Третий — лишний

Третий — лишний

Из неоконченного романа

Замысел документально-фантастического романа «Третий – лишний» родился у меня в Нарыме. Мы готовили реэкспозицию в Нарымском музее политической ссылки. Просматривая фотографии, я обратила внимание на снимок двух молодых людей, лежащих в гробах. Подпись говорила, что это большевики Алексей Ермолаев и Самуил (Моня) Гольдштейн, совершившие 16 марта 1916 года протестное самоубийство. Больше всего меня привлекло состояние фотографии: она порядком выгорела, а характерные проколы по углам и засиды от мух свидетельствовали о том, что фотография долгое время висела на стене. Наверно, её давно ушедший хозяин каждое утро смотрел на неё и накапливал ненависть к режиму, сгубившему его товарищей. По крайней мере, мне трудно представить, зачем ещё вешать такое на стену. Пока я просматривала этот ящик, мне попались ещё две фотографии с гробами, две – отображавшие памятник на могиле парней. Похоже, эта смерть была резонансным событием для Нарымской колонии. Потом выяснилось, что могила большевиков Ермолаева и Гольдштейна сохранилась, хотя и находится в запустении. А ещё через некоторое время я обнаружила в выборке прижизненные фотографии этих двух молодых людей. Алексею на момент смерти было 25, Моне – 24 года… Эта история тревожила меня несколько лет. В результате я нашла личные дела ссыльных Ермолаева и Гольдштейна (они хранятся в ГАТО), и даже дела на арестованного Алексея Ермолаева, рабочего оружейного завода в Мотовилихе (г. Пермь). Оказалось, что Алексей был вовлечён в революционную деятельность ещё подростком, и до ссылки в Нарым уже арестовывался и ссылался в Архангельскую губернию. Во время второго ареста у Алексея при обыске нашли оружие и боеприпасы, литературу. Он был деятельным участником партячейки, выслеживал и разоблачал провокаторов…

Я написала о нём несколько статей, опубликованных на сайте «Сибиряки вольные и невольные», в других краеведческих изданиях. Но так бывает – история не отпускала меня. Сейчас я пишу о нём роман. Он не завершён. Некоторые моменты в жизни этого человека мне не ясны. А ещё в его истории кроме реальных ссыльных, представителей власти и нарымчан появились вымышленные персонажи. Одна даже стала главной героиней. Вообще-то её чаще видят крепкой старухой. Встреча с ней никого не удивляет: что такого? Это Бабаня, живёт где-то за Нарымом. Её тут все знают… Правда, никто не может вспомнить ни рода, ни имени – Бабаня и есть Бабаня. И ничуть не удивляются, что она появляется в самых неожиданных местах. Потому что Бабаня – не человек, а дух Нарыма. И очень немногие знают, что она может появиться и молодой крепкой девкой по прозвищу Нарымка. Потому что не каждому она такой является. Алексею Ермолаеву вот являлась.

 

Татьяна Назаренко


 

1914 год.

 

Из дела адмссыльного Ермолаева А. С.,

высланного под надзор полиции.

 

ГАТО. Ф.3, Оп. 70. Д. 1336

Л. 14., 14 об. Машинопись.

Секретно.

М.В.Д.

ТОМСКИЙ

Уездный

ИСПРАВНИК

Февраля 6 дня 1914 г.

173.

г. Томск

 

Г. ТОМСКОМУ ГУБЕРНАТОРУ.

Р А П О Р Т.

 

Пристав 5 стана вверенного мне уезда донёс, что в ночь на 25 января с/г. из села Киндал Парабельской волости бежал гласноподнадзорный Алексей Сергеев ЕРМОЛАЕВ, высланный в Нарымский край на 5 лет, считая срок надзора с 10 августа 1912 года, как изобличенный в принадлежности к мотовилихинской организации социал-демократической рабочей партии. При вечерней поверке в 7 час. вечера Ермолаев был дома, но утром 25 января дома его не оказалось. Произведенными розысками в окрестностях Киндала Ермолаев не разыскан. Об этом с предоставлением розыскных ведомостей доношу на благоусмотрение ВАШЕГО ПРЕВОСХОДИТЕЛЬСТВА.

 

За Уездного Исправника [подпись]Секретарь [подпись]

 

 

* * *

Раненько ты, Ермолаич, надумал кукушку слушать! – заохал, всплёскивая руками, Мовша, когда Алексей под утро постучался к нему. – Совсем ума лишился! Не подготовился, где прятаться – и то не знаешь путём. Хорошо тебе повезло – сразу на меня вышел. А как бы попался? Да как тебя по дороге таки звери не заели?!

Тот молчал. Он и правда сорвался в побег неожиданно – даже для себя. И двух недель не продержался! Киндал – десяток с небольшим дворов, народ тёмный, мрачный. После него и Нарым большим городом покажется! Вот тоска и напала. Та самая, которую он стыдился. Свинцовая – что ножом к горлу. В прошлую ночь навалилось. Казалось – помрёт, коли не встанет, не выйдет. Собрался, сперва хотел только на двор, потом – только по селу пройтись. Да и пустился куда глаза глядят, по дороге на Каргасок. У него с собой ничего не было – только то, что на нём. Даже еды не взял.

Но объяснять, что дурная башка ноги в путь погнала? Как? Не поймёт Мовша, да и стыдно, что про его гымзу1 узнает…

Хотя что-что, а дорога-то как раз прогнала всю тоску. Снова жить захотелось, хотя и ясно было, что впереди никакой надежды нет.

Рассмеялся, бесшабашно мотнув башкой:

Ну, волков тут не эко место, а медведи спят.

А кабы замёрз насмерть?! – не унимался Мовша. – Морозище-то какой!

Алексей только посмеивался. Сгоряча он отмахал по санному пути эти двадцать пять вёрст от Киндала до Каргаска – прямо даже и не заметил, как.

Дальше что делать собираешься?

Трудный вопрос – Алексей и сам не знал, что теперь делать. Назад не воротишься – побег уже замечен. Оставалось только вперёд идти, надеясь, что повезёт.

Сутки отлежался и на Нарым вышел. Мовша отговаривал – стоило обождать, может, нашли бы верного человека, тот бы довёз, но Алексея как будто лешак толкал. Да и товарища боялся подвести.

Вышел затемно и терпеливо шагал, отмеривая версту за верстой. Сперва ходко шёл, сил много было. Потом решил шаг придержать – до Нарыма будет более шестидесяти вёрст, и переночевать после Сосновки негде. Да и в Сосновку соваться, не зная надёжных людей – тоже не след. Так что – просто негде! Рассвело. Вчерашний день был пасмурный, а этот выдался солнечный, весело-злой, холодный. Алексей и радовался свету, и плохо было – людей боялся больше, чем зверья. Но шёл, вслушиваясь. Ему везло: было безлюдно и тихо. Ещё радовало – зимний день не долог. К полудню он прошагал мимо Сосновки. Оставалось вёрст тридцать с лишком. Найдя удобное место, сошёл с дороги, перекусил хлебом и солёным салом – Мовша навялил, хотя Алексей и отнекивался. Сейчас порадовался: сало оказалось далеко не лишним. Передохнул недолго – морозец рассиживаться не давал, быстро забирался под полушубок и в валенки – и зашагал дальше. Солнце катилось к закату, сгущались сумерки, холодало всё больше. К той поре, когда начало смеркаться, Алексей уже понимал – силы уходят. Снег не то стал менее укатан, не то после сорока вёрст пути казался глубже. К той поре, как солнце окончательно село, ноги уже едва шли. А мороз – и без того кожу обдирало, а тут и вовсе поколел. Останавливаться – он уже подумал было, не выкопать ли нору в снегу, устлать лапником и до утра переждать. Охотники рассказывают, ночуют так. Но еды оставалось мало, одежда была неважная, привычки к лесу Алексей не имел. И, допустим, если бы ему и удалось утром проснуться… к какой поре он пришёл бы в Нарым? До него оставалось вёрст двадцать, и появиться там среди бела дня – это верная дорога в Управу и каталажку. Алексей решил идти. Растущая луна-четверик на звёздном – к морозу – небе светила плохо. Он высматривал в темноте какую­­­-нибудь примету – куст ли, дерево – и загадывал: дойду потуда – и немного постою. Иногда – курил, но табаку было мало, берёг. Раньше присаживался, но теперь понимал – нельзя: задремлет, и уже не проснётся. Так он одолел ещё сколько-то.

До Нарыма оставалось вёрст пятнадцать. Может, меньше, но Алексей предпочитал думать – пятнадцать, потому что прийти раньше, чем рассчитывал – всё лучше. Когда выходил – думалось, что не так уж много осталось, да вот не прикинул, что силы не те.

Добравшись до очередного намеченного места, Алексей решил, что, пожалуй, не стоит беречь еду. Поест – хватит сил дойти до Талиновки, а там и до Нарыма близко. И в Талиновке можно укрыться, там уже есть знакомые… А если сейчас не поест – точно обессилеет, не дойдёт. Достал краюху и последний кусок сала, смозготал вмиг. На время повеселел и зашагал живее. С трудом себя сдерживал – чтобы не заспешить, не растратить силы враз.

Но как ни берёг – спустя время понял: снова изуродовался до изнеможения. Хоть ложись в снег и подыхай! Он уже не первый раз думал: сдуру накосорезил, бестолковка ногам покою не дала. Но теперь что? Разве что пойти в Управу и сдаться – мол, вот он я, сбежал, отвезите назад в Киндал. Чтоб он сгорел, этот Киндал! И Алексей переставлял ноги, гоня мысли, что может и не одолеть эти проклятые пятнадцать вёрст. Как не одолеет? Одолеет.

Ветер потянул вдоль Оби – как назло, в лицо. Сосны по берегам шумели. И завывало в темноте. Потому-то Алексей не услышал сани. Сильно струхнул, когда за спиной услышал хруст и, обернувшись, увидел бегущего зверя. Сперва решил – волки. Но нет, его нагоняла собака. И чуть далее смутно темнело что-то большое – не столько разглядел, сколько догадался – сани, запряжённые одной лошадью. Или – небольшой обоз? Второе вернее – в одиночку ездить опасно. Проворонил!

Алексей встал. Спешно прикидывал, что сказать. Что отпросился к доктору в Нарым? Или дать денег – умаслить ночного попутчика? Денег мало, да если они обозом – то всем на лапу не дашь.

Сани, нагнав Алексея, стали. Ямщик был рослый и закутан в собачью доху. А голос звонкий, бабий.

Откуда это ты, сердешный? Садись, подвезу!

Да но! – запротестовал было Алексей. Зубы предательски зачакали.

А, Ермолаич, пермяк-солёны уши, – рассмеялась баба, и Алексей понял: та самая, чудная Нарымка.

Садись, подвезу, денег не спрошу, – продолжала весело баба, поблёскивая откуда-то из снежной глубины закуржавевшего платка глазами. – Садись, не выкобенивайся, подохнешь ведь. Я же вижу, еле плетёшься, мотает, как пьяного! Замёрзнешь насмерть.

Она сняла вареги из собачьей шкуры и протянула Алексею:

Ну-ка, надевай лохмашки-то. Живо!

И, скинув с себя собачью доху, принялась укутывать Алексея, покрикивая сердито:

Давай-давай!

А ты?

А я – горячая. Ничё-о! Не замёрзну!

Алексей рухнул в сани на рогожку – под ней рыба мороженая. Скукожился, пряча лицо.

Что ты одна раскатываешь? – спросил. – Не боишься?

Она хохотнула – смешок к прозванию вполне подходящий был. Вроде как лошадка коротко ржанула.

Я ж, мил человек, в лесу никого не боюсь. А вот как ты догадался тут оказаться, тебя ж вроде в Киндал услали?

К доктору отпросился, зубы болят, – соврал Алексей.

Нарымка снова гоготнула – мол, другим ври! Но поворотилась и хитро прищурилась, обнадёживая: не бойся, не выдам.

Ладно, потерпи, до дома рукой подать.

Плюхнулась в сани и залихватски гикнула. Лошадка резво взяла с места. Алексей молчал – дорога ушатала его настолько, что говорить не хотелось. И поколел так, что даже в собачьей дохе не мог согреться.

Сани шли ровно и ходко, слегка покачиваясь. Кажется, он даже задремал. Уж больно живой ногой домчали до Нарыма. Или обсчитался с вёрстами, и до города было меньше?

