Стихотворения

Стихотворения

Об авторе: Пётр Чейгин родился в 1948 г. в гор. Ораниенбауме (Ломоносове). С 1955 г. жил, учился и работал в Ленинграде (Санкт-Петербурге). Первая публикация – в самиздатской антологии «Живое зеркало» (1974), официальная – в легендарном сборнике «Круг» (1985). Член «Клуба-81». Автор семи поэтических книг: «Пернатый снег» (2007), «Зона жизни» (2007), «Третья книга» (2012), «И по сей день» (2013), «То ты еси» (2014), «Ижорская скамья» (2017), «Предисловие к слову» (2021). Шорт-лист Премии Андрея Белого (2007), Международная Отметина имени отца русского футуризма Давида Бурлюка (2013), лауреат премии «Русского Гулливера» «За вклад в развитие современного поэтического языка» (2014).

Живёт в Санкт-Петербурге.

 

* * *
Нищий, голубю подай!
Разменяй ломоть в ладони!
Третий век кабак в законе!

Стыд. Свинчатка. Голодай.

Разотри слюду панели!
Догони на честном слове!
Объявления метели
третий день полощут в поле.

Третий день тоска одна.
Как ни глянь – дурдом заказан.
Выйдешь в поле – холод разом
и стрелецкая Луна.

 

* * *
Я рот заткну и слух замкну,
я буду нем и глух,
и белый тополиный пух
приблизится к окну.

Я тело женское назвал
по имени и вдруг
всё тот же тополиный пух
вошёл и телом стал.

 

* * *
Обветривая строчки о любви
подзорных труб к объекту горизонта,
где вражья сила щурится, гуляет,
пока не започует русский дух,
пока не обведёт клинок
круг новой крови.

Оглядывая чистый Божий,
на пальцах изучив строенье Солнца,
склоняю голову направо, объясняю:

«Пройду туман – муравья убью.
По муравью пойму стебель
травы-полосы
трубчатый, горький, сырой.»

 

* * *
Звериное почувство на рожденье
мать крестная напела, навлекла
мать чёрная – пичуга очага,
замазка воробьиного селенья.

Исходная уловка для ума,
где санной речью выполнен просёлок,
где жизнь моя – полставки новосёла –
открещивает время от себя.

Январской пробы слово – набело!
Польщайтесь, духи!
Мой предел не издан!

Смотри, пока умеешь, очевидец.
Пока глаза твои не замело
трухой соломенной,
игольчатым стыдом.

 

* * *
О днях, ушедших в чёрный ход
пастил и дрессировки Марса,
о днях пленительного пьянства,
о днях медлительных чернил…

Пока на южных берегах
холера ела,
игра на лица
в доме чистых окон
заканчивала первый оборот.

Не время говорить,
но для примера
рука моя затеяла полёт
строки высокой –
оказалась сфера,
в которой бултыхалась и дурела
Луна песчаная и сохнул звездолёт…

Из горла вырос корень, лепестки
слоились на ветру, пеклась фанера.
Землечерпалка вырыла химеру,
освоилась, затеяла игру.
Я сам тому виной:
поводья меры
не удержал,
и отношения сгорели.
Лишь дым пошёл
Незыблемый, глухой…
Но я за всё отвечу головой,
раз Вам
мои манеры надоели.

 

* * *
Не выше поцелуя, видишь сам,
сплетенье ласточек над молодым столом.

О, летний опыт! Пир в лесу глубоком!
Запруда Солнца, рвущая стекло.
Там Ангел пролетел – знакомое перо
на ягодах, гудящих волчьим соком.

О, милая, примкните к поцелую.
Кто слово даст, что мы перезимуем
и новый август выпадет, как шар?..

Как наше тело опытный фонарь
показывал и муравьям и осам.
И Муза уходила к Верхним звёздам…

Я слово дам. Посмотрим календарь.
Остался месяц. Кончен високосный.

 

* * *
Теоретик стыда теорему дыхания учит до слёз.
Спит просторный мороз, обнажая зародыш метели.
И невинней Невы рухнет облако грудью на ост,
вскрыв повозку созвездий,
вынув Деймос из красной постели.

Как Набоков в Париже
плавит кровь сестрорецкой листвы
и на память считает переливы дружка махаона,
так распластаны дни, что на первый надзорный вопрос
губы жмёшь к ободку партитурного свода сирени.

