Урок. Смерть не пугает меня.

Урок.

Смерть не пугает меня.

УРОК

 

Я писал стихи о любви – взвесь «искринок», «паутинок», «мгновений» и «волнений». Иногда в них угадывалась вуаль блоковской Незнакомки и прорисовывалось бледное личико новой девочки, в которую я в тот момент «был смертельно влюблен» и от невнимания которой в очередной раз «умирал».

Но еще больше мне нравилось сочинять пародии, они были в большой моде. Александр Иванов, поэт и телеведущий программы «Вокруг смеха», стал моим кумиром, и «Литературную газету» я первым делом открывал на странице «Клуба “12 стульев”», где мог прочитать новые перлы пародиста.

 

Я сморкаюсь. Но как?
Для начала курю,
Провожая глазами
Дымок голубой;
И, зажав указательным пальцем ноздрю,
Прочищаю другую воздушной струей.

После этого снова
Курю и смотрю,
Как причудливо дыма струя поплыла.
А затем, зажимая вторую ноздрю,
Прочищаю я ту, что зажата была.

Лишь потом,
Доставая платок носовой,
Чтобы вытереть пот
С многодумного лба,
Понимаю всем сердцем и всей головой,
Что сморкнешься не так – и насмарку судьба!

 

В девятнадцать лет меня с высоким давлением отправили в больницу. Это был современный, недавно построенный стационар свердловского кардиоцентра, в палате лежало всего три человека – я и еще два мужичка. Один из них был по профессии водителем автобуса, совершал длительные рейсы в соседние областные города. Шофер «Икаруса» в те времена котировался очень высоко. Когда сей важный мужчина садился за штурвал, всем вокруг хотелось отдать герою честь: наш рулевой! Конечно, соседу отнюдь не улыбалось ни за что ни про что потерять столь высокий статус «из-за какой-то там аритмии». Товарищ постоянно ныл и мучил меня вопросами о возможной дисквалификации.

В глазах шофера я, студент второго курса лечфака, был авторитетом. Другой мой сосед при знакомстве буркнул: «Савельев». Все время он лежал и молчал, отвернувшись к стене.

Прошло уже десять дней, а Алена меня так и не навестила! А ведь я страдал! Она же должна была сердцем чувствовать, как врачи изводили меня расспросами и травили таблетками! Но потом случилось чудо: возлюбленная наконец пришла, и я сразу пошел на поправку!

Алена навещала меня часто, мы расставались поздно вечером. Не по одному разу я прочитал ей все свои любовные стихи, а потом взялся за пародии. Декламировал их, естественно, в палате, шофер и «молчун» были заложниками обстоятельств, частью аудитории.

«Парнас дыбом», «Сюжет с вариантами» («Сказание о зайце») Левитанского, и, конечно, бессмертные хиты Иванова! После «классиков» начиналось самое интересное, наступало время чтения моих собственных сатир, ивановские им и в подметки не годились!

Я гримасничал, читал «с выражением», «по-актерски», зло высмеивал простофиль, рискнувших назваться поэтами! Выкрикивал, топал ногами и махал руками! Рвал и метал, был ужасен в гневе!

В то время стихи сочиняли все, кто мог, и даже те, кто не мог. «Ширпотреба», сырья для пародийной «топки», было достаточно – вагон и маленькая тележка, как сказала бы мама. Пародист Слепухин сложа руки не сидел: подвергал осмеянию все и вся – изъяны ремесла, ложные красоты, самонадеянность всяких там сочинителей! Конечно, в первую очередь, доставалось всенародно известным. Скольким грешникам пришлось заглянуть в мое «кривое зеркало»!

Девочка Алена смущенно улыбалась, соседи по палате отмалчивались, а я – любовался собой!

Через неделю меня выписали, пришло время прощаться с товарищами по несчастью. Савельев пожал руку и протянул записку с номером телефона: «Позвоните-ка Феликсу Вибе, скажите, от меня».

После выписки я узнал, что Феликс Вибе считается в Свердловске юмористом номер один и возглавляет отдел сатиры и юмора в журнале «Урал». Знакомая библиотекарша из «Белинки» уверила, что Феликс «человек жизнерадостный и веселый», «разговаривать с ним одно удовольствие», у него феноменальная память и завидная эрудиция.

Я отправился в редакцию «Урала», с нетерпением ожидая встречи со знаменитым оптимистом, обладателем «чудесной белоснежной шевелюры, которая нимбом светится над умной головой».