Очнулся – они уже в распахнутые ворота въезжали, и вокруг Нарымки, виляя хвостами и повизгивая от счастья, скакали ещё две лайки. Добродушно отмахиваясь от них, хозяйка нашарила фонарь, запалила в нём свечку. Беззлобно прогудела лайкам:

Да отойдите вы, ироды.

Достала откуда-то плошку – пахнуло рыбьим жиром – и зажгла второй огонёк. Протянула фонарь Алексею.

Держи, соколик, только не спотыкнись. Не ровен час, подпалишь мне избу… Мне с лошадью управиться надо, я нескоро. Ты печку затопи. Дрова – там, в печи, уже сложены.

Ну! – кивнул Алексей: понял, мол, сделаю. Отворил дверь в сени.

Ты доху-то покуда не сымай! – вдогон крикнула хозяйка. – Нагреет, тогда уж.

Прям в дохе? А мне чалдоны ваши всё рыкали – мол, нечистый зверь пёс.

Нарымка гоготнула:

Да но! Иди в дохе, говорю, выстыло там всё.

Изба – просторная одностопка, промёрзла страшенно. И угли в загнётке погасли. Алексей от плошки подпалил лежащую в печи берестину, торчащую меж уложенных поленьев. Те быстро занялись. Теперь, сунув руки в печь, можно было хоть немного отогреть пальцы. Их так ломило, пока отходили от стужи, что Алексей даже пристанывал сквозь стиснутые зубы.

Худо-бедно согревшись, стал осматривать жильё. Подметил, что оно было не такое, как у прочих нарымчан. Пустое какое-то. Вроде всё крепко, а неуютно. Не то чтобы нежилое, а как-то не по-людски. Не пахло обычным избяным духом: едой, помоями, людьми. Хозяйка – мало что одинока, хаосить некому – дак ещё, видно, и пропадала из дому подолгу. В голове мелькнуло: «Будто не жильё вовсе, а напоказ сделано!». На стене – дробовик и новенький сибирский штуцер, да ещё остяцкое копьё – Алексея удивило в своё время – древко ладненькое, как бы даже на изгиб. И на конце – ножик ножиком. Пальма называется. А вот бабьего будто вовсе не было. Даже утвари мало – будто в зимовьи. Даже икона – чёрная от времени доска – и та под единственным скромненьким набожничком.

В дохе становилось жарковато. Алексей вышел в сени, пристроил доху на один из свободных крючьев, вбитых в стену. Огляделся. В сенках тоже всё было как в избе – какие-то лыжи, капканы, хомуты да верши. И снова пусто и чересчур аккуратно. А двор – крепкий, плахами мощёный. Не новый, но на века лаженный. Чувствовалась рука крепкая, мужская. «Прямо как в сказке: жил бобыль, да девка у него в дочках»… – подумал Алексей.

Хозяйка всё ещё выхаживала коня, давая ему остыть после долгого бега. Заметила гостя, улыбнулась приветливо, спросила звонко:

Оголодал? Подожди, сейчас с конём управлюсь – и будем ись.

Да я чё… Всё одно – не протопилось покуда.

А! Ну… Раз вылез – дров принеси.

Набирая в охапку, оценил размеры поленницы. Неужто одна заготавливала? Да, тогда верно – силушка лошадиная.

Занёс, поскидал в подпечек.

Но как же её звать-то, Нарымку? Никак не припоминалось.

Наконец, неся из сеней чугунок, вернулась хозяйка. Скинула тулупчик, сунула на печку.

Отойди, – махнула рукой. Алексей невольно перебрался за стол. Сунулась в печку, оценивая, можно ли ставить туда еду. Довольно кивнула, мол, сойдёт. Ловко орудуя ухватом, засунула чугунок в жаркое нутро печи. Потом решительно задёрнула висящую на грядке завеску. Наверно – разболокалась: Алексей слышал, как в куте шуршит одёжа. Вошкалась долго – по избе пошёл запах подогретой ухи.

Ну, скоро уже, – она появилась уже в домашней застиранной блузе, не слишком чистом переднике. И юбок поубавилось, отчего хозяйка выглядела вдвое уже. – Вчера ушицу варила, хоро-ошая!

Спасибо! – Алексей чему угодно был бы рад: горячее последний раз в позатот день видел, в Каргаске.

Она неспешно линула из ведра ковшиком в рукомой. Вымыв руки, отёрла их фартуком. Достала чугунок и глянула на Алексея – мол, что сидишь? Руки мой!

Некоторое время они молчали, потом Нарымка спросила:

Потом-то куда собрался, знаешь?

Да знаю, – уклончиво ответил Алексей. – А тебе спасибо.

Да, повезло тебе, паря. Не заладилось у меня на озёрах, решила домой бежать. А то бы откопали тебя стылого на Оби.

Замолчали. Тишина – только ветер завывал, и, чтобы не слушать его, надо было заговорить. Только не о чем.

Звать-то тебя как? – наконец надумал Алексей.

Все Нарымкой кличут, – равнодушно сказала она. – И ты зови.

Да но, чё так, без имени, вроде нехорошо.

Кому нехорошо, а мне нравится. Имя у меня – не вышепчешь.

Перепетуя что ли? – усмехнулся Алексей. – Аль Голиндуха?

Вроде того, – кивнула девка. – Собачье, одно слово. Ну его, не люблю. Так что лучше уж Нарымкой зови.

Алексей сдался. Улыбнулся смущённо.

Спасибо тебе. Пока шёл по этому снегу – вовсе пуп сдёрнул! Так устал…

И спохватился:

Давай я хоть самовар поставлю, что сижу даром?

Ну поставь. Лучину-то найдёшь?

Дак видал.

Самоварчик у неё был малёхонький – видно, гостей не шибко привечала, разве для себя. Пока Алексей возился с ним, Нарымка накрыла стол скатертью из плотной покупной ткани с выбитой мерёжкой. Положила ложки. Солонку поставила. Достала из плетёной соломенной горлатки хлеб. Хотела резать, но, усмехнувшись, положила на стол:

Мужик в доме, что ж это я?

Алексею пришлось управляться – как будто он и был в доме хозяином.

Ты, я гляжу, рыбачишь да охотничаешь?

Но! – согласилась Нарымка. – С огородом да полем возиться – сама не слажу. Без мужика-то.

Алексей невольно глянул на неё оценивающе. Не красавица, но ведь вполне себе. Крепкая, здоровая, работящая. И ещё не перестарок.

А что замуж-то не идёшь? Неужели не сватают?

Она весело зыркнула на него и гыгыкнула:

Это смотря кому свататься. Те, что спрашивались – на что мне это добро? Только чтоб в избе мужиком воняло? Не… Я сама себе голова!

Алексей едва не присвистнул – вот как? Лёленьку вспомнил с её проповедью равноправия.

Эмансипатка, выходит?

Чё? – насмешливо отозвалась Нарымка.

Ну, за равноправие с мужчинами выступаешь?

А что? – она не смутилась. – Тебе чудно?

Да моё-то дело какое?

И вдруг поймал себя на мысли, что Ольга со своей эмансипацией всё же другая была. Вроде бы вечно учила его чему-то. Указывала. А Нарымка лишний раз рот не откроет. Но с Лёленькой было легко и радостно. А с этой – вроде и не делает ничего – а тесно с ней.

Хозяйка ещё, будто мысли его подслушала, усмехнулась едва заметно чему-то своему. И молчком пошла к печи. Подцепив ухватом чугунок, поставила его на приготовленную заранее круглую доску. Ещё принесла плошку топлёного рыбьего жира и солёных грибов.

Наконец села на скамейку напротив, улыбнулась:

Ну, шумкай, гостюшка! – и протянула ложку. – Не стесняйся.

Ладно хоть взгляд отвела, сама ложкой зачерпнула. А то – как только есть под этим неподвижным взглядом? Алексей было потянулся к хлебу, и вдруг понял – лба хозяйка не перекрестила. Невольно скользнул взглядом в красный угол. Нет, чёрный от времени Спас глядел в никуда из-под белого набожника. Нарымка его взгляд поймала, засмеялась весело:

Вроде не поп, а эдак с укором посмотрел! Сам-то тоже не крестишься.

Я в бога не верую, – сказал Алексей. – А от тебя – не ждал.

А я – живу в лесу, молюся колесу, да ещё Пню-богу, – гоготнула Нарымка. – Иной раз и забуду. Прости, Господи!

Поднялась, нарочито старательно перекрестилась на образ.

Забыла, надо же… – пробормотала вроде про себя, а вышло будто нарочно, для Алексея. Успокоился, мол? Сказала ласково, как ребёнку:

Шумкай живее, остынет.

Второго приглашения не понадобилось. Оголодавший Алексей принялся зюргать жирный отвар. Рыбы в нём было с три лешего, и вроде как кислицы или пистиков2, но никак не картошка или какой лучок.

Совсем огорода что ли не держишь?

Совсем. Остяки с тунгусами вон обходятся, – отмахнулась Нарымка. – Или невкусно?

С чё так решила? Вкусно, – смутился Алексей.

Больше они не говорили, пока Нарымка, наевшись, не спросила:

Чайку?

Она любила кирпичный чай, крепкий и такой горячий, что Алексей не смог его пить.

Хозяйка подала ему блюдце и кусок сахара, но сама швыркала из стакана и без заедок. И на Алексея не смотрела, о чём-то своём думала. Потом кивнула на печь.

Там спать будешь. Залазь. Небось, совсем из сил выбился?

Алексей спорить не стал: наевшись и отогревшись, он совсем осоловел и едва удерживался, чтобы не зевать. Так что молча скинул валенки и полез на печку, застеленную какой-то шкурой – собачьей или волчьей, но всяко не овчиной. Проваливаясь в сон, услышал, как хозяйка пристраивает его обувь в печурку и хлопает дверью, выходя в сени.

Вынырнул из беспросветной тьмы сна Алексей оттого, что что-то тяжело, до боли, навалилось ему на грудь. Он сперва увидел большие, светящиеся зеленью глаза, и даже подумал, что это – кот. А потом понял – нет, хозяйка. Совершенно голая, с распущенными волосами, без креста на шее, она сидела на нём верхом. Нависла грузно, и от неё несло стылым. Одной ледяной рукой – аж продирало – придавливала грудь, а второй мякосила, как хотела, у Алексея меж ног. Страшенное дело, едрёна порча! Пока спал – спустила штаны и оседлала!

От прикосновения её руки вздохнуть нельзя, и глотка вовсе захрипла. Да и толку кричать? В доме-то никого нет – он да эта егарма!

Алексей попытался оттолкнуть хозяйку. С трудом руки поднял, упёрся в грудь, в плечо. Она оказалась крепкая, будто не из мяса, а из чугуна литая. Груди даже не шелохнулись. Только хмыкнула – не своим обычным лошадиным смешком, а оскалилась. Перехватила его руки, присаживаясь, куда ей надобно. Алексея болью ожгло. Умом не хотел, а всё по её вышло! Нарымка только хыкнула довольно. Заёрзала, будто на лошади едет. Алексей сперва пытался вывернуться, скинуть стылую тушу, но разум, вопреки его воле, уже заволакивало истомой.

И ужасом – сродни тому ужасу, что он испытал на берегу протоки. Льдины несутся, а он стоит на обрыве – эдак аршин двадцать под ногами, а внизу – ледяная вода. И вдруг земля прямо под ногами с глухим стоном отваливается и рушится. Как тогда, весной. Только тогда он оказался буквально в шаге от обрыва. А сейчас – нет. Ухнул вниз, в ледяную бучу. В прогал меж двух льдин, в бешеную воду. И сверху заволокло последний свет. И дыхнуть нечем, вода заливает рот и нос. Жжёт стылым, злым. Из последних сил Алексей рванулся – куда бы, лишь бы прочь. И вынырнул!

Закеркал надсадно, скорчившись. Грудь раздирало, знобило – хотя от печки несло жаром. Ещё плохо соображая, проверил портки. Нет, на месте.

Хозяйка – в юбке и своей застиранной кофтёнке – вожгалась у печки. И волосы её были заплетены в тугую косу.

Во сне, выходит, примерещилось. Только тело говорило: всё было – и слабость, будто с чугунными чушками уродовался, и особая пустота… Та самая, что бывает после этого… А ещё – боль в груди и запястьях, где касались руки хозяйки. И мерзкий озноб по всему телу. И в висках стучит: бежать отсюда!