 

* * *
Притягивает гончая Земля,
притягивает гончих насекомых.
Резной рассвет определений новых
и холод, затихающий в стаканах,
прольются вспышками древесного огня.

Сторожевая вылитая лень
в накидке инкунабулы немецкой
сор неба отмывает, происк женский
глухой занозой тлеет на Вселенском
объятном ромбе, мчит ветвистый день.

Лети, глазастая гремучая звезда!
Над раструбом болот и лёгким небом,
по плоскостям, заговорённым Фебом.
Между Петром, Борисом, Павлом, Глебом.
Ясней и милосердней. Без следа!

Лети на тайнобрачный город мой
голосовой затеей верных зданий.
Лети бездонно-чисто, мерой в раме,
прицельным блеском, взятым тетивой.

 

В декабре

1
Я – внук Тимофея и Осипа.
Милостью мамы и пристава
ныне живущий пристойно, но пристани
не отыскавший, ссылаюсь на выступы
не алфавита, но крови и озими.

Сохнет сподвижник. (Глубинное облако
очи хоронит.) Сказать ему нечего.
(Снег ошельмован картавостью вечера.
Тополь опасен.) По этому случаю
я разрезаю не книгу, но яблоко.

И говорю, что ушедший не просится,
не отзовётся и с нами не сбросится
ни на граммулю. Спи же без просыпа.
Он покукует вполне, как и водится.

Так усмиряю себя. Беспросветная
явь охмуряет укорами панночки.
Лижется облако. Входит заветная,
просит на водочку, с водочки – в саночки.

2
Заледенел твой адрес, пилигрим.
И пресноводная глупеет вьюга
на подвиге художника-хирурга
(когда вуалью барственной обкурки
он хлещет пол за потолком твоим).

Вот, оглядевшись, не могу понять:
о чём же мне грохочет бормотуха?
Но рюмка Блока объяснила глухо,
и граждане с абонементным слухом
уставились, без права одобрять.

А то какие-то Афины и Рязань.
Бесстыдство морга, горло мрачной лужи,
щекотка людоеда, слухи…То, что хуже…
Я пил своё. Вокруг серчала рвань.

Как водится – масштабно и на «ты».
Одной семьёй стремясь напропалую…
«Дай…я…тебя…любезный…поцелую…
Ты у меня в крови, не отнимай персты…»

( Но это классика, а классика – липка.)

3
Земля. Лопата. Вторник. Бунт синиц.
Снег Лансере. Крестьянский жуткий вечер…
Не выдам я тебя, мой подвенечный.
И на восходе самой тесной сечи,
в расцвете обнажающих зарниц,
я остужу чело твоею речью.

 

* * *
Не змею из почтового ящика вытащить, а
отлежаться в саду, где клевещет листва,
где овчарка черна и малина мертва,
между пунктом «Л-д» и речонкой «Ф2».

Память нож целовала украдкой, когда
високосные гвозди вбивал я в года,
календарных метафор мерцала руда –
это тлен знака «Н» и кора знака «А».

Что же, будем трезвы и войдём в «Никуда»
под конвоем Панталассы, рифмы, стыда.
(«Научи нас молиться».)

Кровь цела, но гола, тяжела и верна,
на закладке Успенья горят имена –
все знакомые лица.

 

* * *
Вскрываю книгу
жалости Поодаль
чернильница и нега
для похода

Чернильница для сна
есть нега камня
Естественно грустна
рассвета мания

Тяжеле лепестков
шести Флоренций
на Севере покров
чеченских специй

И влажноспящий взгляд
начмеда Рая
нацелен на оклад
до образа сгорая.

 

* * *
У тумана вёсел нет.
Дверь на кончике проспекта
Запелената в жилет,
Резким дворником пропета.

У реки ступеней нет.
Нёбо пляжа оголяет
Нераскрашенный рассвет.
У вдовы собака лает.

Я верну тебя горе
Македонского замеса,
Где ягнята в серебре
Колокольцев от Рамзеса.

Где почтенная трава
На обедню точит пальцы,
У раскованного рва
Засыпают погорельцы.

Ты да я и тень в тетрадь.
Тень фонтана подземелья…
Местью иволги размять
Песен рисовые комья.