видел глаза мамы, отца, бабушки, сестёр, видел небо, видел деревья, когда меня катили в коляске по аллее городского сада… Себя самого начал осознавать, когда впервые почувствовал боль. И с тех пор помню, как отец и мать всю ночь нянчили меня на руках по переменке, как причитала надо мной бабушка, как испуганно жались друг к другу сёстры…

Боль — вот что точно определило, что я — это я. И ещё: маленького меня все любили, по крайней мере, все, кто были в ближнем кругу. Это так прекрасно, когда все тебя любят! А ты любишь всех, и даже не знаешь — почему! Зато теперь я знаю, почему -Иисус говорил ученикам, что детям принадлежит Царство Небесное. Именно потому, что они любят беззаветно, без условий, без причин, и ничего не знают о зле, как не знали Адам и Ева до падения.

Это потом взрослые расскажут им, что есть плохие дяди и тёти, есть плохие места, есть целые плохие страны… И… научат бояться.

Почему я сейчас сделал эту паузу? Чтобы попытаться объяснить, почему я вообще начал писать. А начал писать я почти в то же время, когда начал читать. Сначала — печатными буквами, потому что пропись мне ещё не давалась.

И начал писать именно тогда, когда понял, что не всё в этом мире наполнено добром и справедливостью. Я начал писать, чтобы создавать собственные миры, чтобы добавлять добра, писательство стало для меня формой противостояния злу, в том числе во мне самом, стихи и проза стали оружием.

Болезни, смерти близких и окружающих, неправедные суды — всё это постоянно шло по пятам. Много позже я нашёл кое-что в подтверждение своих мыслей у знаменитого американского фантаста. И не посчитал нужным переписывать его мысли на свой лад. Рэй Брэдбери в своем эссе «Как забраться на древо жизни» писал о писательстве следующее:

«И чему же, вы спросите, учит писательство?

Во-первых, оно напоминает о том, что мы живы, что жизнь — привилегия и подарок, а вовсе не право. Если нас одарили жизнью, надо её отслужить. Жизнь требует что-то взамен, потому что дала нам великое благо — одушевленность.

И пусть искусство не может, как бы нам этого ни хотелось, спасти нас от войн и лишений, зависти, жадности, старости или смерти, оно может хотя бы придать нам сил.

Во-вторых, писательство — это вопрос выживания. Как, разумеется, и любое искусство, любая хорошо сделанная работа.

Для многих из нас не писать — все равно что умереть».

Он же в другом эссе «Беги быстрее, стоишь — замри…»: «Безусловно, теперь мы видим — ведь, правда, видим, — что личные наблюдения, странные фантазии, причудливые идеи в конечном итоге приносят плоды. Меня завораживали старики. Я пытался разгадать их тайну моим юным умом и молодыми глазами и каждый раз с изумлением понимал, что когда-то давным-давно они были мною и что когда-нибудь, еще очень нескоро, я стану кем-то из них. Категорически невозможно! И всё же они были здесь, прямо передо мной — мальчишки и девчонки, запертые в стариковских телах, в совершенно безвыходном положении».

Мальчишки и девчонки, запертые в стариковских телах… Посмотрите на себя, внутрь себя, кого вы там увидите? Но почему с возрастом именно детские проступки вспоминаются с такой болью? Может, потому, что именно тогда — в детстве — рушится связь с Богом? И взрослые активно и всячески этому процессу способствуют…

Когда я в первый раз понял, что не все взрослые могут быть хорошими людьми? Когда вдруг понял, что добро можно использовать во зло? Несколько эпизодов из детства всегда стояли у меня перед глазами, и я помнил, как хотелось долго и горько плакать от осознания того, что мир вокруг не так уж добр, как казалось ещё несколько минут назад…

Мы с мамой стоим в гастрономе в длинной очереди за сахаром. Рафинированный сахар — 84 копейки за килограмм, нерафинированный — 78. Именно из-за этого сахара мы стали в очередь жарким летом. Потому что мама хочет сделать варенье из клубники, которую они собрали с отцом на той самой даче…

Жарко… Кондиционеров ещё нет. Через открытые настежь двери магазина внутрь льётся не прохлада, крадётся зной. Очередь в советском магазине то покорно-смиренная, то взрывающаяся ругательствами и недовольством в сторону нерасторопных продавцов. Те, в свою очередь, отвечают либо угрюмым молчанием, либо взрываются навстречу.

Мне пять лет, я уже умею читать и прочитал названия всех ценников, правила обслуживания покупателей, названия всех конфет, печенья и шоколада, и мне скучно.

— Мам, можно я выйду на улицу?

Мама тревожно посмотрела сквозь витрину. Потом — на меня.

— Только не отходи далеко, Саша. Чтобы я тебя видела.

— Хорошо. Я вон там — у крылечка поиграю.

— На дорогу не выбегай…

— Не буду…

И я вышел из магазина один. Понаблюдал за воробьями и голубями, что таскали мусор и крошки вокруг мусорных тумб. Посмотрел на прохожих. Запустил несколько вертолётиков из кленовых семян. Погладил рыжую кошку, что неспешно прошла мимо, не обращая внимания на суетящихся неподалёку птиц. Потом моё внимание привлекла машина, которую разгружали у другого крыльца. Одни грузчики ставили на землю ящики с бутылками с прозрачной жидкостью, на этикетках было написано «Русская водка».

Я знал, что такая вода только для взрослых, это на семейных праздниках мне разъяснили весьма жестко, знал, что ребенок, который выпьет такой воды, может умереть. А вот взрослые её зачем-то пили и говорили при этом друг другу разные добрые и тёплые слова. Ну, во всяком случае, до определённой поры… А нам — детям — в это время наливали морс, лимонад или воду, в которой разводили то или иное варенье. Иногда папа делал для нас газировку в сифоне…

Сегодня многие дети даже не знают, что такое сифон и что баллончики с углекислым газом можно поменять в хозяйственном магазине на углу, который чудом сохранился после всех перестроек и капитализмов. Вот только баллончиков для сифонов там давно нет…

— Мальчик. Хочешь поиграть? — ко мне подошёл не очень опрятно одетый дяденька с красным лицом и немытыми руками. Что-то в нём настораживало, но я не знал, что именно. «Наверное, он рабочий или уборщик», — подумал я. Вот идёт со смены, а я его без причины немного испугался.

— Во что? — осторожно спросил я.

— В разведчиков!

Честно говоря, я очень любил разведчиков, мы с папой даже смотрели несколько фильмов про войну и этих отважных людей, которые ловко обманывали врагов, а если их арестовывали и пытали, они никого не выдавали и принимали геройскую смерть. Дяденька попал в точку: первой профессией в жизни, которую я выбрал, была профессия разведчика.

— А как? — спросил я с нарастающим интересом.

— Видишь вон те ящики? Которые выгружают?

— С бутылками для взрослых?

— Да, — мужчина улыбнулся, видимо, ему понравилась моя сообразительность, — я поспорил с теми дяденьками, что найду разведчика, который сможет взять незаметно из ящика одну бутылку и спрятать её вон в тех кустах.

— Вон в тех? — переспросил я.

— В тех, там тенёк… Сможешь? — испытующе поглядел он на меня.

— Смогу! — твёрдо ответил я.

— Только будь осторожен, никто не должен заметить! Видел, как настоящие разведчики действуют?

— Да, в кино!

— Да что там кино?! — воскликнул дядя. — Тут всё взаправду!

— Взаправду?

— Взаправду!

Вы не представляете, что такое быть разведчиком взаправду.

И я кинулся выполнять своё первое боевое задание. Сначала я прошёл мимо разгружаемой вражеской машины, как будто мне ничего от неё не надо. Затаился в кустах рядом с ларьком, в котором разливали квас в банки и бидоны. Потом улучил момент, когда все грузчики не могли видеть два поставленных на асфальт ящика, метнулся вперёд — и вот — бутылка (для меня это был тогда вражеский снаряд) в моих руках. Так же быстро — в кусты, затем — к забору, к тем кустам, на которые указал мне дяденька. Задание было выполнено блестяще! Можно было идти получать орден.

И ведь никто меня не заметил! Не поймал… Кроме… мамы.

— Ты что здесь делаешь?! Я тебя потеряла?! — В руках у нее была тяжёлая авоська со сшитыми бабушкой мешочками для сахара. Они были полные.

— Я в разведчиков играю, вон с тем дяденькой… — Я указал на своего командира, который почему-то спешно ретировался во дворы.

— Ты зачем это сделал? — показала мама на бутылку в кустах.

— Задание… такое… дядя сказал… — до меня быстро стало доходить, что я совершил нечто плохое.

— Ты украл! Понимаешь?! Ты украл бутылку водки?! — резанула мама, и у меня чуть сердце не остановилось от страха.

— Украл?! — на глаза выступили слёзы. — Но тот дяденька сказал, что другие дяденьки тоже играют, вон те…

— Вот алкаш проклятый! — выругалась мать. — Ребёнка — куда отправил! Ты почему всех слушаешь?

— Но он же взрослый? Он в разведке…

— Какая разведка?! Он пьяница! Он тебя обманул и сделал вором! Понимаешь? А ну-ка бери бутылку, и пошли…

— Куда? — Огромное страшное и неотвратимое навалилось на меня. — В тюрьму? — Я тогда думал, что всех, кто ворует, сажают в тюрьму. Слёзы лились уже градом.

— Пойдёшь и в тюрьму, если будешь слушать кого попало!

— Мама!.. — Слёзы лились уже ручьями.

— Пойдём! — Она взяла в руки украденную бутылку, подтолкнула меня локтем.

Я поплёлся к грузчикам.

— Вы куда смотрите?! — вдруг громко обратилась она к грузчикам. — У вас водку из-под носа тащат.

— О! — изумился один. — А я смотрю, в ящике не хватает… Откуда?

— Алкаши детей подсылают, а вы не смотрите! Забирайте!

— Так этот, что ли?.. — кивнул на меня второй грузчик.

— Какая разница? — Похоже, мама не хотела отдавать меня на растерзание или в тюрьму. — Забирайте… — Мама поставила бутылку в ящик.

Грузчики сказали несколько непонятных мне слов, но второй уже примирительно подмигнул маме:

— А вы, мамаша, следите за мальцом, а то хороший жулик из сына получится.

Другой добавил:

— Такого сына — и в магазин за бухлом ходить не надо.

Оба хохотнули.

Мама ничего не ответила, снова подтолкнула меня в сторону дома и сама пошла широким шагом.

— Мама, давай я тебе помогу, — протянул я, семеня рядом, руку к одной из ручек авоськи.

— Не надо! — И до самого дома она со мной не разговаривала.

 

А я шёл подавленный осознанием того, что не все взрослые учат правильному и честному. И мне показалось, что мир стал больше… и злее.

Раньше проявления зла, обмана я видел только в кино, и это казалось чем-то далёким. Теперь я понял, что зло и всяческие напасти поджидают нас на каждом шагу. И на какое-то время мне каждый взрослый казался злым преступником или обманщиком. А некоторые — вражескими шпионами…

— Я тебе сколько раз говорила — не говорить с посторонними? — только дома продолжила разговор мама.

Вроде что-то такое она мне и говорила…

— Он мог вообще тебя утащить!

— Утащить? — ужаснулся я.

— Да! И мы бы тебя искали! А могли бы и не найти! Утащил бы в какой-нибудь подвал!

Я мгновенно и ярко представил себе жуткое подземелье и ещё больше испугался.

— Запомнил, что нельзя болтать с кем попало?

— Запомнил…

Мне ещё только предстояло узнать, насколько упало человечество со времени грехопадения Адама и Евы, со времени убийства Авеля Каином.

Каиниты жили и совершали свои тёмные дела среди нас. И каждый из нас мог стать каинитом… Число их росло.

И сам я не заметил, когда совершил первое зло…

Наверное, когда ударил свою собаку… Беззаветно меня любившую.

Когда мне было семь лет, я выпросил себе щенка породы боксёр. Маленькую, рыжую и чудную Дину. Выпросил, выревел, а тут ещё и друзья родителей, собака которых родила четырёх щенков, одним из которых была Дина, уговорили их. Родители согласились с условием, что я сам буду за ней убирать.

— Буду! — закричал я радостно, но лишь потом узнал, «что» именно за ней надо было убирать.

Прежде чем научиться ходить в туалет на улице, каждый щенок писает и гадит в доме. За ним надо убирать — и весьма часто! Но с этой обязанностью я смирился, как и с тем, что нужно было мыть миски и лапы, если на улице было грязно. Я набирал воду в тазик и мыл каждую лапку поочередно. Все мои заботы многократно окупались благодарностью, преданностью и нежностью Дины. А ещё мне очень завидовали все ребята и девчонки во дворе. Погладить Дину приходили даже из соседних дворов. Особенно мне нравилось водить её на поводке. А когда она немного подросла и я заметил, что даже многие взрослые стали её побаиваться, хотя она была от природы добродушна, я почувствовал, что у меня появился ещё один защитник в этом мире. С какой гордостью я шел со своей собакой по улице!..

Но Дина, как я уже сказал, подросла, и, случалось такое, после того, как отпускали её с поводка, она убегала. Я очень переживал в такие моменты. Во-первых, боялся, что она попадёт под машину или кто-нибудь её поймает и посадит на цепь в одном из окрестных дворов, во-вторых, мне это казалось предательством. Однажды она убежала надолго. Полдня я скитался по городу, едва сдерживая слёзы, обыскивая пустыри, стройки, заглядывая за ворота частных домов, опрашивая прохожих, но всё было тщетно. И уже начал было думать, что доверчивая моя псина запрыгнула кому-нибудь в машину, её увезут далеко и там продадут на птичьем рынке.

А когда я уже просто сидел и рыдал на лавочке в нашем дворе, она появилась, как ни в чём не бывало, виляя обрубком боксёрского хвоста… Но вместо того, чтоб обрадоваться… Я даже не знаю, что со мной случилось… Я схватил поводок и начал нещадно хлестать свою собаку, обзывая её гадиной, предателем, ещё как-то. Она даже не пыталась отскочить в сторону, просто прижалась к земле и смотрела на меня с ужасом и непониманием. А я никак не мог остановиться, и жестокое наказание за пережитое мною казалось ещё и недостаточным. Какое отчаяние могло породить такую жестокость к тому, кого я считал своим близким другом?! Откуда она во мне? Много позже я узна€ю о том, как слеп и беспощаден может быть гнев, а его вспышки граничат с безумием. Много позже в трудах Артура Шопенгауэра я наткнусь на фразу «Кто жесток к животным, тот не может быть добрым человеком».

Сущая правда…

Да… конечно… потом я обнимал свою собаку, гладил и целовал её в мокрый нос… Но я совершил по отношению к ней ещё большее предательство, чем то, которое совершила она. Я показал ей, что тот, кому она более всего доверяла, может причинить боль и страдания… Показал ей и показал себе.

Глаза моей собаки смотрели на меня по ночам… Полные непонимания и невысказанной обиды. Она не могла мне ничего сказать… Ничего… Но её глаза разговаривали со мной до конца жизни…

 

11

 

— Так, достаточно копаться в радужном детстве! Есть проблемы поважнее! — Тёмный, как всегда, появился из ниоткуда в самый неподходящий момент. Те, кому довелось писать перьевыми чернильными ручками и перьями, помнят, как, бывало, неожиданно на лист падает капля, мгновенно превращаясь в кляксу. Вот так появлялся Тёмный, как клякса, пропитывающая собой пространство…

— Утрите нюни, Александр Сергеевич! — продолжал он с кривой ухмылкой. — Как вы справедливо заметили, детские грехи вам прощены в крещении, и я позволил вам в них порыться лишь для того, чтобы у вас не сложилось впечатление, что вы вот такой добрый, хороший, почти избранный, а мы тут вас ни за что мытарим…

— У меня никогда не было такого впечатления! — перебил я.

— Ой ли?! Но хватит разговоров. Я хочу показать тебе тебя настоящего. Такого, какой ты есть.

— Порылся в подвалах моей души? Перелистал жизнь?

— Зачем? У нас всё записано. Всё. По долям секунд! Хотя для нас ни годы, ни секунды, как ты понимаешь, не имеют значения.

— И за каждую неправильную секунду вы готовы мучать человека вечность?

— Это его собственный выбор, простите…

— Не без вашей помощи!

— Но право выбора этой помощи за вами, господа люди, — сказал он, словно обращаясь ко всему человечеству.

— Подло это…

— Да бросьте вы эмоции! Чистая математика! Должен — отдай!

— Ты мне напоминаешь въедливого ростовщика…

— Скорее, мытаря. Но, впрочем, хватит философии, лирики, определений, у нас к тебе серьёзная «предъява», — переходя на бандитский сленг, резюмировал Тёмный.

— Не сомневаюсь…

— Думаю, что засомневаешься. Ты же считал себя в этом случае абсолютно правым. Помнишь, случай с Варей в ресторане?

Ещё бы я не помнил! Я в холодном поту просыпался, когда он настигал меня во сне. Мне и особой потусторонней памяти не надо, чтобы вспомнить всё по секундам. По долям их…

Летом 1995 года мне удалось заработать какие-то более-менее приличные деньги. Я пришёл домой радостный, планов никаких не строил, потому как никаких планов без Вари быть не могло. Но я позволил себе войти в дом этаким победителем. Наверное, это чувство знакомо мужчине ещё с незапамятных первобытных времён, когда он приносил в пещеру или шалаш добычу с удачной охоты. Варя сразу заметила моё состояние, улыбнулась, догадалась:

— Хорошо заплатили?!

— По нашим скромным меркам — больше, чем хорошо. Да ещё вот гонорар за повесть прислали… В общем, у нас есть повод поехать к морю…

— И хотя бы раз поужинать в ресторане! — подхватила Варя.

Кто-то помнит, а кто-то и не знает, что представляли собой даже самые элитные российские рестораны в 90-е годы ХХ века. Но я напомню. Мебель ещё в основном стояла советская, хотя кое-где в приватизированной собственности успели сделать евроремонты. Ассортимент алкоголя пополнили щед-ро поступающим из-за рубежа пойлом с красивыми этикетками. На входах появились плечистые вышибалы. А среди гостей преобладали упивающиеся своим новым буржуйским статусом «малиновые пиджаки», прозванные в народе «новыми русскими», хотя русской у них была только неправильная и неграмотная речь, а также бандиты-спортсмены и бандиты-уголовники, между которыми часто вспыхивали драки, зачастую переходившие в перестрелки. Интеллигенция, которая так рьяно боролась за права и свободы для этой биомассы, робко и безденежно обходила подобные злачные места стороной. Ну, или была там в качестве редкого гостя или объекта издевательств со стороны новых хозяев страны. Кухня же варьировалась от наследия советского общепита до гастрономических изысков за космические суммы.

Музыкальное сопровождение, что в живом, что в магнитофонном исполнении, можно было назвать словами русского композитора Георгия Свиридова «одесскими куплетами». Иногда, правда, ностальгически прорывались сквозь блатной жаргон этих куплетов советские эстрадные песни, слабенькие копирки западного рока или национальные танцы Кавказа и Востока по заказу, собственно, представителей данных регионов.

Исходя из всего этого, особой радости я от предложения посетить ресторан не испытал, но виду не подал. Не хотелось портить Варе настроение. Она же смутно представляла себе, где хочет провести вечер, и не понимала, что романтике там точно не место.

— Может, устроим шикарный ужин дома?.. — осторожно предложил я.

— Ну, тогда мне опять стоять у плиты, — вздохнула Варя.

— Нет, я не настаиваю. Я просто… хотел, чтобы мы побыли только вдвоём.

— Поужинаем, придём домой и побудем, — улыбнулась она.

— Как скажешь, милая.

И мы собрались в ресторан. Оделись в самое новое и самое дорогое, не по разу подошли к зеркалу, шлифуя детали, подбрасывая штрихи, побрызгивая туалетной водой. Я в кои-то веки надел костюм, Варя — светлое, полупрозрачное платье, которое подчёркивало её фигуру, и туфли на высоком каблуке. Уложила волосы, чуть подвела глаза…

Посмотрев на неё, мне захотелось снова в ЗАГС, а вовсе не в ресторан. Но пошли все-таки в ресторан с абсолютно нересторанным названием «Прометей». Просто потому, что он славился как одно из более приличных мест с налётом богемного шарма. Во всяком случае, его ещё посещали, несмотря на собственную нищету, писатели, поэты, музыканты и художники, которым, как и мне, удавалось «срубить» на какой-нибудь халтуре достаточную для этого сумму.

Впрочем, основная группа посетителей, о которой я сказал выше, там присутствовала неизменно, но либо общая атмосфера была в «Прометее» немного другая и они вели себя значительно пристойнее, чем где бы то ни было, либо там собиралась их элита, которая запрещала «шестёркам» и «торпедам» портить себе «культурный» отдых. Более того, там они предавались беседам не только о деньгах, но даже разговаривали о современном искусстве, специально приглашая за свои столики деятелей того самого искусства, не брезгующих выпить «на халяву». Музыка здесь чаще была дискотечная, не живая, и это тоже было немалым плюсом, потому что к любым ресторанным «лабухам» выстроилась бы очередь заказчиков, а могло бы дойти и до спора и поножовщины: играть десять раз лезгинку для представителей Кавказа или пятнадцать раз «Владимирский централ», который стал шлягером для всей братвы именно в том году.

Мы позволили себе доехать до ресторана на такси, чтобы не скользить в туфлях по ноябрьской наледи. На улице было стыло и беспросветно, половина фонарей давно ослепли, окна домов напоминали жёлтые бойницы, но настроение у нас было приподнятое. Я раздумывал о том, куда лучше съездить — в Прагу, или в Париж, или всё же куда-нибудь к морю в Объединённые, скажем, Арабские Эмираты, а Варя рассказывала какую-то историю о своих родителях, которую я слушал вполуха.