Хозяйка, услышав его хрипы и керканье, спросила встревоженно:

Чё?

Алексей спросонья чуть не послал её по матушке – по счастью, снова закеркал, едва не выворачиваясь, и совсем опомнился.

Мало ли что снится, коли нездоров? Намёрзся, изуродовался в дороге до изнеможения. Долго ли после такого простудиться? Отсюда и озноб, и дух не дышит, и прочие страсти. А Нарымка эта – она хоть и с чудинкой – обычная же девка. Добрая, кстати, девка. Помогла. Приютила, накормила. И не было её тут, на печи. Давно ведь никого у Алексея не было – вот и привиделось. Вдруг спохватился со злобой, что, небось, раз такие сны видел, то всяко подштанники устряпал… сунулся проверить – ан нет. Будто сна этого не было. Или был, но тогда, выходит, и хозяйка была…

Алексей невольно замотал тяжёлой головой, разгоняя одурь, страх и ненужные мысли.

Домовой давил, ли чё ли?

Будто не спрашивает, а подсказывает!

Домовых не бывает, – хрипло отозвался Алексей. – Захередал, видно.

Чё? – не поняла Нарымка.

Ослаб, – пояснил Алексей. – Приболел.

Нарымка встревоженно подошла к печке, дотронулась прохладной ладошкой до его руки. Прохладной – но по-живому холодной. Не такой мёртво-стылой, как во сне.

Верно, жар? – спросила озабоченно. – Эх, молочка-то у меня нет. Разве что в Нарыме у кого добыть? Так все коровы уже в запуске!

И сунулась в запечье, зашуршала там сухими травами, что-то бормоча под нос.

Подожди, шиповничку с травками заварю, отопьёшься небось.

Алексей сполз с печки. Его пошатывало, всё тело ломило. Нашарил полушубок у печи – горячий! Вышел на двор, осторожно ступая: мотало – будто вовсе весёлыми ногами шёл. Но как обдало холодом – вроде полегчало. Потому и не спешил в избу – сел на колоду у дровяника, свернул козью ножку, закурил, пытаясь разогнать тяжесть на душе. А сон всё не отпускал. Вроде и причин пугаться не было. А в дом идти не хотелось.

Скрипнула дверь, выглянула Нарымка:

Ты куда запропал? Я уж думала – в сугроб свалился, вылезти не можешь.

Покурить, – извинился Алексей, показывая ей цигарку.

В избе кури, раз больной, – буркнула она. – Чего на холоде сидеть! Я на табашный дым не привередлива.

Подошла, вроде в шутку толкнула – словно мать сына или старуха вредного старика. Алексей нехотя встал и поплёлся в избу. На столе уже стоял стакан с каким-то отваром.

Пей давай, да полезай опять на печку, – скомандовала Нарымка.

Алексей схлебнул – снова горячо, аж сил нет. И замутило. Но пересилил себя – выхлебал.

Идти мне надо, Нарымка.

И куда ты попрёшься? – равнодушно возразила она. – Сдохлый весь!

Товарищи помогут. Успеть бы к ним до свету, вот…

Она, не поворачиваясь, пожала плечами:

Хозяин – барин, хочет – вешается, хочет – живёт. А по мне – остался бы тут, хоть пока не выздоровеешь.

Да но! Что я тебе буду?

Она снова пожала плечами.

Как знаешь. Поешь хотя бы, успеешь в Нарым до свету.

Долго… – запротестовал Алексей.

Не…

И верно, собрала живой ногой – вчерашнюю уху, хлеба. Сама, занятая домашними заботами, за стол не села, и Алексей ел один. Когда закончил, она всё же спросила:

Может, всё же тут отлежишься?

По уму – так надо было бы остаться: в груди ломило, и слабость одолевала. Что в Нарыме ждало – неясно было: может, отсидится до того, как побег организуют, а может – и нет. Даже как-то думалось, что скорее нет: небось, в Киндале вовсю ищут. А Нарымка – точно не подвела бы, помогла. Сон? Так ведь ясно, что примерещилось. Но как только решал, что надо остаться – накатывал ночной ужас. И он ответил:

Не, пойду. Спасибо.

Она пожала плечами и ничего не сказала.

Солнце ещё не всходило, но от Нарыма уже несло дымком, и светились огни. Примораживало, и впереди было невесть что. Но чем дальше отходил Алексей от дома Нарымки, тем легче ему шагалось.

* * *

 

Из дела адмссыльного Ермолаева А. С.,

высланного под надзор полиции.

 

 

ГАТО. Ф.3, Оп. 70. Д. 1336

Л. 17. Бланк, машинопись, рукопись.

Секретно

М.В.Д.

ТОМСКИЙ

уездный

ИСПРАВНИК

Февраля 10 дня 1914 года

173

г. Томск.

 

Г. ТОМСКОМУ ГУБЕРНАТОРУ

Р А П О Р Т

 

В дополнение к рапорту от 6 февраля с/г. за № 173 доношу, что Алексей Сергеев Ермолаев задержан в г. Нарыме и водворён обратно на жительство в с. Киндал.

За самовольную отлучку с места водворения Ермолаев подвергнут мною аресту на трое суток при становой квартире, каковое наказание отбыл.

О вышеизложенном доношу.

[Подпись]

 

* * *

 

Сперва повезло – нашёл приют у Володи Кармашова. Заплатили его хозяину за молчание, и перед вечерней проверкой тот сам напоминал:

Голбчик приготовлен, господин ссыльный. Пожалте к моей бабке под бочок.

И, хоть и захередал малость, а оклемался быстро. Но дальше не заладилось. Нанять подводу, где Алексей мог бы спрятаться под мороженой рыбой или в дровах, не удалось, сидение на квартире затянулось без малого на неделю.

Утром 4 февраля, едва рассвело, младший надзиратель заявился в сопровождении старшего, Титкова.

Визита не ждали. Но всё было уже на сотню раз обговорено. Едва калитка хлопнула, Алексей махнул на печку, наскоро всклокотал голову, чтобы придать себе сонный вид. Мелькнула было мыслишка, что, может, пронесёт, да тут же и разбилась.

Где Ермолаев? – с порога спросил Титков. Донесла какая-то гнида, раз точно знали, что он здесь. Ни отчаяться, что надежды на свободу не осталось, ни испугаться Алексей не успел. Не до того было. Потом злиться будешь, а сейчас надо так извернуться, чтобы товарища выгородить. И Алексей, стараясь придать своему голосу сонную лень, отозвался:

Тута я! А чо?

Явился не запылился, – фыркнул старший надзиратель. – Мы по его милости с ног сбились, а он на печке прохлаждается.

Дак это… зубы прибыл лечить, – попробовал было изобразить простачка Алексей. – Вчера поздно вечером добрался, замёрз, устал… Хотел это… сегодня с утреца – в Управу…

Но Титков рявкнул:

Я те счас все зубы вылечу! По одному пересчитаю, вставлю и по-новой пересчитаю.

Да что? – тянул Алексей. – Что я сделал-то?

Молчать! Что он сделал?! Соблаговолите предъявить бумагу с разрешением от вашего надзирателя.

Полицейские надзиратели вовсе напоминали двух легавых, рвущихся со сворки.

Алексей лениво сполз с печки. Тянуть время смысла не было.

Воробьёв и хозяева знали, что надо говорить. Хозяин первый сообразил, залопотал, изображая полную растерянность:

А я откуда знаю? Гумагу никакую не спрашивал, откуда я знаю, надо гумагу или нет? Пришёл, сказал, дескать, отлучился зубы лечить. А я что, знаю, что ли?

Жена его, которая всю неделю откармливала «бедненького» пирожками с рыбкой, тоже подхватила и завыла, стала кидаться на Ермолаева и весьма натурально пенять:

Мы-то тебе поверили, а ты нас подвёл под монастырь! Стыда нет! Вчерась клялся – отпустили лечиться! Ах ты, аспид!

И заискивающе – Титкову:

Вот ведь что делатся, господин пристав! Я-то, дура старая, поверила: пришёл поздно, вчерась, говорит – отпустили.

И мужу:

Сколько тебя учить – гумагу спрашивай!

Простите, господин Титков, я ж едва читать умею… – каялся хозяин.

Кармашов тоже огрызался:

Я отчёта давать никому не обязан. Товарищ сказал – а я не жандарм, чтобы с товарища ещё и всякие разрешения спрашивать.

Алексей раскричался, что это произвол, что он жаловаться будет и что намеревался сам идти в Управу. Титков разыгрывал свою роль – строжился, но лишнего не позволял. Вышло всё как следует: начальство, быстро устав от поднятого содома, без обиняков приказало Ермолаеву одеваться и следовать с ними. Алексей неспешно умылся и одевался с ленцой. У надзирателей, особенно младшего, явно получившего накачку за то, что во вверенной ему квартире за неделю не заметил присутствия беглеца, руки чесались, но он не решался распускать их в присутствии Титкова. Так что первый тумак Алексею достался уже за воротами, когда старший надзиратель замешкался у ворот. Сквозь полушубок было не больно, но Алексей давно знал: таким спуску давать нельзя и набросился на шавку с угрозами:

Вы, господин м_л_а_д_ш_и_й полицейский надзиратель, руки-то не распускайте. Я на вас управу найду!

Тот мерзко осклабился и заметил мрачно:

Держи карман шире, найдёшь.

Пасть-то прикрой, шавка царская, – усмехнулся Алексей. – Всем вам достанется!

Догнавший их Титков фыркнул, встопорщив усы. Младший надзиратель уже не решался распустить руки, но отругивался:

Сперва вам всем столыпинский галстук наденут, мразь.

Алексей расхохотался ему в лицо: идти от дома Кармашова надо было далеко, почитай, от самого кладбища.

Что поймали киндальского беглеца, колония узнала тотчас. Выходили из квартир, кричали Алексею слова поддержки, ругали конвой. Надзиратели тёрли к носу, и замолкли. Титков невозмутимо шествовал – спокойный и исполненный достоинства, его подначальный напоминал шавку, которой сказали «Фу!». Взъерошился весь и покраснел.

Алексей готовился, что его поведут в Управу, но архаровцы сразу свернули к каталажке.

Это что же, самовольничаете? – шумел Алексей.

Никак нет, умник, – спокойно отозвался старший надзиратель. – Господин уездный исправник приказали вас на три дня подвергнуть аресту.

Алексей резко остановился и отчеканил:

Это – произвол! Не имеете права!

А ты не ерепенься, – злорадно рассмеялся младший надзиратель и довольно ощутимо толкнул его в спину. – Приказ есть! Идти будешь, или тебя на руках отнести? Будешь артачиться – так мы живо.

Алексей фыркнул, тряхнул головой и пошёл к каталажке. Но на пороге произнёс:

И всё же, господин Титков, я требую, чтобы меня вызвали к становому приставу либо к уездному исправнику.

Господину уездному исправнику будет доложено! – спокойно ответил тот. – А пока – прошу-с!

И он, распахнув дверь каталажки, впихнул Алексея в душный, жаркий от недавно протопленной печки полумрак. Сидевший при входе держиморда выскочил из своего кильдимчика. Уже знал, кого приведут, рыкнул:

Ермолаев – в общую!

В общую – так в общую. Дорога известная – сиживал ведь! Свернул направо.

Обитатели – все знакомые, разумеется. Свои, из колонии, – не уголовники. Михал Кондратьич (Алексей порадовался – с этим бывалым и разговорчивым товарищем скучно точно не будет), ещё Саша Торф, Миша Фёдоров, Володя Борнеман, молчаливый Валдис Озолинь, да ещё Гордей Егоров. Алексей им обрадовался, а они – ему.

Ну, Алексей Сергеевич, обживайся, – пригласил Михаил Кондратьевич. – В тесноте да не в обиде.

Ну, не в такой уж и тесноте! На нарах – семь человек. Алексею, зная его слабые лёгкие, уступили место в серёдке. Приняли как родного, стали расспрашивать, что там, в Киндале.

Да что… – вздохнул Алексей. Но на него насели – пришлось расписать прелести Киндала по полной. Про то, какими ветрами занесло киндальского сидельца в Нарым, никто не спрашивал. Алексей сам рассказал свою сказочку про больные зубы. Не то чтобы товарищам не доверял, а чужих ушей боялся.

