В углу за аквариумами

В углу за аквариумами

Когда я в первый раз посетил Багрицкого в Кунцеве, вся тесная, убогая кухня с комнатушкой за перегородкой, где он тогда ютился с семьёй, была обвешана клетками с певчими птицами. Я насчитал пятнадцать клеток, и птицы так гомонили и высвистывали на разные лады, что трудно было разговаривать. Но они, видимо, совсем не мешали своему хозяину, и он лишь изредка отрывался вдруг от стихов или разговора и прислушивался к какому-нибудь любимому птичьему голосу, обращая на него внимание и гостей. Тут был и чёрный дрозд, взлетевший потом, как ворон Эдгара По, на явор кривобокий в эпиграфе «Последней ночи», и подмосковный зяблик, «предвестник утренней чистоты», и зелёная пеночка, оплакавшая своим двухоборотным свистом пионерку Валю.

Потом, когда Багрицкий стал «побогаче», неугомонных певчих птиц сменили бесшумные рыбы, серебряно-голубые, бархатно-чёрные, радужные, – выходцы из тёплых тропических топей Амазонки и Ганга, беззвучно скользившие удивительно изящными, успокоительно действующими движениями в стеклянных кубах, заботливо подогреваемых снизу керосиновыми лампами.

И мне казалось, что и певчие птицы, и аквариумные рыбы как бы выражали собой две особенности Багрицкого: у птиц он учился пенью, у рыб – молчанию. Рыбы как бы учили его молчать и терпеливо выжидать, пока зрела песня; птицы – петь её свободно полным голосом, когда она, наконец, созрела и сама подступила к горлу.

Наша бурная эпоха часто требует от поэтов немедленного боевого отклика. Она говорит по-военному, словами директора из пролога «Фауста»:

 

Что зря болтать о настроении?

Оно никогда не явится к тому, кто медлит.

Раз вы выдаёте себя за поэтов,

Так командуйте поэзией…

 

Неудивительно, что поэты в погоне за злобой дня, в спешке часто срываются и издают хоть и искренние, но поэтически фальшивые ноты. С Багрицким этого никогда не случалось. На боевое требование эпохи он отвечал глубоко лирической боевой песней, звучавшей музыкально чисто на самых высоких нотах.

И в этом – сила его поэзии.

Все стихи Багрицкого производят впечатление исключительной лёгкости и непринуждённости, как будто они сами, без труда вылились песней в счастливые минуты вдохновения. Действительно, Багрицкий мог писать стихи очень легко, мог при желании импровизировать их.

Однажды при мне к нему зашла редакторша детской литературы и принесла пачку последних книг. Она прочла вслух и расхвалила какие-то стихи про ёжика. Но Багрицкий отнёсся к ним холодно.

Ничего, – сказал он, – только, знаете, такие стишки можно печь десятками в день. Вот хотите, я сейчас в десять минут напишу не хуже этих… Ну, хотя бы про медведя.

Багрицкий заметил время по часам и, пока мы разговаривали, ещё до истечения десяти минут прочёл написанного почти без помарок «Медведя». О стихах этих Багрицкий тут же забыл и подарил листок, по её просьбе, редакторше. (Вскоре после его смерти этот «Медведь» был опубликован в «Литературной газете»2, но без указания того, как он был написан.)

И, однако, при такой лёгкости в писании стихов Багрицкий, по его собственному признанию, писал мучительно трудно, даже тогда, когда долго лелеянные образы созрели и на него накатывало желание всё бросить и только писать. Он не раз при мне возмущался теми поэтами, которые пишут спешно и небрежно:

Мажут, а тут кровью изойдёшь, пока напишешь!..

В подтверждение он как-то раз показал мне черновик начала «Последней ночи». Вся страница была исчерчена, видимо, вихрем налетавших на него строф, из которых в окончательный текст вошло всего… две строчки! Остальное (может быть, не плохое само по себе) было безжалостно им отброшено как лишнее.

Если стихи Багрицкого производят впечатление лёгкости, то только потому (говоря словами Льва Толстого), что они «написаны так мастерски, что и мастерства не видно».

Замечательной чертой Багрицкого была его удивительная отзывчивость к хорошим стихам, его всегдашняя заряженность поэзией. Он, как чувствительный приёмник, чутко улавливал все подлинные поэтические волны, откуда бы они ни исходили, и тут же громогласно воспроизводил их в громкоговорителе своего голоса. Поэты в большинстве глуховаты к чужому поэтическому творчеству, – они слишком погружены в своё и на чужое реагируют лишь постольку, поскольку оно влияет на их поэзию или созвучно ей. Багрицкий же радовался хорошим чужим стихам не меньше, чем своим, читал их наизусть другим гораздо чаще, чем свои. Как бы он ни был утомлён после многочисленных посетителей, как бы ему ни нездоровилось, стоило только заговорить об особенно понравившихся ему стихах, как он мгновенно загорался, забывал и про усталость, и про астматол и начинал тут же читать их наизусть, страстно и стремительно. Ничто мало-мальски значительное в современной советской поэзии не проходило мимо Багрицкого. Появление новых хороших стихов было для Багрицкого радостным событием. Помню, как он читал наизусть всем приходившим «Мать» Дементьева, говоря:

Я рад, что не ошибся в нём…

Даже в старой, дореволюционной поэзии, которую Багрицкий хорошо знал, он умел делать открытия, находить и пропагандировать никем не оценённые, давно забытые стихи, которые воскресали и звучали по-новому в его удивительной читке. Так, у К. Случевского он открыл «Коллежских асессоров»:

 

Где совсем первобытные эпосы

Под полуденным солнцем взросли, –

Там коллежские наши асессоры

Подходящее место нашли…

 

В длинной поэме того же Случевского «Снега» Багрицкий очень любил и часто читал вслух отрывок про восход зимнего солнца и, особенно, про нищую старуху Прасковью:

 

Ну, а Прасковья, напротив того,

Видела, ведала много всего…

Говор кулисы, пиры до утра,

Память деревни, разливов Хопра,

Грубые шутки галунных лакеев,

Благословения архиереев, –

Всё это как-то во что-то слагалось,

Стало старухой, и то, что осталось,

Силой незримой в тайгу притащилось

И, обгорев на морозе, свалилось

В ноги к мордвину, вперёд головой,

Старою льдиной на снег молодой…

 

У обесславленного Бенедиктова, которого даже произведшие столько переоценок символисты объявили бездарным канцелярским рифмоплётом, Багрицкий тоже открыл немало хороших стихов, например, «Вальс» и «Неотвязную мысль»:

 

Я гоню её с криком, топотом.

Не стихом кричу – прозой рубленой,

А она в ответ полушёпотом:

«Не узнал меня, мой возлюбленный…»

 

У него и научная поэзия есть, – говорил Багрицкий про Бенедиктова. – Вот послушайте-ка его «Перевороты»:

 

Горы попирая муравчатый склон,

Там мамонт тяжёлый, чудовищный слон,

Тогдашней земли великан толстоногий,

Шагал, как гора на горе…

 

Ну, что? – лукаво спрашивал Багрицкий. – Не правда ли, старик таки читал вашу «Дикую порфиру»?

Багрицкому как редактору отдела поэзии изд<ательст>ва «Советская литература» и журнала «Новый мир» приходилось просматривать много рукописей, но всегда он предпочитал оценивать стихи на голос, слушая, как их читает автор, или читал вслух сам.

Не звучит, – повторял он кратко, бросив стихи на звон, как металл. – Нет, не звучит!

Конечно, если требовалось, Багрицкий мог подробно объяснить, почему не звучит, но часто этого и не требовалось: слушавшему сразу становилось это ясно по звону стиха, – так брошенная настоящая золотая монета даёт другой звон, чем поддельная. Отрицательного мнения своего Багрицкий никогда не скрывал и высказывал его прямо в лицо автору.

Слабовато… Неважно… – говорил он добродушно-сурово, но таким дружеским тоном, что самые обидчивые авторы не обижались и старались только вникнуть, почему плохо, чтобы потом написать лучше. Эта суровая, добродушная прямота и делала Багрицкого признанным «мэтром», арбитром стиха для многих десятков молодых поэтов и литкружковцев.

Любимым методом исправления чужих стихов, – так же, как и своих, – было у Багрицкого сокращение. Он сразу же после одной читки находил наиболее слабые места и безжалостно их вычёркивал, не боясь нарушить композицию стихотворения.

Вот теперь гораздо лучше стало, – говорил он обычно после такой быстрой и искусной операции.

Один раз из целой поэмы начинающего автора у Багрицкого получилось небольшое стихотворение, которое можно было печатать. Иногда Багрицкий исправлял неудачные места и сам вписывал целые строки.

За просмотр кипы накопившихся рукописей Багрицкий принимался обычно неохотно:

Не моё это дело… Вот брошу всё – и буду только писать стихи.

Эта воркотня не мешала Багрицкому внимательно просматривать часто неразборчиво написанные рукописи: от него не ускользала ни одна удачная строка или образ в самых, казалось бы, безнадёжных стихах.

Так как Багрицкий редко выходил из своей комнаты, то отсылать авторов за разъяснениями и ответами часто приходилось к нему на дом. Отсюда – непрерывные звонки по телефону, частые приходы неожиданных посетителей. Это и отрывало от работы, и утомляло Багрицкого, но он терпеливо сносил и толчею в своей комнате, и непрестанные телефонные звонки…

Удивительная отзывчивость и чуткость Багрицкого к поэзии, вместе с обаянием его личности и большим талантом, естественно и незаметно сделали из Багрицкого общепризнанный поэтический центр. Его заставленная аквариумами комната на Камергерском стала как бы центральной поэтической лабораторией, где ставилась невидимая проба на стихи, где выковывалось поэтическое мнение, устанавливался «гамбургский счёт» поэтов.

Даже как будто ничего не делая, сидя в халате на своём диване в углу за аквариумами и отвечая только на беспрерывные телефонные звонки и беседуя с посменно приходящими и уходящими посетителями, Багрицкий делал незаметно большое общественное дело, оценить которое мы можем полностью только теперь, когда его не стало. Через комнату Багрицкого прошёл не один десяток поэтов. На всей нашей поэзии последних лет явно чувствуется влияние Багрицкого. Уход его оставил после себя пустоту, не только потому, что ушёл большой поэт, но и потому, что опустел этот пригревавший стольких поэтов гостеприимный угол за аквариумами на Камергерском….

1935

_____

1 Первая публикация: Эдуард Багрицкий. Альманах под редакцией Влад. Нарбута. – М., 1936. – С. 299–306.

2 Имеется в виду публикация: Багрицкий Э. Медведь. Неопубликованное стихотворение для детей // Литературная газета (М.). – 1934 (28 февр.). № 24. – С. 4.