В ресторане, на радость нам, оказалось немноголюдно и тихо. Клавишно и ненавязчиво звучал Клайдерман — не самое худшее, что могло заполнять эфир зала. Три пары в разных углах мило беседовали, пяток нуворишей за сдвинутыми столами жарко обсуждали курсы валют и стоимость аренды арочных складов за городом, так жарко, что обильно присыпали матом все свои несложные предложения, но самое удивительное — на чем свет стоит ругали систему, порождением которой являлись сами.

Нас любезно усадили в четвертый свободный угол, вручили меню. Мы заказали бутылку шампанского и салаты, а горячее стали выбирать придирчиво и скрупулёзно, не желая испортить себе вечер и желудок плохим ужином.

Обычно в таких заведениях я чувствовал себя напряженно, готовый к любого рода неожиданностям. Но в этот раз прекрасная Варя и обманчивый, почти тихий, не считая бизнес-споров, зал отключили мою бдительность. Я даже не заметил, как за соседним столиком появились два «быка», которые даже не удосужились снять кожаные куртки.

Я их услышал, когда они через весь зал поторопили официанта расхожим «крути педали, баклан». Услышал и понял, что их близкое присутствие ничего хорошего не сулит, тем более что, приняв на грудь, они тут же стали пялиться на всех девушек и женщин в зале, а Варю буквально рассверлили наглыми взглядами. Меня для них не существовало.

В какой-то момент я вышел в туалет, а когда вернулся, бычьи шеи уже бесцеремонно сидели за нашим столиком, а один из них даже облапил Варю, тщетно пытавшуюся сбросить его руку со своего плеча.

— Э, вы совсем берега потеряли? — спросил я, когда подошёл ближе.

Ответом мне был прямой удар с разворота от того, что сидел ко мне спиной. Удар страшной силы — такой, что я не только упал, но и на какое-то время потерял сознание. Когда пришёл в себя, ни быков, ни Вари за столиком не было… Зато окружающие старательно делали вид, что ничего не произошло. Только официант лёгким кивком головы указал на выход: мол, они там.

Я с трудом поднялся, глотнул минеральной воды и бросился к выходу.

Там, у крыльца, уже стояла под парами «Лада», прозванная в народе «зубилом». Тёмная и, как говорят в народе, «тонированная в хлам». Один из «быков» заталкивал Варю на заднее сиденье, второй держал её за ноги, причём туфли моей жены уже валялись под машиной…

Я не знаю, что такое «состояние аффекта», только догадываюсь, но то, что меня охватил праведный гнев, и даже не слепой, потому что я увидел оставленные дворником ледоруб и лопату для уборки снега, стоявшие в притворе. В 90-е годы сие разгильдяйство было ещё возможно, и, хотя бы за это, я этому времени благодарен, потому что, не раздумывая, схватил ледоруб.

Первый удар я нанёс по спине тому, что держал Варю за ноги. Он упал мне под ноги, как набитый мясом мешок. Второму также досталось по спине, но в этом случае я зацепил и затылок, и он просто остался лежать на трепещущей от страха и отвращения Варе. Его я стянул за куртку в объятья товарища. Потом поднял Варю, на каком-то автопилоте добежал до гардероба, взял оттуда верхнюю одежду, сунул наблюдавшему всю сцену официанту деньги, надел на Варю туфли и потащил её, дрожащую и постоянно поскальзывающуюся, куда глаза глядят…

Только просеменив четыре квартала, мы стали приходить в себя. Варя остановилась, зарыдала и первое, что могла сказать сквозь слёзы:

— Я всегда-всегда буду тебя слушать…

Я поцеловал её и попытался поймать машину, что удалось мне не сразу…

Десять лет после этого мы по молчаливому согласию не ходили в рестораны. А я несколько дней ждал, что меня найдут и закатают в асфальт… Никто не искал…

— Знаешь почему? — вторгся в мою живую память Тёмный.

— Ну?

— Потому что один давно уже у нас. Вот он. — Нас швырнуло в тёмное, затхлое подземелье.

Глаза не сразу привыкли к темноте, но минуту спустя я увидел клетку, в которой сидел один из моих врагов. Глаза его были безумны, из открытого рта текла слюна, он громко дышал и утробно рычал одновременно…

— Это его наказание? — спросил я.

— Нет, это он наказание для тех, кто не умеет прощать… Мы запускаем их к нему в клетку.

— И?

— После перелома позвоночника, который ты ему обеспечил одним ударом ледоруба, он обречен был на инвалидную коляску, быстро запил и быстро умер. Тут мы его приняли на службу… Но ведь ты ни разу в этом не покаялся и даже не простил его…

— И не собираюсь…

— Ну да… ты прав… Этот, пожалуй, не вызывает жалости… Особенно — в таком виде, — философски заключил Тёмный. — Но второй ещё жив. Посетим-ка его…

И снова нас бросило — теперь уже наверх.

Мы оказались в небольшой квартире панельного дома, скорее всего, так называемой «брежнёвке». На старом диване лежал небритый исхудавший человек с блуждающим взглядом. Рядом с ним пыталась кормить его с ложки седая женщина, у которой тряслись руки. Эти трясущиеся, покрытые морщинами и пигментными пятнами руки никак не могли попасть -бульоном в непослушный рот больного…

— Овощ! — почти радостно резюмировал Тёмный. — Не жалко?

— Её жалко… Хотя она его воспитала…

— Да, мать уже столько лет продлевает его мучения, а мы заждались… Ещё и молится за него. — Он кивнул на несколько икон на подоконнике. — Нет желания простить?

Да… картина была трогательно-душещипательная… Душу, что называется, наизнанку.

Но перед моими глазами стояли испуганные глаза Вари и чёткое представление о том, что они хотели с ней сделать.

— Нет, — твёрдо ответил я.

— А как же мне отмщение и аз воздам? Ась? — ёрничал Тёмный.

— Перед Ним и отвечу… — опустил я глаза…

— Валечка, давай ложечку… Ну? За маму? Ну?..

— Валечка, между прочим, чемпион России по боксу. Если бы ты не сделал из него инвалида, он победил бы ещё на международных соревнованиях.

— Только для этого я должен был отдать ему на поругание свою жену!

— Так это не я же сказал: просит рубашку — отдай, ударили по щеке — подставь другую…

— Не передёргивай!

— А что? Вот любимчик ваш — Серафим-то из Сарова, он себя покалечить злодеям позволил и даже простил их! — заговорил со мной словно языком отрицательных героев Достоевского Тёмный.

На какое-то время я растерялся. Но потом вспомнил святого Сергия…

— Так он себя дал покалечить. Себя. А за других он бы сам умер. А игумен Сергий не только благословил князя Дмитрия на Куликовскую битву, но и двух иноков дал в помощь…

— Ну ты сравнил! — как-то по-пацански вскинулся Тёмный.

— Ты в чём меня хочешь убедить? В том, что я не прав? В том, что не могу в себе найти сил простить их? Так это прощение у жены моей будешь спрашивать! А мне, по-твоему, у них надо прощения просить? Но вот, что хочешь со мной делай, а у них я просить не буду… Перед матерью его несчастной могу на колени упасть, а с этими как поступил, так готов каждый раз поступать, если всё повторится.

— Н-ну-с… — с видом следователя подвёл итог Тёмный, — так и запишем.

Нас снова перебросило куда-то во тьму преисподней. И теперь уже мы сидели за столом в какой-то тюремной камере, и мытарь мой действительно был похож на следователя.

— А вот Спаситель ваш… Он ведь просил даже распинавших его простить…

— У Иоанна — апостола и любимого ученика я читал: «Потому любит Меня Отец, что Я отдаю жизнь Мою, чтобы опять принять её. Никто не отнимает её у Меня, но Я Сам отдаю её. Имею власть отдать её и власть имею опять принять её…» Сам отдаёт её, понимаешь? Никто не смог бы её взять. И легионы ангелов, как сказано, он мог привести на врагов своих…

— А что ж за Расею вашу не привёл?

— Зачем?

— Как зачем? — изумился Тёмный.

— Зачем, если мы уже победили… с Ним? Вот себя победить не всегда можем…

Тёмный впал в задумчивость.

Он действительно был похож на следователя, который вроде как даже сочувствует своему подозреваемому… во всех грехах. Или, может, начал игру в доброго полицейского?

Во всяком случае, продолжил он почти даже с сочувствием:

— Ну вот что с вами… почти философами… делать? И жить мы не хотим, хотя… — подмигнул Тёмный, — человек должен жить хотя бы ради любопытства…

— Это старая еврейская пословица… А любопытство, в отличие от любознательности, — грех.

— Ой, всё-то мы знаем, всё-то мы читали! И тебе действительно не хочется знать, что будет дальше?

— Ну… в основе своей… я знаю…

— Да неужели?! — Он ухмыльнулся даже приятно как-то… Так ухмыляться умел только тележурналист Познер на программе своего имени. — Давай начнём с того, что ты себе представлял ад, согласно фантазиям ваших седовласых стариков, как место, где все горят и мучаются, где черви медленно и вечно поедают несчастных грешников. Так?

— Я понимал, что это образные указания, ибо описать то, что не поддаётся земным реалиям, земным языком, невозможно.

— Вашим русским — точно! Это надо же… Как там у вас сказано? Говорите либо да, либо нет, остальное от лукавого? А вы вон вывернулись, это ж надо же было придумать — «да нет конечно», или «да нет разумеется». И непонятно, что разумеется, что конечно, и не на один язык не перевести! Но ты говоришь о реалиях. Земных реалиях. Что для тебя реальность? То, что ты видишь? Ну так оглянись! — Он, как фокусник, щёлкнул пальцами, и пейзаж вокруг нас кардинально поменялся.

Теперь мы сидели на террасе фешенебельного отеля на берегу моря. Эгейского или Адриатического? На столике перед нами стояли бокалы с вином, лёгкие закуски, пачка сигарет и зажигалка.

Солнце медленно падало в море, лёгкий бриз нёс прохладу.

— Чем не рай? — вдохнул полной грудью Тёмный.

— Если исходить из мирских удовольствий — может, и да.

— А какие ещё тебе удовольствия ведомы? Ась?

Я задумался. Благодать, которая порой посещала меня в храмах и во время молитвы, никак со словом удовольствие не вязалась. Она была несравненно выше его. Но, как выразить это, я не знал.

— Не парься, — улыбнулся он. — Лучше выпей вина. Это не наше адское. «Гранд коронас» от Торреса. Можешь и закурить…

— Я бросил.

— Александр Сергеевич, не будь занудой! Не нравится это место, организуем другое! — Он снова щёлкнул пальцами, и мы оказались в тихом хвойном бору у озера. За спиной — деревянный резной терем. И даже комар прилетел…

— Ну, как тебе такая реальность?

Я с удовольствием вдохнул родной хвойный воздух. Удивительна была эта посмертная способность дышать, ощущать, чувствовать… Хотя и в вакууме космоса я не задохнулся.

— Чего тебе надо-то, Александр Сергеевич? — заговорщически наклонился ко мне Тёмный.

— Вот ты меня по имени-отчеству, а я даже не знаю, как тебя звать.

— Что тебе в имени моём?.. — прищурился бес.

Я тут же вспомнил строки Пушкина и процитировал:

— Что в имени тебе моём? / Оно умрет, как шум печальный / Волны, плеснувшей в берег дальний, / Как звук ночной в лесу глухом… — Я огляделся. — Пейзаж очень соответствует… И всё же? — вопросительно уставился я на него в ответ.

— У меня много имён. Тебе на каком языке? Какого времени?

— А тебе самому какое нравится?

— Баальберит… Но я могу назвать ещё дюжину… Зовёшь меня в себе «Тёмным», зови…

— Баальберит… — повторил я, перерывая память, — что-то связанное с культом Ваала в Ханаане…

— Ещё раз тебе повторяю: это не важно.

— Вспомнил! Этому демону поклонялись как покровителю договоров и соглашений! Так вот почему ты со мной так возишься и мило беседуешь!

— Наивный, — любезно улыбнулся Баальберит, — во-первых, поклонялись как богу, во-вторых, я беседую с тобой потому, что лучше получить сознательного соратника, чем запуганного послушного раба. Кроме того, ты мне интересен, как интересны все нестандартные индивидуумы.

— Вот как, — грустно ухмыльнулся я. — Но я знаю точно, что на вашей шахматной доске я всегда буду проигравшим, проигравшим самое главное. И долг вы непременно взыщете. И вся твоя реальность, — я кивнул на прекрасное озеро в лучах заката, — не более чем иллюзия, что сродни фокусу.

— Ты думаешь? Ну так смотри! — Он хлопнул в ладоши именно как фокусник, и мир вокруг нас мгновенно изменился.

За другими столиками появились люди. Мужчины и женщины, которые обедали и выпивали. На берегу озера резвились дети. С лодки чуть поодаль, которая ещё миг назад была пуста, рыбачил мужчина в камуфляжной форме. К нам подошёл официант, потому как на первом этаже терема располагался ресторан.

— Что-нибудь закажете?

— Принесите пока пару чашек кофе и минеральной воды, — распорядился Тёмный. — Только не из автомата. Натуральный, в турке сваренный, так мой товарищ любит, — кивнул он на меня.

Официант раскланялся и оставил меню.

— Это элитное место отдыха, — пояснил Баальберит, — просто мы с тобой были здесь за секунду до них. Вот и весь фокус. Можешь пойти выкупаться, намахнуть сто грамм водки… В общем, можешь пощупать реальность. И если ты обратил внимание, они нас видят, — он надвинул поглубже на глаза тёмные очки, которые извлёк из кармана своего изящного костюма. — Отдыхай покуда… — повелительно разрешил он.

Официант принёс кофе, и я всё же позволил себе сделать глоток. Да, это был вкус и аромат настоящего кофе. И тело моё было немного другим… И не таким, как при жизни, и не таким, как сразу после неё.

— Странное ощущение… — сделал я вывод из своего состояния. — Будто я есть и будто меня нет.

— Это к вопросу о реальности. — Баальберит тоже отхлебнул из чашки, достал из нагрудного кармана сигару, откусил край и прикурил, щёлкнув пальцами, отчего из них вырвалось голубое пламя.

Заметив мою ухмылку, он словно оправдался, задув перед этим огонь:

— Это не фокус, а простая необходимость.

— Послушай, Баальберит, даже хочется поблагодарить тебя за этот глоток кофе, но романа «Мастер и Маргарита» у нас не получится.

— Фи, как прозаично, — жеманно поморщился Тёмный, так, что даже очки на носу подпрыгнули. — Если б мне от тебя нужна была книга, Александр Сергеевич… Впрочем, я уже высказался по этому поводу. Даже сам не знаю, почему я с тобой вожусь, как с вип-клиентом. Наверное, — он наигранно задумался, — потому что мне самому это интересно.

Люди за соседними столиками размеренно обедали, дети на берегу галдели, рыбак наконец-то вытащил из воды блистающую серебром рыбину, официант вернулся за заказом…

Из динамиков над крышей террасы вдруг зазвучала не очень совместимая с пейзажем, но ностальгически узнаваемая «Summertime»… Такое чувство, что жизнь продолжалась.

— Что отведаем? — Тёмный погрузился в меню. — Смелее, Александр Сергеевич, не отра€витесь. Здесь замечательный шеф-повар. И не парьтесь со своими сомнениями, это не подкуп, вы мне ничем за это не обязаны, ну?.. Вы ж тут мне кровью ничего не подписывали. Или вам так претит моё общество? Ну уж, извините, вам придётся смириться с ним ещё на некоторое время. Это, — он наклонился к столу и металлическим голосом добавил: — моё время… Как хочу, так им и пользуюсь. — И тут же улыбчиво повернулся к официанту: — Принесите мне ягнёнка-каре, массандровского каберне и стейк… с кровью…

— Два горячих блюда? — вскинул брови официант.

— Андрюша, — обратился к нему по имени Баальберит, — вас что-то смущает?

— Нет, ничего. А ваш… товарищ? — Он вопросительно посмотрел на меня.

А товарищ не знал, как ему вообще быть…

Хранителя рядом не было, совета ждать не от -кого.

С одной стороны, обедать тут за одним столом с тем, кто пришёл по твою душу, с другой — я в его власти. Третий вопрос — насколько я в его власти? Да и есть не хочется… Во всяком случае, десять дней я не испытывал голода, жажды и прочих необходимостей обычного (с нашей точки зрения) человеческого организма. Ничего, кроме душевной радости и боли…

— Ах да! — словно прочитал на моём лице Тёмный. — Забыл тебе это вернуть по такому случаю!

И я тут же испытал страшный голод, как будто не ел несколько дней.

— Только не говори мне, что не хлебом единым! — предупредил он. — Как ты понимаешь, мне тоже питаться необязательно.

— Что-то мне подсказывает, что есть с тобой за одним столом нельзя…

— Вот как? — Даже очки от обиды на его лице подпрыгнули. — Да ты столько раз, в буквальном смысле, жрал со мной за одним столом, что я переживал, останется ли мне! Послушай, не порти такой замечательный вечер на закате! Я ведь тоже хочу немного расслабиться. Ваш брат нынче целыми дивизиями к нам прёт! Регистрация, определение по месту пребывания, запись актов состояния — такая канцелярия, такая бюрократия! А к тебе — индивидуальный подход! В конце концов — ты сам себе заказываешь.

— А расплачиваться кто будет? Потом ты скажешь, что я тебе должен за ужин.

— Вот деньги, — Баальберит достал из кармана пачку купюр, — теперь смотри, откуда они взялись. — Он взмахнул обеими руками, обрисовав что-то вроде круга, внутри которого я увидел, как на объемном экране, картину: зал казино, сытые, пьяные, азартные лица, волчок рулетки, стопки фишек… — Я взял эти деньги отсюда. Это НАШИ деньги. — Он ярко выделил слово «наши». Так что никому не должен, кроме алчности, жадности и глупой страсти этих идиотов.

— А они эти деньги где взяли? — не унимался я.

— Да ты форменный зануда! Пей свой кофе, а я поужинаю! На кофе у тебя в кармане есть, — буркнул он и отправил официанта восвояси.

Голод, который чуть не вывернул меня на изнанку, вдруг отступил. А ещё я начал молиться… Как умел…

— Послушай, ну хоть аппетит не порти, — почти попросил Тёмный. — И знаешь, сейчас моё время. Чтоб тебе общение со мной не казалось отдыхом, напомню о долгах. Пока я тут обедаю, расскажи мне о том, как ты собирался покончить с собой.

— Но я этого не сделал?

— Зато какая отчаянная решимость была! И, напомню, данный грех ты не исповедовал. Просто вопрос в том, провести его как уныние или таки как попытку суицида? — Официант принёс вино, приборы и стейк. Баальберит жадно воткнул в него вилку. — Может, всё же закажешь себе что-нибудь?.. Впрочем, как хочешь… Итак, ты собирался покончить с собой два раза…

— Три, — нагло и честно ответил я.

— Мне вот искренне интересно, что могло подвигнуть к этому такого успешного человека, который женат на одной из самых красивых женщин, щедро одарён талантами. Ну, может, не всегда и не всё гладко получалось, ну, денег никогда много не было. Чего тебе не хватало? Свободы? Так почему избегал возможности заработать или взять деньги?

— Деньги не дают свободы. Они порабощают себе. Деньги лишь внешняя сторона независимости. А они и без меня висят над миром как идол, которому приносятся самые страшные жертвы.

— Ой, вот только не надо утрировать…

— Легко тебе искушать меня. Ты бы с монахом потягался. Монахи — солдаты. А я так — не лучший ополченец. В конце концов, самые независимые люди — монахи.

— Ой-ли, — чуть не выплюнул непрожёванный кусок кровоточащего мяса Тёмный, — они ещё как зависят! И от игумена, и от гордыньки, и страсти их донимают… Ой, ты бы знал, как их корёжит порой! Тут только подбегай, подхватывай под белы рученьки — и добро пожаловать к нам!

— Потому победитель-монах и стоит целого города и целый город один вымолить может, — парировал я.

— Ну, не возражаю, — примирительно согласился Баальберит, которого, похоже, в данный момент больше интересовал кусок мяса. — Зря ты отказался… Вкуснотища!..

— Вроде как на том свете есть не принято.

— Не принято, но приятно!

— А в туалет? — поинтересовался я.

— Эт нам не обязательно. И тебе уже тоже. Энергия совсем иначе извлекается. Тебе разве твой охранник не объяснил?

— Нет. Видимо, не успел.

— Ну ничего. Не он, так я в процессе объясню. А пока не отвлекайся: ты вот сказал — три раза хотел покончить с собой. И как наша канцелярия третий раз просмотрела? Ну теперь можешь не переживать — зафиксировано. Так ты объясни мне, — он отхлебнул глоток каберне, — чего это тебя на эту прямую понесло.

— Кривую, — у нас говорят.

— У вас… У нас это прямиком к нам, знаешь ведь.

— Знаю…

— Так что тебя побудило на сей беспросветный путь? Правда, мне край как интересно… Тем более — отчитываться тебе всё равно придётся, а я, глядишь, слово замолвлю…

— Замолвишь, — грустно ухмыльнулся я.

— Замолвлю. Местечко у нас сухое и тёплое получишь.

— Тёплое… Это градусов тыщу?..

Тёмный любовно посмотрел на официанта, который доставил ему каре и обновил в бокале вино:

— Благодарю, любезный…

— Ваш друг ничего не будет заказывать? — спросил официант. — Вы не решили? — это уже ко мне.

— Сто грамм водки и огурчиков маринованных, — неожиданно для самого себя выпалил я. — И салат — русский.

— Какой? — не понял официант, словно его застали врасплох.

— Оливье.