Меня встретил хмурый человек и жестом указал на стул.

От Савельева? – недружелюбно спросил он. – Что там у вас?

Я протянул распечатанные на машинке пародии.

Глаза Вибе загорелись, но был в них отнюдь не тот «приятный свет», на который я настроился – там закипало негодование, неприятие, раздражение, ярость!

Зачем вы мне это принесли?! – возмутился «добряк-весельчак». – Это гнусность! Кляузы!

А потом просто меня «убил»:

А вы, оказывается, злой мальчик! Бросьте, вам писать нельзя!

И тут пришли какие-то люди. Вибе сухо извинился, попросил подождать, вышел в коридор.

Его долго не было. Я ерзал на стуле, от нечего делать стал перебирать книги на столе, раскрыл гэдээровскую книгу о «Simplicissimus»’е, и – остолбенел! На одной из страниц альбома были рисунки, подписанные знакомым именем –  Jules Pascin. Я так давно хотел узнать, кто это! У меня были марки с картинами художника, но я даже не знал, как правильно произносится его имя. В конце книги нашлась короткая справка, но, увы, текст был на немецком!

Вибе, немного остывший, вернулся в кабинет.

Так на чем мы остановились?

Феликс Иванович, дорогой, со стихами понятно. Прочтите мне, голубчик, пожалуйста, вот это! Очень прошу! Не читаю я по-немецки.

Он подобрел, перевел текст, и врагами мы с ним не расстались.

Пародии я больше не писал никогда. Но любовь…

Как же ей без стихов!

 

 

смерть не пугает меня

 

Было ясно, что я не допишу диссертацию, а если и закончу, то мне не дадут ее защитить. На кафедре мединститута меня недолюбливали: я на все имел свое мнение, не участвовал в коллективной травле неугодных коллег, игнорировал общественно-политическую работу.

Кафедра была теоретическая, «органы» любили распределять к нам своих сексотов, уверенные в гарантированной защите и быстром карьерном росте «спецов».

Моя научная работа шла с трудом, да и в личной жизни наступили не лучшие времена.

Я развелся с Еленой, скучал по дочери, не имел постоянной крыши над головой.

Мне нравилось преподавать, я любил студентов, и студенты отвечали мне ответной любовью.

В кабинете старшего лаборанта Слепухина была перегородка, за ней мы с друзьями пили чай и чесали языки, в каморке побывало немало студентов-медиков.

Однажды заглянула странная девчонка – некрасивая, в очках с толстыми стеклами. Она была умненькая, училась хорошо, и я прощал ей то, что девушка беззастенчиво читала на семинарах отнюдь не учебник физиологии, а какого-нибудь Кеппена или Маркеса. Всякий раз приходилось делать вид, что я «это безобразие» не замечаю.

Девушка первым делом принялась рассматривать мои коллажи, а потом сказала: «Хорошо! Очень хорошо! Вам надо их Марку показать!» – «Кто это?» – удивился я. «Один замечательный человек. Когда вы можете смыться из Третьего корпуса? Поедем, я вас познакомлю», – услышал я в ответ.

В самом центре Екатеринбурга теперь можно неожиданно наткнуться на огромный заброшенный госпиталь, развалины бывшей городской больницы скорой медицинской помощи. Колонны и коринфские фризы, конструктивистское ленточное остекление, аэрозольное граффити, одичавшие тополя. В центре двора высится полукруглая башня – черные щербатые дыры вывалившихся окон. Кажется, вот-вот слетит с крыши, появится из-за плеча грустный ангел, посланный снять четвертую печать: «Иди и смотри!»

А тридцать лет назад в больнице кипела бурная жизнь, со всего города спешили к ней машины скорой помощи. Одни люди в больнице выздоравливали, другие – умирали.

Мы с моей проводницей спустились в подвал и долго шли узким коридором с низким потолком, пока резко не свернули куда-то влево, не уперлись в мощную железную дверь с надписью «Морг». Это и было царство заведующего патологическим отделением больницы СМП Марка Николаевича Рыжкова. Девушка уверенно нажала на кнопку звонка.