Но его поняли и лишних вопросов не задавали. Постарались поддержать, как могли.

Михаил Кондратьевич подсел ближе, похлопал по плечу:

Набедокурил ты, Алёша. Зря сорвался – без подготовки, без денег.

Я с ума бы сошёл, – виновато улыбнулся Алексей, – если бы там ещё остался.

В каталажке, по-твоему, лучше? – поинтересовался Валдис Озолинь.

Алексей рассмеялся:

Хоть что-то новое!

А ведь правда – с той поры, как пустился по санному пути, – всякое было. И усталость, и страх, и ярость, и надежды пустые. А вот тоски, той самой – тяжкой, несносной – и в заводе не появлялось. Даже когда понял, что попался. Даже сейчас… Но товарищи его не поняли, закачали головами, стали наперебой советовать:

Тебе, Алексей, вот о чём надо подумать. Лучше будет, если тебя после каталажки отправят назад в Киндал.

В Томск ведь могут отправить, в тюрьму.

Ты продумай, как лучше держаться, чтобы не усугубить своего положения.

Дальше Киндала не сошлют! – подчёркнуто беспечно отмахнулся Алексей.

Ты так думаешь? – рассудительно возразил Михаил Кондратьевич. – Про Туруханск забыл? А каторга? Нет, горячая голова, так не пойдёт.

Разумеется, они были правы. Но что они знали о тоске, которая одолевает в Киндале?

Но вопросы унялись. Помолчали немного, от скуки пристали к Кондратьичу с просьбами что-нибудь рассказать. Тот ломаться не стал. Хотя, конечно, в каталажке обо всём не покалякаешь. Но жизнь Королькова была такой длиной и богатой на события, что можно было о многом рассказать – и с пользой, и вроде без явной агитации. Вот и сейчас Михаил Кондратьич поскрёб щетинистый подбородок, думая, чем бы позабавить сокамерников, и вдруг улыбнулся лукаво:

А хотите, расскажу, как я в рабочий класс насовсем записался?

Все, понятно, хотели. Сгрудились поближе, хотя в маленькой камере и без того всё было слышно. История была немудрёная. Отец Кондратьича, расейский мужик, подался с семейством за лучшей долей в Сибирь. И, хотя земли дали им довольно, но хозяйство как-то не слаживалось.

Может, оттого, что отец суетлив был паче меры, и распорядиться деньгами как следует, не умел? – Михаил Кондратьич явно не осуждал родителя, просто признавал как факт. – А я тогда молодой был. Так распорядился бы иной раз по-свойски, но поперёк бати не попрёшь ведь? И втемяшилось мне тогда в мою глупую башку: уйти надо. Ну, понятно, чтобы без ссоры с семейством. Куда уйти? На заработки, понятно. Я от бати плотничать уже научился, ну. В общем, прослышал, что под Кривощёково чугунку начали тянуть, и утямился с нашими мужиками на заработки.

И что, заработал? – спросил Валдис Озолинь.

Ну, видишь. Я молодой был. Сказался непьющим. Это меня ещё брат мой научил. Мол, беда в ней, проклятущей, в гарэльке. Мужики ведь как. Живём сами по себе – холостые все. У кого женёнка и есть, так ведь она в деревне осталась. Ну, зарплату получили, и – понеслось! Дым коромыслом, пьянки-гулянки. Пока не пропьются до последнего – всё гуляют. А я откладывал. Ну и потом, видишь, какой я большой да дебёлый? Начали тогда котлованы под быки копать. В кессоны набирают. Я и соври, что мне уже двадцать два исполнилось. Подрядчик, может, и знал, что мне и восемнадцати нет, но рассудил: парень сильный, непьющий. Взял. А там, в кессонах этих, плата была – 10 рублей за день.

Врёшь, – не утерпел Алексей. – Это какая ж работа, что за неё столько платят?

А такая, Ермолаич, что сдохнуть легче, – пояснил Кондратьич. – Во-первых, смена – шесть часов через шесть. Вот и считай. До работы идти – клади час. С работы – второй. Пожрать тоже надо. Итого из шести часов отдыха тебе уже осталось… ну, не три, а что-то вроде того. А барак – там всякой твари по паре. Шум-гам, вонь. Семейные и бессемейные – все вместе живут. Семейные по углам ютятся – за переборками, а остальные – так, на нарах. Под этот гам и не поспишь путём. И вот с марта по май я, почитай, и не спал. Пожелтел весь, исхудал. Потом кессон. Это ящик такой. До дна, а наружу торчит из-под воды. Туда воздух под давлением подаётся, и воду вытесняет. И ты вроде как посуху там, на дне. Котлован под быки роешь. Я вот хриплю теперь – астма. Думаю, от кессонов это всё. Зато деньгу зашиб, домой послал! Ну, вроде как брат пишет – с тех денег окрепли. Жить начали. Ну, на здоровьице! А страсть была! – Корольков хохотнул, хотя ничего смешного не было. Алексей про себя подумал, что такие факты в агитации хорошо использовать. Сам про мотвилихинский завод мог рассказать, а плохо, когда только про одно знаешь. Гордей Егоров скривился:

Ну, Михаил Кондратьич, нагнал тоски. Лучше про занавески расскажи.

И улыбнулся хитро.

Да рассказывал уже, чё! – рассмеялся Корольков.

Может, Гордею рассказывал, а мы не слышали, – поддержал Саша Торф, предвкушая что-то действительно забавное.

И мы не слышали, – закивали остальные. – Расскажи.

Ну, сами виноватые, – пожал плечами Михаил Кондратьич. – Не обессудьте. Это тоже на строительстве дороги под Кривощёково было. Однако после того, как я в кессонах наломался. Уже не под водой работали, легче. Была у нас семейная пара одна. Вот бывают такие люди. Хоть в навозную кучу их закопай, а грязь к ним не пристаёт. И вот Марья Коренёва такой была. Едва влезли в свой угол – гляжу, скребёт, чистит. И поёт, главное. Вроде не в нашем гайне, в бараке, а в своей избе. Говорила всё: «Как знаете, а я – в своём дому!». Брюхатая тогда уже ходила. Ну, сил хватает – в бараке прибирается. Блюла чистоту. И вот под Пасху удумала: набрала газет, да ножницами повырезывала фестоничиков-кружавчиков всяких. Настелила повсюду, занавесочки из газет уладила. Ну, напрасно это, конечно, но вышло нарядно и радостно. А на Пасху господа-то, понятно, давай грехи замаливать. Ходят, милостыню всякую раздают. Комитеты всякие благотворительные, чё!

Для религии, значит? – уточнил Миша Фёдоров.

Но! Для бога – напоказ, так и есть. И вот однажды приезжает к нам начальство какое-то важное. И вот ведут: господа важные и барыни ихние – чистенькие такие, все как с неба сошли, или с иконы. Глаза такие умильные, и платочки надушенные наизготове держат, мол, если плакать над страданиями народа придётся, так вот, есть чистенькое утереться. Ну, или носик зажать от барачных запахов. И вот – идут они, небожители. А у нас в бараке бабёнка одна жила. Хорошая такая, умная, но сильно её жизнь уронила. Запивала порой. И как наглыкается – так сам чёрт ей не брат. Ну, поперёд комиссии прибежал один, а Настасья наша как раз в запое. Ну, он её урезонивать начал – она пуще расходится. Велел бабам её увести подальше, да держать там, пока господа не уберутся.

И вот заводит он эту комиссию в барак. Они наши занавесочки увидели и давай ахать: «Вот, дескать, как прилично может народ жить». И тут выскакивает, как чёрт из табакерки, Настасья, да как врежет со всей дури частушку:

«Надоели мне барки,

Занавески тюлевы.

Ещё больше надоели

Лицемеры…кхе-кхе!».

 

Матерок Михаил Кондратьевич, понятно, опустил. Но все поняли, загоготали.

Припечатала!

И в точку!

Сознательная ваша Настасья.

Такое сложила – хоть сейчас в «Правде» пропечатывай, – заметил Алексей.

Это верно, каб не словечко, – подтвердил Гордей. – Можно б и использовать.

А по-другому и не сказать. Из песни ведь слова не выкинешь, – поддакнул Алексей и смутился. Дристнул спроста, а как другие подумают? Но ведь правда: заменить слово – и не так хлёстко выйдет. Чтобы переменить тему, спросил:

А потом что с ней стало?

Что стало, – вздохнул Кондратич. – Жила себе, а потом её хахаль, такой же забулдыга, по пьянке зашиб, вот это и стало. А, право, жалко её. Я так полагаю, пока не истаскалась – и красивая ведь была… На похороны много народа пришло, архангелы аж испугались – не манифестация ли! Но нет, там всякий народ был. А речей не говорили, так вспоминали меж собой, что весёлая была, честная…

Снова загремели замки, заскрипели двери, и к привычным уже запахам камеры добавилась вонь ухи. Народ зашевелился. Пока раздавали миски-ложки-бтюшки-кипяток, за окном послышался старушечий голос. Какая-то бабка на помин души милостыню принесла. Напекла расстегайчиков и хочет подать Христа ради арестантикам. Архаровец, было, собирался её прогнать, но старуха оказалась неуступчивая, и тот сдался. Даже запустил её в камеру, благо, судя по панибратскому «бабаня», знал её хорошо и полностью ей доверял. Бабка тяжело, по-мужицки, ступая, ввалилась в камеру и прогудела:

Ну, сердешные, налетай, расстегайчики хорошие, с пылу с жару!

И плюхнула корзинку на нары прямо напротив Алексея.

Была она рослая, широкая и крепкая, прямоспинная, похожая на рабочую лошадь. Может, и старая, но ещё не изработанная – из тех кряжистых старух, которые наравне с молодыми мужиками ломят.

Спасибо вам, бабаня, – весело загомонили все. Алексей посторонился, давая соседям возможность дотянуться до корзины, и вдруг встретился со старухой взглядом. Глаза у неё были знакомые – серо-синие, не по возрасту молодые. Лицо – продолговатое, с крепким подбородком и высокими скулами. И верно, знакомое. Оно бы и не удивительно, что знакомое: в Нарыме уже сколько пробыл. Невеликий городок, ничего странного, что с бойкой старухой встречался. Но нет, не в том дело. И вдруг осенило – похожи эта бабаня с Нарымкой, словно мать с дочкой. Или… не бывает такого сходства меж разными людьми. Будто та же самая девка Нарымка, только старше годов на тридцать… Даже показалось – поползла сетка морщин, расправилась, и сквозь старое лицо проступало другое, молодое. И губы дрогнули в понимающей улыбке. Но нет – показалось. Старуха, конечно, улыбалась, по-матерински ласково глядя на арестантиков. Но совсем иначе улыбалась, чем сперва почудилось. Поднимала яблочки щёк, а глаза печальные были.

Поминать-то кого, бабаня? – спросил Михаил Кондратьевич.

Дак вы ж вовсе неверующие, – гоготнула старуха. Алексею и смех показался знакомым. – Никого. Так, поись вам принесла, жалко – всё на казённых харчах сидите…

И подхватила опустевшую корзину да величаво двинулась к выходу.

Уха оказалась хоть и из обыгавшего налима, но наваристая. А с расстегаями впридачу получился самый настоящий пир.

 

* * *

 

Уездный исправник смерил вошедшего презрительно-насмешливым взглядом и произнёс подчёркнуто учтиво:

Садитесь, господин Ермолаев, – указал он на венский стул напротив своего стола. – И давайте оставим этот балаган.

Какой балаган, господин Пелиошевский? – буркнул сквозь сжатые зубы Алексей.

Вы мне панибратство не разводите. Вы, господин Ермолаев, должны обращаться ко мне «господин уездный исправник», а не по фамилии, – не повышая голоса, строго урезонил Пелиошевский. – Обычный для вашего брата балаган. Думаете, я не знаю, что вы сейчас скажете? Что у вас случился острый приступ какой-нибудь болезни, например, разыгрался почечуй.

Тут держиморда едва заметно, гаденько усмехнулся. У Алексея волосы на загривке дыбом встали от этого издевательского ласкового тона. А он, аспид, ещё скользнул глазами эдак, явно остался доволен произведённым эффектом, и продолжил довольно:

Получить помощи на месте вы не могли, вам срочно понадобился врач в Нарыме или даже Томске, а то и в Санкт-Петербурге. Так?