— Ага. Минутку…

— Вот это по-нашему! — обрадовался Баальберит.

— По-вашему, — согласился я, чувствуя, что где-то внутри поднимается тяжёлая тёмная волна, и какая-то безотчётная злоба, граничащая с отчаянием и безумной отвагой, охватывает всё моё новое существо.

Я ощутил в себе странную, незнакомую своей огромностью силу. Силу гнева. Впору было переворачивать в этом ресторане столики и бить посуду. Что и почему на меня нашло, я не мог объяснить самому себе. Вдруг всё настолько опостылело, что мне стало всё равно, что будет со мной дальше…

 

12

 

Так было и тогда… В те дни, о которых спрашивал Тёмный…

Ты бьёшься как рыба об лёд, вращаешься волчком в этой ежедневной суете, печёшься о хлебе насущном, и если даже не ищешь славы, ревностно следишь за её распределением, кидаешься то к церковному алтарю, то уходишь в тихую молитву и созерцание, то потом вдруг пускаешься во все тяжкие, чтобы, когда ты с трудом выкарабкиваешься оттуда, к тебе пришло страшное осознание — всё тщетно! Как в Книге Премудрости царя Соломона: и имя наше забудется со временем, и никто не вспомнит о делах наших: «…и жизнь наша пройдет, как след облака, и рассеется, как туман, разогнанный лучами солнца и отягченный теплотою его…» И ведь именно тогда не приходила мысль из той же книги, что человек создан не для тления! Ведь как хорошо сказано в Книге Премудрости: «Праведность бессмертна…»

Всякий верующий понимает, почему уныние смертный грех. Но не всякий знает, какие формы оно может принимать, ибо враг изощрён и умён.

И печаль… И как тут не вспомнить, что всё пройдёт… и что бы ни начиналось — и это пройдёт…

И вдруг покажется, подумается, почувствуется, горечью во всё горло разольётся: ты пресытился.

Как часто мы произносим, даже не задумываясь: всё опостылело… А сверху на эту постылость накладывается затхлыми слоями то, что происходит вокруг, на Родине, в мире.

В первый раз это было в девяностые, когда страной полностью владели те, кто её продавал и предавал за бесценок, когда нас становилось на миллион меньше в год без всякой войны, хотя на Кавказе вой-на шла… Когда на экранах телевизоров доминировали моральные уроды, которые бесконечно твердили о правах и свободах человека, подразумевая под ними только собственные права и свободы.

У тех же, кто не вписывался, оставалось только право тихо сдохнуть, спиться, уйти в эйфорию наркотического дурмана или взять в руки оружие и пополнить многочисленные криминальные банды.

Молчаливое большинство должно было тихо работать за копейки и радоваться тому, что его допустили в цивилизованный мир. Прошлое без зазрения совести предавалось и предавалось анафеме. Пир во время чумы…

Одержимые художники рубили на центральных улицах Москвы православные иконы или гадили на Красной площади, называя это творческими актами, из динамиков звучали блатные куплеты, шоу-мены на всех телевизионных каналах состязались в распущенности и сквернословии, писатели соревновались в обливании грязью истории своей страны и восхвалении самых низких пороков человека, особое место при этом отводилось мужеложству, за что они получали престижные литературные премии, в том числе — международные. О журналах и газетах говорить не стоит, потому что они не годились даже для того, чтобы заворачивать в них селёдку, ибо она протухла бы в них в первые же часы…

Все, кто были не согласны с этой вакханалией, просто предавались умолчанию или, если голос их имел общественное значение, в прямом и переносном смысле уничтожались. И никто за это не ответил… до сих пор. И всё же страна продолжала жить, работать и, как водится на Руси, вопреки всему, набирала силу.

Но порой у каждого опускаются руки.

Я тогда вынужден был уйти из школы, где учительствовал, после забастовки учителей. Две недели школы города пытались доказать, что на такую зарплату учителя жить и работать не могут. Не доказали и сломались… И чем власть сломала учителей — ещё старой советской закалкой. Когда угрозы и даже аресты не помогли, картавый мэр просто заверещал на общегородском собрании педагогов, что они предают своих учеников, лишают их знаний, дети слоняются по улицам, а потому подвергаются опасности… И сердца учителей дрогнули…

Старая советская закалка, опыт Макаренко и Сухомлинского, да и просто — это были настоящие люди… Мы приняли решение выйти на работу. Но всех, кто входил в стачком, постепенно стали из школ «отжимать» как ненадежный элемент. Так я первый раз на заре капитализма остался без работы.

Какое-то время я лечил больную душу и воспалённый разум по-русски — алкоголем, чем ещё более воспалял его. Между тем рассказы мои уже печатали в центральных толстых журналах, которые ещё как-то выживали. Меня приглашали на работу в несколько частных фирм. А Варя сказала, что, если я буду продолжать пить, она уйдёт. Сказала так, что было ясно: она точно уйдёт. Но получилось так, что я принял эти её слова не за предупреждение, а за предательство. Пустота и безнадёга заполняли меня своим ядом, алкоголь усиливал действие этого яда в несколько раз. И вокруг почему-то именно в этот период оказались люди, которые думали только о себе, о деньгах, более того — за своё место под солнцем, за свою нишу в пищевой цепочке они готовы были загрызть любого. При этом они сохраняли приторную напускную правильность поведения, вес-ко и грамотно обосновывали свою позицию в основе которой лежал лозунг «человек человеку волк», смеялись над неудачниками и обнищавшими, вместе с телевизором, газетами, повылазившими с кухонь иудами-диссидентами проклинали прошлое своей страны, её лидеров, героев, полководцев, рассчитывали в обозримом будущем жить в тепличных условиях цивилизованных западных стран, хотя об условиях тех знали больше из тех же средств массовой информации или от тех, кто бывал там. И с пренебрежением, буквально через губу они называли огромную растерянную массу населения «совком», как, собственно, и свою оболганную и преданную Родину.

В то время они ещё не знали, что «совок» этот, выраженный в людской массе, которая продолжала служить в армии, лечить людей, учить детей в школах, сохранять хоть какой-то порядок на улицах, строить новые дома, — «совок» этот будет продолжать жить и памятью, и мечтой о великой стране, он будет упрямо созидать её снова и снова. И, в конце концов, накопится такая сила народного духа, не замечать или игнорировать которую любой власти было бы смерти подобно…

Но в ту ночь, точнее, в то весеннее утро, 1993 года до этого было далеко… Так далеко, что не верилось, что такое время когда-нибудь наступит в России.

С вечера я был изрядно пьян. Так пьян, что просто не решился идти домой, полагая, что Варя выполнит своё обещание и я останусь один на один со всей своей непроглядной безнадёгой. И я просто шёл по городу. В руках у меня был пакет с бутылкой крымского коньяка и допотопный кассетный магнитофон «Весна», из которого пел грустные песни Константин Никольский. Никто не обращал на меня внимания, более того, мне казалось, что я иду по какому-то параллельному миру, и меня никто не видит только потому, что и видеть не могут. И «Птицы белые мои» слушаю только я. Не встретились мне друзья и знакомые…

Никто. Нигде. И ничего впереди.

Как-то само собой я повернул на площадку постперестроечного долгостроя, где стояла коробка девятиэтажного здания, еще без стен, но — главное — с лестницами. Я поднялся на девятый этаж и сел на самом краю, глядя на погружающийся в сумрак, ставший для меня чужим город. Город, в котором у меня не было будущего. Город, в котором у меня отняли прошлое. И даже круг солнца, край которого ещё был виден на западе, не казался мне вечным и доб-рым. Я отпивал коньяк по глотку, «закусывая» его дымом сигарет «Magna», кои были единственным «благом» западной цивилизации, доставшимся мне при распределении этих благ между советскими аборигенами. По щекам моим то и дело текли слёзы, а Никольский теребил душу:

 

О чем поёт ночная птица

Одна в осенней тишине?

 

Вот только я не знал, да и не верил, что «правда всё же победит»… В какой-то момент я совершенно спокойно и без содрогания в сердце подумал, что мне просто нужно оттолкнуться от бетонной плиты подо мной, оторваться и полететь с девятого этажа… Я подтолкнул эту мысль глотком коньяка и подхватил на кульминации: «Ночной певец, я твой наследник, / Лети, я песню допою…»

Плёнка в кассете кончилась, и я ещё подумал, не дурно будет перед прыжком перемотать её на начало и оставить вместо предсмертной записки.

Думал ли я тогда о Варе? Думал… Искренне думал, что избавлю её от совместной жизни с такой бездарью, неудачником и слюнтяем, как я. Чего в этой мысли больше — эгоизма или уныния — не знаю…

Я поднялся в полный рост и встал на самый край. Лёгкий ночной ветер нежно подталкивал меня обратно, и верилось, что на этот поток можно лечь и парить. Я даже раскинул руки! И ведь не звучало в моих ушах дьявольское искушение, как Христу в пустыне: «…если Ты Сын Божий, бросься вниз, ибо написано: Ангелам Своим заповедает о Тебе, и на руках понесут Тебя, да не преткнешься о камень ногою Твоею». Ничего… Христос не нуждался в помощи ангелов, потому что Сам есть Бог. Ангелы нужны были в помощь святым… Я же святым не был, но Бог счёл нужным в этот трудный для меня момент послать мне ангела во плоти.

— Будешь со мной играть? — спросил ангел, и я едва удержался на краю от неожиданности.

Оглянулся, пошатываясь. За спиной стояла девочка лет пяти.

— Что ты тут делаешь? — спросил я.

— Играю в тёмное царство, меня сюда украл злой волшебник, а мне нужен принц, который меня спасёт. Будешь моим принцем?

— Как тебя зовут, принцесса?

— Варя…

О, какой болью отозвалось это имя в моём сердце! Оно сжалось, а потом вдруг взорвалось, теперь я оглянулся в зияющую пропасть и ужаснулся.

— А где твои родители, Варя?

— Они пьют водку, как и ты, но они уже лежат. А ты хотел полетать?

Я хотел было сказать, что пью не водку, а конь-як, но никчемная и глупая фраза застряла где-то в -груди.

— Да, я хотел полетать… Вот только не умею… — наконец выдохнул я.

— Правильно, потому что принц должен быть на коне. У тебя есть конь?

— Нет. У меня нет даже машины или велосипеда. Я бедный принц…

— Бедный? Ну это ничего, главное, чтобы ты был добрый и из светлой страны.

Она так рассуждала, живя своей сказкой, что я чуть не заплакал…

— Пожалуй, я из светлой страны, только её захватили тёмные силы.

— Злые волшебники и колдуны.

— Да… А ты не боишься подниматься так высоко? — опомнился я.

— Нет, я всегда здесь играю. Внизу страшнее, там бывают злые дядьки, которые тоже пьют водку. И здесь мама меня не находит. Вон мой дом… — Варя указала на покосившийся деревянный дом в углу периметра заброшенной стройки. Окна в нём не горели.

Я посмотрел на часы. Четыре часа… На востоке уже вкрадчиво пробивается свет нового дня.

— Ты вообще спала сегодня?

— Немного, пока папка не пришёл и не упал рядом с моей кроваткой. А потом меня схватил злой волшебник и потащил в своё тёмное царство. Так ты будешь меня спасать?

— Да.

— Тогда встань на колено и скажи клятву.

Я послушно встал на колено перед своей принцессой.

— А какую клятву?

— Повторяй за мной… Я принц светлой страны… Нет. Не так… Я бедный принц бедной светлой страны…

— Я бедный принц бедной светлой страны…

— Клянусь…

— Клянусь…

— Ни спать, ни есть, пока не спасу мою принцессу и не освобожу мою страну от злых врагов!

— Ни спать, ни есть, пока не спасу мою принцессу и не освобожу мою страну от злых врагов! — Комок в горле…

Воистину, устами ребёнка глаголет истина!

— Клянусь…

— Клянусь!

— Коня у тебя нет… Меча тоже… Доспехов нет… Это плохо… — вздохнула Варя. — Ну ничего, я дам тебе амулет, он будет тебя охранять, и ты победишь всех врагов без меча. — И она действительно протянула мне кулон, который сняла со своей шеи.

Это был дешёвый кулончик с рельефно выступающей розой в овале. Цепочка была маленькая и вместо замка была связана узелком. На мою голову надеть кулончик было невозможно.

— Ничего, если я положу его вот здесь, у сердца? — спросил я Варю, показав на нагрудный карман сорочки.

— Ничего, главное, когда на тебя нападут враги, возьми его в руку и сделай так. — Варя чётко обозначила в воздухе крест. — И никто тебя не победит! Понял?

— Понял.

— Главное, приходи на помощь, когда я тебя позову.

— А как я об этом узнаю — что ты зовешь меня на помощь?

— Глупый! Неужели непонятно — тебе сердце подскажет!

— Э! Мужик! — раздалось откуда-то снизу.

Я подошёл ближе к краю, откуда несколько минут назад готов был спрыгнуть. Всмотрелся в сумрак заросшего коноплёй и репейником пустыря.

— Слышь?! Я — тебе! Девочку маленькую в сарафанчике не видел?! — Внизу стояла женщина средних лет, и даже сквозь молочную мглу отступающей ночи было видно, что она одета в потрёпанный мятый халат, что она взлохмаченная блондинка и что её заметно пошатывает.

— Это мама, — пояснила маленькая Варя.

— Я догадался, — тихо ответил я ей. — Что мне ей сказать?

— Да сейчас я спущусь…

— Постой. Вот. — Не знаю, откуда это пришло в мою голову, но я достал из кармана все деньги, которые у меня были. По меркам взрослого, может, и немного, но ребёнок мог спокойно сходить в магазин «Детский мир» и купить себе что-нибудь. — Возьми… Только никому не показывай. Купи себе что-нибудь из светлой волшебной страны.

— Ты же последние отдаёшь! — не по-детски догадалась Варя.

Сердце опять провалилось куда-то сквозь все этажи, которые были под нами, но я с совершенно -серьёзным лицом ответил:

— Я же принц. Рыцарь! Мне по-другому нельзя. Только спрячь, чтобы тёмные волшебники у тебя их не украли.

— Угу… — приняла условия игры Варя.

Снизу снова раздался крик её непротрезвевшей матери.

— Ты глухой, что ли?! Куда делся? Девочку, грю, видел?

— Она внизу играла… Где-то рядом… Как можно ребёнка одного оставлять?

— Тебя не спросила. У меня, между прочим, муж сторожит эту стройку. А… А ты там какого?

— Коньяк пью, — не соврал я.

— Ни хрена себе — у тебя ресторан на девятом этаже. — Оглянулась по сторонам. — Варька! Варька-а-а!.. Варвара! — Потом снова на меня. — Есть ещё коньяк, а то башка отваливается?

Я посмотрел на бутылку. Там ещё оставалось несколько глотков.

— Есть.

— Так угости даму.

Под коробкой недостроя была навалена куча пес-ка. Почти до второго этажа. Забив пробку в горлышко бутылки, я, не раздумывая, сбросил её в эту кучу.

— Ты дурак, что ли? Она же разбиться могла!

— Ну, не разбилась же…

А женщина уже приложилась к горлышку. Допила, отёрла губы… Тут рядом с ней появилась Варя.

— Мама, пойдём. — Она посмотрела наверх и помахала рукой.

— Ты чё, знаешь его? — подозрительно спросила мать.

— Нет, но он принц и добрый рыцарь.

— Ага, точно, добрый рыцарь. — Мать опрокинула в себя последние капли коньяка, а потом швырнула бутылку в ближайшие кусты. — Пошли. Ещё раз уйдёшь на стройку без спроса, я тебя на день в чулане запру, а то и на цепь к Шарику посажу. Будешь с ним из одной миски есть…

 

Я долго смотрел им вслед, впервые с такой силой осознав, что всегда есть кто-то, кому во много раз хуже, чем мне. У кого будущее, с нашей, человеческой, точки зрения может быть совершенно беспросветным, но он может оставаться ангелом, как маленькая Варя…

— Если ты это понял, то какого-такого тебя ещё два раза посещала мысль самостоятельно покинуть этот бренный мир? — Голос Баальберита вернул меня из той жизни.

Тёмный к этому времени уже справился с двумя горячими блюдами и потягивал вино из округлого бокала.

— Почти по той же причине… Мне казалось, что ждать от жизни больше нечего, хотелось избавить мир и своих близких от своего присутствия. Но это были только помыслы…

— За помыслы тоже отвечать надо.

— Отвечу…

— Что ж тебе так опостылело-то?

— Всё. Эта бесконечная борьба за насущный хлеб…

— О! А как ты хотел? Вам же сказано: в поте лица своего добывать будете, и женщины в муках рожать будут. Курорт у вас до того был…

— Ты не понял, страшна не работа, а тщетность и временность её результатов. Ты хочешь сделать этот мир лучше, а не можешь сделать лучше даже самого себя. И каждый день начинается с осознания того, что ты ничего не можешь изменить.

— Во-от! — обрадовался Баальберит. — А что целую вечность делать? А?!

— Это я уже слышал… Георгий показал мне бесконечность миров, и, я думаю, там, где нет боли, болезней, смерти, страданий, в огромной бесконечности, всегда есть что делать.

— Да?! О как?! — ухмыльнулся Баальберит. — А ты не думал, что именно преодоление придаёт вашей тараканьей жизни смысл? Нищий стремится стать богатым или хотя бы иметь средний достаток, больной мечтает стать здоровым, слабый стать сильным…

— Вот только глупый никогда не хочет стать умным! — отрезал я. — Если б я ни разу не чувствовал благодати, я бы с тобой согласился. Но Господь подарил мне, грешному, это чувство. И оно ни с чем не сравнимо. Ни любовь родителей, ни нежность любимой женщины не сравнимы с этим чувством светлой надежды.

— То есть следует понимать, что ты сейчас так поэтически отказался от Вареньки? — прищурился бес.

— Вареньку мне тоже Господь послал… И… Варенька — это совсем другая реальность.

— Что ты знаешь о реальности? — насмешливо вопросил Тёмный. — Даже я о ней не всё знаю. А ты даже сейчас не видишь и десятой доли того, что мог бы видеть.

— Я знаю, что Господь защитил наше слабенькое сознание от лицезрения духов, иначе мы сошли бы с ума.

— Как у вас всё просто объясняется. А ты не думал, что нам тоже выгодно, что нас не видно. Но ты даже не представляешь, сколько сущностей вообще ходит, летает, ползает и прогрызается под землёй. Хочешь посмотреть?

— Нет.

— Боишься?

— Вряд ли… — задумался я над его вопросом. — Чего ещё мне бояться, кроме того, что я уже здесь.

— Здесь тоже может быть по-разному… Оч-чень по-разному… Вот, к примеру, ты признал, что мысли о суициде были. Но… мы тебе эти помыслы не предъявим. И знаешь почему?

— Какой-то хитрый ход? Чего-нибудь ещё хуже?

— Нет, можешь мне не верить, но всё просто: молитвами твоей матери. Она тебя вымолила, а может, и там несколько раз спасала. Но кое-что ты обязательно увидишь. — Он обещающе улыбнулся. Мол, всё к вашим услугам.

— М-да… — Я опустил голову, стало невыносимо тяжело на сердце.

В моей жизни получалось так, что боли и страданий я приносил своим близким куда как больше, чем посторонним.

— Вот я всё понять не могу. Тебя жизнь учила-учила, ты мог столько от неё взять, а ты как будто специально не брал! Буквально мимо кладов проходил, мимо возможностей. И ты наивно полагаешь, что этот мир может стать лучше? Зря… дальше будет только хуже, уж тут тебе твоя интуиция верно подсказывает. Но ты мог бы ещё там слыть умным, продвинутым, как там ещё говорят, креативным, грёб бы деньги только за одно имя! Вот объясни мне, почему ты всем этим пренебрегал, даже напролом шёл?

— Неужели ты не знаешь? Глупый вопрос вообще-то… Апостолом Павлом в Послании к Коринфянам сказано: «Никто не обольщай самого себя. Если кто из вас думает быть мудрым в веке сем, тот будь безумным, чтобы быть мудрым. Ибо мудрость мира сего есть безумие пред Богом, как написано: уловляет мудрых в лукавстве их. И ещё: Господь знает умствования мудрецов, что они суетны».

— У-у-у… — морщась, отмахнулся Тёмный. — На юродивого ты не тянешь. И что, ты думаешь, Он тебя помилует? Да вас миллионы за этой подачкой стоят. При этом вы хотите, как у вас говорят, и рыбку съесть, и всё прочее… Да нужен ты Ему!

И я вспомнил другое послание апостола Павла, уже к римлянам:

— «Тот, Который Сына Своего не пощадил, но предал Его за всех нас, как с Ним не дарует нам и всего?»

— Ну и чего ж тебя так рано прибрали? А?

— Не мне знать…

Тёмный неспешно допил своё вино, окинул меня тем глазом, который у него двигался из-под опустившихся на кончик острого носа очков, бросил на стол несколько купюр…

— Я думал, вы фальшивыми рассчитываетесь, — заметил я.

— А где ты видел настоящие деньги? Настоящие были золотыми и серебряными. Или когда на них было написано, что они обеспечены золотым запасом. А теперь все деньги фальшивые, тут мы правдиво постарались.

— Правдиво?.. Вы?..

— Ну да. Только полные дураки считают, что деньги чего-то стоят. Все страны давно уже выпускают ничем не обеспеченные бумажки. Некоторые, надо признать, обеспечены ракетно-ядерным потенциалом. С деньгами не так хорошо, как без них плохо. — Он удовлетворённо хмыкнул. — Вот это реальность. А твоя реальность ждёт тебя в вашей спальне. Плачет вот опять… Тебя деньги не интересуют, и поэтому ты особо интересен. Но, по последним данным, тебя и Варя перестала интересовать?