Нас впустил санитар. Мы прошли мимо резекторской, где на столах лежали прикрытые простынями трупы, веяло холодом. Нас встретил невысокого роста пятидесятилетний мужчина, в нем не было ничего необычного: черные волнистые волосы, умные глаза, свежий белый халат. Он принял нас радушно и провел в свой кабинет, больше похожий на мастерскую скульптора, чем на рабочее место врача-патологоанатома, заведующего моргом. На стенах висели картины в рамах, линогравюры, рисунки пером, мы повсюду натыкались на законченные или начатые скульптуры.

Марк Николаевич стал с большим интересом вынимать мои коллажи из папки, а потом вдруг сорвался с места, подбежал к телефонному аппарату, стоявшему на тумбочке, снял трубку.

Марианна! Я тебе замечательного художника нашел! Видела бы ты, какие у него коллажи!

Коллажи? Фи! Не люблю я эти болота масляной краски с плавающими обрывками бумаги, окурками и консервными банками, – отрезала невидимая Марианна.

А ты посмотри сначала, вот и откроешь клюв от удивления! Я уже пишу ему твой телефон и адрес. Зовут Сережа. Ставь чайник!

В тот день Рыжков стал моим крестным отцом на поприще художника. Марк Николаевич был темпераментным, талантливым, разносторонним. Он писал стихи, увлекался фотографией, живописью, скульптурой, но главным делом его жизни была культура Армении. Во время первой своей поездки в эту страну он влюбился в нее и потом всю жизнь благоговел, боготворил ее людей, их речь. Рыжков самостоятельно выучил язык, перевел многих современных армянских поэтов и классиков, а его собственное стихотворение перевела на армянский язык сама Сильва Капутикян. Марк искал любую возможность общения на армянском и даже закрывал глаза, когда произносил вслух армянские слова.

Он называл себя Маркос Шекоян. Переводы Рыжкова публиковались в журналах «Новый мир», «Дружба народов», «Нева», «Огонек», «Наш современник», «Урал», «Уральский следопыт», «Литературная Армения».

Никогда не забуду свое потрясение, когда Марк начал читать «Песнь песней» Паруйра Севака и я пленился голосом Рыжкова. В тот момент одиночество поэта слилось воедино с голосом переводчика. Слезы стояли в глазах декламатора, голос прерывался… Поэты бе­зумны, плачут от звуков…

Вокруг Марка постоянно были интересные люди – художники, писатели, актеры.

Как-то в мастерской свердловского графика Виталия Воловича оказался приехавший на гастроли Евтушенко. Гостю прочитали стихи Рыжкова, и они удостоились похвалы знаменитости.

 

Я не ищу. Сказать не смею,
Что ищет тот, кто не имеет.
А мне бы способ отыскать,
Всё что имею, показать,
И всё отдать, что я имею.

 

Марк Николаевич был незаурядный врач. Очень хороший, настоящий! Мягкий, теплый, готовый броситься на помощь любому человеку, в любое время дня и ночи.

Он старался одарить любовью каждого человека, всегда обостренно воспринимал грусть и невзгоды гостя, помогал, когда мог, старался спасти даже при слабой надежде.

Увы, после знакомства с этим человеком я не стал переводчиком, да и в своих стихах иду иными путями, чем почитаемые Марком Николаевичем Эмин, Чаренц, Капутикян, Шираз. Так что же мне все-таки досталось от Марка?

Он умирал страшно, заразился по неосторожности при вскрытии. Люди обычно думают, что есть только одна причина цирроза – алкоголизм. Нет, Рыжков не пил, в некоторых случаях страшную болезнь может вызвать вирус. Марка не стало через месяц. В реанимацию к нему не пускали, я удостоился лишь трех минут прощания…

В день похорон в центре лекционного зала на столе стоял гроб. Было много народу. Но не только известные врачи, профессора, студенты, художественная интеллигенция. Пришли санитары, нянечки, шофера, уборщицы. Меня поразила разноголосица: армянская, курдская, грузинская речь, много-много кавказцев.

Армяне прислали на его могилу хачкар, камень-надгробие. Это символично: вулканический туф – камень теплый, мягкий и долговечный.

Смерть всегда была с ним рядом, профессия Рыжкова требовала мощного противовеса в жизни.

Уральцы угрюмы по природе, но Рыжков таким не был: он умел слушать и найти ободряющее, нежное слово для каждого, имел редкий дар сострадания и сочувствия, был добр по природе своей, по призванию, по душевной отзывчивости.

Что мне досталось от Марка? В день похорон Рыжкова я поклялся унаследовать его главное свойство – внимание и любовь к людям.