Алексей смолчал, стараясь никак не выдавать более своего раздражения.

Угадал, выходит, – кивнул Пелиошевский. – Ну-с, батенька, так какая-такая хворь с вами приключилась?

Алексей сдержался и ответил в тон:

Вы проницательны, господин уездный исправник. У меня действительно заболели зубы, я обращался к полицейским надзирателям за разрешением отправиться в Нарым и получить помощь. В Киндале нет не то что врача, но даже фельдшера.

Так и запишем, – невозмутимо парировал Пелиошевский. – Однако, батенька, разрешения на отлучку у вас нет, вы в розыске, так что к чему ломать комедию? Потрудитесь правдиво объяснить, зачем вы оставили предписанное место отбывания административной ссылки в Киндале и как оказались в Нарыме?

Я полагаю, вам самому нездоровится, господин уездный исправник. Тугоухость одолела, не так ли? – ответил Алексей устало. – Не вижу нужды повторять свои объяснения.

Не смею вас принуждать, милсдарь, – скучающе заметил исправник. – Значит, вы обращались за разрешением на отлучку? Так когда же?

Задолго до того, как я был в_ы_н_у_ж_д_е_н покинуть Киндал, – парировал Алексей.

Но разве вы не были уведомлены, что в случае прибытия на место, вам для отбывания наказания не предписанное, вы должны известить власти о вашем прибытии?

Господин исправник, – Алексей тоже не намеревался сдаваться. – Я был так измучен болью и усталостью, что забыл об этом.

Удивительная рассеянность, – лучезарно улыбнулся Пелиошевский. – Прямо не человек, а воплощённый Сахар Медович. Однако я вынужден вас огорчить. Вы нарушили законодательство, господин Ермолаев. За это я в_ы_н_у_ж_д_е_н подвергнуть вас наказанию – и вы подвергаетесь аресту на три дня при квартире станового пристава в каталажной тюрьме.

Я вижу, вы об этом сожалеете, господин исправник. Прямо отец родной для нас, неразумных.

Воистину так, господин Ермолаев, – архаровец буквально сочился елеем.

Ну, так раз вы нам как отец родной, – сказал Ермолаев, – вы знаете, что я имею право обжаловать ваше решение прокурору.

Имеете. – Сахар Медович умудрился стать ещё слаще, хотя казалось, это было невозможно. – Пожалуйте бумагу, чернила, конверт, и не забудьте, что обращаться надо не к прокурору, а к Г_о_с_п_о_д_и_н_у Прокурору. Оба слова – с прописной буквы. А то вы, господа вольнодумцы, хорошо помните только то, что касается ваших прав. А как до нас, слуг государевых, дело доходит, враз становитесь рассеянными до слабоумия.

Алексей ничего не сказал, взял бумагу и перо и начал писать. Уездный исправник молчал, рассеянно поигрывая ножичком для разрезания бумаги. Выглядел он невозмутимо-расслабленным и, кажется, понимал, что Алексея это благодушие и елейная учтивость бесят больше, чем грубость. Стало понятно, что жалоба результата не возымеет, но отступать назад Алексей не собирался. Совладал со своим волнением и начал писать. Сахар Медович ждал. Выражение его гладко выбритого, хотя и слегка одутловатого лица было невозмутимым. Алексей даже подумал: наверно, с таким же невозмутимо-ласковым видом смотрит паук на муху, запутавшуюся в его тенётах. Увы, да, он сейчас муха – не шершень.

Закончил, однако, вложил в конверт и протянул с усмешкой исправнику. Тот произнёс:

Позвольте, я проверю, нет ли грамматических ошибок.

Зачем себя утруждать? – усмехнулся Алексей. Возьми, архангел, письмо, запечатай его при ссыльном и брось непринуждённо в стол – он был бы в большем выигрыше. Мол, дела мне нет до ваших пустяков, пишите что хотите. Но завуалированное любопытство выдавало беспокойство, и это придало сил и уверенности. Алексей почувствовал, что уязвить и унизить его исправник уже не сможет. И закончил снисходительно:

Впрочем, я понимаю – вы волнуетесь. Мало ли что там написано? Так и быть, читайте.

Ничуть, милсдарь, ничуть, – держал свою роль Сахар Медович, хотя промашку понял. Или так показалось, что понял? Да какая разница? – Исключительно для вашего же блага.

И, расправив бумагу, начал читать громко и выразительно:

Господину Прокурору Томского Окружного Суда. Административно-ссыльного деревни Киндал, – вы пропустили букву «ер», господин Ермолаев, – Нарымскаго края, Алексея Сергеевича Ермолаева. Надо же, какого вы о себе мнения, воспитанник сергинского мужика Алексей Сергеев Ермолаев. Сергеевич! Я бы предпочёл держаться скромнее… Ну да воля ваша, воля ваша.

Бросил быстрый взгляд на Алексея – проверял впечатление. Нет, всё, батенька, проиграл. Алексей ничем не порадовал своего противника, сидел, показывая полную скуку.

19–21 Января с/г. я подавал (снова «ер» пропустили!) приставу 5 стана Томскаго уезда прошение о разрешении мне поехать в Нарым к зубному врачу – в Киндале нет даже фельдшера – и через надзирателя за административно-ссыльными мне было об’явлено… – о, так вы принципиально манкируете этой буквой? Ну-с, воля ваша! – что нет никаких разрешений, вследствие чего я был вынужден отправиться в Нарым без разрешения, и когда прибыл в Нарым, я 4-го сего февраля явился в канцелярию Пристава. Бывший там Томский уездный Исправник арестовал меня и выдержал в каталажной камере трое суток… – Так вы, выходит, сами явились? Похвально, похвально! – Так как на основании Сенатскаго раз’яснения от 1908–1909 – нумера и названия дела не помню – Исправник должен был возбудить против меня уголовное преследование по 63 ст. Устава о наказаниях, а не подвергать меня аресту своевластно. Я прошу Вас, Господин Прокурор, сделать распоряжение о предании суду Томскаго Уезднаго Исправника за незаконное лишение меня свободы в течение трёх суток. Вот как? Значит, уже и наказание мне определили-с? Дату поставили? А, вижу: г. Нарым, 9 февраля 1914 г.3

Он вложил письмо в конверт и запечатал.

Что же. Сегодня вы можете оставаться в Нарыме. Советую вам воспользоваться этим днём для визита к зубному врачу, раз вас так донимают зубы. Завтра отправляется партия на Каргасок. С ней вы поедете назад, в Киндал, где будете находиться до рассмотрения вашей… жалобы. Ступайте, господин Ермолаев.

 

* * *

 

От чего бегал – к тому и прибежал. Снова на той же койке лежать, от тоски маяться. И снова – бежал бы куда глаза глядят, только бежать некуда.

Март… в том и дело, что на носу. От февраля всего ничего остаётся. Ещё не таяло, а ветры уже такие тягучие. Так и улетел бы с ними. Так не улетишь – сиди тут, в Киндале. Киндал – куда Макар телят не гонял?!

Голова тяжёлая и болит – будто верёвкой скрутили, и давит, оттого и слёзы текут сами. Стыдные слёзы – крупные, горячие… Будто баба, разморосился… Не ровен час – узнает кто. Хоть местные эти, ляды таёжные, что свои товарищи.

Тело судорогами сводит. Говорят, когда тошно – хоть в петлю головой. Или в омут. А тут – ни петли, ни омута не надо. Кажется, коли не уймёшь эту тоску – так до утра сам помрёшь. Алексей попробовал себя стыдить – не вышло, снова расплакался, зажимая рот, чтоб вслух не вырвалось. Попробовал себе напомнить, что и раньше на него такое накатывало – так жил ведь? Жив, и сейчас выдюжит, вытянет. А снова без толку.

 

Когда Алексея из каталажки-то выпустили, вся нарымская колония сбежалась. Без различия партий. Пристав уж ругался-ругался, чуть ли не матерно, а поперёк общества идти не решился… После каталажки аж трое позвали Алексея попариться, хотя день был обычный, не банный. Нарочно затопили. Уже новости дошли, мол, в Киндале ничего нет: не то что лавок – так и бань нет. На тринадцать-то дворов, ядрёна порча! На квартире у Перемитиных, где он заночевал, все перебывали. Несли и чай, и сахар, и табак, и муки всякой. В муке, между прочим, пару книг зарыли – не докопаться. Как ехать снарядили, пошёл к Управе, а за ним – целый поезд, как на свадьбу. Нагрузили сани, приветы передавали. Он снова хорохорился, улыбался. Или правда весело было? Кто знает, может тогда – при всех, перед приставом – и силы были. А сейчас – куда всё делось?

Покурить нать – может, полегчает? Алексей сполз с лавки, нашарил под свёрнутой из собственной одёжи подушкой кисет. Свернул козью ножку. Нашёл валенки. Надел полушубок, которым укрывался, стал красться к выходу. Старался быть тихим – но нет: зауросил в люльке кувяшка, хозяйка завозилась в темноте, заворчала:

У, шут башкастый, то ворочается, что медведь, то шлёндает!

Сползла с постели, кинулась к люльке – не то в темноте, не то нарочно налетела на Алексея, зацепила его плечом.

Он сунулся в печку, выбирая уголёк. Спички были – но берёг.

Избу не спали! – огрызнулась мрачно хозяйка.

Ну полно вам, Аксинья Семёновна! – огрызнулся Алексей, выходя.

От морозца сразу дух перехватило, но это было лучше, чем изба. Собака забрехала было на него, на других дворах подхватили вразнобой её товарки. Но Жучка признала своего, опомнилась, умолкла, замахала хвостом – и нестройный хор быстро унялся. Алексей прикурил, кинул уголёк подальше в снег. Отошёл, присел на колоду, на которой хозяин колол дрова. Затянулся – в груди снова закололо противно – проклятый bronchitis, ляд его побери.

Сидел, курил задумчиво, смотрел на луну – уже привык, что вокруг неё серебристое облачко, обещающее вечный мороз. Будто бы и не март вовсе…

Нет, не потому не спится, что в избе душно и по тебе тараканы ползают. И даже не из-за марта, ветров его…. Это от страха – станет с ним то же, что с его товарищами. С Сыромясским Лёшей, с Васей Рябовым и даже с Мишей Надеждиным, хотя этот вроде самый крепкий оказался.

Нет, сперва всё вроде хорошо было. Приехал – будто купец какой. Архаровцы было попытались «сходку» разогнать. Ну да не на тех напали. Все собрались в избе. Несмотря на недовольство хозяев – те к ссыльным так и не привыкли – сидели долго. Надзирателю присоветовали не соваться, а идти отдыхать себе – дорогу, мол, до дома все знают, провожатые не потребуются. Новостей много было – в нарымскую каталажку они сразу приходили – не то, что до Киндала. Разошлись поздненько.

И наутро все собрались – снова разговоров. Но тут архаровцы силу взяли, хозяев настропыляли, те смутьянов-варнаков прочь попёрли. Днём по деревне гуляли, за околицу выходили, к вечеру мороз окреп, разогнал. До утра. Утра он с нетерпением ждал. И товарищи тоже… Но – новости кончились, и Алексей вдруг, будто мешком по башке огрели, осознал: ребята-то за время, покуда он отсутствовал, товарищи-то в своей глухомани опустились, отупели как-то. Глаза у всех – что оловянные. Может, оставайся он в Киндале, то не приметил бы. А после Нарыма – сонное царство. И стало понятно, что и его это ждёт… Виду не показал, а в груди тоскливо эдак затянуло. Домой захотелось. Сказал, что, кажется, заколел совсем, ушёл. И на следующий день не пошёл никуда, соврал, что захередал-таки.

Так дёрнул же ляд Лёшку Сыромясского зайти. Барышиха при виде богопротивного гостя расщеперилась в пол-избы, за матицу не пустила, Алексею пришлось самому выйти к порогу.

Заговорили. Знал бы, чем кончится – уж лучше бы дал табаку да расшаркался. Нет, началось всё вполне безобидно. Что взялись вдруг Стеньку Разина поминать? Ну, слово за слово. О том, что разинцы были истинными революционерами, и у них была, это самое, настоящая свобода и справедливость – это Сыромясский взялся кричать. А Алексей ему возражать:

Победи Разин – крутой это был бы человек. Нет, не скажу, что осуждаю. А только я скажу: эта его вольница – она по словам была вольница. А я так прикинул – самая что ни на есть диктатура вышла бы.