— Опять запрещённые приемы? — вздохнул я.

— А мы только такими и пользуемся. Вы же нагло грешите всю жизнь, рассчитывая на прощение. Как там у вас эта народная пословица звучит?..

— Не согрешишь — не покаешься…

— Вот-вот! Гениально! Народная мудрость. Если проблему можно решить за деньги, это не проблема, это расходы. Это еврейская мудрость. Твою проблему за деньги решить нельзя… Я вот не первую тысячу лет понять не могу, за что вам такая щедрость от Него — свобода выбора.

— А я вот понять не могу, почему вы не первую тысячу лет пытаетесь сделать вид, что Его нет и — что вас нет?!

— Хороший вопрос, — почти похвалил Баальберит. — Впрочем, ответ ты на него уже вычитал во многих богословских книгах. От себя лишь добавлю, что ничто так не помогало в этом сложном вопросе, как человеческая гордыня. Человек — венец творения! Человек — это звучит гордо! — с наигранной возвышенностью озвучил бес. — А человек вообще звучит? Ась?

— Звучит, если сам в себе не погасил искру Божию.

— Ах, какой пафос! Ну, хорошо, продолжим… — Он подмигнул мне. — На сытый желудок оно ве-селее.

Но Тёмный достал из кармана свиток, видимо, то, что называется моей «хартией». Картинно провёл нестриженым ногтем по невидимой мне стороне.

— Ах-ха… В идолослужении не замечен, хотя эзотерические тексты почитывал, не так ли? Ну, колдовством не занимался, а так бы наши специалисты под белы рученьки… Что у нас там ещё? Лиц своего пола… Ага, отпадает… С родственниками в половую связь не вступал…

— Ты похож на дерьмового следователя, — поморщился я.

— А ты хотел хорошего и доброго? Тебе ещё повезло, что я люблю подходить к работе творчески. Иначе с тебя бы давно живьём сдирали кожу. Вот ты думаешь, мы такие плохие, нам бы только искусить. Но ты анализируй хоть немного! Сейчас ты не испытываешь боли, холода, голода, только, так сказать, некие душевные мучения. Так?

— Ну, предположим, так…

— Так… — передразнил Тёмный. — Но ты пойми, что ты и сладостей любви плотской сейчас не испытаешь, страсти! Понимаешь? И зачем тогда тебе Варя?

На какое-то время его вопрос поставил меня в тупик. Но потом, как мне показалось, я нашёлся.

— Я думаю, что Адам и Ева до грехопадения любили друг друга. Наверное, как-то по-другому… Как-то иначе… И Бог наказал их вовсе не за любовь, зачем Ему тогда было создавать Еву? Он сотворил бы бессчетное количество адамов, Он мог бы сделать их абсолютно послушными своей воле… И наказал Он не за любовь, а за нарушение — за то, что отведали от древа познания добра и зла. А до того — они были как дети. Я помню своё состояние в детстве, помню, точно знаю, что не знал зла, но чувствовал любовь. Любовь мамы, любовь папы, бабушки… И даже представить себе не мог, что люди способны причинять зло и боль друг другу…

— У тебя что — родители при тебе не ругались?

— Ругались… Но я не мог оценить этого, я просто впадал в ступор, и, кстати, именно моё состояние их останавливало. Они мирились и начинали успокаивать меня. Значит, их любовь была выше всего остального.

— Э-эх! — махнул рукой Баальберит. — Умничаешь всё, а на главный вопрос так и не ответил. Любовь без страсти — между мужчиной и женщиной — какая же это любовь? Брат с сестрой? А продолжение рода…

— Наверное, у Бога было всё продумано…

— Значит — не всё! — чуть ли не пламенем изо рта полыхнул Тёмный.

Я притих. Я вдруг почувствовал его огромную силу. И Хранителя рядом не было. Отца рядом не было. Друзей… Поддержать меня было некому. Я, может, ещё как-то держался только за счёт того, что кто-то на Земле за меня молился…

— Вот все вы так, только на постороннюю помощь и рассчитываете, даже те, кто корчит из себя свободных, сильных, независимых. Жалкие…

— Чего ж ты тогда со мной столько возишься, если мы жалкие?

— Порядок такой. Не мной и не сейчас придуман! Я бы тебя давно в огонь бросил, будь ты мне неинтересен.

— Не бросил бы, — твёрдо ответил я, — до суда ничего не можешь, вот только мучать совесть мою, душу…

— Ой, какие мы умные, — совсем по-человечьи вскинулся Баальберит. — Вот и пойми, что каждый делает свою работу. Без нас-то — кто бы её делал?

— Без вас она бы и не понадобилась. Смерти не было…

Я вдруг отчетливо вспомнил строки из книги современного мне богослова Павла Евдокимова в его труде «Православие»:

«Нельзя рассматривать смерть как неудачу Бога, так как она не разрушает жизнь. Нарушено именно равновесие, и с этого времени судьба смертных является логическим следствием этого. Смерть становится естественной, оставаясь при этом направленной против естества, что объясняет страх умирающих. Смерть — это заноза в сердце существования. Рана так глубока, что требует смерти Бога и, как её следствия, нашего собственного перехода через катарсис смерти».

И тут в кармане Тёмного вдруг запиликал банальный мобильник! Он с некоторым недовольством на лице достал телефон и посмотрел на экран, затем поднёс к уху и послушал, что ему там сказали.

— Вы пользуетесь этим?

— Хм… Как видишь… В конце концов, глупо бы было не пользоваться тем, что ты и придумал…

— Вот как? Знаешь, я, кстати, думал о том, что святые слышали друг друга через расстояния без всяких там технических средств связи, значит, любой смертный, следуя их путём, мог бы обходиться без телефонов, раций и прочего.

— Послушай, мне сейчас некогда дискутировать. Мне нужно отбыть по одному важному вопросу к другому клиенту. — Он кивнул на телефон, и у меня возникло смешное в моей ситуации чувство, что я общаюсь с высокопоставленным клерком некой бизнес-компании. — Но я сделаю тебе неожиданно щедрое предложение.

— ? — поднял я бровь, ожидая подвоха.

— Встреча с Варей.

— Это…

— Не шутка. Но только во сне. В её сне. Большего я не могу. Давай, только быстро — согласен?

— Согласен. — А что я мог ответить?..

 

13

 

И всё видимое вокруг стремительно растворилось, ещё раз наводя на мысль о том, насколько может быть реальна реальность, как бы тавтологично это ни звучало.

Я очутился в спальне. В нашей спальне. Время было мне неизвестно, потому что я теперь вообще не знал, что такое время. Зато я с жуткой яркостью вновь ощутил своё тело. Тёмный мне его вернул. Почему с жуткой? Потому что первое, что я почувствовал, была боль. Страшная боль. Во всём этом теле. И к ней ещё добавились озноб и холод. И понимание того, что я уже не могу перемещаться в многомерном пространстве. Это, как если бы вас из многокомнатной квартиры переслали жить в ящик метр на метр.

Я стоял голый на полу и боялся пошевельнуться. Единственная мысль, которая посетила меня: а что или кто сейчас лежит в реанимации больницы?

Варя спала. Смуглые волосы разбросаны по по-душке… Хочется к ней прикоснуться и не разбудить. Рот чуть приоткрыт. Дышит какими-то рывками, даже под закрытыми глазами угадывается боль последних дней. Одна рука в кулаке сжимает край одеяла. Нежная, но печальная картина…

Милая Варя…

Чувство нежности в буквальном смысле раздавило чувство боли во всём моём теле.

— Варя… — тихо позвал я, но Варя только двинула губами.

— Варя… — снова повторил, и она открыла глаза, испуганно села на кровати.

Смотрела на меня, как на призрак. А как она ещё могла смотреть в такой ситуации?

— Саша? — Испуг, смятенье, но всё же рядом стоял родной человек, и она быстро справилась со всей палитрой своих чувств. — Ты что — сбежал из больницы?

— Нет. Я там. Но я и здесь. Я сбежал с того -света…

— Это шутка такая?

— Нет, любимая, это свидание. Я замёрз…

— Давай быстро под одеяло, — без долгих размышлений предложила-потребовала она. Было в звучании этой фразы что-то материнское. В сущности, каждая нормальная женщина в жизни остаётся во всех ситуациях матерью. Хотя Варя матерью так и не стала.

И вот мы лежим рядом, но я боюсь даже шелохнуться, ощущая рядом её тело, её дыхание, запах… Просто тихо схожу с ума, хотя со мной за эти дни происходили самые невероятные вещи.

— Ты пошутил насчёт того света?

— Если бы…

— Но ведь ты живой! Просто в коме.

— Меня вернули по великой милости. Мой Ангел-хранитель рисковал. Чем — не знаю, но знаю, что рисковал. Нарушил какие-то потусторонние правила. И знаешь, я думаю, что у меня есть шанс…

— Какой? — всколыхнулась вместе с одеялом Варя.

— Не знаю… Но понимаю, что мне дан какой-то шанс. Но, как водится в традиции, у меня есть сорок дней выбора между раем и адом…

— Саша, любимый, как мне без тебя плохо. — Она прильнула ко мне всем телом, и разум мой от-ступил.

— Варя… Я… я… — и говорить больше ничего было не надо.

Мы просто слились в одно. Это была ночь печальной нежности.

Как последнее свидание.

Как любовь приговоренных к казни.

Как счастье, которое мы постоянно урываем у жизни.

Как увольнительная солдата, которого завтра точно убьют на фронте.

Как последний вздох…

И я понимал, что сейчас по хитрой подставе Тёмного тоже нарушил какие-то правила. Более того, вовлёк в эту страшную игру любимую Варю. Но, мне кажется, и она понимала и сознательно шла на этот шаг.

В любом случае, это была лучшая ночь… Хотел сказать «в моей жизни», но, как это называть в моём положении, пожалуй, не смог бы сказать никто.

Как бы там ни было, ночь была. Похожая на океан нежности, в котором мы, не раздумывая, предпочли утонуть.

И, прости меня, Господи, в эти мгновения меня и ад не пугал. Я готов был отдать всё, чтобы только это длилось и длилось. Фауст какой-то… Прости меня, Создатель, я знаю, что это как сознательный прыжок из райского сада в пропасть. Но я слабый человек, слабый… Беспомощный, ничего без Тебя и Твоего Света не значащий, но я любил, люблю и буду любить ту, которую Ты дал мне Сам… И я готов лежать вечность в пыли у ног Спасителя, полагаясь на Его любовь и милость.

Не осуждайте меня, взгляните, в конце концов, на себя…

Утром Варя хотела напоить меня кофе, и я хотел выпить ароматную чашку с гренками, я мог это сделать! Но в комнате уже стоял Хранитель.

— Почему тебя не было там?

— Потому что есть правила. Это не наша территория, если тебе так будет понятнее. Там ты должен пройти всё сам.

— Да я им!.. — полыхнула во мне прошедшая ночь, превращаясь в глупую отвагу.

— Что — ты им? — осёк Хранитель. — И что ты сделал сейчас?

— Я люблю её, больше собственной жизни люблю, это моё единственное оправдание.

— Больше Бога? — вскинул лёгкие брови Хранитель.

Я растерялся.

— Это подлый… это неправильный вопрос… Бога я люблю больше всего… Но разве можно любить Бога без неё? Ведь Он Сам дал мне её…

— Пора, — грустно сказал Хранитель.

Варя в это время ворковала на кухне. Так, как будто наша жизнь продолжалась. Тихая, повседневная, радостно-горькая.

— Я даже не могу с ней попрощаться?

— Тебя здесь вообще не было, потому что тебя уже нет, — строго, но без злобы пояснил Хранитель. — Пора, — повторил он, и реальность рванулась во все стороны.

 

14

 

Как и ожидалось, на нашем пути встал Тёмный. Он смотрел на нас с ехидцей палача и победителя одновременно.

— Ну-с, Александр Сергеевич, что и требовалось доказать? Не так ли? Нам с вами пора… Ждут-с! Да, кстати, я своё обещание выполню. Как только Варвара Сергеевна прибудет, она будет с вами. — Он хищно потёр руками, между ладонями полыхнул голубой огонь, в нос ударил запах серы.

И тут передо мной встал Хранитель.

— Не торопись. У нас есть ещё один шанс. Ты это знаешь.

— Ух ты! Ещё один шанс. Вы что, в рулетку играете? Александр Сергеевич сыграл и даже выиграл обаааааалденную ночь. Не правда ли, Александр Сергеевич? Лучшую в своей жизни. По нашему обоюдному договору. Остановись мгновенье, ты прекрасно!.. Какая поэтика! Гениальная! Так что нам действительно пора, заждались уже. Столько сил потрачено, знаете ли. Если вы не поймёте с первого раза, то вот-с…

Пространство за его спиной заполнило полчище бесов. Настоящих. Даже не человекообразных, каким был сам Баальберит. Пышущих огнём и злобой, скрежещущих стальными зубами.

— Ещё позвать? Это в моих силах. Мы вас просто порвём. На части.

— У нас есть последний шанс, — твёрдо, без страха и злобы ответил Хранитель, и перед ним встал полк сияющих ангелов с огненными мечами.

Никогда я не думал, даже будучи верующим человеком, что мне суждено увидеть такое. Тёмные и светлые силы, пусть и малая их часть, стояли друг против друга, будто уже начался Армагеддон. И силы эти готовы были ринуться друг против друга за одну человеческую душу. Мою.

Так какова же цена человеческой души, если ради неё готовы были броситься в бой целые полки? Думать об этом надо ещё на земле, а мне самому захотелось выхватить меч, но Хранитель взял меня за руку:

— Вперёд, нас прикроют.

Ну прямо как на обычной человеческой войне, когда группе надо отойти в тыл, а другая, рискуя своей жизнью, прикрывает этот отход.

Я едва успел с благодарностью взглянуть на светлый полк, как оказался уже на сияющей поляне под ослепительно голубым небом, если то, что было наверху, вообще можно назвать небом.

На витом троне сидела проникновенно красивая женщина в пурпурном плаще. Что можно о ней сказать? Она воплощала в себе всю женскую красоту и была матерью всех матерей. Рядом стояли два светлоликих старца, в которых, зная иконопись, я отдалённо узнал преподобного Сергия Радонежского и преподобного Серафима Саровского, а за ними — полыхали в огромный рост стражи — Серафим и Херувим. Долго я их рассматривать не мог, хоть мы и предстали совсем рядом. Хранитель преклонил перед женщиной колено, а я следом упал на оба и опустил голову, не смея более смотреть. Тысячи чувств смешивались во мне, но превыше всех было благоговение. Новое тело моё трепетало.

— Позволь обратиться к Тебе, Владычица. Он из Твоего Дома.

— Слышали? — прозвучал глубокий, но очень нежный голос. — Он из нашего дома. — Видимо, она обращалась к святым. — Мы как раз собирались туда, там много служения. Говори.

И снова голос Хранителя:

— И я, прости меня Пресвятая, и он, прости нас обоих Спаситель, нарушили правила. И теперь ему грозит изъятие, но он не прошёл весь путь до конца, лишь чуть меньше трети. Я смею просить тебя, Заступница, о помощи. Какая будет помощь, тебе, Владычица, виднее.

— Что скажете? — снова прозвучал Её голос.

— Матушка, — наверное это был Преподобный Серафим. — Он любит нас, любит Наш Дом, хотя и плохой христианин.

— Он обращался к нам, когда жил, — прозвучал другой голос. — Разве можно поступать не по любви?

— Да, Матушка. Сколько их таких неприкаянных…

Следом заговорила Она:

— Как можно поступать не по любви? Что ж… Он правильно делал, что даже здесь отдавал собственную последнюю защиту тем, кому было хуже. Это благородно. Всё неправильное ему посчитают и без нас. Хранитель, перед тем как ему наступит время предстать, проведи до конца его путь сам, даже если для этого придётся нарушить границу.

— Ты позволяешь мне проходить и туда, Пресветлая? — спросил Хранитель.

— Я даю тебе такую силу. Но спрашивать с него не меньше. А теперь — больше.

— Он из тех, кто способен видеть свои грехи, ему не приходится напоминать.

— Видеть — не значит исправлять, — грустно сказала Она. — Теперь идите, я даю вам силу именем Сына…

Поняв, чьё прощение и защиту получил, я содрогнулся и зарыдал. Можно это или нет, но я упал к Её ногам и прижался лицом к красным тряпичным туфлям. И посмел только рыдать у Её ног, целовать землю рядом с ними.

И вдруг… Её рука коснулась моей грешной головы. Любовь миллионов матерей — вот что я почувствовал.

И мгновенное просветление, как если бы меня враз исцелили от всех пороков и всех болезней. В то мгновение так и было… Слёзы отступили, но я не смел подняться.

— Вставай, сынок, тебе пора. И у нас ещё много служения… — это был голос Сергия.

И мне захотелось закричать на всю Вселенную: я всегда верил, что тысячи русских святых молятся о России и о нас, грешных, не только на Земле, я всегда верил, что они не оставят нас, грешных, и Там. Только бы не оставляли путь с Богом.

— Господи, прости меня, грешного… — прошептал я.

Сколько раз за всё время жизни даже мы — христиане — думаем, что у нас впереди достаточно времени, чтобы покаяться, очиститься, чтобы остановиться в этой круговерти и произнести молитву, сколько раз по суете или по простой лености, по нерадению мы говорим себе: мне сегодня некогда сходить в храм, откладываем и домашнее молитвенное правило… Что уж говорить, мы и обычные мирские дела чаще частого откладываем на завтра, не думая о том, что завтра в земном понимании может не наступить, и не только для одного человека. И хорошо, если служение Богу заменяем хотя бы служением ближнему, ибо сам Спаситель заповедал делать это, но мы бездумно тратим земное время, которое нам отведено, на увеселения и удовольствия.

И самое страшное, что в нынешние апостасийные времена многие делают так, вообще не вспоминая и даже не желая знать о Том, Кто искупил своей страшной крестной смертью наши грехи. Миллионы людей рассмеются моим словам и скажут: «Я никого ничего не просил искупать!» Бедные, бедные, бедные люди… Бедный и грешный я.

И все мы, зараженные ядом материализма, правильно ли мы шли? Машины, корабли, самолёты, ракеты… А здесь можно перемещаться без гремучего транспортного средства со скоростью мысли… У нас есть телефоны, чтоб вести переговоры с любой точки земного шара, но мы утрачиваем способность слышать чужую боль, мы даже родителей своих не слышим и, в итоге, перестаем слышать Бога. Не потому, что Он отвернулся от нас, а потому, что мы горделиво отвернулись от Него.

Бог зовёт всех, но никого не заставляет идти… Никого…

Ах, как многое, многое, многое хочется сказать вам теперь и отсюда! Да кто я такой, чтобы менторским тоном наставлять человечество? Кто я такой, если сам только полз, погрязая в болотной хмари быта, имел привязанности к ничего не значащим мелочам и вещам, полз, едва поднимая голову, так и не найдя в себе силы полететь…

Господи! Как же тяжело-то теперь!

 

15

 

— Я думал, тут сразу действует неотвратимое наказание за грехи… — сказал я Хранителю, когда мы неслись в межзвёздном пространстве.

— Это школьное какое-то представление… Карательное христианство, разве можно так? Ты только что усомнился в Любви Божией. Он любит и грешников, ибо все Его дети, да вот только что в ответ? И главное, Бог никого не наказывает. Человек наказывает себя сам. Вот у меня, в отличие от вас, вся воля подчинена служению, я могу только служить, а вы сами выбираете куда и как вам идти. Простая аналогия: ты знаешь, что нельзя прыгать с высокой скалы в пропасть, потому что расшибёшься. Но ты рассмеялся запрету и прыгнул. Если повезло выжить, лежишь переломанный на дне пропасти и орёшь, обвиняя всех и вся в твоём печальном состоянии. Или вообще — у тебя Бог виноват. Должен же Он был послать ангела, чтобы тебя подхватил и чудесно спас. И даже не думаешь о том, что ангел падает вместе с тобой… — грустно завершил ангел.

— Прости… — вспомнил я, сколько раз также прыгал в пропасть в своей жизни. — Что дальше?

— Ты же читал книги о мытарствах.

— Читал. Полагаю, ты был рядом.

— Так вот — это только частный опыт. У каждого он свой. Грехов куда как больше, чем двадцать мытарств.

— Еще бы… Только в исповеди, составленной святым праведным Иоанном Кронштадтским их восемьдесят два… По-моему… Но, думаю, их еще больше.

— Больше, — подтвердил Хранитель.

— И на каждый нераскаянный — мытарство?

— И на каждый нераскаянный — мытарство…

— Как же жить при такой высшей математике? Тут просто на улицу вышел и уже согрешил.

— Основных правил два: жить по простоте и доброте сердца. Помнишь, как говорил Спаситель: будьте как дети. Второе: помнить о смерти. И многих грехов не совершишь.

— Я вот всегда думал, что — самый глупый, а, может, самый страшный грех — считать себя безгрешным.

— После хулы на Духа Святого… Да, гордыня — мать всех грехов.

— Но что же дальше?

— А что тебе Баальберит еще выставит. Что совесть твоя назовёт. А пока я, как и положено, покажу тебе обители грешников. При этом помни: мы их туда не посылали, это их собственный выбор. Начнем с самого страшного — с тех, кто лишил себя жизни сам…

В тот же миг мы оказались в самом обычном городе. Разве что нельзя было понять — какая это страна и какое в этом городе время. Зато серо-грязная погода была абсолютно осязаема. Настолько унылая, что хотелось забиться в самый дальний угол и, как минимум, завернуться в одеяло, как максимум (это для меня) — напиться.

Улицы, заваленные мусором. Беспорядочно припаркованные, словно давно брошенные автомобили разных марок и разных классов. Окна домов непроницаемы, будто для того, чтобы и тот едко-серый свет киношной сепии, что царил над городом, в них не проникал. Ни одной живой птицы. Нет собак и кошек.

Чёрные скелеты мёртвых деревьев стоят вдоль улиц, словно враз уронили листву и хвою от ужаса. Какие-то странные скрежещущие звуки вдали. Порой совсем рядом раздаются душераздирающие крики — мужские, женские, детские… Провисшие провода вдоль улиц. Стены домов в грязно-зелёных потёках. Парадные в домах как будто чёрные зевы, оскалившиеся на весь окружающий мир. Неба над городом просто нет…

Не успел я впитать всю бесконечную беспросветность этого пейзажа, как Хранитель предупредил меня:

— Я тебя оставляю здесь на этот день. Может, тебе и понравится. Прости, таковы правила. Но я буду рядом. На твой вопрос, что у тебя уже напрашивается, отвечу: твой друг-самоубийца заслужил отдельное бытие, потому что за него хотя бы подавали милостыню. Хотя бы раз и ты это сделал…

— Но куда мне тут идти? Что делать?

— Куда глаза глядят. Твоя задача — видеть.

— Это… за то… что у меня возникали такие мысли?

— Это потому, что за сорок дней ты должен это увидеть.

И он исчез, оставив меня одного на промозглой улице. И в новом теле я здесь почувствовал вдруг озноб, неуютность и страшное одиночество. То, от чего уже отвык.

Вспомнилось вдруг прочитанное у Николая Сербского: самоубийцы покушаются даже не на человека, а, именно, на жизнь. Их собственная жизнь не может от них защититься…

Что мне тут делать? Куда идти? Пока я над этим думал, по улице с огромной скоростью промчался красный «кадиллак» и обречённо врезался в фонарный столб. Задымился. Взорвался. Никто из него не вышел.

Кино арт-хаус?

Не успел подумать об этом — из окна ближайшего дома выпрыгнула, чтобы брызнуть мозгами на асфальт, вполне молодая женщина. Абсолютно голая и почему-то наголо стриженная.

«Жизнь», что называется, «продолжалась».

Но вот что странно, через минуту, по земным меркам, женщина встала и вошла в подъезд. «Кадиллак» вдруг покатился в обратную сторону. И я без продолжения сюжетов понял, что через какое-то время они повторят свои смертельные трюки снова. Смотреть на это ещё раз не хотелось, и я пошёл… куда глаза глядят.

Глаза, как оказалось, глядели в сторону бара. Русского, американского или ещё какого-то — значения не имело. Я вошёл в него, готовый ко всему. Увидел за столиками и на полу несколько трупов. Они меня не беспокоили. Я уже знал: скоро они встанут, чтобы «всё начать сначала». Бармен с изуродованным, обожжённым лицом встретил меня улыбкой:

— Что предпочитаете? Револьвер? Яд? Петлю? Или что-нибудь экзотическое?

— Виски, — глянул я на стойку за его спиной.

— О! Умереть от перепоя, это даже приятно. Главное, у меня давно не было таких клиентов. Сколько вам для начала?

— Русские сто грамм…

— Странно, всегда думал, что русские предпочитают водку.

— Русские пьют всё. Но русские пьют не все. Это, знаете ли, штамп. Водка, медведь, балалайка…

— Как замечательно! — Ещё шире расплылся в улыбке бармен. — С вами мы успеем побеседовать! С этими уже не получится… — за моей спиной уже началось какое-то движение. Вероятно, самоубийцы просыпались к очередному заходу, но смотреть на это у меня не было никакого желания. Зато, глядя на бармена, я заметил, что у него разные глаза, похожие на глаза Баальберита. Это меня не насторожило. Напротив, я прямо спросил:

— Служите тут? Присматриваете за ними?

— О! Вы ещё и проницательный!

За моей спиной раздались аплодисменты. Я оглянулся и увидел, что рядом с ехидным лицом стоит, собственно, Баальберит.

— Я просто проведать, — словно извинился он. — Вмешиваться не буду. Рад, что на той стороне всё-таки соблюдают правила.

— Не понимаю, зачем я здесь…

— Если всё понимать, то можно сойти с ума или… — Он оглянулся на мужчину, который, по всей видимости, только что принял яд и теперь брызгал слюной во все стороны. — Пойти вслед за этими. Ну что ж! Выпьем за это! Коллега, плесните и мне… вон из той бутыли… как я люблю. «Сингл мальт» с тонким цветочным ароматом. Что-нибудь из разлитого в горных областях Шотландии.

— С удовольствием, — откликнулся бармен.

Я вдруг подумал, если слово «бармен» объединить со словом «бес» получится «барбес». И засмеялся.

— Что тут смешного? — изумился Баальберит.

— Я о своём… О человечьем…

— А-а… — потянул он, видимо, в очередной раз пожалев, что они не умеют читать наши мысли. — Помянем. — Он оглянулся на компанию, которая только что закончила себя убивать.

Я понял, почему он предложил такой тост. Знал, что чокаться я с ним не буду. И мы выпили…

— Ещё? — тут же подсуетился барбес.

Баальберит кивнул. Я промолчал. Пить с бесами? Чем это кончится в таком «городе»?..

— Музычку? — подначивал барбес и, не дожидаясь ответа, повернулся к старинной какой-то радио-ле-спидоле, отжал кнопочку, и в помещении полились звуки неторопливого джаза. Вполне себе земные, приятные. Но композиции этой я ещё не слышал. Она была печальной до того самого уныния, хотя и очень, я бы сказал «по-неземному» восхитительной. Ровная, с нечастыми синкопами, математически точными вкраплениями мажорных септ-аккордов и нон в тягучий минор, и плывущим над общей полифонией альт-саксофоном.

— Это из ненаписанного, — с торжеством угадал мой немой вопрос Баальберит.

В это время в бар вошла сногсшибательной красоты девушка. Я бы никогда не стал сравнивать её с Варей, но не признать её красоты было бы нелепо. Гармонично сложенные те самые метр семьдесят (или чуть выше) одеты в джинсы и футболку без всяких надписей-примесей. Зелёные глубокие глаза, над которыми слегка качается каре каштановых волос. Чуть африканский носик, то бишь немного приплюснутый, что придаёт ему не уродство, а как раз говорит о нестандартной красоте. Толстые чувственные губы…

В общем, эту девушку однозначно ждал Голливуд. Впрочем, откуда мне было знать — может, оттуда она в этот город и прибыла, тем более что последующие события развивались именно по этой версии…

— Девушку не угостите? — Она присела на барный табурет слева от меня (справа был Баальберит, который тут же стал собираться, мол, не буду мешать, и торопливо растворился в городском тумане, уйдя на этот раз ногами, а не спецэффектом мгновенного исчезновения).

— Угощу, конечно… — всё-таки я джентльмен, хоть и на том свете.

— А налей-ка мне для начала бокал вина! Хорошего! — потребовала она у барбеса. Потом повернулась ко мне и представилась: — Лена.

— Александр, — ответил я.

— Великий? — иронично вскинула бровь.

— Мелкий… — пришлось парировать.

— В мелочах человек открывается более всего…

— Из Шопенгауэра… — блеснул я познаниями.

— Интересуешься философией пессимизма? — Она «соскочила» на «ты».

— Просто раньше интересовался философией вообще. Думаю, если я тебе процитирую Ивана Ильина или Павла Флоренского, ты мне взаимностью не ответишь, — сказал я, предполагая этакую западную направленность её познаний.

— Тогда не цитируй. Не ставь девушку в неловкое положение. Ну, за философию? — подняла она бокал тёмно-красного вина.

— За неё… — вынужден был поддержать я.

Мы выпили, а барбес тут же наполнил наши ёмкости, с интересом наблюдая за нашей беседой.

— Давно здесь? — теперь она просто пригубила.

— А что, время в этом городе имеет значение? — глотнул я.

— А что вообще имеет значение?

— Бог, любовь, Родина…

— Уфффф… Стандартный набор патриота из ниоткуда и нигде, — наморщила носик, а барбес при слове Бог явно отшатнулся, но устоял. — Из набора выбираю второе. Можно?

— Право выбора дано нам свыше.

— Александр… Саша… давай хотя бы здесь обойдёмся без высокопарных фраз. Девушка пришла выпить, а ты сейчас начнёшь её грузить своим, может, даже и правильным мировоззрением. Только что оно теперь значит? Ты можешь озвучивать что угодно, но, как я уже сказала, именно в мелочах, в них в самых, ты себя проявляешь. Соответствуют ли мелочи твоего поведения озвученным тобой высоким материям?

Она была права… Именно в мелочах (хотя мелочи ли это?) мы всегда проигрываем. Кричим, что мы христиане, а уже на выходе из храма осуждаем ближнего или идём после службы на увеселительный концерт и, что хуже того, на пьянку-гулянку. Старец Моисей Святогорец называл это «благочестивым» лицемерием» …

— Давай-ка лучше ещё по одной, — придвинулась ближе Лена.

Мы выпили.

Хранитель, где ты? Что я делаю?

— Проводишь меня?

— Что?

— Обычно я захожу сюда, прежде чем спрыгнуть с моста.

— Тут есть мост?

— И речка-говнотечка… — скривилась Лена.

— И тебе хочется… в эту течку?..

— Судьба такая… Так ты идёшь? А то при жизни я больше всего жалела, что никто не видит моего последнего полёта.

Не знаю, почему я встал и даже взял её под руку. Мы вышли на улицу, где неподалёку в очередной раз согнул столб «кадиллак», выпрыгнула из окна голая, лысая девушка… Ещё за парой окон раздались выстрелы… И крики… крики… крики…

— Почему ты это сделала?

— Из-за любви, — просто ответила она.

— Неразделённой?

— Преданной. Он бросил меня уже на первом месяце беременности. А я когда-то бросила ради этого ничтожества блестящую карьеру…

— Актриса?

— Тьфу… что ты… Я преподавала в университете, а поехала с ним в его Мухосранск. Такая была любовь… А он, узнав, что я беременна, просто смылся с какой-то колхозной стервой…

— Значит, ты убила не только себя…

— Я тогда не думала. Не могла думать. Состояние аффекта, наверное. Я не прошу у тебя жалости, но не смей меня осуждать. Я уже осуждена.

— Я не смею никого осуждать. Самому бы с моста не прыгнуть.

— А давай вместе?! — Её глаза загорелись зелёным огнём, будто она предлагала новую интересную игру.

Я остановился. Посмотрел на неё с понятным подозрением.

— Так тебя для этого послали?

Лицо её в ответ искривилось какой-то страшной внутренней болью и негодованием. Она буквально выплюнула мне в ответ:

— Это тебя зачем сюда послали, придурок?! — развернулась и пошла по мосту, выкрикивая: — Вы все гады! Кровопийцы! Пользователи! Не мужики — мещане какие-то! Да вы любить-то не способны!..

И прежде чем я успел крикнуть «Лена, подожди, прости», она прыгнула с моста в зловонную реку без всяких киношно-картинных стояний на перилах и проч. А я так и остался стоять с открытым ртом и огромным чувством вины, будто где-то там, на Земле, сам бросил девушку, которая сочетала в себе редкостную красоту и живой ум. А главное — носила под сердцем моего ребёнка. На глаза мои выступили слёзы.

Подавленный и унылый, я вернулся в бар.

— Проводили? — радостно осведомился барбес.

— В последний путь…

— В очередной… — поправил он меня, наливая без вопросов очередную порцию виски.

За спиной снова стрелялись, травились ядом и снотворным, замешанным на алкоголе, кто-то вскрывал себе вены… И как много было вокруг тех, кто лишал себя того, чего себе не давал, — жизни… И уверен, у большинства были очень веские причины, как у Лены. Но у них не было главного — веры…

Вспомнилось вдруг, с каким циничным любопытством люди в раздуваемых ими слухах и журналисты в СМИ смаковали подобные случаи, присыпая их придуманными подробностями или доливая грязи в без того мрачную картину.

— Девушку не угостите? — Теперь она присела справа от меня, потому что Баальберит меня в этот раз не потревожил. Значит, это был не День сурка…

— Здравствуйте, Лена.

— Мы знакомы? Впервые вижу в этом баре человека, с которым можно перекинуться словечком. Впрочем, вы что, не знаете, что в этом городе желать «здравствовать» моветон?

— А я здесь в гостях.

— Мы все здесь в гостях. Как вас зовут? — Она приняла от барбеса бокал своего вина.

— Александр… Не Великий.

— Хм… — Она как будто силилась что-то вспомнить. — Ну тогда выпьем, Александр?

— Выпьем… — Я лишь пригубил, ибо вдруг почувствовал, что и здесь способен захмелеть, как и в жизни. Видимо, это тоже было частью плана в отношении меня. Хотя — был ли вообще план?..

Здесь было ясно и точно понятно только одно: люди в этом городе лишены воли, они бесконечно повторяют то, что совершали при жизни. И никакого тебе адского огня. Наверное, дьявол тоже совершенствуется соответственно времени и понятиям. Потому что эти люди вновь и вновь переживали свои страдания, находясь в замкнутом кругу, не зная, где им найти помощь, даже не задумываясь над этим. Они просто не успевали. Вечное самоубийство — что можно придумать хуже? Последние минуты отчаяния и собственно акт. Воланд с цирковыми номерами тихо курит в сторонке.

Вот только где были сейчас их Хранители? Похоже, сюда им входа уже не было…

Я смотрел на Лену, и мысли мои разбивались о непреодолимую стену, я не знал, что делать.

— Вы красивая, — банально сказал я.

— Слышала уже, — невесело откликнулась она. — Это всё мелочи…

— Человек более всего раскрывается в мелочах…

Она снова встрепенулась, пытаясь что-то вспомнить. Или всё же День сурка?

И тогда я пошёл в лобовую атаку:

— Лена, я вам покажусь банальным, но я по-явился здесь не зря. Я хотел вам сказать, что из этого круга можно выйти.

— Из какого круга? Вы много выпили, Александр?

— Достаточно для того, чтобы разговаривать с вами откровенно. Вы такая чудная, прекрасная!..

— Ну, скажите мне, что вы готовы посвятить мне жизнь, принять меня такую, какая есть…

Ступор! Не попал! Мимо!..

— Не скажу… Иначе мне придётся предать женщину, которую я люблю. Что с ней тогда будет? Это будет предательство! Вы достойны огромной любви, она обязательно будет! Обязательно!

Но она из всех моих слов уловила только одно.

— Предательство… — повторила она, допила и встала: — Ладно, мне пора. Было приятно поболтать с наивным романтиком.

И пошла к выходу, даже не попросив её проводить. И тогда в отчаянии, неожиданно даже для самого себя, крикнул:

— Хотите, я прыгну вместе с вами!

Она остановилась как вкопанная. Медленно повернулась. И в этот раз повернулась ко мне с интересом. Барбес, похоже, оторопел от моей фразы.

— Вы серьёзно? Вам это зачем? У вас же счастливая любовь?

— Серьёзней некуда! Так вы позволите мне сделать это вместе с вами?! Зрителей у нас не будет, но будет совместный полёт.

Она на шаг вернулась в бар. Посмотрела на меня ещё внимательнее.

— Не понимаю, это вы сейчас так тонко издеваетесь? Вас сюда за этим прислали?

— Меня сюда не прислали, а сослали. Понимаете разницу? Всего лишь за то, что я пару раз в жизни думал спрыгнуть с моста. Почему? Потому что мне стыдно и грустно было жить!

— И что вас остановило?

Она сделала ещё шаг в обратном направлении. Скажи ей сейчас о Боге и вере, она повернётся и пойдёт к своему мосту. Эти понятия ей здесь уже вообще недоступны.

— Любовь.

— Счастливая?

— Я думал, что да.

— А что было не так?

— Я умер до того, как она завершилась. И моя девушка осталась там одна.

— Одна? После счастливой любви?

— Да. Но она не будет прыгать с моста…

— Тогда зачем это вам? — Лена подошла совсем близко, заглянула в глаза. — Теперь я вижу, что вы действительно полны решимости сделать это… вы не блефуете… Но зачем?

— Вы будете прыгать ради смерти, а я — ради жизни! Не ради своей, ради вашей жизни! Честно! Я сделаю это!

— Я вижу… — Она присела рядом, и я понял, что победил.

Обессиленно я навалился на стойку и крикнул барбесу:

— Двойную обоим!

Это не День сурка…

Мне хотелось плакать и смеяться одновременно. Спиной я почувствовал изучающие взгляды и оглянулся. Что-то было с ними не так. Они явно смотрели на нас с интересом. Во всяком случае, не торопились повторять заученное.

Мы выпили залпом.

Потом мы говорили обо всём на свете. Мы отбросили алкоголь и буквально заставили барбеса заварить нам кофе. Потом ещё и ещё раз… А под утро Лена начала смеяться… Мне же хотелось плакать. И я кусал себе губы, чтобы ничем этого не -выдать.

 

Рассвет случился внезапно. В стеклянную дверь бара вдруг ударил луч солнца, которого в этом городе точно не должно было быть. Барбес отпрыгнул от этого луча, как от огненной струи, а мы оба подставили лица.

— Новый день… — сказала Лена. — Неужели новый день?

— Новый день, — подтвердил я.

— Что-то изменится?

— Обязательно.

— Спасибо тебе. — Она коснулась губами моей щеки.

И слёзы всё-таки выступили на глаза.

— Ты умеешь плакать? — удивилась Лена.

— Я хотел сказать… Спасибо тебе.

Мы обнялись и сидели так до тех пор, пока за моей спиной не появился Хранитель.

— Нам пора, — словно смущаясь, сказал он. И тут я заметил, что ангелы тоже умеют плакать.

— А она?

Он посмотрел на меня с некоторым укором. Мол, с тобой-то, парень, неясно, а ты о других переживаешь. Но ответил:

— С ней всё будет хорошо. Теперь всё будет лучше. Скоро здесь будет её Хранитель.

Я облегчённо вздохнул.

Баальберит даже не появился. Зато барбес при виде Хранителя зажался в угол и смотрел оттуда с явной ненавистью.

— Похмелье не мучает? — шутливо спросил Хранитель, когда мы уже парили меж галактик.

— А разве здесь оно бывает? — спросил в ответ я.

Он промолчал.

 

16

 

Перед нами вновь раскрылся город. На этот раз отнюдь не мёртвый, а, напротив, полный огней, сияния реклам, полный движения… Если бы я не знал о своём состоянии, я бы заключил, что вижу самый обычный, более того, самый современный город, со всей соответствующей, как говорят, инфраструктурой. Правда, огромный… Настолько огромный, что взгляда не хватало, чтобы увидеть чистый горизонт. Даже нового, более глубокого, более дальнего, что ли, взгляда.

— Это напоминает мне…

— Лас-Вегас… — поймал мою мысль Хранитель.

— Правда, я там не был.

— Ну, теперь у тебя есть возможность, хотя это, конечно, местный Лас-Вегас. Падшие даже не стали придумывать название. Именно поэтому я спросил тебя про похмелье. То, что ты никогда не был азартным игроком, я и так знаю.

— Интересно, Достоевского сюда не доставляли?

— У людей уровня Достоевского свой путь. Да и это, — он оглянулся по сторонам, — современная версия. Главное — помни: это практически город Баальберита. Как ты понимаешь, тут бесы сэкономили на целый букет пороков. И большего я тебе сказать не могу. Дальше — сам…

Я стоял, по всей вероятности, где-то ближе к окраине. И не испытывал никаких чувств. Ни страха, ни интереса. Но вот что важно, я почти «по-старому», если можно так выразиться, чувствовал своё тело. Вместе с тем я понял, что утратил возможность перемещаться с огромной скоростью, потому даже попрыгал на ногах, словно проверяя их пригодность к перемещению.

Дня как такового здесь не было и, по всей вероятности, быть не могло. Потому город плыл в бесконечном вечере, щедро освещённый электричеством и множеством реклам, призывающих пить, играть, потреблять. Где-то недалеко надрывался Мик Джаггер, выкрикивая «Satisfaction». Но там, где я стоял, было внешне спокойно.

— Вас куда-то подвезти, сэр? — из окна остановившегося такси выглянул водитель. — В принципе — у нас везде хорошо. Каждый может найти занятие по своему вкусу и таланту. Может, для начала выпить?

Я присмотрелся к таксисту. Это явно был бес. Теперь я уже «срисовывал» их без труда. Но это был мелкий бес, прямо-таки весь вежливый и предупредительный. Пришлось улыбнуться от мысли, что стало ясно происхождение выражения «стелиться мелким бесом». Эти если не могут воздействовать силой искушения, то почти со слезами уговаривают…

— Что-то не так, сэр? — прямо-таки испугался таксист, внешне похожий на добродушного мулата.

— Послушай, дружище, — сказал я снисходительно, усаживаясь в машину, — а на что здесь играют, если деньги не имеют значения?

— Я введу вас в курс дела, сэр, — обрадовался важности своей миссии мелкий бес. — Я везу вас в центр?

— А тут есть центр? Поехали.

И пока мы ехали вдоль бесконечного ряда игровых и питейных заведений, таксист излагал:

— Алкоголь у нас только качественный. Никакого контрафакта. То же относится, если пожелаете, к любым видам порошков и экстази, питаться можно в любом месте. Везде вкусно и обильно. Игра, как вы правильно заметили, ведётся не на деньги, а — на фишки. Но… — он покачал головой, — сами понимаете, это детский сад, серьёзные люди играют на что-нибудь более серьёзное, а большие казино тоже проводят свои розыгрыши. Вы игрок, сэр?

— В «дурака» играл, — начал вспоминать я глупое времяпровождение в юности, — в «свару», в «тысячу», ну и… научился вроде в преферанс… Но на деньги не играл. Стало быть, я не игрок.

— Значит, вы турист.

— Значит.