Хозяйка загремела посудой пуще прежнего, но влезть в разговор не решилась. И они продолжали, стараясь не кричать, злым, торопливым шёпотом.

Осуждаешь, выходит? – свистел Сыромясский.

Нет, не осуждаю. А если осуждаю, так не за это, – завёлся Алексей. – Мне кажется, Разину надо было ещё круче взять в свои руки власть. Тебе, Сыромясский, ваши иллюзии народнические глаза застят, а я вот что думаю: если ты власть в руки взял – демократии никак не возможно быть. Эти либеральные свободы – они хороши, когда тебе надо против существующего режима бороться. А когда власть твоя – палить надо этот змеюшник синим пламенем, чтобы в нём враги не таились!

Тю! – присвистнул Сыромясский. – Ну, ты, Ермолаич, это самое… сказал так сказал! Запомнить надо, да в диспутах потом использовать, как большевик против, это самое… свободы и демократии, чётко… это… сформулировал! Прямо хоть любому уряднику надо в устав записать! Золотыми буквами! Слушай, пойдём к уряднику, я скажу, это самое… – перевоспитался Ермолаев, отпустите его из ссылки царю-батюшке служить!

Может, и чётко! – фыркал Алексей. – А только с вашими общинными идеями и индивидуальным террором вы власть не удержите! А впрочем, что я разволновался?! Вы её не возьмёте! Потому как поддержки масс у вас нет! И не нужна она вам, если вашим словам верить! Только ничего у вас не получится, товарищи хорошие! Не на тех вы опираетесь!

А надо на… это самое… п_р_о_л_е_т_а_р_и_а_т, – съязвил Сыромясский.

И это тоже. Интеллигентов мало, и если они не большевики – то столько у них в башках либерального сора!

Те-те-те, защёлкал, скворушка! – рассмеялся Сыромясский. – Интеллигенция должна сработать… это… как закваска в тесте! А мука – это самый многочисленный слой в России! Крестьянство, это самое!..

М_у_ж_и_к! – расхохотался Ермолаев, показывая на избу. – Вот такие, как мой Ларион Барышев да твой Кондратий Монголин!

Да, трудовой крестьянин! Крестьяне, если разобраться, может, это самое… больше вашего брата понимают. У них, Ермолаич, сызмала в башке сидит понятие о справедливости, это… о том, как должно. И любая власть им только, это самое… мешает.

Сыромясский, какая к ляду справедливость?! – горячился Алексей. – Начитался интеллигентских благоглупостей – и за народниками замшелыми поёшь! Тебе-то как в это верить, ты ж сам из крестьян, жил в деревне?! Не может быть в деревне по справедливости, пока там сохраняется, эта… тьфу, к ляду, прилипло с тобой, оратором… Пока там сохраняется старая организация производства! Не может быть у крестьян равенства! Один здоровый, другой больной! У одного много сыновей, а второй только девок наплодил! У одного смётка есть, у другого – нет! Уже оттого пойдёт неравенство! А потом – один жадный, да бессовестный, а второй – простой!

А общество на что?! – взъярился Сыромясский.

Общество! – фыркнул Ермолаев. – Мужик умён, а мир – дурак! Вот что такое общество. Богатей его в кулаке держит, и нет внутри общества на него укорота. Общество! Нет, мил человек, за мужиком если со стороны не глядеть, да жестокой рукой не наводить – там живо самая зверская эксплоатация заведётся!

Если не разрушать общину, то, это самое…

То самое и будет! – поддел Алексей. – Мироед заведётся, и хана твоему крестьянскому раю!

Тут хозяин со двора вернулся. Видно, в сенях ещё их спор услышал. Словно чирей, выскочил, замахал на них, будто нечистых увидел:

Язви вас, смутьяны! Снова свои разговоры заводить, окаянные! Вон из избы!

Да что мы, это… Ларион Митрич, такого сказали, тёмный ты человек? – попытался остаться в тепле Сыромясский.

Ты, так тебя разэдак, – освирепел Барышев. – Мне в моём дому не указывай! Припёрлися тут, проклятущие, на наши головы! Вон, чтоб духу вашего тут не было!

Вот тебе, э_т_о с_а_м_о_е, твой мужик, – поддел Алексей.

А ты будешь привечать своих дружков-разбойников – так вон пойдёшь! – воевал Ларион. – Из милости пригрели вас, востроголовых!

И на жену озлился:

А ты что пришипилась? Гони их ухватом, как начнут погаными языками своими трясти!

Сыромясский усмехнулся ядовито, подмигнул Алексею понимающе: мол, нечего темноту ворошить, им ещё тут невесть сколько жить.

Ухожу уже! Вовсе нет никаких причин для, это самое… того, чтобы вы, господин хороший, так это… волновались!

Тут бы и распрощаться, по-доброму! Нет, Алексей оделся и пошёл с Сыромясским во двор. Накинул свой полушубок и, просовывая на ходу руки в рукава, продолжил уже в сенях:

Хотел бы я узнать, товарищ Сыромясский, как вы собираетесь управляться со своей общиной! Сырая у вас программа. Не видите вы дальше текущего момента.

Вышли из сеней. Тогда ещё светло было и даже тепло на пригреве. Располагало к беседе. Не то что сейчас.

Это всё, это самое… твоя ограниченность! – восклицал Сыромясский, оглядываясь, где бы сесть. У поленницы было место – как раз двоим усесться. – Это ты, как эсдек, это самое… не можешь представить иначе, чем то, что перед носом видишь.

Да на кой они мне ляд сдались? – пожал плечами Алексей, присаживаясь. Достал кисет. – Сейчас опять заведёшь свои устаревшие сто лет назад песни про общину. Трещит она по швам, эта община, особенно после Столыпина.

Сыромясский, потянувшийся было за табачком, только головой затряс, показывая высшую степень своего недоумения и возмущения. Молчал, показывая, что разговаривать с таким вовсе не о чем – что бисер перед свиньями метать. Потом всё же снизошёл до ответа.

Знаешь, Ермолаич, это самое… в чём твоя беда? В том, что ты считаешь себя хорошо образованным, а на деле – начётчик: затвердил что-то и талдычишь, как отче наш. Вот ты себя послушай – у тебя, это самое… даже речь меняется, когда ты про политику говоришь. Книжная становится, а, это самое… как просто по жизни – так и сыплешь словечками своими пермяцкими!

И что?

Да ничто! Всё у тебя просто выходит, как по книжке! Это – хорошо, и надо так, это – плохо, и знать я, это самое… другого не хочу.

Это с чего ты взял? – сворачивая козью ножку, пробурчал Алексей.

Да вот хотя бы про общину, – тоже не отрываясь от сворачивания самокрутки, продолжил Сыромясский. Полез за пазуху, достал спички. Чиркнул, прикурил, протянул Алексею огонёк. – Эх, это самое… стальную бы найти!

Да, неплохо бы!

Так вот… Ты прочёл у вашего, это самое… Николая Ленина, про то, что правоверному эсдеку не положено. Ясно, читал. Ленин у тебя – что Магомет у мусульман, ты, это самое… всё ему в рот смотришь! Запомнил: эсеры – это плохо. Так ведь было?

Да хоть бы и так, – нехотя отозвался Алексей. Сам закипал уже. И кем этот эсер его считает? Недоучкой? Фанатиком? Межеумком? Но молчать было нельзя. Затянулся, сплюнул на грязный, затоптанный снег, закончил:

Да хоть бы и сам спорил в ячейке, что сейчас не время сидеть и выжидать, действовать надо.

Спо-о-рил? – ехидно протянул Сыромясский. – Ещё и спорил? Это самое…Спорил?… Ермолаич – ты?

И какая муха его укусила? Или правда глаза колет?

А что ж в том удивительного? – невозмутимо хмыкнул Алексей. – Или не ожидал услышать – от неуча? Ну да, неуч! Может, я на завод едва грамотным пришёл. Да и ты в гимназиях да училищах не учился, так – меж работы и в ссылке, где как мог самообразовывался. И я так же. А только зря ты думаешь, что я за старшими товарищами иду, словно коровка на верёвочке. И спорю, и нет в том ничего плохого, коли признал свою ошибку. Да, и мне в своё время всякая партизанщина нравилась. Я же мотовилихинский. Про Лбова нашего слышал?

Лбова? – наморщил лоб Сыромясский. – Это который, это самое… ну… погоди, это самое – разбойник Лбов?! Ещё в балаганах про него играют, да это самое… бульварные романчики продают?

Ну! – кивнул Алексей. – Он самый! Слыхал, значит?

Не только слыхал, но и в газетах, это… читал, что ваш брат, большевик, с ним сперва сотрудничал, а в решительный момент – это самое… предал. В отличие от презираемых тобой эсеров.

Да как же мы его предали?! – закусил удила Алексей.

Да так и предали, – продолжал Сыромясский. – Сперва, это… заигрывали с ним, и людей своих давали, и оружие – и вдруг враз, это самое… расплевались, отвернулись. Взяли шесть тысяч рублей на оружие – а оружия-то – того-с – не дали!

Да ложь это! – нахмурился Алексей. – Да, после съезда тактика партизанщины, террора и эксов была признана ошибочной. Это правда. Но про обещанное оружие и деньги?!

А, деточке, это самое… не давали читать неправильных газет, – издевался Сыромясский. – Или читал, да в глаза товарищу – того! – брешешь, что ни сном ни духом?

Да что читал-то?

А то, что не всех лбовцев перевешали да пересажали. Кое-кто, это самое… и утёк. И в заграничной печати всё-всё пропечатал, что, это самое… обещанного оружия за заплаченные вперёд денежки лбовцы от вас не дождались!

Может, и имя этого «лбовца» назовёшь? – наседал Алексей.

Это… Не назову… – ерепенился Сыромясский. – Потому что с той поры уже сколько времени прошло, так запамятовал. А только, это самое… было это дело! 4

А! Где-то читал, что-то слыхал! – отмахнулся Алексей. – И давай дристать налево и направо! А сам и не знаешь ничего.

А что, разве, это самое… не прав? – ехидно улыбнулся Сыромясский. – Не было?

А вот то самое, и не прав! – Алексей как-то враз собрался и успокоился. – Ничего не отвернулись. Лбов – он сам по себе был. Вне партий. Среди его лесных братьев – там и эсеры были, и наши, и анархисты – всякой твари по паре. А сам он – беспартийный был, никогда не был эсдеком.

И я, это самое… не про то. А больше о том, что его эсдеки подкармливали, даже не только ваши – пермяки и Мотовилиха твоя, а, это самое… из Питера… а потом расплевались! – не унимался Сыромясский.

Ну, со стороны, разумеется, виднее! А знаешь ли ты, сколько нашей ячейке вреда было от Сеньки Леща?!

От кого?

Да от Лбова этого, – отозвался Алексей, расхаживая взад и вперёд. – Нет, я не хочу сказать, что он бандит был, или там поживиться от имени революции хотел. Не думай – он и вправду от несправедливости страдал, хотел власти отомстить. А что вышло?

И, это… что же вышло? – подначил Сыромясский.

То вышло! Вред вместо пользы вышел. Набаламутят они, ограбят кого или урядника убьют – и началось! Нагрянут, сволочи, всё перероют, страху на людей нагонят. Я-то точно знаю – сперва люди ему всяко помогали, а потом начали перед носом калитки закрывать – кому хотелось лишние заботы, да в тюрьму за то, что лесным братьям помогал? А охранка тоже: ссылаясь на Лбова, всех революционеров давай выставлять – мол, никто больше, кроме как разбойники и грабители!

И что с того? И потом – ты мне одно поёшь, а я, это самое… другое знаю.

И что ж ты знаешь? – обозлился Алексей.

Да то, что большевики, это… того! – Не гнушались такими, как Лбов, пока им не скомандовали из Лондона, что, дескать, террор – это самое… не ваш метод. Раз ты с малолетства с эсдеками, так припомни. Когда вы с Лбовым, это самое… размежевались? Д_о Лондонского съезда или п_о_с_л_е?

Ну, после! Наш депутат, мотовилихинский, кстати, вернулся и правильную линию указал. Неверный метод – и глупо на нём настаивать во вред общему делу!

Ну да, если эсдеки занимаются, этими, грабежами – то только по-крупному, – ехидно протянул Сыромясский, затягиваясь остатком цигарки.