— Замечательно! Со стороны за этим наблюдаешь как за интереснейшим шоу. Понимаете?

— Надеюсь, пойму. А кофе здесь подают?

— Подают. — Таксист заметно скис. — Вот здесь, сэр, маргоджип хорошей средней обжарки подают. Круассаны, опять же, хрустящие. Добро пожаловать в Лас-Вегас, сэр.

— И вам не хворать, — подмигнул я.

— Оттянитесь по полной, сэр.

Ну тут уж я даже бесу ответил почти добродушно:

— Всенепременно.

После этого слова он просиял, как Шура Балаганов, которому дали пять рублей, и вдавил педаль газа. Мне даже стало весело, и я начал было терять бдительность, забывая, что за всем этим внешним блеском и лоском обязательно должна быть изнанка страданий и боли.

Ад, как говорят, он и в Африке ад…

На открытой веранде ресторана я попросил тот самый маргоджип. И тут же удивился: даже здесь, на веранде, стояли «однорукие бандиты» — игровые автоматы. За ними уже «резались» несколько человек, за соседним столиком играли в карты, за другим — кидали кубики… Тут же нарды, рюмочные шашки, эротические шахматы… Играли все: от субтильных юношей до покрытых пигментными пятнами, точно жирафы, старух, которым было впору хватать воздух из кислородных подушек.

Но кое-где «отдыхала» другая гвардия. Те, кто просто пил. Или уже лежал на столике, под столиком, на тротуаре. Причем, если один из них просыпался, обводил мутным взглядом пространство и нащупывал безумными глазами официанта, любой жест заставлял последнего доставить страдальцу очередную порцию пойла.

Реже можно было увидеть «обколотых» и «обкуренных». Вероятно, они пребывали где-то совместными сообществами, а на улицу выходили только для того, чтобы безумно выпучить глаза и упасть. Даже в этом мире они отсутствовали.

— Рядовой первого класса морской пехоты Коди Уайт! — представился полноватый здоровяк, что плюхнулся в плетёное кресло напротив, не спрашивая разрешения.

— Сержант Советской Армии Александр Кузнецов.

— О как! — крякнул американец.

— Что?

— Жаль, что мы на вас не напали упредительно…

— Что бы ты хотел упредить, Коди?..

— Вашу угрозу!

— А-а… Не скучно?

— В смысле?

— Здесь — про войну — не скучно? Если б вы упредили, то упредились бы по самое упреждение, заруби это себе на своём бухом носу, рядовой первого класса! — рубанул я, потому как подобных встреч хотя бы здесь не ожидал.

Но Коди Уайт вдруг расплылся в улыбке.

— Вот это по-нашему! Дед, который воевал во Второй мировой, говорил, что, в сущности, русские — хорошие парни. Так это, я с предложением, выпьем за дух Эльбы, брат? За боевое братство, брат?

Он посмотрел на меня так, словно мы с ним вместе сидели в одном окопе. И, не дожидаясь моего ответа, крикнул официанту:

— Подкати нам крупнокалиберную бурбона! Я встретил фронтового друга!

Я грустно вздохнул, начиналось…

— Послушай, я собирался всего-навсего выпить кофе…

— А я что — против! Но за боевой союз наших дедов ты просто обязан! Или, может, твой на стороне бешеного Адика воевал?.. — прищурился Коди.

— А вот за это у нас можно легко в морду схлопотать, — заметил я.

— Ну! А я что говорю! Значит — обязан! — Он уже наливал по полстакана.

Я поморщился. С какой стороны за этой сценой наблюдает Баальберит? Оставалось надеяться, что мой «товарищ по оружию» уже изрядно поддал и после одной-двух «скопытится», как многие из тех, что уже клевали носом. Пополнять их полк мне не хотелось. Тем более — я не знал, каковы ставки.

— За победу!

Выпили. Он внимательно проследил, чтобы я выпил до дна, и вместо меня удовлетворённо крякнул.

— По на-ше-му! Ну, теперь давай… ну…

— За «Союз-Аполлон», — предложил я.

Его мозг какое-то время искал стыковку советского и американского космических кораблей, но всё-таки нашёл в неожиданной аналогии.

— Точно! В том году «Плейбой» вышел с шикарной обложкой! Он и она — голышом — летят в таких серебристых космических шапочках при полной, так сказать, стыковке. — Он громко захохотал, наливая. — Давай! Как бы там у вас сказали?

— За мирный космос!

— Круто! За мирный космос! Долой звёздные войны!

Мы снова выпили. К этому времени я понял, что жидкость приятно обожгла и согрела, как бывало только на Земле. Значит, и «вставит» по-настоящему. А тут ещё внутри ресторана загундосила под фанки-джаз темнокожая девица. Я даже узнал эту композицию Lonnie Liston Smith «Expansions».

Ожидать, что Коди быстро сдаст позиции, уже не приходилось. Выпивая одну за другой, он оставался всё в той же стадии опьянения. Меня же несколько спасал действительно хороший кофе.

А вокруг кипел такой знакомый и такой привычный ад…

— Да ты не переживай, брат, — рядовой первого класса словно прочитал мои мысли, — нажираться до синего не будем. Вот уговорим этот «бурбон», осталось-то, — он болтнул в руках полбутылки, — а потом пойдём — сыграем. Я не любитель всех этих рулеток, но — когда выпью!.. Или в морду бить, или — всё на кон! У вас тоже есть крутая игра. «Русская рулетка» называется. — Он показательно приставил к виску указательный палец. — Быдьжь! Ну давай, за то, чтоб мы никогда не про-игрывали!

Я с тоской посмотрел на наполняемый стакан, успел ткнуть официанту в пустую чашку кофе. Он подмигнул: сей момент. Между тем «бурбон» уже основательно ударил в голову.

— Я больше не буду, — сказал я, оценив своё состояние.

— И я больше не буду! А вот чуть меньше можно! — Теперь он наполнил стаканы на треть. — Не юли, брат, так нельзя! Своих не бросают!

И тогда я снова пошел в лобовую атаку:

— Послушай, ты в Бога веришь?

— Что? — У него аж испарина на том самом лбу выступила.

— Ты веришь в Бога?

— Я?

— Да, ты.

— Я… — он посмотрел на меня, будто на недоумка, — ну… скажу тебе… Я верил. До тех пор, пока этот Бог не бросил нас с товарищем двоих в иракской пустыне. Уж я ему молился, уж я звал! А у товарища были перебиты ноги, он умирал у меня на глазах. Может, ихний Аллах там и был, а моего Бога там не оказалось…

— Подожди, Бог послал тебя в эту пустыню?

— Нет, конечно, но раз я там оказался, а он-то должен быть везде. Или не так? Так где он, так-перетак, был?! Где, я тебя спрашиваю?! Тим умер на моих руках. Аминь, так-перетак! Я его песком присыпал! Всё! А надо-то было вертолёт послать.

— О каком-таком думали твои командиры?

— Эти тупые бараны?! Они о наградах своих думали, как и положено, но бог-то должен был обо мне думать! И теперь я круглые сутки в баре вспоминаю Тима!..

— Подожди, — снова прервал я, — а ты сам — как и почему выжил?

Сначала Коди смотрел на меня, явно не понимая сути и подоплёки вопроса.

— Я его матери флаг с гроба отдавал…

— Повторяю: как и почему выжил ты сам, рядовой первого класса Коди Уайт?

Коди посмотрел на меня мутным взглядом.

— Я полз по этим пескам, как та змея. По ночам. Если бы не фляжка Тима, я бы засох! Понимаешь?!

— Значит, ты всё-таки дополз, и тебе помогла фляжка Тима?

— Да, я дополз!!!! — выорал мне в лицо, брызжа непроглоченным виски, Коди.

— А если бы ты тащил Тима, ты бы дополз?

— Нет! Так-перетак!

— А если бы не было фляжки Тима, ты бы дополз?

— Ты к чему клонишь, так-перетак?!!

— Я клоню к тому, что Бог тебя всё же сберёг для чего-то… Может, для того, чтобы ты вручил матери Тима флаг! Понял?! — теперь уже орал я. — А ты пошёл по кабакам, ты предал Бога!!!

— Я никогда никого не предавал! Слышишь ты, коммунист недобитый!

И тут уже я врезал ему с подъёма всем телом. А он грохнулся на пол, как мешок с песком, и лежал не двигаясь. Я огляделся по сторонам, но всем, как и предполагалось, было абсолютно наплевать на то, что происходит не с ними. Только один пьянчужка с мольбой посмотрел на нашу недопитую бутылку, так, словно по первому его требованию официант не вынес бы ему целую. Видимо, сила земного притяжения работала по полной. Я разрешительно кивнул, после чего он с благодарностью в глазах схватил желаемое и тут же исчез где-то в проулке.

Пора было уходить. Ничего хорошего «пробуждение» здоровяка Коди мне не сулило. Я было поднялся, но официант оказался предупредительно рядом:

— С вас четыре фишки, сэр.

— Здесь что — платят?

— Как везде, сэр.

— Вот он рассчитается, — кивнул я на плывущего в нирване Коди.

— Коди? — иронично вскинул брови официант. — Он всегда садится к кому-нибудь за стол, чтоб платили за него.

Я озадаченно опустился обратно в плетёное кресло. Получалось, если я и не напился, то всё равно оказался в ловушке. Как ни крути.

Да, на шахматной доске дьявола всегда проиграешь, если только ты не праведник, не святой.

— А могу я вернуть деньги чуть позже? — почти без надежды спросил я официанта.

— Можете, сэр. Конечно. Отыграетесь — и вернёте. Я просто вынужден буду поставить вам на руку нашу маленькую печать. Как только рассчитаетесь, сотрём. Обычная формальность, сэр.

Развитие событий имело немного вариантов — либо напился, либо в игру. Да ещё и печать дьявола на длань. Почти печать антихриста.

Можно было ещё спросить про возможность отработать долг, но уже ярко представлялись картины: где и как это можно было сделать.

Отыграться… Казино — напротив. Одно из. Но разве можно выиграть у дьявола в его собственной игре? Я подумал также о том, что каждую рюмку или чашку кофе здесь надо было крестить. Не украдкой, а размашисто, чтоб морды у официантов кривило. Как я забыл об этом оружии?! Вот ведь… как на земле в суете забывал, так и здесь. Что взял с собой оттуда, то и сюда принёс.

И тут очнулся Коди… Он обвёл заведение туманным взором, тряхнул головой, словно сбрасывал остатки жуткого сна, увидел меня.

— Здорово ты меня приложил. Может, и поделом. Другому бы я челюсть свернул. Но что-то в твоих словах было…

— Ты помнишь?

Он с трудом поднялся и тут же начал искать бутылку.

— Я никогда не напиваюсь синее синего… Пару лет провёл в тюрьме, после того как изуродовал нашего полковника. Так что ты зря думаешь, что я полный дебил.

— Я так не думаю.

— Официант! Так-перетак! Я что, не похож на человека, которому срочно надо выпить?

— Мне платить нечем, — предупредил я.

Коди порылся в карманах и достал оттуда несколько фишек. Разделил их пополам и одну часть оставил на столе.

— Сегодня моя очередь. А это нам на игру. Иначе всё равно влипнешь, — пояснил про вторую часть фишек и про необходимость играть.

Какое-то время он смотрел в стакан виски, точно в нём можно было увидеть нужный поступок, но всё же решился на привычный шаг: опрокинул его в себя.

После того как Коди принял очередную порцию, не настаивая в этот раз, чтобы я тоже участвовал, мы отправились в казино.

— Сейчас самые главные игры… — сообщил рядовой первого класса. — А мне везёт, на выпивку всегда выигрываю. — И для наглядности он опустил фишку в ближайший автомат, дернул его ручку, и в ответ высыпалась горсть таких же фишек. — То-то… — похлопал он автомат, как старого друга по плечу.

Зал был заполнен игроками, как гарнизонная баня немытыми армейскими полками. Бесконечные ряды автоматов, игровые столы, а в центре огромная сцена, на которой выплясывали полуобнажённые девицы какой-то ультрасовременный канкан в электронной обработке. А потом вышла четверка джазовых ребят, и в великолепном исполнении зазвучала знаменитая «Take five». Даже стало обидно за эту композицию. И вспомнились вдруг слова святителя Николая Сербского из его «Мыслей о добре и зле»: «Весь этот мир в целом предстаёт как блистательная химера, но он просто жалок в частностях: исполинская храбрость в целом и мышиный страх в частности; неудержимый размах жизни в целом и отчаянное умирание в частности. И вся эта блистательная химера не может насытить ни один глаз, ни одно ухо, ещё менее она способна погасить вожделения плотские, а менее всего — утолить жажду духовную. Ибо как одна капля родниковой воды, упав на горячий язык изжаждавшегося путника, не может напоить его, так и весь этот мир — одна горячая капля, — падая на жаждущий дух человека, не только не утоляет его; но именно эта горячая капля-мир и вызывает жажду, доводя её до уровня безумия. Воистину, мир существует, чтобы разжигать жажду духа человеческого». Стало очень не по себе…

Странно, даже при жизни такие места меня не привлекали. Это что — обязательная программа такая, любого помещать в одно ведро с прожигателями жизни? Или мне это за алкоголь?

Грянули фанфары, и на сцену с микрофоном в руках вышел этакий конферансье в тёмном блистающем костюме. Чуть подкрученные усики и трость в руке придавали ему шарма начала двадцатого века, а разноцветные глаза, несколько глядящие в разные стороны, выдавали в нём беса не низкого ранга.

— Внимание, дамы и господа! — объявил он звонким тенором, и слышно его было без всякого микрофона. — Мы начинаем наш ежедневный главный розыгрыш!

— Вчера была одна девица, так она свою девственность на кон поставила! Ради компьютерной игры! Прикинь! Сюда прибыла девственницей и тут за фуфло отдала! — восторженно крикнул мне в ухо Коди.

— Вчера победителем у нас являлся мистер Голдфингер! — объявил конферансье. — Он выиграл рекордное количество фишек и получил первое право претендовать на главный приз сегодняшнего розыгрыша.

— Мерзкий чувачок, — прокомментировал рядовой Уайт.

И действительно — на сцену вышел сутулый мужчина средних лет с цепким взглядом, под которым крючился тонкий нос. Зато губы были полные и даже слюнявые, под верхней угадывался неправильный кроличий прикус. На голове у него волосы росли клочками, словно половину из них такими же клочками вырвали. Воистину — Бог шельму метит. Похоже, у него ещё был псориаз…

— Напоминаю, что мистер Голдфингер уже не первый раз является победителем нашего конкурса! Числится уважаемым членом нашего общества и заслуженным мастером игры в преферанс. Скажите, мистер Голдфингер, вам помогает выигрывать ваше математическое образование?

Голдфингер наклонился к микрофону, отчего стал ещё более сутулым, и прокричал:

— Не-а! Мне помогает выиграть моё экономическое образование и разумный азарт, чуваки!

Оказалось, что он ещё картавит и шепелявит. Тем не менее толпа взорвалась в ответ криками восторга, словно это был её главный кумир.

— Вот где дебилы, — резюмировал Коди. — Мне надо ещё выпить, а то въеду кому-нибудь в счастливую рожу… — И он перехватил официанта-разносчика с «мартини». Выхлебал один за другим два бокала.

— Итак, дамы и господа, на кону двадцать тысяч восемьсот семнадцать фишек вчерашнего выигрыша мистера Голдфингера и от нашего клуба мы выставляяяяяем… — он театрально потянул последнее слово, — сострадание! Да, господа и дамы, сострадание! — В это время на сцену вышла девочка лет четырнадцати. — Это Ольга Волкова, знаменитый геймер из России, победитель нескольких киберпроектов в своей стране. Когда её мать умирала в больнице, она не могла бросить компьютер. Мать умерла, её даже похоронили, а Ольга продолжала играть! Вот где настоящий азарт!

Толпа взревела, приветствуя такую мега-звезду бессердечия.

— Через месяц в доме Ольги случился пожар, но в пылу игры она даже не заметила, что отравилась угарным газом. Теперь она с нами и выставляет на кон остатки своего сострадания! Последние капли, которые могли бы на общем суде спасти её душу!

Толпа неистовствовала. Конферансье приложил палец к губам, призывая к тишине.

— По правилам нашего клуба, тот, кто решится поставить нечто равное или большее и выиграет, получает все фишки мистера Голдфингера и возможность использовать в свою пользу сострадание госпожи Волковой. В случае ничейного результата клуб забирает себе все ставки, госпожа Волкова получает возможность выполнить одно своё игровое желание. Вы не скажете нам, госпожа Волкова, на что вы готовы променять сострадание к вашей умирающей матери?!

— Я надеюсь получить вечную жизнь в моем любимом шутере!

Толпа одобрительно загудела.

— Господи! Какая подмена! Бред! Вечную жизнь на «вечную жизнь» в игре, — не выдержал я.

— На сострадание к матери ещё не играли… Той даже в раю после такого будет плохо, — заметил Коди.

Конферансье между тем внимательно осмотрел зал.

— Итак, дамы и господа, где ваш боевой азарт? Кто решится и что решится поставить на кон?! Есть ли у нас сегодня герои?!

Барабанщик джазового квартета дал брейк, и зал поглотила полная тишина. Толпа вожделенно смотрела на сцену, ожидая азартного героя. Но никто не торопился. То ли столько фишек ни у кого не было, то ли азарт был у всех «разумный», как у Голдфингера. И в этот момент на сцене в тёмном фраке, точно дирижёр оркестра, появился Баальберит. Конферансье почтительно отступил, видимо, у Баальберита ранг был куда как выше.

— Дамы и господа! — зазвучал знакомый баритон, но с новыми нотками. — Сегодня у нас в зале гость! Благородный спасатель!

Зал качнуло, прокатился гул.

— Вы не ослышались, благородный спасатель! Наш гость из России, господин Александр, прозванный в городе мёртвых Великим! И только у него есть нечто равное, что можно было бы поставить на кон. У него ещё есть душа!

Зал взревел. Игроки оглядывались друг на друга, и только Коди сразу и точно цапнул меня за плечо.

— Фига ли молчал? — шепнул он.

— Я не игрок.

— Дамы и господа! Неужели наш благородный спасатель не примет вызов? Неужели он позволит мучиться матери этой девушки? Без сострадания!.. — Он крикнул это, глядя прямо на меня. — Вот он, наш герой!

Далее я ничего не успел даже подумать. Десятки рук подхватили меня и в считанные минуты, передавая с рук на руки, доставили на сцену.

Я стоял под светом софитов и прожекторов, глядя на заходящуюся в экстазе толпу. Хлеба и зрелищ… Палец вниз — гладиатора добить. И первое, чего мне захотелось, это строчить по всей этой биомассе из станкового пулемёта. Так, чтоб ошмётки летели.

Я закрыл глаза.

И вдруг… внутри себя увидел Лик Спасителя. Так ярко, что комок к горлу подступил. Едва сдержал слёзы. И понял, что Его Любовь охватывала и этих несчастных.

— Так вы принимаете вызов, благородный Александр из неуёмной России?

Толпа ревела.

— Принимаю!..

— Я знал! Знал, что благородство этого человека выше любых опасностей! Итак, он ставит свою душу! — Фанфары дали несколько мажорных аккордов. — Осталось выбрать оружие! Преферанс, покер, очко?.. Может, шахматы? — хохотнул Баальберит. — Право выбора игры за тем, кто бросает вызов чемпиону и клубу! Это наши правила, мы их не нарушаем.

Мистер Голдфингер тоже еденько засмеялся, словно угождая своим хозяевам. «Мерзкий чувачок», вспомнил я слова рядового Уайта и увидел его глаза в толпе. Наверное, этот пьяница сейчас был самым трезвым. Он смотрел на меня, поигрывая желваками, и, в отличие от остальных не орал. «Ну, где теперь твой Бог?» — читалось в его взгляде. А ещё читалось: «Не дрейфь, парень, я с тобой, в любом случае».

— Итак, что вы выбираете, господин Александр?

Я улыбнулся Коди, и он поймал мою улыбку.

— Русская рулетка!

— Что? — Такого хода Баальберит явно не ожидал.

— Русская рулетка! — ещё громче крикнул я. — И в барабане должна быть серебряная пуля!

Уж не знаю, как им тут всем вкус серебряных пуль, но именно так я сказал. Во всяком поверье есть доля истины…

— Ну что ж, — подытожил Баальберит. — Своя рука владыка. Револьвер на сцену!

Буквально через несколько секунд, словно только ждали команды, два здоровенных негра вынесли на сцену коробку и поднос с игорными кубиками. Открыли коробку и продемонстрировали толпе оружие, покоившееся на пурпурном ложементе, рядом лежал единственный патрон. Внешне — из серебра.

— А теперь, по правилам нашей игры, мы разыгрываем право хода! Первым будет нажимать на курок тот, кто выбросит меньшее количество очков! — Баальберит победно посмотрел на меня и сказал лично мне, не открывая рта: — Моё предложение остаётся в силе…

Я подошёл к подносу и кинул кубики.

— Два плюс один, итого — три! — резюмировал сумму Тёмный. — От клуба бросит наш бессменный ведущий.

Тот, почти не глядя, швырнул на две пятёрки. А вот мистер Голдфингер, долго ощупывая кубики в ладони с откровенной ухмылкой, выбросил две шестёрки.

— Ну что ж, вам, господин Александр, и револьвер в руки!

«Там, в палате реанимации, найдут твоё мёртвое тело. И только-то…» — Он посмотрел на меня, как врач на безнадёжно больного.

Один из негров вставил пулю в барабан и протянул мне револьвер, приглашая выйти на авансцену. Я вышел. Зазвучала барабанная дробь. Я повернулся и крикнул барабанщику:

— Заткнись!

И он послушно убрал палочки с мембраны. В полной тишине я крутнул барабан и приставил ствол к виску. Закрыл глаза. Лик Спасителя не возник в этот раз, но я крикнул Ему через страшную бездну густой тьмы своего сознания: «Господи Иисусе Христе, милостив буди мне, грешному, прости меня, пусть только этой девочке вернётся сострадание! Более ничего… На всё воля Твоя…» И нажал на курок. Боёк щёлкнул впустую…

Зато выстрелили сжатые стенки сердца, души, чего угодно, меня словно всего разорвало на части. И даже это потустороннее тело захотело упасть на колени от изнеможения. Но я устоял, потому что на меня смотрел Коди. Он и закричал первым с диким восторгом, и крик его подхватила толпа.

— Не может быть… — тихо сказал конферансье Баальбериту. — Осечка.

Я сломал револьвер пополам и увидел, что боёк стоял точно на патроне. Даже вмятину на капсюле увидел. Господи!..

Набрался твёрдости, унял дрожь в руках и коленях и протянул револьвер Баальбериту:

— Ваша очередь.

Баальберит посмотрел на меня испепеляющим взглядом, крутанул барабан и легко спустил курок у своего виска. Боёк щёлкнул, выстрела не последовало.

— Мистер Голдфингер, клуб выполнил свои обязательства, ваша очередь.

А вот мистера Голдфингера вдруг нешуточно затрясло. Он оттолкнул от себя оружие и, брызжа слюной закричал:

— Я признаю поражение! Запишите мне техническое поражение! Я — пас! Понимаете, я пас! Играть с этими сумасшедшими русскими в их игры я не подписывался! Я за разумный просчитанный азарт! Я — пас!

— Ну что ж, — сверкнул в его сторону взглядом Баальберит так, что у Голдфингера зашевелились последние волосы на голове, — по правилам нашего клуба победителем признается наш благородный спасатель, господин Александр.

Толпа победно взревела. Она получила то, что хотела: игру. Зрелище. Какой ценой — её не интересовало.

— И он становится обладателем двадцати тысяч восьмисот семнадцати фишек, а также получает в своё распоряжение сострадание госпожи Волковой!

Коди смотрел на меня с интересом и почтением.

— Что вы будете делать с состраданием, господин Александр Сергеевич?

— Верните его девушке, целиком.

Толпа снова качнулась в крике.

— Иного я и не ожидал. Выполнено!

И тут закричала девочка по имени Оля:

— Придурок! Я тебя не просила! Ты думаешь, ты самый правильный и честный! Да пошёл ты!..

«Вот тебе благодарность, — улыбался мне Баальберит. — Думал, она начнёт биться в истерике раскаяния? Наивный…»

— А на ваши фишки вы можете совершать игры, пользоваться услугами, и можете просто быть богатым здесь, с нами! А можете сыграть завтра на главный приз!

Толпа надрывалась, в её крике тонуло всё. Толпа вела себя как толпа. Одержимая толпа.

Я поднял вверх скрещённые руки, призывая к тишине. Я знал, они замолчат, чтобы услышать, что скажет их герой на час. А я сказал просто:

— Четыре фишки прошу вернуть в кафе через дорогу, а остальные я отдаю доблестному рядовому первого класса морской пехоты Коди Уайту!

Море голов открыло рты в новом победном крике. Им было всё равно, по какому поводу кричать.

— Неужели у нас так страшно? — совершенно серьёзно спросил Баальберит. — Каждый получает то, что он вожделел при жизни. Что не так? Неужели так страшно? — недоумевая, спросил он меня.

— Страшнее, чем если б тут всех жарили на сковородках соответственно средневековым представлениям. Почему? Потому что обман и самообман растут в геометрической прогрессии.

— И что? Они это хотят. — Он кивнул на толпу. — А ты в очередной раз отказался от главного приза… Ну, посмотрим…

Я промолчал, мне нечего было ему сказать. Спрыгнул со сцены, а внизу меня уже подхватил под локоть Коди.

— Ты, брат, даёшь! Нам непременно надо выпить! Непременно! Я знал, что ты всех сделаешь, и этого тухлого Голдфингера. И это… — он посмотрел мне прямо в глаза. — Вот с тобой Он был… Точно… А с нами тогда в пустыне не был.

— Был, — упрямо повторил я.

— У-гмммм… — прорычал что-то нечленораздельное Коди.

Толпа потеряла ко мне всякий интерес, все уже снова ринулись к автоматам, игровым столам и многочисленным барам. Их «жизнь» продолжалась. До Второго пришествия, которое они либо не заметят, либо не поймут, потому что это не игра.

Не иллюзия.

Совсем недалеко я услышал совершенно нехарактерный для этих мест звук. Совсем рядом кто-то рыдал.

Оглянулся. Это была девочка по имени Ольга Волкова.

— А я думал, полный швах… — удивился рядовой Уайт.

— Мать любила её даже тогда, когда она про-игрывала её боль в компьютерные игры…

— Может, мне отдать ей половину фишек?

— Ей они уже не понадобятся.

— Я так понимаю: ты у нас не останешься.

— Предпочёл бы вообще здесь не появляться.

Коди, покусывая губу, кивнул. Мол, понимаю. Потом вдруг взял меня за плечи:

— Как ты решился на эту русскую рулетку? Они же по-любому должны были выиграть. Ты мог умереть. По-настоящему…

— Знаешь, есть такой святитель Николай Сербский, я очень любил у него читать короткие зарисовки «Мысли о добре и зле». И любил читать -Иоанна Кронштадтского, нашего святого, «Моя жизнь во Христе». Там советы на все случаи жизни… Если б мы прислушивались… Так вот — Николай Сербский учил: «Всю жизнь думай, как с достоинством принять смерть». У меня там не получилось… Просто прихватило, и всё, хотя до этого я, казалось бы, из таких пропастей выбирался с помощью Божией. Ну вот, а здесь и сейчас мне представился случай.

— С достоинством… — повторил Коди, словно пробовал на вкус это слово. — Нас вроде тоже учили умирать… Но как-то иначе. Послушай, дружище, я хочу сделать тебе подарок. Вот… — он достал из кармана маленький томик «Holy Bible». — Мне тоже должны были отстрелить ногу, но вот… Она лежала в кармане.

В томике зияло чёткое отверстие от пули. Она была прострелена почти насквозь.

— Этого у меня здесь забрать не могли. Они не могут притронуться. Мать мне положила с собой… В гроб.

— И после этого ты ещё сомневался?! — вознегодовал я.

— Тим умер, — опустил голову Коди.

— Мы уже говорили об этом. А как умер ты?

— Я угорел… От пьянки… И это… Я никогда не буду воевать с русскими… — будто мы были на Земле, стояли, как деды на Эльбе. — Возьми… — Он протянул мне Библию. — Возьми… Я чувствую, что должен её отдать тебе. Мамина…

И мы оба почему-то заплакали, как дети. Просто стояли и плакали, держа друг друга за плечи. Пока не появился Хранитель.

— Бог есть! — прокричал я сквозь слёзы Коди.

— Даже здесь? — спросил он.

— Даже здесь. Ты видел.

— Бог есть… — повторил он, пытаясь объять необъятное.

 

17

 

В глазах Хранителя не было ни поощрения, ни порицания. Ничего. Наверное, только огромное терпение. Огромное. У меня такого никогда не было. Я вообще с трудом переносил, если что-то было не по мне, особенно если что-либо мешало мне выполнять свою работу, которая на тот момент мне казалась важной. И здесь, глядя на своего Хранителя, я смог хотя бы примерно оценить только часть Божиего терпения, которым обладал мой ангел. Оно было больше океана. Первое сравнение, которое пришло мне в голову.

А моего… Моего терпения иногда едва хватало, чтобы выслушать до конца старушку-мать, которая, как все пожилые люди, говорила много и подробно о том, что, с моей точки зрения, вообще не заслуживало внимания.

Я не заметил, как человек, к которому я бежал с малейшей своей болячкой, который молился за меня, который был решением всего и вся, вдруг состарился. И стал говорить медленно, подробно, нудно о неважном…

Я, в суете нашего времени, не мог и не хотел понять, что для матушки это сегодня часть общения, потому что другого у неё уже могло и не быть. Просто старался грубо не прерывать её, но даже то, что я её останавливал, выглядело (именно отсюда выглядело) святотатственно оскорбительно, потому что только на мои пелёнки она потратила времени больше, чем я на все наши разговоры.

Да и отец был более терпелив, чем я. Рассудительным и сдержанным. Он не боялся по сто раз в день повторять банальные, казалось бы, истины, но именно это позволяло ему сдерживать вспышки гнева, если что-то шло не так. А на меня он вообще почти никогда не кричал.

Господи! Как же здесь хотелось с себя стряхнуть все грехи и погрешности! Ведь ни боли, ни голода, ни холода… И только совесть тянется из самого далёкого детства и не даёт того покоя, о котором, видимо, и молятся в Церкви. Я сказал об этом Хранителю, он грустно улыбнулся:

— Нельзя смыть грехи, как будто сходить в душ или в баню. Даже многие из тех, в которых ты искренне покаялся…

— Теперь я знаю.

— Ты знал об этом всегда. И все знают. Но легче придумать себе оправдание, чем жить с этим. Во всяком случае, там.

Я не придумывал себе оправданий. Я просто был похож на человека, который всю ночь строил дом, а утром в безумном порыве ломал его, чтобы начать заново. Или — на путника, который собрался обойти земной шар, а сам ходит вокруг собственного дома, каждое утро начиная путь с того места, где остановился вчера, чтобы к вечеру вернуться туда же.

И всё это время Бог меня терпел! Как-то я спросил об этом долготерпении у одного кроткого батюшки. Он посмотрел на меня с любовью и пониманием и тихо шепнул мне на ухо:

— Он же за всех нас умер! За всех! Умер и воскрес! Понимаешь? Вспомни, что Он ответил апостолам на вопрос о том, сколько раз надо прощать. Святитель Иоанн Златоуст учил: если бы Бог ежедневно подвергал нас наказанию за наши преступления, то человеческий род уже не существовал бы. А Василий Великий говорил: Бог и милует с рассуждением, и мерою проявляет милосердие достойным; и когда судит, щадит нашу немощь, наказывая нас более по человеколюбию, чем для воздаяния равным за равное.

— Да! — вспомнил я. — А у Иеремии читал: «Вот что я отвечаю сердцу моему и потому уповаю: по милости Господа мы не исчезли, ибо милосердие Его не истощилось. Оно обновляется каждое утро; велика верность Твоя!»

Милосердие обновляется каждое утро… Как сказано!

— У тебя сегодня выходной. Ничего особого они сегодня не могут. Будут тише воды ниже травы, — сообщил с улыбкой Хранитель.

— Почему?

— Троица! День Духа Святого! Такие службы, что все их иллюзорные построения шатаются.

— Господи! Как же я забыл-то?! Да тут не только память отшибёт…

— Всем сегодня облегчение. Заупокойная вчера всем несла свет…

— А я… револьвер к виску…

— Ты сделал то, что считал нужным, а оценивать твои поступки не нам.

— Служба сегодня красивая… Зелёное всё и священники в зелёном… Обновление такое… — с тоской вспомнил я.

И вспомнил, как пренебрегал службами вообще, а там, в храмах, молились и обо мне, грешном.

— Я знаю, куда ты хотел бы отправиться. Но уверяю тебя, она тебя уже не увидит и не почувствует так, как это было той ночью… Лучше тебе посмотреть другие обители, пока есть возможность. Ты не можешь быть восхищён высоко, но кое-что я могу тебе показать.

— Отправимся туда, где для меня будет полезнее.

Хранитель воодушевился:

— Я хочу показать тебе город добрых людей. Это те, о которых Спаситель говорил: «И кто напоит одного из малых сих только чашею холодной воды, во имя ученика, истинно говорю вам, не потеряет награды своей…» Там находятся те, кто совершил немало добрых дел, те, кто хранил в себе добро и любовь к ближнему, но не смогли подняться над многими собственными страстями и грехами.

— Ты ведёшь меня туда, потому что я похож на них?

— Ты сам увидишь. Место там ещё надо заслужить.

И мы оказались в тихом опрятном городке на берегу такого же тихого озера. Когда-то я очень мечтал иметь домик в таком городе, просыпаться рано утром, чтобы прогуляться по берегу, а потом выпить горячий кофе с ароматным хлебом в ближайшем домашнем кафе… и писать свою книгу.

Негустой хвойный лес окружал озеро, а город лежал в большой лощине между невысоких, заросших гор. Воздух был наполнен удивительным покоем, который вместе с дыханием наполнял душу свежестью.

— А здесь можно выпить кофе, или его только у этих подают? — спросил я.

— Всё, как говорят, что душе угодно, — с улыбкой ответил Хранитель, и мы вошли в первый же дом на берегу, где, как и в кафе, что грезилось мне в земных мечтах, на закрытой деревянной террасе были расставлены столики, за один из которых мы сели.

Из дверей вышла красивая стройная женщина средних лет, которая спросила сама:

— Могу я предложить путникам кофе и тёплый хлеб? С молоком или без?

— Можно без молока? — попросил я.

— Конечно, можно. А вам?

— Принесите мне просто чистой воды, — попросил Хранитель.

— С удовольствием, ангел, — узнала она.

Женщина принесла мне чашку ароматного кофе, тёплый, свежевыпеченный хлеб, масло и сыр, а Хранителю бокал кристально чистой воды.

— Я мечтал о таком месте, — признался я.

— Я знаю, — ответил Хранитель. — Эта женщина и её муж заслужили это тем, что в жизни они так же содержали небольшой ресторан, но никогда не отказывали путникам, кормили бедных и тех, кто оказывался в трудном положении. Они делали это искренне, не для того, чтобы заслужить что-то, а просто — потому что не могли иначе. Когда они поняли, что у них не будет собственных детей, они усыновили брата и сестру из приюта, и теперь их обретённые дети каждый день ставят в храме по свече за своих приёмных родителей.

— Как трогательно… После того, что я видел там…

Я снова обвёл взглядом чудной красоты окрестности и спросил:

— Я знаю, что у Господа много обителей, и это, наверное, только самая малая из них, и каждому его место определяется по состоянию его души, духа, но я даже представить не могу, где находятся праведные из праведных.

— Они рядом со Спасителем и Владычицей. И они продолжают служение, что для них самая высокая награда.

— Да, — понял я, и мне снова стало стыдно за то, что рядом с ними я даже стоять не могу.

Не удержался, отломил хлеба и намазал его маслом. Аромат кофе и аромат хлеба, что называется, были неземными.

— Я думал, здесь не едят.

— Хотят — едят, хотят — не едят.

— Я даже в новом своём состоянии не могу понять многомерность этого мира.

— Для этого тоже нужно развитие. Те, кто мыслят, познают.

— Здесь, на этом берегу, я чувствую сопричастность огромному миру света. Я чувствую волю, свободу… и несказанный покой.

В это время к месту нашего отдыха подошли мужчина и мальчик лет пяти.

Я в первый раз видел на этом свете ребёнка такого возраста. Прежде чем они приблизились, Хранитель пояснил:

— Этот мужчина спасатель…

— Знакомое слово, — вспомнил я вчерашний день.

— Профессиональный. Он спас восемь человек. Он делал это по зову сердца и никогда не думал о себе. И хотя ходил в храм и на службы, не соблюдал постов, порой сквернословил и празднословил, но он спасал людей. Этот мальчик был девятым. Они не успели выйти из горящего здания. И Владимир закрыл его собой… По великой милости мальчика оставили с ним, ждать родителей.

— Доброе утро вам, гости! — поприветствовал нас мужчина.

— Доблое утло, — улыбнулся мальчик.

— Биляна, можно молока Роме? — попросил спасатель у вышедшей навстречу женщины, и та, словно ждала их, сразу вынесла молоко, кофе и булочки. А я понял, что у женщины сербское имя. По-мнится, оно означает «трава».

Мальчик с удовольствием начал пить молоко, так, как бы делал это любой ребёнок на Земле. Мужчина заботливо разломил ему булочку. Потом посмотрел на нас, встал и подошёл:

— Извините, что я вмешиваюсь в вашу беседу, но, мне кажется, вас преследуют. — Он смотрел на меня. — Я бы мог предложить вам помощь. У нас в городе мы бы спрятали вас так, что вас не нашли бы.

Я растерялся. Хранитель смотрел на меня с улыбкой, в которой читалось: я же говорил, здесь все хотят помочь.

— Благодарю вас, — склонил я голову, — но, как говорят, от себя не спрятаться.

Владимир ещё какое-то время постоял в раздумьях.

— Да, от себя не спрятаться… Но если вдруг что-то понадобится, обязательно обращайтесь. Наш дом вон там. — Он указал на небольшой дом с красной черепичной крышей на берегу. — Я и Рома будем рады вам помочь.

И он вернулся за свой столик.

— Странно, — заметил я, — тут так всё напоминает жизнь. Настоящую жизнь. Такую, какую я хотел видеть на Земле. Добрых и отзывчивых людей… Знаешь, она такая негромкая и такая спокойная…

— Она настоящая…

Потом мы долго бродили по нешироким мощёным улочкам города. И каждый, кто встречался нам, здоровался с неподдельной доброжелательной улыбкой, а многие предлагали свою помощь. Особенно был настойчив темнокожий мужчина, который готов был оказать любую помощь.

Хранитель пояснил, что при жизни он был моряком и находился в плавании, когда тяжело заболела его мать. Опоздав на похороны, он весь остаток жизни проработал волонтёром в хосписе, ухаживая за смертельно больными. Он так и ушёл оттуда с чувством огромного долга.

Мне захотелось помочь самому этому афроамериканцу. Но чем? И чтобы это увидела Варя. Я мог бы парить вместе с ней над этими уютными улочками, на которых можно встретить только доброжелательных людей, но я предпочёл бы идти. И где бы найти такое место на Земле?

Ах, Варенька, как многого мы не знали и не знаем! Как мне хочется быть рядом с тобой…

Хранитель уловил моё настроение:

— Тебе больше нельзя туда. А ты никак не можешь оторваться.

— Не могу, — признал я. — Наверное, даже умирать не так больно… Однажды мне приснился сон, в котором я увидел Спасителя. Я тогда тяжело болел и даже думал, что умру. Он спросил меня, почему мне так тяжело. А я ответил, что умирать больно… И Он ответил мне: Я знаю… Представляешь, я настолько был эгоистичен, что посмел жаловаться Тому, Кто за всех нас принял мучительную смерть. Я во сне заплакал от стыда. И — проснулся на мокрой подушке.

— А потом ты стал выздоравливать. Помню, — сказал Хранитель.

— Да уж… Кому, опять же, я рассказываю. Ты помнишь, как Варя выкармливала меня с ложечки? От слабости я не мог есть.

— Помню. Хорошо… Мы посетим её, только ненадолго. Вот там они тебя точно достанут. Поэтому — туда-обратно!

— Благодарю тебя, — обрадовался я.

Почему-то я полагал, что Варя должна быть в больнице. Но мы застали её идущей по улице. Она задумчиво брела по тротуару. В длинной лёгкой юбке, в футболке, волосы хвостом собраны на затылке. Такая близкая, такая милая. Оставалось только любоваться со стороны. Я даже приближаться -боялся.

Зато этого не побоялся какой-то хлыщ, который увязался за ней след в след. Этакий мажор, поматывающий ключами от «Лексуса» на указательном пальце.

— Девушка, ну нельзя быть такой грустной, что бы ни случилось!

Варя не отвечала, просто шла, но он буквально следовал по пятам, настырно приставая.

— Девушка, меня Артуром зовут. Знаете, король такой был в древней Англии? И у меня сердце разрывается от вашей печальной красоты. Позвольте вас хотя бы проводить?

Варя молчала, а он уже почти ловил её за локоть.

— Ну постойте хоть минуту! Я не причиню вам никакого зла!

Она посмотрела на него с лёгким укором и вынуждена была остановиться.

— Давайте я вас подвезу? Я же вижу, что вам не очень-то хорошо.

— Не надо, — тихо ответила Варя. — Просто оставьте меня в покое.

— Тогда я буду вашей тенью…

— Мне не нужна вторая тень… — Варя развернулась и пошла.

Зато я не выдержал и бросился к напористому Артуру. Но что я мог? Он шагнул сквозь меня, как сквозь воздух.

Хранитель смотрел на меня с осуждением. А я набрал высоту и прямо из-под облаков спланировал в грудь уличному ухажёру. Готов биться об заклад, но этот удар он почувствовал, остановился, начал глубоко дышать, словно у него перехватило дыхание. Я было хотел спикировать ещё раз, но тут услышал знакомый, чуть хриплый голос:

— Сколько-то раз она пройдёт мимо, а потом молодость возьмёт своё. — Баальберит стоял в своём неизменном плаще и тёмных очках, картинно привалившись к ограде старого особняка. — Да и тебе вряд ли ещё разрешат видеть её. Они, — он кивнул на Хранителя. — А мы не только разрешим, но и сделаем так, что всё у вас будет хорошо.

— Я видел эти «хорошо» среди самоубийц и прожигателей жизни.

— Ну, ты же не самоубийца. И не надо мне будет кричать «остановись мгновенье, ты прекрасно». Мы и так его остановим. Выбор за тобой. Ты спроси у него, — он снова обратил взор к ангелу, — может ли он тебе гарантировать встречу с ней или хотя бы её верность тебе до смерти? Или, может, он хотя бы знает, сколько ей отпущено?

— Не знаю, — честно ответил Хранитель. — Но и ты не знаешь.

— Вот видишь. Никаких гарантий! На что надеяться?

— На волю Божию… — Что я ещё мог сказать?