Это ты о чём? – стиснул кулаки Алексей.

Да хоть про, это самое… шмитовское наследство, – Сыромясский даже позы не переменил, хоть Алексей навис над ним. Посматривал насмешливо. Мол, ярись себе, а ударить не посмеешь. И то правда. Алексей отступил на шаг назад и процедил сквозь зубы:

Сплетник ты! Или хуже – сам измышляешь враньё это!

Ну… это самое! Мальчишка ты наивный, Ермолаич, – хмыкнул Сыромясский. – Только не сплетня это. Или ты не знаешь…

Н_е з_н_а_ю! Да и знаться с тобой не хочу! – огрызнулся Алексей, сжимая кулаки. – Ступай лучше подобру-поздорову!

Да, это самое! Пожалуйста! – пожал плечами Сыромясский, не торопясь встал и вышел со двора, независимо заложив руки за опояску тулупчика.

Ушёл, а Алексей долго ещё не мог успокоиться. Вернулся в избу. На лавке в своём углу не сиделось. Взялся было за книжку – но никак не мог уловить, что написано. Слова, знакомые и простые, никак не хотели складываться во что-то осмысленное. Попробовал в уме задачки решать – не вышло. Встал, но по тесной избе не походишь.

И особенно тошно было, что рассорился с товарищем. Пусть и эсером – но всё равно, они одну лямку тут, в Киндале этом лядовом, тянули. Других друзей, кроме этих товарищей, у него не было. Так и просидел сычом весь вечер в углу, пока не стемнело и хозяева не повалились спать. Он тоже лёг – да разве уснёшь с такими мыслями… Так и вертелось всё в голове – и обида на Лёшу Сыромясского, и тоска, что поссорился; и сожаление – на кого время тратил. И отчаяние: пока назад, в Нарым, не выпустят – придётся с этими мыкаться.

 

Он уже давно докурил самокрутку, старательно загасил и ссыпал остатки табака в кисет. Понятно было, что скоро настанет такое время, когда каждая крошка табака будет на счету.

Но в избу не пошёл – сидел, смотрел на луну сквозь ветки. Ждал: заколеет чуток – в тепле быстрее сморит. Походить бы – да себе уже не доверял: снова унесёт кукушку послушать, и снова вернуться сюда, в Киндал. Так и сидел бездумно…

Изба встретила духовитым теплом. Прокрался до своего места – удалось никого не потревожить. Лёг. Согреться долго не удавалось – полушубок, которым он укрывался, тоже выстыл. Да не в нём дело. Совсем не в нём. Разворошил Лёха Сыромясский память. Не виноват, конечно, а разворошил.

Сивилёва вот вспомнил… Не будь Сивилёва – утёк бы он к лесным братьям. И хотел ведь. Да, видно, Воронин приметил сборы, Сивилёву сказал. Тот мигом Алексея нашёл и отчитал так, что до сих пор уши горят, как стыдил. И дурачком, и сопляком называл, и мазуриком. А главное – вытряс-таки из Алексея честное слово, что тот к этим делам вязаться не будет. Если бы не это слово… Алексей тогда шибко на Сивилёва обиделся. А утёк бы к Сеньке Лещу – ох, накосорезил бы…

Так, думка за думкою – другое припомнилось. Дорогое, что Алексей вспоминал часто, хотя с той поры уже скоро семь лет пройдёт. Но он каждый раз, как накатывала тоска, ворошил, рисуя в памяти все подробности. Вплоть до чёрного неба и смутно выступающих из темноты крестов Нового кладбища в стороне от Соликамского тракта. И приятная тяжесть «смита» в руке. И замирание сердца в предвкушении появления злодеев. Раньше, в Ижме, только этим воспоминанием и спасался от тоски. А в Нарыме – напротив, ещё тоскливее становилось, и он запретил себе думать об этом. А сейчас – против воли вспомнилось, и вдруг потянулось – не остановить.

Когда же это было? Май? Или, может, июнь уже? Да, июнь, скорее. Надо же – раньше точно помнил, а тут, в Нарыме этом, забывать стал. Ну да, никак не могло быть в мае! В мае только съезд был в Лондоне. Пока делегат от ячейки, Алексей Степанович5 вернулся, и пока всех оповестили, что съезд осудил тактику экспроприаций и партизанских действий, и что всякие связи с Лбовым и его лесными братьями в свете этой резолюции надо прекратить – должно же было время пройти. Опять же, этот случай экспроприации после того, как партия решительно отмежевалась от такой тактики, был не первый.

Это точно был июнь. Сирень в палисаднике уже отцветала. Вечер был тёплый и светлый. Да и не вечер, пожалуй – Алексей только со смены вернулся. А тут Воронов зовёт: мол, твой дружок бежит, иди, мол… Сивилёв пришёл. Алексей по виду быстро понял: Василий не просто так заявился. Да и тот тянуть не стал, вывалил сразу:

Петрович имел разговор с Сенькой Лещом, и тот клятвенно заверил, что не посылал подмётных писем с требованием денег ни к кому. То есть кто-то из наших, из ячейки, безобразят.

И посмотрел на Алексея долгим, испытующим взглядом. За Алексеем ни сном, ни духом греха не водилось, и взгляд этот показался обидным. Он вспыхнул, глянул на товарища исподлобья и сказал не без вызова:

Ну?

Баранки гну! – рассмеялся Сивилёв. – Не нукай, не запряг.

А ты что ходишь вокруг да около? Подозреваешь меня – так прямо и скажи.

Василий, видимо, почувствовал в голосе младшего товарища обиду и произнёс, примирительно тронув его за руку:

Ты не кипятись. Экий ты, что спичка. Я не к тому этот разговор завёл, что тебя подозреваю. Наоборот. Так, на всякий случай, лишний раз испытать хотел.

Это мне, Жорка, обидно! – буркнул Алексей. Когда дело заходило о партийных делах, он всегда товарища звал по партийной кличке, даже если вдвоём были.

Ну, на обиженных воду возят. Сам знаешь: доверяй, но проверяй. Дело вот в чём. Велено мне ту гниду найти и разобраться с ней.

Ну? – сразу насторожился Алексей.

То и ну. Не справлюсь я один. Поможешь?

Алексею и сейчас стало тепло при воспоминании о той радости, которая тогда охватила его.

Спрашиваешь!

Потому и спрашиваю, – строго сказал Сивилёв, – что не дело это. Ты даже не спросил, что делать надо. Не знаешь, справишься ли, а уже дристнул: «Спрашиваешь!». Торопыга ты, Ермолаич.

А ты бы стал мне предлагать, коли бы думал, что я не справлюсь? – осклабился Алексей. – Хватит тебе вокруг да около ходить. Что делать-то?

В засаде надо посидеть, вот что, – понизив голос, сказал Василий. – Значит, в сумерки приходи к Новому кладбищу, что на Соликамском тракте. Могилу Сысолетина знаешь?

Ну, – кивнул Алексей. – Это того, что позатот день хоронили?

Его самого. Она свежая и от тракта недалеко. Вот к этой могиле та сволочь и должна пожаловать.

Алексей кивнул – мол, понял, а потом спросил:

А откуда знаете-то?

Рассоловская Таська вызнала. Она же хозяину почту приносит. Говорит, одно письмо как вскрыл – так с лица и переменился. Но всё молчком. Помрачнел, на жену окрысился, как та сунулась – а всё молчком. Ну, она, не будь проста, и посмотрела, что не так. В общем, к полуночи Рассолов должен положить на сысолетинскую могилу у креста кулёк с деньгами. А коли нет… – и Василий, радостно улыбнувшись, чиркнув ладонью по шее, показал, что обещано сделать с Рассоловым, коли тот надумает артачиться, хитрить или бежать в полицию. Алексей тоже засмеялся: Рассолова, лавочника-эксплоататора, ему вовсе было не жаль, а грядущее дело щекотало нервы. А тут ещё Василий вынул из кармана что-то, замотанное в тряпки. У Алексея сердце забилось – сколько ни намотано было, а всё же угадывался под ними револьвер. И едва в руки взял – почувствовал грозную тяжесть.

Смит? – выдохнул восторженно.

Смит, – подтвердил Сивилёв. – Смотри, осторожнее – он у полицейского отнят, засыпешься с ним – по головке не погладят.

А я его нашёл, – весело отозвался Алексей. – Шлёндал по логу за кладбищем, да нашёл. Вот.

Ну, начал. Тебе бы романы писать, Ермолаич, – хохотнул Сивилёв. – Занятно врёшь. Ладно. Держи. Пригодится.

Не веря своему счастью, Алексей схватил револьвер и торопливо сунул в карман.

В общем, я, ты, Стёпка ещё и товарищ Петров сегодня посидим в засаде. А там – разберёмся. По ситуации! Сильно пушкой-то не балуйся, лучше бы не понадобилось… Понял?

Алексей с готовностью кивнул: ещё бы не понять.

И хотя до сумерек было ещё много – июльские вечера долгие! – он наспех позюргал щец и поспешил из дома уйти. Вышел сильно загодя, хоть и недалеко было, потому как решил идти походкой мастерового, решившего отдохнуть после работы в Перми. Но как ни старался – всё сбивался на торопливый шаг. И на Ново-Кладбищенской оказался совсем засветло. Наверно, это было и хорошо. Он, разумеется, ни в ляда, ни в бога не веровал, но шататься по кладбищу в темноте, среди теней, которые отбрасывали кусты, деревья и памятники в свете недозрелой луны – никак не хотелось.

Он был первым. Отыскал нужную могилу – сволочь та, экспроприатор, хорошо место выбрал. Искать – нетрудно, притом, что с тракта уже не видать. А если кто и будет проходить – точно ночью сюда не сунется. Одного не учёл, скотина: рядом – довольно кустов и могил, где могла бы затаиться засада. Прикинул, где спрятаться, чтобы и до сысолетинской могилы было близко, и не выдать себя ненароком. Хотя в темноте его – в тёмной рубахе, штанах и старом картузе на голове – вряд ли разглядишь. Нарочно подобрал, чтоб не блеснуло ничего.

Пристроился. Комарьё, обрадовавшись нежданной добыче, тут же налетело, и Алексей пожалел, что не прихватил с собой смоченной в дёготьке тряпицы. Хотя – вдруг в ночной-то свежести унюхает та сволочь? Но вскоре как-то притерпелся и перестал замечать проклятущих. Спустя малое время услышал голоса ещё двоих. С виду – подгулявших товарищей на ночь глядя понесло не то в Пермь, не то в Горки. Но Алексей их узнал – Василий и Иван Орлов. Товарищи, нестройно распевая, шли по тракту, смеялись. Прошли мимо – голоса стихли, а потом они появились уже меж могил, серьёзные, молчаливые.

Георгий! – окликнул Алексей шёпотом. Тот чуть не запнулся.

Ермолаич, ты ли чё ли?

Я.

Вот тороплива вошка, – хмыкнул Сивилёв. – И самое лучшее место занял, ляд логашный!

Пустить? – спросил Алексей, которому послышался в голосе товарища укор.

Лежи уж, могил полно! – отозвался тот и скрылся за кустами.

Товарищ Степан (он был из поторжного цеха, и Алексей знал его только по конспиративной кличке) появился позже остальных, вынырнул из сгущающихся сумерек.

Без знака не высовываться. Знак будет такой, – сказал Сивилёв и взвизгнул домовым сычом. – И запомните: коли случай представится – поучим по-нашему, по-простому. Коли нет – надо распознать, что за гнида тут самовольничает! И ещё запомните: решаю тут я! Понятно?

Где уж не понять?! Залегли.

Сперва всё ждали – вот начнётся. А не начиналось. Тьма постепенно наплывала, и на небе появилась половинка луны, расцветив кладбище причудливыми, страшноватыми тенями. С реки потянуло прохладой, и тело от долгого лежания затекало. Но сильно возиться никто не смел – иногда только шевелились, чтобы тело не подвело в нужную минуту. Несколько раз по тракту кто-то прошёл – Алексей каждый раз настораживался, но это были случайные прохожие. Мимо кладбища все шли быстрее, чем просто по дороге. Один раз проехала телега. Наконец со стороны тракта показалась неясная фигура. Рассолов, конечно же – уж больно боязливо шёл, оступаясь, спотыкаясь и озираясь на каждом шагу. Могилу нашёл не сразу – было сунулся туда, где в засаде лежал товарищ Степан. У Алексея всё похолодело внутри, но обошлось, слава те, господи! Заметил разрытую землю, квакнул обрадованно, швырнул деньги на холмик и задал стрекача. Как только не растянулся, пока по могилам бежал! А свёрток с деньгами – нарочно белый, чтоб в темноте виднее было, упал не под крест, а откатился чуть в сторону. Алексею его было хорошо видно.

И снова тишина – только птицы, да с реки холодом тянуло. Алексей думал, что теперь, наверное, скоро пожалует и та сволочь, которая, пользуясь именем революции и борьбы, наживается, пусть даже и на эксплуататорском элементе. Но время шло, а люди больше не появлялись. Даже поток случайных прохожих по тракту совсем иссяк. Через некоторое время за спиной едва слышно прошелестел товарищ Степан:

Эт хорошо… Можно будет, не таясь, напасть.

Сивилёв на него шикнул, и все снова затихли. Лежали. Постепенно напряжение, которое придавало сил, стало угасать. Алексей даже подумал: вдруг этот гад тоже прятался где-то неподалёку и видел, как они крались в засаду. Ещё, чего доброго, сбежал. Но потом отмахнулся: если он уверен, что полиция не придёт, таиться особо ему смысла не было.

И всё же – время казалось бесконечным, и даже морить потихоньку начало. Так что рад был уже и стылому холодку от земли, и комарью – особо не заснёшь. Алексей сверлил взглядом белеющий в темноте свёрток. И лишь изредка менял позу, разминая затёкшие мышцы.

Сволочь появилась ближе к рассвету. Сперва Алексей услышал шелест травы, хруст веток под ногами и хрипловатое дыхание, а потом уже увидел фигуру человека. Тот шёл, держа наизготовку револьвер.

Алексей дышать забыл. Надо было подпустить его поближе. Человек дошёл до могилы Сысолетина, нагнулся, выругавшись себе под нос, стал шарить на земле, разыскивая свёрток. И всё не находил. Увлёкшись поиском, забыл про осторожность.

Сивилёв шумнул сычом. Вскочившие ребята в несколько прыжков оказались рядом с экспроприатором. Тот не растерялся, вскинул свой пугач. Товарищ Степан успел перехватить руку, гад выстрелил, но пуля ушла в небо. Сивилёв со всей силы треснул мерзавца по шее, и тот, коротко хрюкнув, зарылся носом в землю. Алексей отшвырнул ногой его револьвер – в сторону, подальше. Тем временем Иван заломил экспроприатору руку, и тот было заорал благим матом, но Сивилёв сунул ему в рот что-то скомканное. Алексей вспомнил про свой револьвер и приставил его к виску злоумышленника. Тот, гнида, сперва трепыхался, но, почувствовав прикосновение холодного железа, враз затих и заскулил-замычал просительно.

Лицо его покажи, – произнёс хриплым шёпотом Сивилёв.

Орлов запустил пальцы в волосы злоумышленника и запрокинул ему голову. Присвистнул:

Здорово, Анфёров… – Они работали не то что в одном цехе – у одного станка. – Недавно виделись!

Выходит, товарищ Анфёров, – произнёс тягуче Сивилёв и презрительно сплюнул. – Экспроприатор чёртов. Один додумался грабить, или ещё кто в шайке есть?

Анфёров замотал головой, замычал что-то.

Да уж не ври ты, Гаврилыч, – усмехнулся Василий. – Говори напрямую. Свои же все. И разберёмся по-свойски. Не бойся, в полицию не потащим. Хотя надо бы! Так ты один экспроприируешь?

Тот замычал, судорожно тряся головой.

Ты, мил человек, не блажи только. Помощи всё равно ждать не от кого, место глухое. Так что – говори лучше честно.

И он выдернул кляп изо рта Анфёрова. Тот взвыл:

Что ж вы, сволочи, делаете? Руку ослобоните – сломите же!!!

Ослобони, – приказал Сивилёв.

Вань, ну ты-то что взъелся? Или вместе Сеньке Лещу не помогали?

Или ты о решении съезда ничего не слышал? – невозмутимо парировал Орлов.

Так для дела же, – упёрся Анфёров. – Вань!

Сказано ведь! – категорично оборвал Сивилёв. – Тактика не оправдала себя, и следует решительно отказаться!

Но в тихом голосе Василия Алексей услышал такую ярость, что даже ему стало страшно.

Анфёров засопел и начал было:

Так Сенька Лещ…

И на Длинного ты тоже не бреши, – отрезал Орлов. – С ним я разговаривал. Ни денег от тебя он не получал, ни писем подмётных тебе не приказывал подкидывать.

Я же для партии стараюсь! – всё ещё отбрехивался Анфёров.

Пока – больше вредишь, – всё так же спокойно и страшно продолжал Сивилёв. – Через таких, как ты, гнида паршивая, разбойников на стóящих товарищей архангелы выходят. Нет, мил человек, не для партии ты стараешься. Нам это ни к чему. Да и товарищи такие, как ты, без надобности. В общем, так, гос-по-дин Анфёров. Попервости – поучим по-свойски, но ещё накосорезишь – имей в виду: мы тебя уже знаем.

Анфёров хрипло дышал и пыхтел.

Ты понял?

Понял, – мрачно отозвался Анфёров.

Ну, тогда – поучите его хорошенько, – небрежно бросил Сивилёв. – Только не убейте ненароком!

Анфёров крякнул испуганно и залопотал что-то о прощении и бесе попутавшем. Но Сивилёв затолкал ему в рот кляп и ударил первым – наотмашь, по лицу. Алексей почти в тот же миг – Анфёрова под микитки. Товарищ Степан тоже не остался в стороне. Анфёров скорчился, но упасть ему не дали, ударили ещё раз пять или шесть, пока Василий не махнул рукой и не приказал:

Хорош!

Выдернул изо рта экспроприатора свой платок, брезгливо посмотрел, но скомкал его и сунул в карман.

Анфёров, едва его выпустили, осел на землю и тупо смотрел перед собой, с трудом дыша. Сивилёв достал из кармана бутылку с водкой и влил ему в рот несколько глотков.

Ступай. Заикнёшься о чём – так иной разговор будет.

Протянул руку. Анфёров судорожно вцепился в неё и с трудом встал. Оглянулся и, пьяно петляя, оскальзываясь и запинаясь, побрёл меж могил.

Мразь какая, – заметил брезгливо Сивилёв. – Деньги поднимите. Их назад подкинуть надо, Рассолову. С запиской, что ли?

От Лбова? – предложил Степан.

От Лбова, – согласился Сивилёв. – Пусть на него думают. Поторопиться нам надо – скоро рассветёт, на смену ещё идти. И, если что – молчать обо всём.

Алексей сам вызвался написать записку и подкинуть деньги лавочнику. А потом Таська, смеясь, рассказывала, как наврала хозяину про какого-то длинного и страшного, что пришёл, зыркнул на неё и велел хозяину отдать. А Рассолов со страху аж радоваться не посмел…

А Анфёров – тот вскоре спалился нешуточно. Провокатором оказался, гнида такая. И говорить с ним пришлось иначе. Алексея, правда, к его великому сожалению, уже не звали. Когда Анфёрова нашли мёртвым на берегу Висима, Алексей спросил было Сивилёва, что, мол, не доверяют теперь Лёшке Ермолаеву, не привлекли.

А я что? Сам ничего не знаю, – ответил Сивилёв и вздохнул, растрепав вихры младшего товарища. – Дурак ты, Ермолаич.

Вскоре их всех повязали. Держиморда спрашивал, не Иван ли Орлов расправился с Анфёровым. Но Алексей знать ничего не знал. Сейчас, лёжа в духоте и тьме, вдруг почувствовал – до слёз – благодарность к Сивилёву, что избавил от убийства. Не повязал кровью, товарища в ней не замазал…

 

Так, за мыслями, и утро наступило. Хозяйка поднялась – печку топить. Алексей обрадовался возможности подняться. Нашёл в сенях топор – дрова поколоть. Хозяин было глянул искоса, но потом хмыкнул и даже осклабился добродушно – мол, так-то лучше.

Сыромясский с утра пораньше вернулся – Алексей было сам не поверил – извиняться! Мол, сам не знает, это самое… с чего на него нашло – видно, со скуки дуреть начал.

Позавидовал мне, ли чё ли, что я в Нарыме в каталажке сидел? – огрызнулся Алексей. Но сам обрадовался. Лёха – всё же товарищ, верный, весёлый. Да и мало их тут, в Киндале. Ещё не хватало – собачиться!

Вот и правда, Ермолаич, позавидовал! – виновато улыбнулся и растерянно развёл руками Сыромясский. – Ты там… это самое… ты там таки новых людей повидал, в каталажке-то. А тут – кроме наших – одни архаровцы да обыватели эти местные, ну… лешаки дремучие.

Раскаяние его было таким искренним, что озлобившийся было Алексей отошёл. Рыкнул – больше для порядку:

Будешь ещё закусываться да сплетни разводить – дам в чушку вместо дискуссии.

Сыромясский расхохотался и похлопал Алексея по плечу:

Вот всегда знал, Ермолаич, что ты – свой парень. Ну ладно, почему ты эсдек – понятно. Как, это самое… подпал под влияние ячейки – так и покатил по накатанной. Но вот ты говорил – уже работал, когда этот ваш Лбов орудовал. Как ты, это самое… к нему не подался?

Вот человек! Только что помирился – и снова ищет, где поаргаться! Неймётся ему, умнику. Алексей нарочито весомо вогнал топор поглубже в колоду и произнёс подчёркнуто сдержанно:

Не понимаю я, Сыромясский, ты спроста дристнул, или снова заедаешься?

Тот осклабился, замахал, словно баба, руками и засмеялся.

А топор-то, это… вогнал как!

Ну вогнал! Смекай: пока вынимаю – ты стрекача успеешь задать! – нарочито серьёзно ответил Алексей.

Ты, Ермолаич, это самое… не кипятись, – захохотал Сыромясский. – Я не насмехаюсь, я тебя спрашиваю безо всякой подоплёки. Сам суди. Парень ты боевой, горячий и, это самое… нетерпеливый. Так?

Ну, так.

Допустим, сейчас ты опыта набрался, это… поумнел. Ну или вышколили тебя. Не спорь – вышколили. Но тогда, когда этот ваш Лбов в силе был, тебе, это… сколько годков-то было? – Сыромясский закатил глаза к небу, мгновение подумал и спросил: Пятнадцать?

Угадал, – согласился Алексей. – Ну, пятнадцать, и что?

Сыромясский аж руками всплеснул от его недогадливости:

Да господи! Ты сам-таки не понимаешь, ли чё ли? Ну кто ж, это самое… из юношей в пятнадцать-то годков не размышляет о романтике? А? Ведь таки нравился тебе этот ваш мотовилихинский, этот… Робин Гуд?

Кто? Какой ещё робингуд?

Да разбойник такой был, давно, в это самое… в Англии. Вроде вашего Лбова – богатых грабил, это самое… бедным помогал, справедливость устанавливал. Ты мне напрямую ответь – нравился тебе этот… Лбов? Хотел ты к нему податься? Только, это самое… говори честно.

Ну, допустим, хотел.

Так отчего не ушёл, а? Тем более, ваши с ним того… сотрудничали.

Товарищи хорошие были, – усмехнулся Алексей. – Уберегли. От уголовщины, между прочим! Слушай, уйди, а?

 

1 Гымза (перм.) – тоска, слезливое настроение. 

2 (перм.) Кислица – щавель, пистик – съедобный молодой побег хвоща.

3 Из дела адмссыльного Ермолаева А.С., высланного под надзор полиции. ГАТО. Ф.3, Оп. 70. Д. 1336.Л. 21. Рукопись. Примечания: Штамп от 17 февраля 1914 года.

4 Эпизод освещается: Спиридович А.И. Революционное движение в России. Вып. 1. Российская Социал–Демократическая Рабочая Партия. С–Пб. Типография Штаба отдельного корпуса жандармов, 1914 год. Гл. 9. 

5 Ведерников Алексей Степанович, (1880-1919) – русский революционер, большевик, участник борьбы за установление Советской власти в Москве. Делегат 5 съезда РСДРП в Лондоне от Мотовилихинской ячейки РСДРП.