— Замечательно! Загробный оптимизм так и хлещет! А тут, того и гляди, отключат аппарат искусственной вентиляции лёгких, посмотришь, как она плачет на гробе и — сразу к нам. Но уже совсем на других условиях. — Живой глаз Баальберита недобро сверкнул из-под тёмной линзы.

Артур, между тем, снова кинулся догонять Варю.

Я хотел рвануться следом, но словно ударился о стену.

— Всё, приехали, — резюмировал Тёмный, — у тебя, между прочим, экскурсия по нашим весям. Пока экскурсия. И, честно говоря, ты меня начал сильно раздражать. Так что пройдёмте, гражданин… — сказал он тоном милиционера.

— Я предупреждал, — напомнил Хранитель.

А я смотрел вслед Варе и увивающемуся за ней молодому повесе. А чего я хотел? Чтоб её не замечали? Чтоб она враз состарилась или горе изуродовало её? Нет, этого я не хотел… Но мне было больно. Мне было беспомощно и безнадёжно. Так бы угловато я определил своё состояние.

 

18

 

— Итак, я покажу тебе тех, кого даже мы сами боимся, — прохрипел Баальберит. — Ты увидишь, что тебе-то — грешному — предлагали отнюдь не самый адский ад. У нас ведь тоже всё по соответствию. — Он ехидно глянул на Хранителя. Взмахнул рукой, и страшная тёмная сила, словно волна, подхватила меня и бросила вниз с такой скоростью, что и у «эфирного» тела захватило дух.

Вокруг был полный мрак. Никакие глаза к такому не могут привыкнуть. Темнота была липкой и затхлой, словно стоялая болотная вода. Сквозь неё то и дело прорывалось то утробное рычание, то неистовые крики, то вопли, то рыдания. Показалось, где-то вдали горели факелы, и я попробовал сделать несколько шагов в сторону хоть какого-то света. Шаг, два, три, четыре, и я ударился о толстые металлические прутья. Клетка, понял я.

И вдруг с другой стороны железных прутьев ко мне метнулся с диким рычанием кто-то, почти похожий на человека. Ударился о прутья и откатился. Снова метнулся…

— Он убил мать, жену и троих детей, — пояснил невидимый, но находившийся где-то рядом Баальберит. — Видишь, таких даже мы держим в клетке. При этом он разлагается заживо. Прекрасный экземпляр, ни капли раскаяния! Они мешали ему жить так, как он хотел. Топор решил всё и всех!

Меня передёрнуло от плеча до плеча. Содрогнувшись от омерзения, я отшатнулся.

— Не хочешь его пожалеть? Помолиться за него? Ты же такой добрый! Спасатель! — ёрничал Баальберит. — Он ведь тоже человек. Или нет?

— А вот там, подальше, людоед. Нет, не из племени мумбу-юмбу, а из вполне современного города. Знаешь, он предпочитал молодых девушек. Считал, что они вкуснее. Представляешь, какой вкусной ему показалась бы Варя? Не желаешь покропить его святой водой? Осторожнее, не подходи близко, укусит…

Я почти не видел в этом мраке людоеда. Только слышал, что он чавкает, урча, где-то в дальнем углу своей камеры.

Двигаясь почти на ощупь, шарахаясь из стороны в сторону, я всё же вышел на ту часть, которая хоть как-то была освещена редкими факелами. Даже не факелами, а трубками, торчащими из заплесневелых стен, в которых, по всей вероятности, горел газ, о чём говорил голубой цвет огня.

— Душегубы, насильники, педофилы… Тебе никого не хочется пожалеть, Александр Сергеевич? Или твоей христианской любви не хватает? «И милость к падшим призывал»… — процитировал Тёмный моего великого тёзку. — Ну-с, призовёшь милость? Давай! Тебе же даже осуждать их нельзя! Или не так?

Стойкий запах сероводорода плыл по подземелью, а может, правильнее сказать, всё же по преисподней. И скрежет зубовный, и крики, и, возможно, кого-то поедали неумирающие черви, как учили апостолы и святые отцы. А кто-то горел…

— Они горят, изнутри горят, — пояснил Баальберит. — Может, подсказать тебе объект сочувствия? Здесь есть такие. Да ты и сам мог стать таким. По-мнишь, как расстреливал голубей из рогатки и самострела?..

Я помнил. Это вдруг стало повальным увлечением во дворе. Кто-то первый сделал рогатку, кто-то — самострел. А потом их стали делать все. И стреляли не по мишеням и бутылкам, стреляли по птицам. Жестоко и подло. И я стрелял… Голуби после точного попадания стальной гайкой М6 или М8 бились в предсмертных конвульсиях, а мы уже искали следующую цель. Это было похоже на соревнование жестоких безумцев. Кто больше убьёт несчастных птиц. И когда вездесущие бабушки пытались укорить и остановить нас, мы даже не понимали, за что нас ругают и проклинают, как самых жестоких убийц. Это было…

Странно, но, когда я увидел собаку, несущую себе на обед раненного нами голубя, я вдруг понял, какое изуверство мы творим.

Я выстрелил из самострела в собаку, но она только ускорила бег…

После этого я не брал в руки рогатку и самострел, чётко поняв, что убийство беззащитной птицы было первым шагом к убийству человека, а собственно, к убийству собственной души.

Что было бы со мной, если бы я не пошёл стрелять со всеми? Понятно, что высмеяли бы, придумали бы какую-либо обидную кличку, назвали бы, что совсем невероятно, трусом. Но ведь трусость как раз заключалась в том, что мы, поддаваясь инстинкту толпы, кличу заводил, глушили в себе милосердие и совесть. Нам казалось, что мы что-то доказываем себе и окружающим, всему миру, но, по сути, мы как раз поддавались их бесчеловечным неписаным законам.

— Ты прав, Баальберит, я мог стать жестоким, слепым и глухим к чужой боли человеком, — согласился я. — Но Божией милостью со мной этого не произошло.

— Он-то здесь при чём? — скривился Тёмный.

— При том, что Он оставил мне слёзы, чтобы я мог плакать над моими грехами и бесчеловечными поступками. Он оставил мне раскаяние. И ты мне показываешь вовсе не самое страшное. Почему бы тебе не показать, где тут у вас «загорают» Гитлер или, скажем, Троцкий. На их совести миллионы.

— К политическим захотелось? — ухмыльнулся Баальберит так, как сделал бы это следователь.

— Да никуда мне тут у вас не хочется! Но скажу тебе честно, моей любви к людям на этих, — я кивнул на клетки, — и на тех, что убивали миллионами, не хватает. Ты этого хотел? Так вот тебе правда. Не могу и не хочу их любить и прощать.

— А ты знаешь, какие мытарства считаются самыми серьёзными?

— Знаю. Немилосердия и жестокосердия.

— Ну вот, или ты отказываешь им в том, что в них изначально было то, что вы называете искрой божьей?

— Они её погасили…

— А кто ты такой, чтобы их судить?

— Никто. Ты спросил — я ответил. Ты меня ещё к Вольтеру своди.

— Чем тебе не угодил этот умнейший человек?

— Видимо, умом.

— Так, может, ты хочешь стать палачом? Наказывать таких? — Голос Баальберита зазвучал холодной гулкой сталью. — Что вы там мололи про кипящие котлы? Я могу предложить тебе котлы, наполненные кипящей магмой, у нас их в достатке, а ты будешь их туда сбрасывать, будешь мстить за убитых, изнасилованных, неотмщённых?

— Это не моя забота.

Почему-то меня всё больше охватывала злоба. Я понимал, что это какое-то внешнее воздействие, но ничего не мог с собой поделать.

Главное, в голову не приходила ни одна молитва, хотя я знал, что есть такие молитвы — о призыве преступников к покаянию.

— Пойдём! — увлекал меня дальше Баальберит.

Там, куда мы переместились, было уже светлее.

В одном из разломов я увидел женщину с выпученными глазами и растрепанными, всклокоченными волосами. Она была в белом халате, заляпанном бурыми пятнами крови. Руки у неё также были по локоть в крови, и она постоянно от кого-то отмахивалась.

— Она делала дюжину абортов в день. Иногда больше, — пояснил Баальберит. — Но в чём она виновата? Они же приходили сами, к этому её обязывал профессиональный долг.

— Да! — вдруг закричала женщина. — Да! Главное, услышать хруст свежевыпавшего снега! Вычищаешь всё до хруста! — И снова стала неистово отмахиваться: — Отстаньте от меня! Мне нечем вас кормить! Они вас не хотели кормить, а я при чем? Отстаньте! Вон тазы! Обратно в тазы! Вынесите тазы!

— Господи… — отшатнулся я.

— Ну, ты готов и её покарать?

— А знаешь, — вдруг совершенно осознанно подошла ко мне женщина, — как приходилось работать на поздних сроках? Мамаши приводили своих малолетних дурочек, и мы принуждали плоды их незрелой любви рождаться раньше! И они были живые! Понимаешь? Они дышали и даже плакали! Понимаешь?! Дышали и плакали! Акушерки и санитарки клали их на холодный подоконник, и там они долго и мучительно умирали. Понимаешь?! Их было много… Маленькие такие… Они думали, что они не должны жить. А куда смотрел твой Бог?! А?! Может, среди них были новые Суворовы или Пушкины? Они что — не нужны? Почему я их теперь должна кормить? Пусть ваше поганое общество кормит! Бог пусть кормит! Он же сказал им всем: плодитесь и размножайтесь!

Я смотрел на неё из своего глубокого ступора и не знал, что ей сказать. Но твёрдо знал другое: она не права. Просто у меня не было для неё слов.

— Осуждаешь? — вкрадчиво спросил Баальберит.

Я опустил голову.

— Не надо рожать голодранцев! Нарожают, а потом воспитать нормально не могут! — прокричала женщина. — Тазы! Вынесите тазы! На помойку!

— Ну, где же твоё сочувствие? Ты же самоубийц и тех пожалел. А она, между прочим, ещё и лечила. Отчего ваши у неё разум забрали?

— Может, она сама от него отказалась? Я знал одну женщину-гинеколога, она в конце жизни пуб-лично раскаялась и написала целую, пусть и небольшую, книгу, где умоляла женщин не делать этого… Кто этой-то мешал?

— Значит, осуждаешь, — удовлетворённо хмыкнул Тёмный, — ну, тогда пойдём дальше. Вот этот помогал легко умирать онкобольным. Причём это тоже был их собственный выбор.

Печальный доктор посмотрел на нас, словно оценивая.

— Если у нас свободный выбор, то почему нельзя выбрать смерть вместо мучений? — спросил он меня. — Вы когда-нибудь работали в хосписе?

Но я вдруг вспомнил темнокожего медбрата из светлого города, который тоже работал в хосписе.

— Помогать умирать можно по-разному, — ответил я.

— Умирать или мучиться? — вскинул бровь -доктор.

Я не мог рассмотреть его лица. Его словно не было. Так… Какие-то провалы вместо глаз… Треугольник там, где нос… Потом понял: он был почти обнажённым черепом. Этаким символом смерти. Стало не по себе.

— Бог такой добрый, — продолжал он, — посылает очищение такими страшными мучениями, когда даже наркотики не помогают.

— А когда Он мучительно умирал за всех нас на Кресте? — спросил я в ответ.

Доктор Смерть ухмыльнулся рядом неровных зубов, не прикрытых губами.

— И что? Кому легче жить стало? Тем, кто сотнями потом пошёл вслед за ним на кресты? Тем, кого сожгли, скормили диким животным? Тем, кого ротами и полками вели на военный убой? Ну?

— Тем, кто понял, что такое Любовь. Тем, кто понял, что без Бога ничего хорошего создать нельзя. Тем, кто принял жизнь вечную.

— Красивые слова. Не более.

— Да и кстати — их произносит тот, кто сам ещё ничего не заслужил. Может, скажешь, что тебе не приходилось сомневаться в вечной жизни? А? — напомнил Баальберит. — Ну так двинемся дальше. Пожалуй, у меня тут появился недавно объект, который может заслужить твоё снисхождение.

 

Какое-то время он буквально толкал меня по мрачному коридору-подземелью, где был «плач и скрежет зубовный». В итоге мы оказались на краю скалы под стальным и стылым небом, лишённым внутреннего сияния и света. На небольшом плато у самого обрыва сидел мужчина в военно-полевой форме. Усталый, небритый, с седыми висками… Он неотрывно смотрел в серую смурь, а скорее, куда-то внутрь себя или в своё прошлое. На моё появление он никак не отреагировал. Я сразу понял, что он русский, хотя форма была без каких-либо опознавательных знаков, только дырки от сорванных кем-то наград угадывались на ней.

— Награды сняли по судебному решению? — предположил я.

Воин даже не обернулся, просто процедил сквозь зубы, и воздух наполнился агрессией, которую я буквально почувствовал всем своим «тонким телом».

— Тебе чё надо, душеспаситель?

— Ничего, — отрезал я. — Сам ещё не спасён.

— Ну и утухни. Приходили уже от вас. Не буду я каяться. Не буду. Понял?! Так и передай всей этой ангельской своре. Пришлют ещё кого — башку отверну.

— Я своё отбоялся, — спокойно сказал я. — И я ничем не лучше тебя, и никто меня не посылал.

— Так какого хрена ты тут делаешь? — Он наконец-то повернул ко мне своё иссеченное шрамами и морщинами лицо. Серые глаза впились в меня цепким взглядом.

— Не ко мне вопрос. Таскают меня тут по городам и весям. Ждут, что сломаюсь. А ты, если не хочешь разговаривать, сиди тут…

Иногда надо просто встать и уйти. Решительно и бесповоротно. Это надо вовремя почувствовать. Я встал и пошёл в тёмный зев пещеры, откуда меня вытолкнул Баальберит.

— Одни ждут, что я спрыгну в самую бездну, другие — что я поднимусь в небо. А мне и здесь хорошо, — услышал я за своей спиной и остановился. — Я воевал. Про суд ты правильно приметил. Там награды сняли.

Теперь я вернулся на свой камень, но уже — как равный.

— Я убивал на войне. Меня убивали. А пока я там воевал, два моих брата споили мою невесту и обесчестили. Они прожигали жизнь в барах и считали меня дебилом, который воюет за глупые идеалы. Пока я ловил пули, они ловили деньги. А потом поймали и Олю…

— Ты вернулся и убил их, — догадался я.

— Да! И ни о чём не жалею! Понял?! А потом я убил вертухая, который пытался сделать из меня чмо, а потом вертухаи ночью убили меня. И мне не в чем раскаиваться! Ясно?!

— Куда яснее…

Он снова повернулся лицом к пропасти.

— Мне говорят, Бог простит. А за что? Может, это мне Его простить надо за то, что Он попустил такое! Я же в Него всю войну верил!

— Не богохульствуй, — попросил я, — сам знаешь, кого ты такими словами радуешь.

— Да на этих мне тоже наплевать! Кишка у них тонка — меня запугать. Пугали уже! — Он сделал движение щеками, словно хотел по привычке сплюнуть под ноги, но слюны не было.

Я молчал. Иногда надо молчать. И слушать. Его боль была мне близка и понятна. Тёмный знал, куда меня вытолкнуть. И мне действительно было нечего ему сказать.

— Дай закурить, — вдруг попросил он.

— У меня нет…

— И эти, твари, тоже не дают. Курить хочется. Уже несколько лет.

— Ты здесь чувствуешь время?

— Да… Ещё как чувствую, каждой жилкой, каждым нервом. Оно через меня горящей нитью проходит. Через самое сердце…

— Прости, а что стало с твоей Олей?

— Умерла… Когда меня закрыли, она заболела. Какое-то воспаление лёгких особенное. Отёк, и всё… быстро очень.

— Так, может, это искупление?.. — несмело предположил я.

— Что?! — крикнул он.

— Я хочу сказать, что она может быть прощена…

— Может быть, — он опустил голову между колен, — но я не собираюсь прощать этих гадов.

— Ты до сих пор любишь её…

Он молчал. Обхватил голову руками и молчал.

— Почему же всё так? — горько спросил и снова посмотрел на меня, будто я мог знать ответ на этот вопрос.

— Знаешь, я тут намедни встретил одного рядового американской армии.

— Пиндоса? — ухмыльнулся он.

— Ну, можно и так сказать. Он в Ираке потерял друга и потерял веру. Но вот что… Он остался жив и смог выбраться, потому что в кармане у него было вот это. — И я достал карманную Библию короля Якова.

Он посмотрел на пулевое отверстие и профессионально определил:

— Семь шестьдесят два. Из «калаша» стреляли. Меня Сергей звать, — словно вспомнил собственное имя.

— Меня — Александр, — ответил я.

— И чего же ты, Саня, от меня хочешь?

— Ничего. Если б с моей Варей кто-нибудь так… я бы, наверное, тоже… Не мне тебя судить…

— У тебя Варя?

— Да… ещё там… а я… вот… здесь…

— Красивая?

— Очень.

— А я вот… Олю… — Он вынул из нагрудного кармана фотографию, на которой ничего не было. Просто — белое поле. — Пропало изображение, как попал сюда — пропало. Последнее забрали, суки этакие. И мама вот тут была. — Он достал такой же белый снимок. — Больше-то ничего сделать не могут. Ни те, ни другие…

— Дай, — попросил я.

Он вопросительно протянул мне фотографии. И по какому-то наитию я вложил их в простреленную Библию. А когда открыл заново, то увидел на одной фотографии белокурую девушку в светлом плаще, прислонившуюся к берёзе, а на другой пожилую женщину на крыльце деревенской избы. Я вернул Сергею фото, и он содрогнулся, сдерживая слёзы.

— Это осень была. У нас тяжёлые бои. По уши в грязи. А от Оли письмо пришло, с фото. Тогда ещё нельзя было по телефону посылать… Видишь, какая она… А мама, смотри… Она не пережила… — И всё-таки он заплакал. — У дома нашего… Я деревенский, — будто оправдывался.

— Знаешь, Серёг, ты тут сидишь и выбрать не можешь, а им, где бы они ни были, — больно. Им больно, а ты думаешь, только тебе.

— Им больно, — горько согласился воин. — Но я… я не могу простить… этих ублюдков… Пусть теперь Бог их судит, а я сам себя осудил.

— Пусть Он и судит.

Сергей ещё раз взглянул на фотографии, вдруг вскочил и, заломив руки, закричал в стальную подмену здешнего неба:

— Господи! Ну прости Ты меня! Прости! Прости и-и… — и обессиленно упал на колени, уронив голову на грудь.

Я молчал. И услышал вдруг в своей голове голос Баальберита: «Ну чего-то подобного я ожидал. Одно мне непонятно: всё у вас либо чёрное, либо белое. Промежуточных цветов не бывает…»

Не бывает, согласился я: либо да, либо нет, остальное — от вас. «Банально», — ответил разочарованно Баальберит. Почему-то он медлил появляться. Через минуту я понял — почему. Прямо по воздуху над пропастью к нам шёл ссутуленный старичок. Седой и светлый. И улыбался.

— Ну и чаво вы тут сидите, робятки? Чаво? Зачем?

«Кто тебя сюда пустил, старик?» — прозвучал инфразвуком из пещеры голос Баальберита.

— А нам дурачкам божьим кто запретит? С нас, дурачков, спрос-то какой?

«Юродивый», — догадался я.

— Ты кто, дедушка? — спросил удивлённый Сергей, который не видел здесь никого, возможно, несколько лет.

— Я-то? Феодосий-дурачок. А вам тут сидеть нечего. Проводите-ка дедушку-дурачка обратно. Ага. Пойдём-пойдём-пойдём… — запричитал он, беря нас за руки. — Только крепче держите, а то упаду ведь я. Старенький. Хватит вам воевать-то. Я-то одну войну видел. Германцы тогда пришли — и с ними двунадесять языков исчо. Ага. Пришли, дурачки дурнее меня. Что им, могилы, что ли, у себя негде рыть было? Крови-то пролили. Ага. Ну пойдём-пойдём…

И мы пошли, увлекаемые, казалось бы, тщедушным светлым старичком. По-шли над пропастью. И как только сделали несколько шагов, приступ, на котором мы сидели ещё минуту назад, обвалился в пропасть.

— От ведь, вечные обманщики, — покачал головой Феодосий, — иш чаво удумали. Две душеньки за раз. А кто дурачка проводит? От злыдни… Ага. Пойдём-пойдём-пойдём…

«Ты не имеешь права, старик!» — прозвучал вслед голос Баальберита.

— Какое такое право? Лево-право, лево-право, а прав только Господь Бог наш, Спаситель наш прав, Дух Святой, а дурачка кто обидит? Бог меня по голове погладил, вот так! Кто без Бога прав, тот и прах! — Феодосий даже не оглянулся.

Где-то внизу под ногами появилась зелёная трава, и вот мы уже идём по ней, а Феодосий улыбается, смотрит куда-то вдаль.

— Вон там деревенька, ждут там тебя, — сказал он Сергею, и тот замер.

— Это же… моя деревня…

— Так а чья ж? Иди-иди-иди… Ага… Иди… Мать простит, и Бог простит. Иди, сынок. От дурачка всем привет передавай.

— Быть не может… — Воин зажмурился.

— Как не может? Бог всё может! Дурачки ведь не врут. Ты проверь, сходи. А там и решишь всё. Иди-иди-иди…

— А я? — резонно спросил я.

Феодосий одарил меня светлой улыбкой.

— А что? Бросишь дурачка Феодосия? Не проводишь? Вдруг упаду один?

— Да что, отец, куда я тебя брошу. Я с тобой — хоть куда. Это ты меня, грешного, не бросай.

— Ну вот и пойдём. Со мной, дурачком, можно. Ты-то умный, много чего знаешь.

— Да какой я умный. Умный дурак разве что.

Феодосий улыбнулся ещё шире. Глаза засветились.

— Так двум-то дурачкам по пути. Пошли-пошли-пошли…

И мы пошли…

 

Окончание в следующем номере.